Современная электронная библиотека ModernLib.Net

«Тойота Королла»

ModernLib.Net / Современная проза / Севела Эфраим / «Тойота Королла» - Чтение (стр. 14)
Автор: Севела Эфраим
Жанр: Современная проза

 

 


Куда идти? Наверх, к Сентрал Парку? Или на Лексингтон-авеню? Оказывается, я знаю места, где промышляют проститутки. Никогда специально этим не интересовалась. Но то ли из трепа знакомых ребят, то ли из газетных статей, а возможно, из болтовни подружек-всезнаек, проявляющих особые познания во всем, что касается сексуальных проблем, я безошибочно вспомнила, что на Сауф Парк Лэйн, у южной оконечности Сентрал Парка, вдоль самых фешенебельных отелей, таких, как «Эссекс-хауз» или «Барбизон Плаза», прогуливаются в нарядной толпе самые дорогие проститутки. Меньше чем со стодолларовой бумажкой к ним и не суйся.

Бывая в этой части города, я каждый раз на Сауф Парк Лэйн невольно искала глазами этих самых дорогих проституток и не могла выделить их среди прекрасно одетых, очень красивых и очень стройных женщин. Не угадаешь, не отличишь, кто здесь проститутка, а кто — жена миллионера. Возможно, сами миллионеры по каким-то им одним ведомым приметам отличают проституток от своих жен и не женам, а этим девицам суют стодолларовую бумажку. На жен им приходится тратить значительно больше, и, сомневаюсь, получают ли от них такие сексуальные услуги, какие дают всего за сотню уличные девчонки.

У Таймс-сквер отираются дешевые бляди. По десятке за раз. Поторговавшись, какой-нибудь безденежный чудак собьет цену и до пяти долларов. Там у сутенеров отталкивающие уголовные рожи. Да и у самих девиц тоже фасады, которые впору показывать лишь в темноте, из-под полы.

Золотая середина на Лексингтон-авеню. Цена там божеская — 25 долларов. И не унизительная для девочек, и вполне по карману заезжему клерку или коммивояжеру, вырвавшемуся в Нью-Йорк без жены и жаждущему острых ощущений. Предпочтительно без гонореи. Не знаю, каким образом они определяют гарантию от болезни. Должно быть, по выражению лиц, по чистому, немигающему взгляду вчерашних школьниц, которым девицы провожают спешащих мимо мужчин.

Таким же взглядом уставилась я перед собой, выйдя на Лексингтон у 56-й улицы и облюбовав себе угол без соперниц. Предварительно я прогулялась по всей авеню до самой 42-й улицы, знакомясь, так сказать, с полем боя и его участницами.

В эту ночь Лексингтон кишела проститутками. На каждом блоке с обеих сторон их прогуливалось и выглядывало из подъездов не меньше дюжины. Встречались и совсем хорошенькие. Со свежими юными личиками. Точеными ножками. Осиными талиями. Черные и белые. Смуглые, бронзовотелые пуэрториканки. И скуластые, с узкими глазками желтокожие азиатки. Китаянки или японки. Я их не различаю. Прелестные, как восточные фарфоровые куколки. Попадались и постарше, повульгарней. С грубо накрашенными лицами. С большими, болтающимися грудями. На любителя. Выбор на любой вкус.

Я видела, как к ним подходили мужчины, и, приблизившись, напрягала слух. Точно. Такса — 25 долларов. Девицы не уступали. Отворачивались от скупых. Словно это была твердая, утвержденная профсоюзом цена, и сбить ее, уступить дешевле выглядело предательством по отношению к коллегам по профессии. Это мне понравилось. Я даже почувствовала симпатию к этим девчонкам, фланирующим в сапожках и шортах по Лексингтон, у которых есть профессиональная честь, не меньшая, скажем, чем у шоферов такси. Девчонки прогуливались от угла до угла и обратно. На другой блок не переходили. Там было место других. Тоже до следующего угла.

Вступать на чужую территорию, отбивать клиента было нарушением этики и каралось на месте. Избиением. Жестоким и кровавым. С непременным повреждением товарного фасада — лица. Об этом я знала понаслышке и не стала испытывать судьбу.

На 50-х улицах проституток заметно меньше, а на углу 56-й ни одной. Там я и остановилась. Мои губы непроизвольно, сами по себе растянулись в тугой резиновой улыбке. Это все из фильмов. Профессиональные улыбки проституток застряли в моей памяти оттуда.

Ничего не изменилось в мире от того, что я, дочь почтенных родителей, ребенок из приличной американской семьи, вышла на панель, предлагая свое тело любому, кто заплатит за это. Любому, даже самому старому и отвратительному, с гнилыми зубами и вонью изо рта, а возможно, и даже застарелым невылеченным сифилисом.

Мир не вздрогнул, не замер в недоумении, не возопил, воздев к небу руки. Никто ничего не заметил. Все в порядке вещей. И прохожие даже не замедляют шага, обтекая меня.

Стоит в толпе хорошенькая девчонка и улыбается немного вызывающе, но робко и неумело. Дай ей Бог, удачи. У каждого свой бизнес. Каждый зарабатывает свой кусок хлеба как умеет. Еще, слава Богу, она обладает молодостью и свежим, аппетитным телом. Это не так уж плохо. С такими данными не пропадешь. Потому что даже во время экономической депрессии и инфляции у мужчин не перестает стоять, и их блудливые члены ищут на стороне то, чего не получают в супружеской постели.

Я пошла с первым же, кто остановился возле меня. Он был далеко не молод и благопристойно сед. Где-то в возрасте моего отца, возможно, даже и старше. Сухощав, с южным загаром, и, когда он заговорил, его акцент не оставил никаких сомнений, что он из южных штатов. Не беден. Не удивлюсь, если какой-нибудь вице-президент весьма успевающей фирмы или владелец большого магазина, куда больше, чем у моего отца, с родословной, тянущейся не меньше столетия.

— Сколько? — торопливо спросил он и оглянулся по сторонам, не в восторге от того, что его видят прохожие за этим неблаговидным занятием.

— Двадцать пять, — выдохнула я и растянула улыбку еще шире.

— О'кей, — кивнул он.

— За один раз, — уточнила я. Усмешка тронула его тонкие губы.

— В моем возрасте, детка, одного раза вполне достаточно. Пойдем.

— Куда?

— Ко мне в отель. Куда же еще. Иди за мной. Шага на три отступя. Я в рекламе не нуждаюсь.

Я пошла за ним. Оставив дистанцию даже большую, чем он просил, — шагов десять. Мы пересекли Парк-авеню и остановились у вертящейся двери отеля «Дрейк». Мое сердце стучало и прыгало у горла.

Он оказался в этих делах таким же новичком, как и я. По крайней мере, мне так показалось поначалу. Не чувствовалось опыта в обхождении с уличными девицами, и он явно стеснялся проявленной слабости — обращения к услугам проститутки.

В холле гостиницы безо всякой нужды он стал оправдываться перед мордатым портье в том, что я это не я, а, мол, племянница, живущая в Нью-Йорке, и вот так вот, не переодевшись, в шортах заскочила на минуточку к дяде повидаться. Портье ко всем его излияниям выразил полное безразличие на своем творожном, с тремя подбородками лице и даже шевельнул ушами под форменной коричневой фуражкой.

— Пойдем, дядя, у меня нет времени, — пришла я на выручку своему незадачливому клиенту и даже потянула его за руку.

В лифте мы, к его облегчению, оказались одни, и, пока кабина, утопляя мое сердце, неслась, как космический снаряд, к восемнадцатому этажу — я засекла, какой этаж, по номеру на нажатой им кнопке, — он рассматривал меня с деланным безразличием на лице, но рассматривал внимательно и деловито, как хозяйственный фермер купленную им вещь. Задержал взгляд на моей груди, потом на животе, даже опустил глаза на мои голые ноги в спортивных беговых туфлях.

Я не шарила по его фигуре, а разглядывала его лицо, жесткое, в вертикальных складках, с нездоровыми мешочками под бесцветными, водянистыми глазами. Нос, довольно широкий и слегка провисший, был испещрен красноватыми прожилками, что выдавало несомненное пристрастие к алкоголю. По крайней мере верхняя челюсть у него была искусственной, вставной — уж слишком ровны и белы были все зубы подряд. Нижние были мелкими и прокуренными, — значит, свои. Я тут же, по своей гадкой привычке, стала представлять в деталях то, от чего непременно должно стошнить. Увидела, как он, раздевшись, вынет изо рта розовую челюсть и плюхнет ее в стакан с водой и потом полезет ко мне с проваленной верхней губой, а из стакана на ночном столике на меня будет пялиться подкова с зубами, и от нее в воде, как водоросли, будут тянуться вверх белые нити слюны.

Такая уж у меня идиотская привычка. Увижу на улице раздавленную автомобилем собаку или кошку с вываленными наружу внутренностями, и много дней подряд эта картина будет возникать в моей памяти именно тогда, когда я сяду к столу, чтобы съесть что-нибудь мясное. И, естественно, меня начнет воротить от еды. И так повторится назавтра. И послезавтра. Я буду долго питаться только овощами и фруктами, не вызывающими ассоциации с собачьими внутренностями, раскиданными по асфальту.

В его номер я вошла с мыслью о вставной челюсти и тут же стала искать глазами стакан, в который он ее положит. Но под окном мягко гудел кондиционер, воздух был сухой и прохладный, и мне, как бездомной собачке, здесь так понравилось, что все глупости улетучились из головы, и стало легко на душе.

В комнате была деревянная двуспальная кровать, аккуратно застланная, и поверх одеяла покоились рядышком две большие пухлые подушки. Над журнальным столиком склонил старомодный абажур деревянный торшер. Цветной телевизор «Ар-Си-Эй» тускло отсвечивал бельмом невыключенного экрана. Вкусно шипел коричневый холодильный шкаф, на котором стояла ваза с увядшей розой. Над письменным столом — большое зеркало, и в нем отражается в приоткрытой двери розовая глубина ванной комнаты.

В первую очередь мне захотелось под горячий душ, смыть клейкую слизь, покрывшую все тело, особенно под мышками и между ног.

— Нет, нет, — всполошился он, обнаружив мое намерения уйти в ванную комнату. — Ты испортишь все удовольствие, всю прелесть… Не смей купаться. Я хочу тебя именно такой… с запахом… с душком. Господи, ты же могла все погубить…

Он рухнул на ковер, обхватил руками мои бедра, уткнулся своим широким носом в мои шорты и задышал глубоко и с наслаждением, словно его до этого томило удушье, кислородное голодание и теперь он наконец дорвался до чистого кислорода.

Мне было мучительно неловко. Я терпеть не могу этот запах, острый и густой, как от лежалой селедки, которым несет от тебя, если забыть вовремя подмыться. Даже слабый намек на этот душок, на мой взгляд, — смертный приговор для женщины, признак ее нечистоплотности и отсутствия женственности, а мужчины, уловив его чувствительным обонянием, становятся, я уверена, импотентами надолго, а уж с этой дамой навсегда.

Мой клиент-южанин дрожащими то ли от старости, то ли от возбуждения руками стал расстегивать мои шорты, не переставая со свистом вдыхать на всю глубину легких зловоние из мокрой промежности. Шорты съехали на пол, вслед за ними он стащил с моих бедер липкие трусики и, поднявшись на ноги, толкнул меня в грудь. Я присела на край кровати, а потом запрокинулась на спину. Голая снизу до пояса, противная самой себе. А он, напряженно дыша и выпучив глаза, на которых проступили такие же, как на носу, красные прожилки, схватил своими оказавшимися очень крепкими руками икры моих ног, сдавил их до боли и рванул в стороны.

— Сейчас покушаем, — губы его расползлись в плотоядной ухмылке. Он опустился на колени и лицом ринулся в мой волосатый, мокрый лобок. Я ощутила его шершавый сухой язык, и он, как собака, лакающая воду, задвигал им вверх и вниз по клитору.

И я сама не заметила, как брезгливость, охватившая меня, стала испаряться, кожа, сделавшаяся было гусиной, разгладилась, и по всему телу растеклась сонливая истома, верный признак назревающего, пока еще очень далеко, оргазма.

Независимо от моего чувства, от моего сознания шершавое лизание клитора включило в глубинах моего подсознания какой-то рубильник, и началась химическая реакция живого, полнокровного организма.

Я еще подумала, что проститутки, по моим сведениям, не кончают с клиентом и это результат профессионализма, специально приученного тела, а я новичок, теленок, так отключаться не умею и реагирую, как нормальный живой человек.

Он, постанывая и всхлипывая, лизал и шумно сглатывал, продвигая острый и крепкий язык все глубже и глубже, отчего мое тело наэлектризовалось и к глазам подступили слезы. Когда я, напрягшись в его крепких ладонях, задвигала бедрами и стала, дергаясь, кончать, он взвыл и чуть не захлебнулся от удовольствия. Тут же отпустил мое обмякшее тело, поднялся на ноги и стал суетливо раздеваться.

— Теперь я кончу. Я возбудился… Я тебя хочу… Я очень тебя хочу.

Удовлетворенная и сразу остывшая, я не стала смотреть на него, а отвернулась к окну, за которым темнели напротив, ряд за рядом, тусклые окна соседнего небоскреба.

Он плюхнулся на меня своим сухим, без признаков пота телом, приподнял руками мои безвольные ноги и начал ерзать, болезненно натирая мне кожу тощим, костлявым лобком. Я чуть не рассмеялась. Пока он раздевался, бедняга, возбуждение прошло, член обмяк и упал, превратившись в мягкий, виляющий жгутик, неприятно щекотавший мою промежность. Он тяжело сопел, задыхался, словно взбирался на крутую гору, и, убедившись в тщетности своих усилий, боком сполз с меня, затих рядом, на спине и, пытаясь установить ровное дыхание, жалобно попросил:

— Ну сделай что-нибудь… Возьми в рот… Подними его.

— Нет, дорогой, — безжалостно отказалась я. — Такого уговора у нас не было. Я вам уступила свою дырку, делайте с ней, что хотите. Но не рот. Взять в рот я могу только у человека, которого люблю, к кому питаю страсть, а за деньги свой рот не сдаю в аренду.

— У тебя есть принципы? — удивился он, — Довольно странная позиция для человека твоей профессии.

— Вы моей профессии не знаете, — обиделась я. — Я вам не представлялась… да вас это и не интересовало.

— Господи, — простонал он. — До чего же я ее хочу… Я умираю от желания… и не могу.

— Получается, как в том анекдоте, — безо всякого сочувствия рассмеялась я.

— В каком анекдоте? — машинально переспросил он. Я приподнялась на локте и с фальшивой заботливостью подвинула подушку ему под голову.

— Анекдот литературный. О признаках комедии, драмы и трагедии. Чем они отличаются? Естественно, через секс. Драма — это когда мужчина имеет место, где можно употребить женщину, и, конечно, ее, готовую к его услугам, но недостает одного слагаемого — нечем это сделать. Как в вашем случае. Комедия — это когда есть во что и есть чем, но негде. А трагедия…

Он не дал мне договорить.

— Не для того я тебя позвал, милочка, — строго произнес он, — чтоб ты меня дразнила сомнительными анекдотами. Я плачу за твое тело.

— Пожалуйста, — сдерживая смех, сказала я. — Берите. Если есть чем. Но вы переживаете драму. О чем я вам и твержу. Третьего элемента — возбужденного члена не имеется в наличии.

Он помолчал.

— Это на нервной почве.

— Вполне возможно, — проявила я снисходительность.

— Если полежать и отдохнуть… я смогу.

— Полежать можно, — согласилась я. — Но не на пустой желудок. Я голодна.

— Настолько, что не можешь полежать немножко?

— Да, настолько. Вы нализались и, должно быть, сыты… А я ничего во рту не имела.

— Я тебе предлагал, — съязвил он.

— Это был рискованный шаг с вашей стороны. Могла бы и откусить… с голоду.

— И правильно бы поступила, — проявил он неожиданно чувство юмора. — Он того заслужил.

— Не нужно унижать его, — поднялась я с постели. — Пойдемте. Поедим и вернемся сюда. Вторая попытка, возможно, и будет успешной. А я это все засчитаю за один раз. Идет?

— О, вы великодушны.

— Из уважения к сединам.

Мы оба по очереди помылись в душе. Он сменил костюм, надел свежую белую рубашку, повязал на дряблой шее не совсем модный, но вполне элегантный галстук. Я облачилась в свое слегка подсохшее тряпье, и он, глянув на меня, кисло резюмировал:

— У нас будут неприятности в ресторане… Из-за твоего… э… э… костюма.

— Меньше обращайте внимания на условности, сэр, — посоветовала я. — Жена Цезаря вне подозрений… Дама джентльмена не подлежит критике. Вы, надеюсь, джентльмен?

— Может быть, заказать сюда?

— Нет, — заупрямилась я. — На один вечер излечитесь от провинциальных комплексов. Не суетитесь перед официантами. Ни перед кем не оправдывайтесь. Вы платите. И все подчиняется вашим прихотям.

— Откуда у тебя такие сведения о нормах поведения человека… э… э… с деньгами?

— Я родилась в Нью-Йорке. Этого разве мало?

— И ты уверена, что тебя не попросят покинуть ресторан в этих э… э… шортах?

— Уверена.

— Почему?

— Я в этом ресторане бывала.

— С кем? Если это не профессиональный секрет?

— С родителями.

У него полезли вверх седые брови. Мы уже были в лифте. Больше он вопросов не задавал.

В интимной полутьме ресторана нас встретил метрдотель с рожей старого дога, на которой при нашем появлении не отразилось ровным счетом ничего. Он провел нас вглубь и усадил за столик с темным полукруглым диваном, вручив каждому с церемонным поклоном, как посол верительные грамоты на приеме у президента, большие, в твердых вишневых переплетах ресторанные меню. Мы сели не друг против друга, а почти рядом, вполоборота один к одному и в то же время лицами к молодому и длинноволосому пианисту, который, блаженно прикрыв глаза, извлекал из темного рояля сладкую и грустную до слез мелодию из фильма «Доктор Живаго». Играл он тихо, как бы вполголоса, и это еще больше создавало атмосферу непринужденности и покоя.

Мы сделали заказ официанту, и, когда он отошел от нашего столика, я сказала:

— Полагаю, наступило время, представиться. Я даже не знаю не только, кто вы, но как вас зовут.

— А это обязательно? Мы, кажется, неплохо обходились до этого без представлений.

— Ну, скажите хоть, как вас зовут ваши внуки.

— Дедушка.

— Хотите, чтоб и я вас так называла?

— Ладно, называйте меня Дэниел. А вас?

— Майра.

— Это ваше действительное имя?

— Да. А ваше?

— Тоже.

— Вот и прекрасно, — захрустела я орешками, достав их из вазы на середине стола.

— Майра. Майра… — повторил он мое имя. — Вы католичка?

— Нет.

— Любопытно. Из протестантов? Я бы определил вас как испанский тип.

— Ошиблись. Я еврейка.

Он не мог скрыть удивления.

— Не предполагал, что и ваши… э… выходят на панель.

— Панель не имеет расовых предрассудков, — усмехнулась я.

— Я вижу, вы, как и подобает представителю этого… э… э племени, относитесь к либералам, имеете розовую окраску.

— А вы — коричневую?

— Если угодно… На юге, слава Богу, консервативные традиции не выветрились.

— Значит, вы антисемит?

— И не стыжусь этого. Я к тому же и расист. К вашему сведению. Терпеть не могу черных… и цветных, вроде пуэрториканцев и «чиканос». Так у нас на юге величают мексиканцев.

Он посмотрел на меня со снисходительной улыбкой и потянулся к вазе за орешками. Я невольно отдернула оттуда свою руку.

Я, пожалуй, впервые сидела лицом к лицу с моим политическим противником, откровенным, незамаскированным идеологическим врагом. А совсем недавно, с полчаса назад, валялась с ним в одной постели. Как с человеком. Не очень интересным. Слишком старым для сексуальных утех. Но все же человеком. Таких сухощавых, подтянутых старичков любят показывать по телевизору в рекламе сладких лакомств. Они, эти слюнявые рекламные старички, приносят лакомства своим внукам и улыбаются с экрана фальшивыми зубами, олицетворяя собой добрую старую патриархальную Америку.

Мои интерес к нему заметно возрос. Теперь для меня он был не просто сладострастным импотентом, а персоной, вызывающей жгучее, нездоровое любопытство. Такое же, должно быть, вызывает в кунсткамере заспиртованный двухголовый теленок.

И он оживился. Его водянистые блеклые глаза приобрели молодой блеск, какого я не наблюдала у него в постели. Как и меня, встреча с врагом его возбудила.

Официант подкатил на тележке заказанный ужин и важно, с преувеличенным чувством собственного достоинства разложил из мельхиоровой посуды на тарелки аппетитно пахнущие, коричнево поджаренные стэйки, добавив по собственному усмотрению картошки, цветной капусты и зеленого горошка. Бутылку вина в серебряном ведерке принес другой официант, помоложе, должно быть, учецик, потому что разливал он вино по бокалам робко, сдерживая дыхание, опасаясь пролить на скатерть.

— Ну, что ж, — сказал Дэниел, поднимая высокий узкий бокал и взглянув на меня с плотоядной приветливостью. — Давайте с вами выпьем… знаете за что?.. За Америку. Ведь вы не иммигрант? А урожденная американка… И даже можете быть избраны президентом страны. Впрочем, сомневаюсь. Америка еще не имела президента иудейского вероисповедания.

— За Америку, — слегка приподняла я свой стакан. — У каждого из нас своя Америка.

Он отпил из бокала и приступил к стэйку.

— Верно, — осторожно жуя вставными зубами, произнес он. — Каждый носит в душе свою Америку. Ваши предки, не далее чем в прошлом поколении, прибились к этим берегам, чтоб урвать себе кусочек американского процветания. Не правда ли? Бежали из одной чужой страны, России, скажем, или Польши, в другую, тоже чужую. Уже кем-то построенную и достигшую расцвета.

Прибежали на готовое и впились зубами в чужой, совсем иными руками приготовленный пирог. Мои род в Америке, к вашему сведению, семь поколений…

— Но задолго до вас, — перебила я, — здесь жили подлинные американцы, не пришельцы из нищей Европы, а свободные и свободолюбивые индейцы… которых ваши предки нещадно истребили, чтоб отнять их земли, их угодья… То есть отнять чужое, не принадлежащее по праву. Так что и вы, и мы, в сущности, пришли на чужое. Но лишь с той разницей, что мы не пролили ничьей крови.

— В первую очередь, мы орошали эту землю своей кровью. Великая дорога на Запад, по которой продвигались в своих фургонах отважные пионеры, устлана костями умерших от болезней и стужи младенцев, их матерей, не перенесших голода, и их отцов, павших от копья или стрелы. Это не было веселой прогулкой, как изображают нашу историю в ковбойских фильмах евреи из Голливуда. Это были тяжкие страдания и мужество. Поэтому тележное колесо, то самое, с пионерского фургона, до сих пор украшает ворота наших домов. Чтоб напоминать каждому новому поколению, как и кем была создана эта богатейшая в мире страна.

Я рассмеялась, и он с недоумением посмотрел на меня.

— Ваш символ — тележное колесо — подвергся такой же девальвации, как и все ценности в Америке. — сказала я, поддразнивая его. — Новенькое крашеное колесо можно купить за несколько долларов в магазине сувениров и прибить к своим воротам, как это делают совсем зеленые иммигранты, не на фургонах пересекшие Америку, а в подержанных «Фордах». Я бы на вашем месте, имей я столько поколений в Америке, прибила к воротам не банальное тележное колесо, а скальп, длинноволосый индейский скальп, срезанный мужественными предками с убитой индейской женщины или ребенка, и это было бы более точным и нетленным символом. Потому что при нынешнем прогрессе можно всегда заменить обветшалый натуральный скальп на синтетический, скопированный с оригинала.

— Вы язвительны и даже остроумны, — нисколько, по крайней мере внешне, не рассердился он. — Пикироваться с вами занятно, и это скрасит наш ужин. Я принимаю эту игру… но при одном условии. Не переходить на лица и… э… э… без лишних эмоций. В противном случае мы не получим удовольствия от ужина и сохраним друг о друге нелестное, а, главное, неверное впечатление. Идет?

Я кивнула с набитым ртом. Стэйк был сочным и приятным на вкус. Я изрядно проголодалась и отправляла в рот дольку за долькой нарезанного острым ножом, хорошо прожаренного мяса, не отказываясь и от хлеба, которого я обычно стараюсь избежать по диетическим соображениям.

Мягкая, плавная мелодия тихо плыла под бордовым, с золотом потолком ресторана, блуждала среди бронзово-хрустальных люстр, купалась в сизых прядях сигаретного дыма.

Дэниел тоже закурил, вежливо испросив моего согласия. Стэйк он не доел. Салат остался нетронутым. Он явно страдал каким-нибудь желудочным недомоганием. Об этом свидетельствовали нездоровая желтизна кожи на лице и набрякшие мешочки под глазами.

— Мне любопытно, — сказал он с дружелюбной улыбкой, — как вы, молодежь… э… э… и притом либеральная, видите ближайшее будущее Америки.

— Ответить кратко или пространно? — улыбнулась я ему.

— Сначала кратко… а уж потом, если понадобится…

— Наша страна идет к фашизму.

Мой ответ был для него неожиданным. Он вынул сигарету изо рта и долгим изучающим взглядом вперился в меня.

— Вы так полагаете?

— Это и ребенку видно. Такие, как вы, рвутся к власти, и вы ее захватите. Вне всякого сомнения. Деньги-то у вас. А там, где деньги, там и сила.

— Я вас разочарую, если с вами соглашусь?

— Нисколько. Правые, консерваторы всегда были прямолинейны, как… полицейская дубинка. Вы откровенны и не рядитесь в овечьи шкуры.

— Но я бы это не назвал фашизмом…

— А как? Новым порядком? Сильной рукой?

— Пожалуй, это ближе к истине. Разве вы не видите, как остро нуждается Америка в сильной руке, чтоб выбраться из трясины, в которую ее засосало по самое горло?

— Кто же загнал ее в трясину?

— Неужто не знаете? Вы, господа либералы, и ваше окружение всех оттенков, от бледно-розового до кроваво-красного. Вы разоружили некогда сильнейшую державу мира, отучили ее народ работать, развратили всеми видами подаяний из бездонных фондов социальной помощи, выработали неслыханный за всю нашу историю комплекс неполноценности у среднего американца, размякшего и безвольного от порнографии и наркотиков, чем вы его усиленно кормите вот уже два поколения подряд.

— Абсолютный бред, — замотала я головой. — Но дело не в том. Меня удивляет отработанность ваших формулировок. Вы не спорите со мной, а читаете лекцию, тщательно подготовленную и уже повторенную не единожды Я права?

— Воздаю должное вашей проницательности. Я действительно читаю лекции… перед различными аудиториями, и, должен признать, число моих слушателей в последнее время небывало возросло. Сказал я вам это для того, чтобы в нашей дальнейшей беседе вы не ставили под сомнение цифры и факты, которые я приведу. Они тщательно выверены специалистами и подтверждены документально.

— Вы профессиональный лектор? Я так и не знаю рода ваших занятий.

— А это мне кажется необязательным при нашем… э… э… кратком знакомстве. Я не преподаю в колледже…

— Слава Богу…

Он невесело рассмеялся.

— И даже если б и решил заняться преподавательской деятельностью, то, смею вас уверить, еще некоторое время тому назад мне пришлось бы преодолеть неимоверные препятствия на пути к кафедре. Почему? Потому что, милое дитя, все университеты и колледжи Америки оккупированы либералами, и таким, как я, с моими взглядами, туда даже нечего было соваться. Не подпустят к студентам даже на пушечный выстрел. Кстати, известна ли вам такая цифра? Среди преподавателей в Америке семьсот тысяч ваших соплеменников, евреев. И в средствах информации: кино, телевидении, радио, газетах — примерно столько же. Не слишком ли много для такой сравнительно малой по численности этнической группы? Кажется, шесть миллионов всего? Я думаю, не будет преувеличением сказать, что эти важнейшие области духовной жизни страны прочно находятся в руках евреев. А следовательно, у либералов.

— Вы ставите знак равенства между евреями и либералами?

— Вне всякого сомнения. Либерализм — это еврейская национальная болезнь. И, конечно, имеет свои исторические корни. Евреев часто, чаще других, притесняли, подвергали преследованиям, и у них, даже когда они богатеют и добираются до кормила власти, остается своего рода комплекс вины перед другими людьми, обойденными судьбой, и лозунги либералов кажутся им единственной панацеей от всех социальных бед. Всю эту шумную и скандальную кампанию за равные возможности для черных и белых вели в основном евреи.

— Я не стыжусь этого.

— Вот видите. Даже сейчас, когда печальные плоды вашей деятельности налицо, вы не чувствуете раскаяния… Или хотя бы сожаления.

— В чем?

— Да хотя бы в том, что вы сами себе навредили. Уже не говорю о цене, которой расплачивается за вашу деятельность вся наша страна. Американские негры, которые и прежде жили получше, чем большинство белого населения Европы, и были трудолюбивой, лояльной и глубоко религиозной частью нашей нации, подхлестнутые и развращенные либеральными агитаторами, превратились в национальное бедствие. Черные не хотят работать и за это получать средства на жизнь. Их устраивает безделье, ибо либеральное государство и так прокормит их, оденет, обует, будет обучать их детей в школах и в колледжах и бесплатно содержать в госпиталях, когда они объедятся наркотиками. Черные сейчас возомнили себя хозяевами Америки и абсолютно убеждены, а это вдолбили им в головы вы, что каждый белый виноват перед ними за то, что их предков привезли из Африки на невольничьих судах и продали в рабство. Никогда, за всю историю, Америка не знала такой расовой ненависти. Причем односторонней. Открыто декларируемой неприязни и враждебности черных к белым. А с другой стороны, растерянность и безволие белых, поверивших вашим либеральным бредням и отравившихся чувством вины перед черными за дела своих предков. Посмотрите, до чего дошло. С наступлением темноты белое население боится высунуть нос из дому. Улицы городов и парки стали местами почти безнаказанного разгула черных. Здесь, в Нью-Йорке, даже в самом центре, в Манхэттене, столкнувшись с черным, так и ждешь, что он плюнет тебе в лицо. И будешь благодарить Бога, если только этим, а не ножевой раной отделаешься. Включите, телевизор. Что ни происшествие: убийство, поджог, ограбление — ведут в наручниках черных, и они, не стесняясь, с вызовом смотрят на вас с экрана.

Черные, бывшие некогда одним из источников благоденствия Америки, стали сейчас национальным бедствием и приведут страну к большой крови. И их первыми жертвами будете вы! Да, уверяю вас! Те, кого вы так опекали, с кем так нянчились, чью судьбу так оплакивали, когда получили с вашей помощью все мыслимые и немыслимые права и блага, в первую очередь обратили свою ненависть на вас, своих непрошеных благодетелей. Нигде в Америке так не силен антисемитизм, как среди негров. Их прежде таившаяся под спудом неприязнь к белым опрокинулась с особой силой на ваши головы.

Они легко определили, что евреи являются самым слабым звеном среди белых, с трудом терпимым одноцветным с ними христианским населением. К тому же облагодетельствованный никогда не преисполняется любовью к своему благодетелю, а, наоборот, затаивает завистливую враждебность.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27