Перемена
ModernLib.Net / Отечественная проза / Шагинян Мариэтта / Перемена - Чтение
(стр. 8)
- Откуда у вас эта вера в грядущее, Степан Григорьич? - А ты попробуй-ка жить лицом к восходу, как цветенье и травка. Дождь ли, облачно ли, а уж злак божий знает: встанет солнце не иначе как с востока. Молодежь - она так и живет по ней, как по конпасу, виден путь исторический. Обрадовался старик собеседнику, разговорился. До самого вечера, сидели они у окошка. А вечером понабралось в светелку с предосторожностями горячего люду: студентов варшавского, а ныне донского университета, железнодорожников, девочек с курсов и с фабрики, партийных людей, в подполье отсиживавших промежуток своих поражений. Было чтенье, потом разговоры. Яков Львович узнал о судьбе Дунаевского, о замученном маленьком горбуне, в морозных степях под шинелькой наспавшем себе горловую чахотку. Был у него теперь угол, куда уходил он от осенней бессмыслицы жизни. Вот туда поздним вечером, кутаясь в шаль и выбирая места, где посуше, и торопилась подросшая Куся. Много было в светелке народу, на этот раз больше, чем прежде. Выходя на крыльцо покурить, каждый зорко выглядывал в осеннем тумане иных следопытов, нежелательных для собранья. Но место глухое, за железнодорожною насыпью, мокрое, мрачное, служит хорошим убежищем, не навлекая ничьих подозрений. Кусю встретил студент, первокурсник Десницын, недавно вернувшийся в город и теперь ведший тайно работу средь студенческих организаций. Дело было сегодня серьезное, требовало обсуждения. Вокруг стола закипела беседа. - Вам хорошо говорить, товарищ Десницын, - ораторствовал небольшой, полный студент, снискавший себе популярность: - вы ни-ничего не теряете. Я же считаю, что всякое выступление сейчас бессмыслица, если не тупость. Студенчество хочет учиться; в нем преобладают кадеты, солидный процент монархистов. Такого студенчества, как у нас, Россия не помнит. Не то, что забастовать, а попробуйте только созвать их на сходку. - Тем более, - начал Десницын: - такую мертвую массу расшевелить можно только событием. Помилуйте, мы студенты, мы единая корпорация на весь мир, и нашего брата, студента, избили в Киеве шомполами, до бесчувствия, и мы это знаем, снесем и будем молчать! Русский студент - когда же бывало, чтоб ходил ты с плевком на лице и все, кому только не лень, плевотину твою созерцали? - Гнусный факт, - вступилась курсистка с кудрявой рыжей косою: - будет позором, если донское студенчество не отзовется. В Харькове, в Киеве был слышен голос студента по этому поводу. - Ревекка Борисовна, вот бы вам и попробовать выступить, - ехидно воззрился полный студент, снискавший себе популярность. На шее его, как у лысого какаду, прыгал шариком розовый зобик. - Не отказываюсь, - сухо сказала курсистка. Куся подсела к ней, обняв ее нежно за талию. - Спасибо за мужество, товарищ Ревекка, - через стол протянул ей руку Десницын: - поверьте мне, чем бессмысленней вот такие попытки с точки зрения часа, тем больше в них яркого смысла для будущего. Если бы наши коллеги в мрачную пору реакции слушали вот таких, как милейший Виктор Иваныч (он бровью повел в сторону полного оппонента), то мы не имели бы воспитательной силы традиций. Грош цена демонстрации, когда масса уже победила, когда каждый Виктор Иваныч безопасно может окраситься в защитный цвет революции. - Это личный выпад, я протестую! - крикнул, запрыгав зобком, полнокровный студент в возмущеньи: - если товарищ Десницын не возьмет все обратно, я покидаю собранье! - Идите за нами, а не за кадетами, и я скажу, что ошибся. Пожимая плечами, с недовольным лицом, оппонент подчинился решенью. Долго, за ночь, сидели в беседе горячие люди. Решено было завтра, в двенадцать, созвать в самой обширной аудитории сходку. Ревекка Борисовна выступит с речью. Курсистка, блок-нот отогнув, задумчиво вслушивалась в то, что вокруг говорилось, и набрасывала конспект своей речи. И Куся проникнет на сходку. То-то радости для нее! Кумачем разгорелись под светлой косицею ушки. Долго, за ночь, когда уж беседа умолкла, сидело собранье. Разбирали заветные книжки, привезенные из Советской России. И взволнованным голосом, останавливаясь, чтоб взглянуть на Степана Григорьича, читал Яков Львович "Россию и интеллигенцию" Блока. Когда же впервые, контрабандой пробравшись через кордоны, зазвучали в маленькой комнате слова "Двенадцати" Блока, встало собранье, потрясенное острым волненьем. Лучший поэт, чистейший, любимейший, дитя незакатных зорь романтической русской стихии, аристократ духовного мира, он, как верная стрелка барометра, падает, падает к "буре", орлиным певцом ее! Он, тончайший, все понимающий, с нами! И любовь, как горячая искра, закипала слезами в глазах, ширила сердце. - Блок-то! Блок-то! - И они там, на севере, учителя, доктора, адвокаты, писатели, не научились от этого, не доверились совести лучшего! Поздней парниковые юноши, вскормленные революцией, отвергали "Двенадцать". Но те, кто пронес одиноко на юге России, средь опустошительной клеветы и полного мрака, свое упрямое сердце, знают, чем обязана революция Блоку. Искрой, зажегшейся от одного до другого, радугой, поясом вставшей от неба до неба, были "Двенадцать", сказавшие сердцу: - Не бойся, ты право! Любовь перешла к тем, кого именуют насильниками. В этом ручаюсь тебе я, любимейший русский поэт... Шли в темноте, близко друг к другу прижавшись, взволнованные Ревекка и Куся. - Ах, как прекрасно, как радостно! Куся шепнула соседке: - знаешь, я чувствую, что скоро весь мир станет советским. Вот попомни меня, поймут и один за другим, на перегонки, заторопятся люди устраивать революцию. И музыка, музыка, музыка пройдет по всем улицам мира, а я стану тогда барабанщиком и пойду отбивать перемену: трам-тарарам, просыпайтесь! Играю вам утреннюю зарю, человечество! - Молчи, не то попадемся, - шепнула Ревекка: - ох, вот за такие минуты не жалко и жизни! Даже думаешь иной раз, если долго чувствовать счастье, сердце не выдержит, разорвется! - Ривочка, я маме сказала, что буду у вас ночевать. А ты не забудь, что обещала провести меня завтра на сходку. - Успокойся, не позабуду! Родители курсистки Ревекки были ремесленниками. Ютились они, где еврейская беднота, на невзрачной Колодезной улице. Вход к ним был со двора и в первый этаж с подворотни. Жили они чуть побогаче соседей. Сын, часовщик, помогал, дочь старшая шила наряды в магазин Удалова-Ипатова, а Ревекка давала уроки. В первой комнате, за столом, под электрической лампочкой, ужинала семья, не дождавшись Ревекки. - А, пришла наконец, садись, садись, и Кусе будет местечко. Ласковый, важный, седой, как лунь, патриарх потеснился с благосклонной улыбкой, посадив к себе Кусю. И мать, еврейка, с острым, нуждой изнуренным лицом, худая, как жердь, наложила ей рыбы с салатом. Кусю любили в семье за бесхитростность. - Редкий христианин, сколь он ни ласков с тобой, станет есть у еврея, как у своих, с аппетитом. Это ты знай, мать, и Ривка запомни, чтоб не запутаться с гоем. А девочка Куся, благослови ее Ягве, ест наш кусок небрезгливо. - Так не раз говорил патриарх, садясь, помолившись, за ужин. Кончили, руки умыли и разошлись на ночлег. Куся с Ревеккой вместе легли и долго еще молодыми, заглушенными голосами о всемирном советском перевороте шептались. Ранним утром еще темно на улицах и в квартире. Медленно начинается день привычными звуками. Вот застучал по соседству колодкой сапожник. Полилась из крана вода, скрипнули резко ворота. Старьевщик, сиплым голосом выкликая товар, прошел по дворам, и хозяйки несли ему собранные пустые бутылки. Невзрачное утро, а все-таки утро. И босоногая детвора, гортанно горланя, съев, кто луковку с солью, кто хлеб, а кто побогаче - лепешку, бежит, как на лужайку, в грязные недра двора, заводить беспечные игры. Куся с Ревеккой вышли из дому без четверти девять, чтоб Ревекка успела сходку наладить и подготовить свое выступленье. Белая девушка, веснушчатая, с серым, ясным, не робеющим взглядом, шла, как стройная лебедь, подобрав кудрявую косу. Вышла Ревекка в отца, патриарха: лишнего не болтала, сказанного держалась. Нежно поглядывали на Ревекку приказчики торговых рядов, где подержанным платьем торгуют. Не одна беспокойная мать засылала к родителям сватов. Но Ревеккина мать отвечала: учится девушка, ученая будет нам не до сватов. Все утро, по коридорам университета, осторожно шмыгала Куся. Как бы хотелось ей тоже учиться тут, вместе с другими! Лаборатория, библиотека, курилка! А на стенах бесконечные схемы, таблицы, под стеклянными крышками гербарии, бабочки, чучела. Физический кабинет, а за ним светлый круг аудитории, и в полураскрытую дверь видны головы, одна над другой, рядами, русые, черные, девичьи, стриженые... Ох, учиться бы с ними! Посмотреть, что там дальше! Но дальше Куся заглянуть не успела. Кто-то, пройдя, потянул ее за руку. Зазвенел звонок. Звонко сказали: - Товарищи, собирайся в аудиторию N 8! И пошло, и пошло. Благоговейно втиснулась Куся в шумящую клетку. На кафедре Виктор Иваныч, за ним кто-то еще и Ревекка. Будет митинг. Волнуются головы полукругом над нею, черные, русые, белые, мужские и девичьи. Виктор Иваныч что-то сказал тихим голосом, кашлянул и стушевался. Ясная, плавно как лебедь, выступила Ревекка. Речь она повела о доброй славе студентов, о том, что в самые черные годы гражданское мужество было у них и не было страха; о том, что не боялись попасть из заветного храма науки в архангельскую и вологодскую ссылку. "Мы были совестью общества", - говорила она. Общество мнительное и запуганное пробуждалось от спячки студентами, их бунтами и сходками. Там-то и там было сделано неправое дело. Узнало студенчество - и тотчас на неправое дело протест, организованный отклик. "А ныне? - так кончила свою речь девушка: - творятся открыто бесчинства. Реакция правит безумную оргию, засекает рабочих. И дошло до того, что в Киеве шомполами избили студента. Можно ли перенести это молча? В Харькове и Киеве студенты сбирались на сходку, выносили протест. Не следует разве и нам отметить позорное дело трехдневною забастовкой?" Разно ответила зала на страстную речь: одних она потрясла, других испугала. - Помилуйте, - шептались в углу, возле Куси: - какого-нибудь инородца избили, а нам бастовать? И так мы с трудом отвоевываем возможность учиться; чуть что, нас погонят на фронт, времена неспокойные. Да может быть это и слух один, пущенный большевистским шпионом. - Бастовать! - кричали другие, - позорно! Сегодня в Киеве, завтра в Ростове! Покажем, что мы корпорация, что мы существуем. Чем дальше волнуется зала, тем Кусе яснее: сходка проваливается. Уже многие, под шумок, забрав свои шапки и книжки, шмыг в боковые проходы; за ними другие. Тщетно силится кто-то с эстрады остановить их: уходящих снизу не видно. Забастовщиков меньше и меньше. Глядя, как тают ряды их, остальные встревожены. - Товарищ, как это так? - кричат они на эстраду: - не подводите нас, это же выйдет предательство, нам не создать забастовки наличными силами. Или отложим, пока большинства не добьемся, или признаем, что забастовке не время. - Позорный донской университет, не забудут тебе этой сходки товарищи! - крикнула Куся тоненьким голосом, вскочив на скамью: - ты сборище юнкеров, не студентов! - Держите ее, кто такая, как смеет? Крики усилились. Кусю притиснули. Пробравшись к подруге, Ревекка ее увела, уговаривая успокоиться. - Тут ничего не поделаешь, - шепнула она: - толпа, особенный зверь. Есть минуты, когда ты чувствуешь, что он собрался в комок и у него единое сердце. А в другие минуты ясно тебе, что он расползается, как солитер, кольцо от колечка. Тут уж надо признать пораженье. - Я бы их, я бы их! - Куся сжимала ручонки: - мерзкие трусы! В дверях они обе столкнулись с поспешно идущим, воротник от пальто приподнявши, Виктор Иванычем. - А, мадмазель, - улыбнулся он беззастенчиво: - ну что, кто из нас был вчера прав, вы или я? Успокойтесь, плюньте на них, я знаю студенчество лучше, чем вы, я это предвидел. Не надо было лезть на рожон в этой среде, вот и все. Ни Ревекка, ни Куся не захотели ответить. А на улице серое утро ослепительным днем заменилось. Осенние рыжие листья пачками пальмовыми засияли под солнцем. Небо было резко прозрачное, густой синевы, как акварель Каналетто. И смытые дождиком, чистый гранит обнажая, мелко смеялись под солнцем круглокаменные мостовые. - Подожди, - промолвила Куся, захлебнувшись от солнца: - подожди, эти жалкие люди еще поймут. Тогда они от стыда сгорят, вспомнив сегодняшний день. И вот увидишь, скоро весь мир станет советским. Все страны на перегонки заторопятся заводить у себя революцию! И музыка, музыка, музыка пройдет по всем улицам мира, а я стану тогда барабанщиком и пойду отбивать Перемену: трам-таррарам, просыпайтесь! Утреннюю зарю я играю тебе, человечество! ГЛАВА XXVII. Незваный гость. Знатоки говорят: тот не будет хорошим наездником, кто ни разу не свалится с лошади. Так уж устроено в мире, что нет страха большего, чем у победителя пред побежденным. Победитель, как мученик, пьет ли, ест ли, заснул ли, страх вглатывается с глотками, вкусывается с откуском, вдремывается в сновиденье и дрожит победитель, ходит днем и ночью с неотступным спутником в сердце. И так уж устроено в мире, что нет силы большей, чем сила, даруемая пораженьем. Не на всякого это годится, и не о всяком написано. Тот же, кто мудрою жизнью обласкан, не раз и не дважды вспомнит об этом. В градоначальстве хмурили брови, говоря о броженьи студентов. Сорвалась забастовка, а вдруг состоялась бы? И где же! В центре Добровольческой армии, где населенье благословляет спасителей. Недостаточно, значит, отеческое попеченье, не зорки глаза у того, кого следует. Тот, кому следует, привычной дорогой пошел выполнять порученье. Выходя из ворот градоначальства, с виду он был независим и литературен. Мягкая шляпа не по казенному ползла на затылок. Волосы, вьющиеся не по казенному, спускались на плечи. Глаза смотрели открыто. Во многих домах принимали его за писателя и проповедника из народа. - Дома, дома, пожалуйте, - сказали ему приветливым голосом за парадною дверью, куда он звонил. Загремела цепочка, дверь открыта, и независимый, с рассеянным взглядом российского идеалиста, поднялся по лестнице. В движеньях его была задушевная мягкость. Гость, подобный ему, не в тягость хозяину, хотя б и пришел в неурочное время. Гость, подобный ему, хоть и не носит подарков, не приглашает ответно к обеду и ужину, да зато и не скажет вредного слова, не испортит вам настроенья. Он знает, где у вас самое слабое место. К слабому месту подходит он осторожно, на цыпочках. Вам в разговоре неоднократно обмолвится, что не след такой тонкой и благородной душе зарывать себя в мертвой провинции. Ваше печенье превознесет над печеньем Варвары Петровны. У Коли найдет изумительный профиль, а у Манечки, барабанящей на фортепьяно, блестящую технику... Гость такой не скупится на время и не щадит ни себя, ни ушей своих. - Манечка, перестань, ты надоела Константин Константиновичу! - Что вы! Оставьте ее, она играет, как ангел. Уверяю вас, я эту девочку мог бы слушать весь день. И ладонь на глаза положив, а другою рукой меланхолически такт отбивая, странный гость отдает перепонки свои растерзанью. Но лучше всего он бывает в те дни, когда ссорятся перед ним хозяева дома. Обласканный ими, он в доме свой человек. И частенько темные тучи, дождавшись его, вдруг обрушиваются на весь дом облегчающим ливнем. Ссоры бывают двоякие: мужа с женой и родителей с детками. В первом случае видеть отрадно, как приветливый гость, защищая того и другого, убеждает обоих в правоте обоюдной. Во втором же - мягкою речью он детям внушает уважение к старшим, этих миленьких ангелов против себя ничуть не настроя. - Сил больше нет, Константин Константинович, вы свой человек, вы ведь знаете, это изверг, упрямый, как вот эта стена, самодур. Он бы рад уморить меня! - Ай-ай-яй, как вы сами перед собой притворяетесь злою! Вы же внутренно духом скорбите сейчас за него, и, как будто, я вас не знаю, чудесная вы душа, - готовы первая протянуть ему руку. - Чорта с два! Так я и взял протянутую ввиде милости руку! Набросилась чуть свет ни с того, ни с сего, позорит при детях, - пусть просит прощенья! - Ай-ай-яй, кричите, а у самих под усами улыбка. Юморист вы, ей-богу. Записывать ваши словечки, так не хуже Аверченки. Ну, признайтесь открыто, вы пошутили... Друзья мои милые, люди вы наилучшие в мире, будет вам. Улыбнитесь! Вот так-то. И, супругов сведя, долго еще Константин Константинович покуривает табак и смеется от чистого сердца. Да, это вам гость, от которого дому лишь прибыль. Вот и нынче, с сердечной веселостью он целует ручку хозяйке: - Поправились! Цвет лица, как у Юноны... А детки, здоровы? Что Виктор Иваныч, бедняжка, уж начал бегать по лекциям? - Садитесь, садитесь, Константин Константинович, будем пить кофе. Дети в гимназии, Манечка насморк схватила... А вот Виктор, - Виктор опять бесконечно меня беспокоит. - В чем дело, хорошая моя? Что затеял наш годеамус? - Витя, иди сюда! Пусть он сам вам расскажет. В столовую вышел хмурый, еще не побрившийся, Виктор Иваныч, застегивая на ходу студенческий китель. - Здравствуйте, мамаша опять распустила язык. Ничего такого особенного, возня со всякими делами. Я, мамаша, кофе без молока буду. - Опять черное кофе с утра! И без того нервы у тебя так и ходят. Виктор наш, Константин Константиныч, на беду свою пользуется слишком большой популярностью. Студенты ему доверяют... - Не без основанья, конечно! - Так-то так, да самому Виктору от этого мало хорошего. Вместо ученья изволь там суетиться по всякому поводу, рисковать своей шкурой, бегать на сходки... - Сходки? Кстати, Аглая Карповна, был я вчера у знакомых и мне говорили, что ходит слух о возможности ареста каких-то студентов. Я надеюсь, Виктор Иваныч, вы не замешаны в этом. Вчера будто, было какое-то антиправительственное выступленье... - Кто вам сказал? Какой арест? - всполошился Виктор Иваныч. - Не волнуйтесь, голубчик, вас это разумеется не коснется. Вы же всегда были благоразумны! Арест главарей вчерашнего выступленья. Говорят, их никак не могут дознаться. - А что с ними будет? - Очевидно, их мобилизуют для немедленной отправки на фронт. Так, по крайней мере, я слышал. - И поделом! - вскрикнула Аглая Карповна резко: - что за низость мутить молодежь, когда наш фронт героически борется для спасенья России. Как-будто нельзя потерпеть какой-нибудь год, пока не очистят Великороссию. Уж эти мне голоштанные бунтари, учиться им лень, - вот и бунтуют. - Мамаша, да помолчи ты! Я сам был... То-есть я сам сидел эстраде в числе участников... Константин Константинович, - умоляю вас, это серьезно? - Серьезно, родной мой. Вы испугали меня. Неужели вы были вчера на эстраде? - В том-то и дело... ах, чорт! Ни за что, ни про что... Вот история. И ведь так я и думал, что это нам даром не обойдется. - Так зачем же? - Что зачем? Разве я идиот? Разве я им целый день не долбил, что это колоссальная глупость? Я на-чисто отказался... О, чорт бы побрал ее, эта дура тут сунулась... - И, наверно, жидовка какая-нибудь! - Мамаша, вы меня раздражаете, я стакан разобью, - крикнул диким голосом Виктор Иваныч: - и без вас можно с ума сойти! - Да что вы волнуетесь, Виктор Иваныч? Вы говорите, "она"... Значит, курсистка. Ну и слава богу, жертвой меньше. Валите-ка все на нее, ведь курсистку на фронт не пошлют. - Да на что мне валить? Вот придумали! Вам каждый студент подтвердит, что она вылезла против моих же советов. Я бесился, моя репутация может заверить вас в этом. Чем же я виноват, если навязывают мне дурацкие авантюры! - А кто она такая? - Ревекка Борисовна, математичка. Упряма, как столб, - сколько ни спорь с ней, ни на ноготь от своего не отступится. - Ревекка Борисовна, а как дальше? - и приветливый гость занес фамилию в книжку: - я, кажется, где-то встречался с ней. - Рыжая, веснушчатая, на колонну похожа. Руку пожмет вам, так съежишься, сильная, как мужичка. - Да, вот ведь история... Волнуется молодежь. Ах, годеамус, годеамус мой милый, неисправимый! И, против обыкновения, хозяев не слишком утешив, встал Константин Константиныч, рассеянно улыбнулся, попрощался и вышел. Спускаясь по лестнице, подмигнул своему отражению в зеркале: да, брат, такой-сякой, если б знали они, с кем... Наверху же, из-за стола не вставая, сидели по-прежнему Виктор Иваныч с мамашей. - Этот ваш Константин Константиныч - хитрый пес, уж очень он все выспрашивает, да вынюхивает, да записывает - переборщил! - А тебе что за дело? - ответила, чашки перемывая, мамаша: - ты свое слово сказал в нужный час, и помалкивай. С такими людьми надо жить в дружбе. И напрасно ты, Витя, не сообщил ему между словами адрес этой Ревекки. - Отстань! - с сердцем стул отодвинув, сын вышел на кухню побриться. Между тем Константин Константиныч, задумчивый, волоокий, с волосами по плечи, путь свой держал не домой, а во дворец градоначальника Гракова. ГЛАВА XXVIII. Градоначальник Граков. Градоначальник Граков во время Деникина был большою фигурой. Красноречье донцов не давало градоначальнику ни сна, ни покою. - Воображают, - говорил он, - что пописывают изрядно. А на деле ни тебе ерудиция, ни тебе елоквенция. Вместо же этого одна ерундистика и чепухенция! Эх, взял бы перо да показал бы писакам, как можно пройтись по печатному. Затрещали бы у меня казачьи башки, как под саблей. - Что ж, ваше превосходительство, останавливаетесь? Дерганите их, говорили ему сослуживцы: - ваше дело начальственное, что ни прикажете, напечатают, да еще на первой странице. - Знаю сам, напечатают. Да завистлив народ, особенно к чистому русскому имени. Пойдут говорить... А я, признаться, не люблю за спиной разговоров. - Что вы, что вы, кто же осмелится-то! - И осмелятся. Народ нынче вышел зазорный, родной матери юбку подымут... - А вы, ваше превосходительство, в форме приказов. - Приказами, ха-ха-ха, вроде этих донецких? Это можно. У меня в канцелярии пишут, поди, каждый день по приказу. А ну-ка попробую я по-своему, по-простецки, истинной русскою речью. Заполонили у нас, мои милые, эсперантисты газету. Книга, которая нынче печатается, чорт ее разбери, что за книга. По букве судя, будто русская, даже иной раз духовная, про бога и чорта. А как начнешь читать - эсперанто, убейте меня, эсперанто. Слова такие неласковые, пятиаршинные: антропософия, мораториум, рентгенизация, прочтешь, так словно пальцем в печенку тебя. А газеты и того хуже. Как-то я подзанялся статистикой у себя в кабинете, со старшиной дворянского клуба, Войековым. Люди оба начитанные, с образованьем. Ну, и высчитали, что у нас на всю империю русских газет, кроме "Нового Времени", нет: все издаются сплошным инородцем. Вот каково было дело до революции. Судите же, что стало ныне! - Так вы бы решились, ваш-превосходительство, в форме приказов! И Граков решился. Вышел как-то, с чеченцем-охранником в двух шагах от себя, прогуляться по улицам, отечески поглядеть на осеннюю просинь да спознать в бакалейных, какова нынче будет икорка, и удивился: прямо, против него, из подъезда гостиницы Мавританской, глядел на него человек не последней наружности. Глядел вот так просто и прямо, как смотрят иной раз убитые зайцы, висящие за хвосты в зеленных, или кролики на прилавке, - ничуть не смущаясь, пристально, как говорится - с апломбом. Конечно, был генерал в своем инкогнитном виде и даже чеченца пустил за собой в отдаленьи, но все-таки градоначальник, помазанник в своем роде, и у него на лице есть же нечто! К тому же был вывешен в фотографии Овчаренко его портрет поясной со всеми регалиями. Как же можно этак уставиться на генерала посреди улицы? Отвел градоначальник глаза, размышляет: - Кто бы таков? Из себя благородный и не штафирка. Близорук я, а вижу, что на плечах николаевская шинель. Бакенбарды... Скажите пожалуйста, в России живем, а тоже пускает иной английские бакенбарды неведомо с какой стати. Погляжу вдругоряд. Поднял глаза - тьфу! Как бомбометатель или переодетый Бакунин глядит на него из подъезда гостиницы Мавританской в упор внушительный и не последнего вида мужчина. Грудь колесом, как лошадиные бедра, два-три ордена (не разберешь издали), пышнейшие баки и этакий бычий взгляд, круглоглазый, остервенело-спокойный. Не гипнотизер ли заезжий из Константинополя, как-нибудь примостившийся к транспорту пуговиц для Добровольческой армии. Градоначальник, мановеньем бровей, наведя на лицо начальственный окрик, перешел тротуар и на ходу, мимо подъезда гостиницы Мавританской, отрывисто бросил: - Кто таков? - Проходи, - спокойно ответил неизвестный мужчина: - чего лупишь глаза? Много вас тут цельный день охаживают подъезды. - Ваш-прывосходытельства, ваш-прывосходытельства, - шепнул чеченец градоначальнику, стремительно его догоняя: - Этта швыцар, швыцар гостыница, прастой швыцар. Успокоился градоначальник, размотал с шеи гарусный шарф, отдышался. И тут, не доходя до бакалейных рядов, осенило его вдохновенье. Даже в пальцах зуд побежал, как от мелкого клопика. Оборотился градоначальник и быстро, с военною выправкой, зашагал назад во дворец. - Неси мне, - сказал он слуге, - перо и чернила! На следующий день газетчики, выбегая с пачкою теплых газет, кричали надрывно: "приказ градоначальника Гракова о швейцарах"! "Швейцары", так начинался приказ: "Я вашу братию знаю. Вы там стоите себе при дверях, норовя содрать чаевые. Я понимаю, что без чаевых вашем брату скука собачья. Однако кто вас поставил в такое при дверях положение? Кому обязаны всем? - Городу и городскому начальству. Поэтому требую раз-на-всегда: швейцар, сократи свою независимость. Если ты грамотен, читай ежесуточно постановленья и следи при дверях, кто оные нарушает. Неграмотен, - проси грамотного разок-другой прочесть тебе вслух. Такой манеркой у нас заведется лишний порядок на улицах, а порядком всем известно нас Бог обидел. Градоначальник Граков". Выход в литературу градоначальника Гракова вызвал смятенье. Заскрежетали донцы: не усидел, позавидовал! Петушились в канцелярии: пусть теперь сам потрудится над городскими приказами. Волненье пошло в зеленных, бакалейных и рыбных рядах, собрали между собой, поднесли открыто, с подъезда, икону Георгия Победоносца, повергающего дракона, а со двора на кухню доставили аккуратное подношенье, первый сорт; упаковка без скупости, в ящиках. - Отец родной, - сказал бакалейщик Терентьев: - не оставь. Нонче, сказывают, ты всем велишь законы читать, а иначе штрафуют. Прикажи бога молить... Чтоб у меня да когда-нибудь тухлый товар! Да ешто я родителев моих обесславлю? С восемьдесят шестого годика фирму имеем. Чтоб мне на том свете без языка ходить! - Хорошо, хорошо, иди себе, не волнуйся, - милостиво отпустил его градоначальник, супруге своей, распаковывавшей подношенья, с улыбкой промолвя: - Чуден устроен русский человек! Воистину, пупочка, за границей русского человека не поймут. Я на швейцаров, а они, что ни скажи, сейчас на себя принимают. - Святая наивность! - умилилась градоначальница, сортируя закуску. Весь этот день был у градоначальника вроде масленицы. Поданы были, во-первых, не по сезону блины с таким балыком, что сам войсковой старшина дикой дивизии, знаменитый вояка Икаев, языком сделал во рту на манер перепелки. Во-вторых, закатила градоначальница после блинов стерляжью уху; тут уж Икаев, войсковой старшина, курлыкнул, как дятел. Только малость подпортила настроенье сходка студентов. - Эх, - говорил после обеда, ковыряя в зубах гусиною зубочисткой, градоначальник: - добр я, славен я, никому, даже ворогу, не желаю чумы или там нехорошей французской болезни. А вот этому, кто подзюзюкивает мою молодежь на зазорное дело, честное слово не пожалел бы распороть поперек тула шов, да вложить в нутро бак с бензином, да пустить в него после зажженною спичкой. Лютость во мне на него, как бывает иной раз на блошку. Блошку, если изловишь, ты смочи для начала слюной ее, чтоб она чуточку обмерла, а потом жги ее прямо на спичке. Ну, доложу вам, и разбухает же блошка, что ни на есть самомалейшая! И откуда такой брюханчук из нее, и как лопнет: тррап! - Что это ты за ужасы после обеда рассказываешь? Слушать противно. - Я говорю, моя милая, к слову. Так вот так бы, Икаев, мы с тобой возбудителя забастовок, ась? - Кха-кха-кха! - залился ястребиною трелью Икаев. А в дверях в это время, как доверенное лицо, без доклада, с задушевною милой улыбкой, волоокий, задумчивый, волоса по плечам, Константин Константиныч. - А, милейший, почуял стерлядку? Опоздал, брат. Ну, не кисни, там тебя вдоволь накормят, не бойсь, все оставлено по нумерации. Говори, какие дела? - Что предложено было мне вашим превосходительством к исполненью, то и сделано неукоснительно. Хотя очень труден мой долг, и, если принять во вниманье малейший риск, возбужденье чьей-нибудь подозрительности... - Ну, пошел! Перед нами не пой. Свои люди. Цену товара, не дураки, понимаем. Кто же этот перевертун митинговый? - В том-то и дело, ваше превосходительство, что на сей раз предмет деликатный, - не он, а она, курсистка Ревекка Борисовна... - Ревекка?.. ох, удружил, ох-хо-хо-хо, удружил, охо-хо-хо, не позабуду, спасибо! Вот так центр тяжести! Вот так открытие, Икаев, а? - Кха-кха-кха, - загромыхал орлиным клекотом войсковой старшина. - Нет, право, Петенька, ты после обеда себе прямо-таки надсаживаешь пищеваренье. Разве нельзя то же самое выразить в покойной, гигиенической форме? - И выражу, если хочешь. Вот что: веди ты его в буфетную, да скажи, чтоб его покормили, начиная с закусок. Ты же, друг Икаев, дело свое понимаешь. Смекай: донское студенчество верноподданное, то бишь патриотическое, в отношеньи политики никогда никаких. А если иной раз заводятся всякие там говоруши, так они инородческие, и мы их железной рукою. Дурную траву из поля вон, понял?
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10
|