На него от тесного соприкосновения вот-вот поползут полчища вшей. Рядом со мной освободилось место, и я пересела, чтоб Джо уступить мое место. Джо не сдвинулся даже на сантиметр. Потому что Джо — либерал, у него чувство вины перед страждущим угнетенным братом, и он демонстрирует свою солидарность с ним. А это вонючее чудовище, не понимая, что Джо такой либерал и такой сочувствующий, принял его за своего, алкоголика и наркомана, и стал предлагать, нечленораздельно бормоча, отпить из горлышка фляжки. Нежный и женственный гомосексуалист Джо вежливо стал отклонять угощение. Тогда «страждущий брат» навалился на него всей кучей тряпья и насильно воткнул горлышко фляжки в губы своему прогрессивному защитнику. На глазах Джо выступили слезы, и я не знаю, чем бы все это кончилось, если б поезд не остановился как раз на нашей станции, и Джо выскочил, как ошпаренный, из вагона вслед за мной.
Меня распирало от хохота, но я не решилась даже улыбнуться, жалея бедного моего сопровождающего. Он неисправим. Ему это не было уроком. Ему больно и горько. А мне его жаль. Я себя чувствую старше и мудрее. Хотя мне еще долго ждать появления первого зуба мудрости.
У нас в очередной раз гости. Несколько русских пар и американская. Выпили и закусили. Русские мужчины хватили лишнего и опьянели. Американцы пили понемногу и оставались до неприличия трезвыми. Б.С. тоже захмелел, стал говорить громко и перебивать собеседников. У мамы пошли красные пятна по щекам и по шее. Я на кухне лизнула из рюмки немножко водки, и потом долго полоскала рот.
В бестолковом шумном разговоре пробилась интересная тема. Совсем недавно в газетах и по телевизору показывали седого старика, похожего на престарелого ковбоя из фильмов. Старик этот когда-то был приговорен к тридцати годам тюрьмы за убийство своей жены. Он на суде вины за собой не признал. Отсидел двадцать лет. Суд пересмотрел его дело и решил помиловать, выпустить на свободу. А старик потребовал, чтобы его признали невиновным. Суд отказался это сделать. Тогда старик отверг помилование и остался досиживать еще десять лет.
Все наши гости наперебой назвали старика сумасшедшим.
— Но он считает, что он не убивал.
— А какое кому дело, убивал он или нет? Главное, выйти на свободу.
— А принцип?
— Какие принципы в наше время? Какое мне дело, что обо мне говорят и что думают другие?
— Отказаться от свободы? Из-за чего? Из-за какого-то слова в решении суда?
— Возможно, у него острое чувство чести?
— Извините меня, он — идиот! Какая честь? Кому нужна его честь? Еще десять лет отсидеть? За что?
Все, в том числе и моя мама, сошлись на том, что старик не в своем уме и держать его надо не в тюрьме, а в психбольнице.
Один лишь Б.С. молчал, не участвовал в споре. Сосал свою трубку и смотрел исподлобья, из-под своих тяжелых набухших век в одну точку. Наконец, когда шум затих, он разлепил губы, открыл желтые прокуренные зубы с острыми клыками в нижнем ряду:
— Не знаю, смог ли бы я поступить как этот старик, которого вы дружно записали в идиоты… но если бы у меня хватило воли поступить, как он, я бы гордился собой.
Он встал с дивана и вышел из гостиной в коридор. Пол затрещал под его тяжелыми шагами. Я сорвалась с места, побежала за ним, догнала и повисла на его руке с вытатуированным синим якорем.
— Голубчик, Б.С., я вас люблю!
— За что? — с грустью улыбнулся он мне.
— За то, что вы так сказали!
Он потрепал меня за ухо, как щенка.
— А ты не верь словам, дурочка.
Все пытаюсь понять, что собой представляет Б.С. Из того, что о нем говорят мама и наши гости. Из того, что он сам рассказывает о себе. А рассказчик он отличный. Все видишь. Как в кино. Не будь он врачом, из него бы неплохой писатель получился. А чем ему мешает то, что он врач? Антон Павлович Чехов был врачом и одновременно великим русским писателем.
Кроме того, у меня у самой есть глаза. И я довольно наблюдательная. Вижу больше, чем положено в моем возрасте. Как говорила бабушка Соня в Москве. Господи, как они там, мои славные старики? Небось, совсем извелись одни, без меня? За Б.С. я наблюдаю в оба глаза. И не беспристрастно. Интересная личность! Калоритная! Как говорил дедушка Сема. Он путал два слова: колоритность и калорийность, и называл булочки «калоритными».
Из всех наших знакомых эмигрантов Б.С. был взаправдашним диссидентом у себя в Ленинграде и отсидел за сионизм два года в тюрьме. Его выпустили после протестов мировой общественности (еврейской и медицинской, что, впрочем, одно и тоже). Портреты Б.С., а он на этих портретах хорош, как голливудский актер, печатались в газетах всего мира. У него в письменном столе валяется куча таких газет на разных языках.
Другой бы на его месте с лязгом стриг купоны со своей мировой славы и уж заставил бы раскошелиться мировое еврейство на приличную жизнь для своего национального героя. А он расплевался со всеми своими покровителями, послал к черту Израиль и ругает его на всех углах, наживая себе недоброжелателей на каждом шагу. Сидит в Нью-Йорке без гроша в кармане и зубрит американские учебники, чтоб во второй раз в жизни сдать экзамен на врача. С политикой дел никаких иметь не желает, считая всех политиков жуликами и трепачами. И спорит о политике только дома, в своем кругу. И то насмешливо, от скуки.
Он — настоящий моряк. По характеру и по повадкам. В молодости был драчуном — на скулах и над бровью следы от шрамов. Кулак у него и сейчас большой и страшноватый. С синей татуировкой: якорь, опоясанный цепью. Говорит, по блажи позволил своим дружкам-собутыльникам выколоть ему эту гадость. А мне его татуировка нравится. Ему это к лицу.
Я люблю, тихо пристроившись в уголке, наблюдать за Б.С., когда он рассказывает, громко, смеясь и размахивая своими большими ручищами. И я представляю его на корабле, благо портрет его в морской форме выставлен на мамином ночном столике, как он расхаживает, куря трубку, по палубе и смотрит на пустынный горизонт. Рыболовные траулеры уходят из советских портов в Атлантический океан на четыре месяца, и четыре месяца кругом вода и вода, смертельно надоевшие крикливые чайки в сыром воздухе, и не менее приевшиеся рожи своих сотоварищей по экипажу.
Четыре месяца они не видят земли. А если видят, то издали. Ни под каким предлогом советским морякам не разрешается сходить на чужой берег, чтоб хотя бы немножко поразмять ноги на прочной земле после качающейся палубы. Даже тяжело заболевших нельзя сдать в иностранный госпиталь.
Причина ясная. — советская власть не доверяет своим людям. А вдруг сбежит морячок? Не захочет вернуться на свой заржавленный, провонявший рыбой корабль, попросит у иностранных властей политического убежища.
Поэтому-то на самом большом корабле флотилии — плавбазе, куда все траулеры свозят пойманную сельдь, и сидит врач-хирург, бедненький Б.С., и режет и потрошит морячков на качающемся от шторма операционном столе. Удаляет аппендициты, вырезает кишки с язвами, ампутирует руки и ноги или же пришивает на место почти оторванные конечности. Хирург — благородная профессия. Это человек, который своими чудодейственными руками вырывает других людей из лап смерти. А уж морской хирург — вдвойне кудесник. Не зря о Б.С. слава, что у него — золотые руки.
— И серебряные пальчики, — насмешливо добавляет он, когда его нахваливают бывшие земляки по Ленинграду.
Ему в Америке, пока не сдаст экзамены, работать не дают, а у хирурга, как у музыканта, без постоянной практики пальцы теряют нужные качества.
— Пойду в дворники. Моими руками скоро не скальпель держать, а только лопату.
И зло смеется, щеря желтые прокуренные зубы с острыми клыками. А глаза остаются ледяными под косо нависшими веками.
С его характером ему на роду было написано рано или поздно расплеваться с советской властью и попасть в диссиденты. Еще задолго до того, как евреям нехотя стали позволять покинуть Россию, он вынашивал мысль совершить побег с корабля в каком-нибудь иностранном порту. А оттуда добраться до Израиля.
Но у него висел свинцовый груз на ногах. Жена и маленький ребенок, оставшиеся в Ленинграде заложниками. Соверши он побег, ему бы их никогда больше не видать.
Был случай, когда представилась реальная возможность сбежать. Их судно из-за густого тумана застряло в узком проливе между Данией и Швецией и стало на якорь, чтоб избежать аварии. До датского берега можно было легко добраться вплавь — метров двести, не больше. Оттуда, из невидимого в тумане Копенгагена, доносилась музыка, гудки автомобилей, и даже человеческие голоса можно было различить.
Надо было только незаметно, без плеска спуститься за борт, надев на всякий случай пробковый спасательный пояс, и беззвучно отплыть хотя бы на пятнадцать метров от корабля. Пространство в пятнадцать метров от борта советского корабля, где бы это судно ни находилось, считается территориальными водами СССР, и в этих пределах никакой иностранец не мог бы ему помочь. Его бы запросто вытащили из воды прыгнувшие за ним вдогонку молодцы, посланные парторгом, или же застрелил бы в воде тот же парторг из винтовки, которая хранилась в его каюте специально для подобного случая, который официально именуется: попытка незаконного перехода государственной границы СССР, и по советским законам карается смертью.
Но стоял густой и непроницаемый, как гороховый суп, туман, и незаметно пересечь эти проклятые пятнадцать метров не составляло труда. Дальше — территориальные воды Дании и спасительный берег.
У Б.С. на корабле был лишь один друг, с которым он не боялся быть откровенным, потому что тот тоже мечтал бежать при первом удобном случае. Это был латыш из Риги, специалист по обработке рыбы.
Когда они застряли в тумане у датского берега, латыш пришел к нему в каюту, и шепотом, хоть дверь была заперта, и кроме них двоих никого в каюте не было, предложил бежать сейчас. Латыш все предусмотрел: отнес на корму два спасательных пояса и веревку, по которой они бесшумно спустятся вдоль борта в воду.
Ничто не могло помешать побегу. Шансы на удачу были 99 из 100.
Б.С. смотрел на бледного взволнованного латыша и лихорадочно обдумывал решение.
— Выйдем на берег, обнимемся и стукнемся задом об зад — кто дальше прыгнет, — возбужденно шептал латыш. — Ты — в Израиль, я — в Америку. Будем в гости друг к другу ездить… Мы же с тобой, как родственники станем.
— Беги один, — сказал Б.С.
— А ты?
— Не могу.
— Трусишь?
— Нет. Не могу бросить в беде жену и сынишку. Я спасусь, а их оставлю? Не могу. Меня совесть загрызет.
— Я ведь тоже оставляю жену! — затормошил его латыш, — И двоих детей! И мать с отцом! И братьев! Ради свободы!
— А с ними что будет? Ты подумал?
— Они благословили мой шаг.
— Вот ты и давай, с Богом. Я прикрою тебя. Прослежу, чтоб никто не помешал.
— А ты?
— Без жены и сына ни шагу не сделаю.
Б.С. остался на корабле. И латыш тоже. Один бежать не отважился. Весь рейс он избегал встреч с Б.С., а когда натыкался, отводил глаза.
Дома, когда вернулись из рейса, латыш вступил в партию и стал быстро делать карьеру. А Б.С. закрыли визу за границу и списали с корабля. Заложил ли его латыш или это было просто совпадением, он до сих пор не знает. Латыш сейчас занимает в Риге высокий пост, а Б.С. сидит в Нью-Йорке без жены и сына.
Б.С. стал в Ленинграде одним из главных диссидентов. Советская власть терпела, терпела, да и упекла его в тюрьму. Тут начались протесты во всем мире. Тогда выпустили в Израиль его жену с сыном, а его оставили за решеткой. Жену в Израиле встретили как национальную героиню, чуть не на руках носили из почтения к ее храброму мужу.
Он отсидел два года и после очередной волны демонстраций в разных странах и битья стекол в окнах советских посольств его, наконец, отпустили.
В Израиле его ожидал сюрприз. Жена не дождалась его и вышла замуж. У сынишки был отчим, которому Б.С. сначала хотел сломать шею, но потом раздумал, чтоб не попасть из советской в израильскую тюрьму и доставить удовольствие русским антисемитам.
Уехал в пустыню Негев, стал хирургом в больнице. Работал много.
Пациентов — хоть отбавляй. Все больше те, кто на арабских минах подрывались.
А в Йом-Кипурскую войну оперировал солдат на Голанских высотах в полевом госпитале и сам был контужен сирийским снарядом.
Когда в нашем доме его как-то спросили, какие у него впечатления от этой войны, он съязвил:
— Было слишком шумно.
Потом пояснил насторожившимся слушателям:
— Столько евреев в одном месте.
Чем вызвал подозрение в антисемитизме. И тогда успокоил щепетильную еврейскую аудиторию:
— Такого количества танков на такой малой площади не было ни в одной из войн. Три тысячи танков с обеих сторон чуть ли не скребли друг друга бортами и цеплялись стволами орудий. Да еще умудрялись стрелять. А над ними носились взад и вперед тяжелые снаряды дальнобойной, артиллерии и падали как раз там, где живые люди лежали. От шума из ушей текла кровь, и до сих пор я плохо слышу. Если хорошенько не поковыряю пальцем в ухе.
И разражался громким смехом, отчего мы начинали теряться в догадках: шутит он или говорит всерьез.
С его горячим темпераментом и с еврейской привычкой во всем докапываться до истины он и в Израиле нажил себе кучу врагов, особенно среди высокого начальства, к которому Б.С. никогда не испытывал особого почтения. За его спиной местечковые обыватели стали распускать шепотки, что он — советский агент, засланный в Израиль с подрывной целью. И тогда он расплевался с исторической родиной и с одним чемоданом в руках и очень тощим кошельком приземлился в Нью-Йорке, чтоб сдать тут экзамен и с американским дипломом в кармане загребать деньги лопатой и хоть этим как-то окупить все потери, которые он понес, став еврейским диссидентом в России.
В Нью-Йорке он познакомился с моей мамой. Совершенно случайно. По телефону. Бывает же такое! Мама позвонила своей подруге, а там сидел он. И взял трубку. Мама влюбилась в его голос. Потом переехал жить к нам, что было выгодно и нам и ему: мы оплачивали счета пополам. И засел за учебники. С утра до ночи. Зажав уши руками и бормоча американские названия всяких медицинских слов.
В первый раз он экзамен провалил: не удалось взять штурмом, с ходу. Два дня пил как русский матрос, сошедший на берег. А на третий снова сидел за столом, зажав ладонями уши, и повторно зубрил с самого начала, чтоб еще раз попытать счастья на экзаменах.
В перерывах он или спал с мамой или подтрунивал над ней, порой доводя до слез. Со мной поначалу был нейтрален, почти не замечал. Как комнатную собачонку, которая не лает и не болтается под ногами. Я, вернувшись из школы, закрывалась в своей комнате и выходила, лишь когда он меня звал обедать. Поев, я вежливо благодарила, мыла посуду и снова исчезала за своей дверью.
Потом… Я и сама не заметила, как весь мир для меня сошелся на нем. Я летела из школы домой, чтоб поскорей увидеть его. Когда он сидел с гостями, следила только за ним и при этом страшно боялась, что кто-нибудь заметит.
К счастью, заметил только он сам. И стал относиться ко мне все теплей и теплей. Взгляд его становился трогательно-нежным, когда он смотрел на меня. Это был не отцовский взгляд, а мужской. Такой мужской, что я не находила себе места от незнакомого чувства, охватившего меня.
За очень короткий срок моей жизни в Америке я сменила три школы. Это уже достаточно, чтобы у такого впечатлительного ребенка, как я, мозги свихнулись набекрень. Да при том, что учиться приходится не на родном русском языке, а на английском, который я хоть и неплохо знаю, но он все же чужой. Думать-то я думаю по-русски. Значит, все приходится в уме переводить. А это очень большая нагрузка на хилые мозги нервного впечатлительного ребенка.
Но главное не в этом. За этот жутко короткий срок меня ткнули носом в три абсолютно разные стороны жизни Америки, как в три разные, и к тому же еще враждебные государства. Не получи я советской закалки в раннем детстве, я бы не выдержала.
Сначала была еврейская религиозная школа — ешива, где учитель литературы называл Шекспира гоем, и мы, дети, себя там чувствовали как в гетто, и весь остальной мир нам казался чужим и враждебным. В эту школу меня отдали потому, что, как с эмигрантов, с нас не взяли денег за обучение, и мама думала, что там я буду среди своих.
Не получилось. Я там была белой вороной из совсем другого мира, и после нескольких истерик мама перевела меня. в государственную школу. Тоже бесплатную.
Тут я увидела Америку, по которой проливает слезы советская пропаганда. Америка черных и получерных, т.е. пуэрториканцев, у которых родители или безработные или вообще не хотят работать и сидят на шее у государства. Это — бедная Америка. Злая. Хулиганская. Ненавидящая весь остальной мир. Их учат плохо. И они не очень хотят учиться. Что из них вырастет, можно увидеть в телевизионных новостях, когда показывают убийц и насильников, закованных в наручники.
Меня там не убили и не изнасиловали. Наоборот, даже уважали. Из-за того, что я знаю больше моих соседей по классу. Оттуда меня забрать можно было только в частную школу. Но учиться там стоит очень больших денег, которых, конечно, нет у зеленых эмигрантов.
Выручил случай. Скандал в семье нашей богатой американской родни. Мы с мамой были приглашены туда на ужин. Приехала из Детройта дочь дедушки Сола со своим мужем адвокатом. Ужин был в честь их приезда. Заехал и сын Сола, торгующий автомобилями в Вестчестере — самом роскошном пригороде Нью-Йорка. У этого сына жена — не еврейка. Она — немка. Он на ней женился, когда служил в американской армии в Германией, и привез в Нью-Йорк. Зовут ее Кристина. Представляю, как возликовала вся семейка от такого подарка! Примирились, должно быть, на том, что эта немка приняла иудаизм, а, значит, и дети ее будут евреями. У Кристины два сына, которые учатся в частной и очень дорогой школе.
Возможно, от того, что она мечтала иметь дочь, а рожала только мальчиков, Кристина сразу влюбилась в меня и не отпускала от себя весь вечер. Мне она тоже понравилась. Думаю, потому, что мы обе европейки, а это очень сближает в такой сумасшедшей стране, как Америка.
За ужином болтали о всякий всячине, и мама между делом, без всякой задней мысли, рассказала им о моих школьных проблемах. То, что я учусь с неграми и пуэрториканцами, вызвало за столом поток вздохов и сочувствия. Полувыживший из ума старик Сол сказал, что это безобразие держать такую девочку в государственной школе, ее там испортят нравственно и физически. Ей нужно подыскать хорошую школу, где учатся дети из хороших семей.
Бедный Сол! Он потом и сам не рад был, что затеял этот разговор. На него дружно навалилась его жена и обе дочери и грубо, по-хамски прикрикнули на него, чтоб он свой нос не в свои дела не совал. Они до смерти испугались, что придется заплатить за меня в эту школу, потому что у нас у самих таких денег нет. Жена взяла Сола за руку, как маленького, и увела из-за стола в другую комнату. Представляю, как ему там досталось.
Дочери Сола стали наперебой хвалить бесплатные государственные школы, где учатся миллионы детей, и с ними ничего страшного не случилось. Мы с мамой не знали, куда глаза девать от неловкости, и думали лишь о том, как бы поскорей убраться из этого дома, где денег — миллионы, а человеческого чувства — ни на грош.
Выручила Кристина. То, что случилось за столом, было последней каплей, которая переполнила чашу терпения этой женщины, никак не приспособившейся к своей американской родне. Кристина побледнела, встала и сказала, медленно и четко выговаривая слова с немецким акцентом:
— Оля будет учиться в частной школе! Если у вас не найдется лишнего доллара оплатить ее учебу, тогда я, чужой человек, возьму эту миссию на себя! И чтоб мои дети не стали похожими на вас, я переведу их в христианство!
Это была бомба! Что тут началось. Вопли! Проклятья! Даже обмороки. Потом слезы. Рыдала вся семья, обнимая сыновей Кристины. Кристина тоже плакала, обнимая меня. Заплакала моя мама. Одна я сдержалась. Меня трясло от отвращения.
Господи! Насколько чище и выше моя московская родня. У них нет миллионов. Они много страдали. Но сколько в них доброты и душевности. Вот бы с кем породниться Кристине!
Так я попала в частную и очень дорогую школу. Тут я столкнулась с детьми из хороших семей. То есть из богатых домов. Адвокатов, врачей, бизнесменов. Неплохие дети. Лучше воспитаны, и знаний у них побольше. И тоже будут адвокатами, врачами. Так же, как черные мальчики из государственной школы попадут со временем или в тюрьму, или будут получать унизительное пособие по безработице.
В частной школе все дети были белыми. И всего лишь один черный мальчик. Его отец выбился в адвокаты. На этого мальчика смотрели как на экспонат, обращались с ним так вежливо и предупредительно, что он себя чувствовал неловко и всегда улыбался немного жалкой улыбкой. На наших белых рожах было написано: вот видите, какие мы либералы, мы нисколько не расисты, у нас есть свой черный, и мы с ним ведем себя, как с равным.
Тогда-то я вспомнила, что в привилегированной английской школе в Москве я была единственной еврейкой. Еврейских детей туда на пушечный выстрел не подпускали. Так же, как и в Московский университет. Меня приняли только из-за революционных заслуг прадедушки Лапидуса. Пусть будет одна, решили там, наверху, чтоб никто нас не обвинил в антисемитизме.
Не только евреев, но сына нашей лифтерши тоже в эту школу не приняли. Сказали, слабо подготовлен. А вся слабость — мамина профессия. Это при социализме. Чего же хотят от капиталистов?
Мне нравится в частной школе. Прекрасные классы. Учителя с большими знаниями. Я оттуда выйду хорошо образованной и воспитанной, и передо мной будут все дороги открыты. Но когда я сталкиваюсь в коридоре с единственным черным мальчиком, мое сердце сжимается от боли за тех ребятишек, с которыми я училась в бесплатной школе, и за еврейских детей в России. Мир отвратителен. Что нужно, чтоб его исправить? Еще одну революцию? Еще много-много крови? В России это все уже было. И что толку?
В этом мире не соскучишься. Все время открываешь что-то новое и порой от такого открытия жить не хочется.
Возможно, я — абсолютно испорченный человек и ни капельки не прогрессивная личность. Мне кажется, что я — расист. Я не испытываю большой любви к черным и получерным. Когда я остаюсь одна, окруженная ими, мне становится не по себе, и я глазами ищу какое-нибудь белое лицо и, найдя, вздыхаю с облегчением. Я вообще испытываю теплые чувства к очень ограниченному числу двуногих. Будем считать, что я экономлю свои чувства, не распыляю их, берегу до лучших времен.
От черных я стараюсь держаться подальше, напуганная телевизором, в котором большинство преступников имеют черные лица, а также наставлениями взрослых, желающих мне только добра.
Единственный черный мальчик, который учится в нашей школе, не вызывал у меня никаких эмоций, хотя он довольно смазливый и при этом хорошо воспитан. Он вызывал у меня лишь любопытство, потому что был в единственном числе, а это невольно наводило на мысли о неравноправии и о том, что вообще все далеко от совершенства в этом лучшем из миров — последнем оплоте свободы на земле.
Я даже не здоровалась с ним, сталкиваясь в коридоре, потому что мы в разных классах и даже не знаем друг друга по имени. У него были приятели — белые мальчики. Они вместе шумели на переменках — никаких следов дискриминации.
Однажды, после уроков, когда я направлялась на угол, где меня обычно поджидал папин гомосексуальный друг-подружка Джо, чтоб эскортировать домой, меня остановил этот мальчик.
— Привет, — сказал он. — Меня зовут Питер Лоутон.
— Привет, — ответила я и назвала себя.
— Ты из России?
— Да, — подтвердила я, не намереваясь долго застревать с ним.
— Послушай, — сказал он. — Ты пойдешь ко мне в гости? У меня сегодня — день рождения. Я тебя приглашаю.
Не знаю, какой черт дернул меня за язык, но я тут же согласилась. Хоть я уже твердо знала, что с мужчинами надо быть неуступчивой и, по мере возможности, набивать себе цену, иначе я нарушу кодекс женской чести. Надо было лишь отвязаться от моего конвоира Джо, который ждал за углом, а также объяснить все по телефону маме, чтоб у нее не было сердечного припадка.
Я велела Питеру подождать меня на месте и побежала за угол к Джо. Кто знает, как бы реагировал белый стопроцентный янки, которому доверили меня, если б увидел, к кому я собираюсь в гости. Джо, к моей радости, не стал меня изводить расспросами (должно быть, сам куда-то торопился) и, взяв с меня обещание позвонить маме, отпустил с миром.
Мы с Питером, глупо хохоча без всякой причины, помчались в метро, волоча наши набитые книгами сумки. Поезд, в который мы сели, был почти полностью черный. То есть не сам поезд, а пассажиры. Эта линия вела в Гарлем, и с каждой новой остановкой испарялись последние белые лица. Потом я осталась одна.
Ох, какое это жуткое чувство — быть в абсолютном меньшинстве. Это ощущала не только я, но и весь вагон. На меня смотрели с удивлением, с насмешкой и даже с наглым вызовом.
Питер, умница, взял меня за руку, открыто подчеркивая, что я с ним и он не позволит никому меня обидеть.
Вагон гремел, качался. Порой гас свет и снова загорался. При толчках на меня наваливались чьи-то тела. Питер отталкивал их от меня, словно я была из стекла, и бережно прикрывал собой.
Доехали мы благополучно, без происшествий. Лоутоны жили в самом сердце Гарлема, в довольно приличном доме, вокруг которого теснились дома похуже и попросту трущобы. Тротуары были завалены мешками с мусором. Нью-Йорк не блещет чистотой, но здесь было особенно грязно. Казалось, что обитатели этого района гадят вокруг себя нарочно, что они козыряют грязью и бедностью, чтоб постоянно колоть совесть Америки своим недавним рабством.
У Лоутонов была большая квартира, комнат на шесть. Хорошо и со вкусом обставленная. Отец Питера действительно был адвокатом, а мама — химиком. Оба с университетскими дипломами. Им по карману было снять квартиру в хорошем белом районе, это делают почти все негры, выбившиеся в люди, но они предпочли жить здесь среди своих бедных собратьев. Как Питер не без иронии объяснил мне, адвокат Лоутон делал политическую карьеру, вел в суде дела черных, терял на этом в гонораре, но выигрывал в голосах, которые ему понадобятся на выборах. Все так же, как у белых. И как в Москве, сплошная демагогия. Без различия рас и цвета кожи.
Отец и мать Питера, хоть и были черными, с очень темной кожей, почему-то имели европейские черты. Без негритянских толстых губ и широких носов. Нормальные интеллигентные люди. У них было двое детей, как водится в интеллигентных семьях, а не дюжина будущих преступников, которых плодят назло всему миру нищие негры.
Меня встретили приветливо. Без ломания и ужимок, без маскировочных стандартных улыбок, от которых тошнит с первого дня в Америке. Мне здесь сразу понравилось. И большая библиотека в комнате у Питера и аквариум его младшей сестренки. В гостиной мама Питера, очень похожая на какую-то негритянскую актрису, которую я все силилась вспомнить и так и не вспомнила, накрывала на стол. Я предложила помочь ей, и она без ломания согласилась, блеснув белозубой улыбкой, которая слепила, как вспышка света.
Гости пришли вскоре после нас, и все это были черные мальчики и девочки из этого же дома. Никто из белых школьных приятелей Питера не появился. Возможно, он сам никого не пригласил. А возможно… Я не стала додумывать до конца, чтоб не портить себе настроения. Мне нравилось здесь. Мое любопытство было возбуждено до предела — я впервые видела черных не на улице или в метро, а у них дома, в семейной обстановке, и мне очень интересно было понять, какие они, потому что жить предстояло с ними рядом и надо было хоть немножко знать тех, с кем толкаешься локтями.
Приятели Питера поначалу были скованы, стеснялись меня, а потом разошлись, мы стали хором горланить за столом, объедаясь всякими вкусными вещами, которые здорово приготовила мама именинника.
Моя мама, конечно, разволновалась, когда я позвонила ей и сказала, где нахожусь. Она сказала, что немедленно выезжает за мной, и чтоб я не смела там выходить на улицу до ее приезда. Я попросила привезти что-нибудь в подарок Питеру, и мама сказала ядовито, что о подарках надо думать заранее, а сейчас уже поздно и магазины закрыты.
Душечка-мамочка! Она, конечно, привезла Питеру подарок, от которого все пришли в телячий восторг. Расписную русскую деревянную ложку и игрушечный медный самовар, которые мы привезли из Москвы как сувениры.
Маму усадили к столу, она выпила с дороги и скоро освоилась здесь и болтала вовсю с родителями Питера, не соблюдая правил грамматики и с жутким русским акцентом. Мы с детьми играли в других, комнатах, но я то и дело забегала в гостиную, чтоб проследить, как там моя мамочка.
А за столом пошел разговор такой интересный, что мне расхотелось играть, и я подсела к взрослым послушать. Мама Питера рассказывала, как лет пятнадцать назад она приехала в Нью-Йорк с дипломом инженера-химика и искала работу. Она позвонила по газетному объявлению в одну фирму, и там сказали, что будут рады с ней познакомиться, потому что ищут специалиста именно такого профиля. Она заполнила анкеты, отправила туда и получила приглашение на интервью. По телефону ее снова заверили, что фирма в ней очень заинтересована.
По телефонному разговору и по письму там не определили, конечно, цвета ее кожи, и, когда она пришла, у всех сделались кислые рожи, хотя старались улыбаться и быть вежливыми.
— У вас прекрасные данные, — сказала ей дама, ведшая беседу и лишь поверхностно глянувшая в анкету, — но нам нужны специалисты, имеющие хотя бы несколько лет стажа практической работы.
— А вы потрудитесь посмотреть несколькими строчками ниже в моей анкете, — спокойно сказала мама Питера, которая тогда еще не была даже замужем, — и вы обнаружите, что я проработала два года.
— Ах, да. Совершенно верно. Это прекрасно… И мы бы вас с радостью взяли, если б среди предметов, которые вы изучали, был бы тот, который больше всего интересует нашу фирму, — и дама назвала этот предмет.
— А вы потрудитесь посмотреть еще несколькими строчками ниже, — снова спокойно отвечала мама Питера, — и увидите, что я успешно сдала экзамен по этому предмету.