В тот день свободных мест было очень много, и мы с дядей сидели на самых дорогих местах, в ложе, у самого барьера арены.
Вы можете спросить: почему это именно в этот день было много свободных мест?
И я отвечу: потому, что заранее стало известно, что главная пара борцов выступать не будет по болезни, и купленные билеты действительны на другой день, когда эта пара выздоровеет. Многие ушли домой через пять минут и потом очень сожалели. Мы с дядей сидели в полупустом цирке, и я не собирался уходить, так как на другой день мой билет не был действителен из-за того, что я вообще не имел билета. Даже дядя Шлема ушел домой в антракте и потом долго упрекал меня, что я его не задержал и что со мной лучше дела не иметь. Честное слово, он подозревал, что я знал, какое событие произойдет в конце представления, и скрыл от него, чтобы остаться единственным свидетелем на всей Инвалидной улице. Что с ним спорить и что ему доказывать? Пожарный. И этим все сказано.
В цирке в тот день произошло вот что. Даже дух захватывает, когда вспоминаю.
На ковре сопела, и это называлось боролась, самая никудышная пара. Тот самый Август Микул Тула со своим звучным древнеримским именем и его напарник, имя которого я даже не запомнил, но оно было тоже, как у древних римлян или у древних греков.
Пара, действительно, была древняя. По возрасту. Август Микул был уже стар и, видимо, только потому, что не имел другой профессии, продолжал зарабатывать кусок хлеба на ковре. Он был необъятно толст, отчего задыхался, с дряблыми мышцами и с большим, как барабан, животом. Одним словом, из тех, о ком говорили наши балагулы: «Пора на живодерню, а то и шкура пропадет».
Это была не борьба, а горе. И я с большим трудом усидел. И не жалею.
Оба борца, как быки, уперлись друг в друга лбами и, обхватив могучими руками толстые, красные шеи противника, давили со страшной силой слипившимися животами. Давили-давили и, казалось, конца этому не будет. Но конец наступил.
Август Микул Тула не выдержал давления на свой огромный живот и издал неприличный звук так громко, с таким оглушительным треском, что я до сих пор не понимаю, как на нем уцелели трусы.
В первый момент я решил, что это — гром, и даже поднял глаза к небу. Казалось, что парусиновый купол цирка подпрыгнул вверх и медленно вернулся на место. Публика в первых рядах отшатнулась, и женщины лишились сознания тут же, как говорится, не отходя от места.
Вы меня спросите: а не преувеличиваете ли вы?
Я вам отвечу: я вообще не хочу с вами разговаривать, потому что так можно спрашивать только от зависти.
После такого грома в цирке наступила мертвая тишина. Борцы еще по инерции сделали одно-два движения и разомкнули руки на шеях, не глядя в зал. Оркестр на верхотуре, чтоб спасти положение, рванул туш, но после первых тактов музыка разладилась, трубы забулькали от хохотавших в них музыкантов. И тут весь цирк затрясло от хохота. Люди потом клялись, что они отсмеялись в тот вечер не только на стоимость своего билета, а на целый сезонный абонемент.
Весь цирк ржал, икал, визжал, кудахтал, гремел басами и дискантами, сопрано и альтами. Парусиновый купол ходил ходуном, как во время бури. Говорят, наш смех был слышен не только на Инвалидной улице, но и на другом конце ее — стадионе «Спартак». Люди бросились к цирку, полуодетые, в чем были, чтоб узнать, что там случилось. Но опоздали. Они только видели, как мы, публика, все еще заливаясь смехом, покидали цирк, и смотрели на нас как несчастные, обойденные судьбой.
И с того момента взошла звезда моей славы. И держалась эта звезда целых три дня, пока полностью не было удовлетворено любопытство Инвалидной улицы. Я был единственный с нашей улицы живой свидетель этого события. Уже назавтра с самого утра моя популярность начала расти не по часам, а по минутам. Взрослые, самостоятельные люди приходили к нам домой и не к родителям, а ко мне, чтобы услышать все из моих уст и до мельчайших подробностей.
На улице за мной шли табуном и завистливо внимали каждому моему слову. Взрослые, самостоятельные люди здоровались со мной за руку и без всякого там панибратства или покровительственного тона, как бывало прежде, а как с равным и даже, я не боюсь этого сказать, снизу вверх.
По сто раз на дню я рассказывал обо всем, что видел, и, главное, слышал, но появлялись новые слушатели и меня просили повторить. Я охрип. У меня потрескались губы, а язык стал белым. И когда я совсем уставал, мне приносили мороженое «микадо» и не одну порцию, а две, и если бы я попросил, принесли бы и третью, чтоб я освежился и мог продолжать. Мама предостерегала соседей, чтоб меня так не мучали, а то придется ребенка неделю отпаивать валерианкой, но при этом сама в сотый раз слушала мой срывающий от возбуждения рассказ и посматривала на всех не без гордости.
Три дня улица жила всеми подробностями из моих свидетельских показаний. У нас народ дотошный, и меня прямо замучили вопросами. Самыми различными. И не всякий можно при дамах произнести.
Одним словом, вопросов были тысячи, и я, ошалев от общего внимания и уважения к моей персоне, старался как мог, ответить на все вопросы.
Даже Нэях Марголин, самый грамотный из всех балагул и поэтому человек, который не каждого удостоит беседы, тоже слушал мой рассказ и даже не перебивал.
И тоже задал вопрос. Но такой каверзный, что я единственный раз не смог ответить.
— А скажи мне, — спросил Нэях Марголин,
— можешь ли сказать, раз был свидетелем и считаешь себя умным человеком, что ел на обед Август Микул Тула перед этим выступлением?
Я был сражен наповал. Все с интересом ждали моего ответа. Но я только мучительно морщил лоб и позорно молчал.
— Вот видишь, — щелкнул меня дубовым пальцем по стриженой голове Нэях Марголин.
— А еще в школу ходишь.
И все вокруг понимающе вздохнули. Потому что я действительно ходил в школу и государство тратило на меня большие деньги, а отвечать на вопросы не научился.
И я видел, как присутствовавшие при моем позоре буквально на глазах теряли ко мне уважение.
Но когда Нэях Марголин, щелкая в воздухе своим балагульским кнутом, ушел с выражением на лице, что растет никудышное поколение, даже не способное ответить на простой вопрос, мой престиж стал понемногу восстанавливаться. Потому что как-никак все же я живой свидетель и все это видел, вернее, слышал своими собственными ушами. Я, а не Нэях Марголин, хоть он знает больше моего и считается самым умным среди балагул.
Вот так-то. Но все проходит, как сказал кто-то из великих, и слава не вечна. Понемногу интерес ко мне угас, а потом меня, как и раньше, перестали замечать. Плохо, когда человек переживет зенит своей славы. Вы это сами не хуже меня знаете. Человек становится пессимистом и начинает ненавидеть окружающих. Я таким не стал. Потому что я был ребенком и, как метко выразился наш сосед Меир Шильдкрот, у меня еще все было впереди.
Вы меня можете спросить: к чему я это все рассказываю?
И я бы мог ответить: просто так. Для красоты.
Но это был бы не ответ, а, главное, неправда. Я все это рассказал, чтобы ввести вас в курс дела, прежде чем приступить к центральному событию.
Оно произошло вскоре на этом же самом чемпионате мира по французской борьбе. Чемпионат немножко затянулся, и начальный интерес к нему стал пропадать. А от этого, как известно, страдает, в первую очередь, касса. То есть финансы начинают петь романсы.
И тогда администрация цирка, чтобы расшевелить публику и заставить ее окончательно очистить свои карманы, придумала трюк: предложила ей, публике, выставить любого из местных жителей, кто согласится выйти на ковер и сразиться с борцом-профессионалом.
Вот тут-то и разыгрались самые интересные события, свидетелем которых я уже, к величайшему моему сожалению, не был. В тот вечер Берэлэ Мац чуть не захлебнулся в ловушке, устроенной Иваном Жуковым в подкопе, и мы его еле живого вытащили за ноги обратно. И больше не рискнули и пошли домой, как говорится, несолоно хлебавши. И простить этого я себе не могу до сих пор.
Все, что случилось в тот вечер в цирке, я знаю с чужих слов и от людей, из которых лишнего слова не выдавишь, поэтому много подробностей пропало и это очень жаль.
Когда шпрехшталмейстер — так называют в цирке ведущего программу, конферансье, объявил, что на ковер приглашаются желающие из публики, вся публика сразу повернулась к Берлу Арбитайло — балагуле с Инвалидной улицы, пришедшему в цирк за свои деньги честно посмотреть на борьбу, а не выступать самому.
Сразу должен сказать несколько слов о Берле Арбитайло. Он был с нашей улицы и представлял молодое поколение балагул. Спортом никогда не занимался, и все считали, что он, как все. Ни здоровее, ни слабее. Только молодой.
Он был того типа, о котором у нас говорят: шире, чем выше. То есть рост соответствовал ширине и даже третьему измерению. Потому что он был, как куб, у которого, как известно, все стороны равны. Но куб этот состоял из костей и мяса, и мясо было твердое, как железо.
У нас так принято: если очень просят, отказывать просто неприлично. И Берл Арбитайло вышел на арену, хотя потом божился, что он этого очень не хотел. Его, конечно, увели за кулисы, одели в борцовку — это борцовский костюм, вроде закрытого дамского купальника, но с одной шлейкой, обули в мягкие высокие ботинки, подобрав нужный размер, и он красный, как рак, выбежал, качаясь, на арену под марш и даже неумело сделал публике комплимент, то есть — отставил назад одну свою, как тумба, ногу и склонил на один миллиметр бычью шею. Этому его, должно быть, научили за кулисами, пока он переодевался. Борцовка обтягивала его так тесно, большего размера найти не смогли, что все честные девушки в публике пальцами закрывали глаза.
Шпрехшталмейстер на чисто русском языке, поставленным голосом и без всякого акцента, объявил его Борисом Арбитайло, потому что по-русски Берл это то же самое, что Борис, и еще сказал, что он будет представлять на чемпионате наш город.
Рыжий клоун, который при этом был на арене, истерически захохотал своим дурацким смехом, но публика нашла, что это совсем не смешно и этот смех неуместен, и даже обиделась. После этого рыжего клоуна, сколько ни продолжались гастроли цирка, каждый раз освистывали, и он был вынужден раньше времени покинуть наш город и, говорят, даже сменил профессию.
А дальше произошло вот что. Берл Арбитайло, теперь уже Борис, дал своему противнику, настоящему профессиональному борцу, ровно пять секунд на размышление.
По заведенному церемониалу борцы сначала здороваются за руку. Берл руку противника после пожатия не отпустил и швырнул его, как перышко, к себе на спину и, описав его телом дугу в воздухе, хрякнул, не выпуская руки, на лопатки так, что тот самостоятельно не смог подняться.
Зал взорвался. И парусиновый купол чуть не унесло на деревья. Победа была чистой, а не по очкам. А главное, молниеносной. Противника унесли за кулисы и несли его восемь униформистов, как будто несли слона. В цирк вызвали «скорую помощь».
А Берл Арбитайло стоял посреди арены, ослепленный прожекторами, оглушенный оркестром и ревом зала, поправлял в паху тесную борцовку и краснел, как девушка.
Растерявшаяся администрация устроила совещание, и все это время цирк стонал, потом на арену вышел белый, как снег, шпрехштал-мейстер и, с трудом угомонив зал, объявил, что против Арбитайлы выставляется другой борец.
Его постигла та же участь и за те же пять секунд.
Что тут было, описать невозможно. Короче говоря, в этот вечер цирк выставил против нашего Берла Арбитайло всех своих тяжеловесов подряд, и он, войдя во вкус, разложил их всех до единого, сразу в один присест, став абсолютным чемпионом мира по французской борьбе.
Назавтра мы все же прорвались в цирк, но Берл Арбитайло больше не выступал. Цирковые борцы, участники чемпионата мира, наотрез отказались выходить с ним на ковер, какие бы деньги им за это не предлагали. И вообще, борьба была снята с программы и ее заменили музыкальной эксцентриадой. То есть поменяли быка на индюка. Мы весь вечер плевались. И я уже никогда больше не увидел на ковре Берла Арбитайло.
Он стал самым популярным человеком в нашем городе. И когда он проезжал по улице на своем ломовом тяжеловозе, все движение прекращалось, и все провожали его глазами, как будто никогда прежде не видели. Он сразу пошел на выдвижение, и в конторе конно-гужевого транспорта его сделали бригадиром балагул, а на всех торжественных собраниях в городе его избирали в президиум, и он сидел там сразу на трех стульях и краснел.
Тут как раз в Советском Союзе стали готовиться к первым выборам в Верховный Совет, и наше начальство, которому пальца в рот не клади, выдвинуло Бориса Арбитайло кандидатом в депутаты от блока коммунистов и беспартийных, понимая, что с ним это беспроигрышная лотерея. Биография у него была подходящая. Как говорили в предвыборных речах агитаторы, он из бедной семьи, честный труженик и воспитан советской властью и прямо как в той песне — как невесту, родину он любит и бережет ее, как ласковую мать.
Я не видел Берла Арбитайло на ковре, но я присутствовал на его выступлении перед избирателями на предвыборном митинге, и второй раз я подобного уже не увижу.
Митинг происходил под открытым небом на конном дворе конторы гужевого транспорта, так сказать, по месту службы кандидата.
Большой, мощенный булыжником двор был усеян лошадиным навозом, который не успели подмести, и народу туда набилось, что яблоку было негде упасть. Вместо трибуны использовали конную грузовую площадку на колесах, на которой штабелями лежало мешков сорок муки. На мешках был натянут красный транспарант с надписью: «Да здравствует сталинская конституция — самая демократическая в мире!». С этой высоты кандидат в депутаты — бригадир балагул Берл Арбитайло должен был сказать речь.
Он поднялся наверх по приставной лестнице в новом, сшитом на заказ костюме, и, пока поднимался, выпачкал в муке колени и от этого стал еще демократичней и ближе избирателям, ибо он рисковал отдалить их от себя галстуком, который у него впервые видели на шее и который очень мешал ему, и он от этого мотал головой, как конь, одолеваемый слепнями. В таком же галстуке он смотрел с портретов, во множестве развешанных по городу и здесь, на конном дворе.
Речи народный кандидат, чемпион мира по французской борьбе Берл Арбитайло не сказал. И потому, что было очень шумно — народ вслух, еще до тайного голосования, выражал свое одобрение кандидату, и потому, что рядом громко ржали кони, словно приветствуя в его лице своего человека в парламенте. Но, в основном, потому, что Берл Арбитайло говорить не привык и не умел этого делать, особенно с такой высокой трибуны. Его квадратное лицо, с маленьким, кнопкой, носом и широкая, шире головы, шея наливались кровью все больше и больше, он несколько раз гулко кашлянул, словно поперхнулся подковой, и даже его кашель вызвал бурю аплодисментов. Но дальше этого он не продвинулся. Как говорят балагулы, ни «ну», ни «тпру!». Хоть ты убейся.
Начальство очень стало нервничать и снизу ему в десять глоток стали подсказывать начало речи. «Дорогие товарищи!., дорогие товарищи!., дорогие товарищи!» На эту товарищескую помощь Берл Арбитайло смог ответить только: «Да!» — и спрыгнул сверху, очень удивив отшатнувшийся народ, потому что многие, и начальство в первую очередь, решили, что он хочет попросту сбежать.
Но не таков наш человек с Инвалидной улицы, народный кандидат Берл Арбитайло. Никуда он не побежал. Кряхтя, он залез под грузовую платформу, на которой было не меньше сорока мешков с мукой и транспарант «Да здравствует сталинская конституция — самая демократическая в мире!», и там расправил свои плечи и оторвал все это от земли.
Такого гвалта, какой подняли в ответ польщенные избиратели, наш город еще не слыхал. То, что сделал Берл Арбитайло, было красноречивей любой речи и нашло самый горячий отклик в сердцах людей. Победа на выборах ему была обеспечена на все сто процентов. Даже если бы на наших выборах не выбирали из одного одного, в чем проявлялась большая забота партии о людях, потому что им не нужно было ломать себе голову, за кого отдать свой голос, и им не приходилось потом переживать, что они ошиблись, не за того кандидата проголосовав. Кандидат был один, и депутат избирался один, и такое бывает только в нашей стране — стране победившего социализма. Но даже, если бы у нас, не дай Бог, выборы были бы такими же лжедемократическими, как на Западе, в странах капитала, и на одно место претендовала бы тыща кандидатов, все равно в депутаты прошел бы один — Берл Арбитайло, человек простой и понятный, сумевший найти кратчайший путь к душе народа.
Правда, накануне выборов одно обстоятельство чуть не сгубило блистательную карьеру нашего кандидата. Последние дни он не работал и в ожидании выборов слонялся по центральной улице, ведя за собой тучу поклонников. А там, на центральной улице, была стоянка легковых извозчиков. Тогда еще не было такси. И пассажиров возили в конных фаэтонах с поднимающимся верхом и с мешком сена и пустым ведром сзади.
На облучке первого в очереди фаэтона сидел горой самый старый извозчик
— Саксон. В рыжем крестьянском зипуне и с одеялом на ногах. Он сидел и тихо напевал на мотив из одноименной оперетки одну и ту же фразу на идиш: «О, Баядера, мир из калт ин ди фис», что означает: «О, Баядера, у меня мерзнут ноги». У него, действительно, мерзли ноги даже летом от застарелого ревматизма, и потому он круглый год носил меховые сапоги и вдобавок накрывал ноги одеялом. Шел ему седьмой десяток, но он еще был в соку и работал и так бы продолжал, возможно, до ста лет. Если бы не война.
Вообще-то его звали Авром-Иче. А Саксон — это была кличка, с которой он, видимо, прямо появился на свет. И намекала она, должно быть, на сходство с библейским Самсоном. Фамилии его я никогда не слыхал. И, кажется, никто ее не знал. В паспорте, конечно, у него фамилия была записана, как у каждого нормального человека. Но на нашей улице верили на слово и фамилии, как говорится, не спрашивали. Саксон — так Саксон.
Тоже неплохо. И надо же было, чтоб Саксону в тот день вздумалось остановить нашего народного кандидата Берла Арбитайло.
— Это, кажется, вас мы будем избирать в депутаты? — спросил он со своего облучка, и Берл Арбитайло имел неосторожность остановиться и кивнуть.
Тогда Саксон задал следующий вопрос:
— Это, кажется, вы чемпион мира по французской борьбе?
Саксон говорил ему «вы», и это уже многим не понравилось.
Берл Арбитайло второй раз застенчиво кивнул.
— Интересно, — сказал Саксон и, сняв с ног одеяло, стал слезать с фаэтона, отчего фаэтон накренился в сторону и чуть не упал набок. На своих слоновых ногах он прошагал на середину булыжной мостовой и, отбросив наземь кнут, радушно протянул Берлу руку.
— Дай пожать мне руку чемпиона, — сказал он при этом.
И Берл Арбитайло простодушно дал. И как цирковые борцы в его руках, так на сей раз он сам, в чем был, в новом, сшитом на заказ костюме и галстуке, тем же манером взлетел на спину Саксону и, описав в воздухе дугу, грохнулся лопатками на булыжник мостовой. Победа была чистой, по всем правилам. Те, кто был рядом, стояли потрясенные и не. могли даже слова сказать. Чемпион мира лежал поверженный на мостовой. Саксон отряхнул ладони и даже вытер их об зипун.
— Так кто же тут чемпион мира по французской борьбе? — спросил он заинтересованно и обвел взглядом всех, будто ища в толпе чемпиона.
На булыжнике лежал экс-чемпион, но заодно лежал и народный кандидат. И это чуть не имело потом серьезные последствия. Саксона отвели в участок и продержали три ночи и хотели уже пришить политическое дело. Спасло его только то, что он был стар и абсолютно неграмотен. А также и то, что сам кандидат в депутаты Берл Арбитайло хлопотал за него и грозил, что не будет баллотироваться, если Саксона не выпустят.
Все кончилось благополучно. Саксона выпустили, и он сам отдал свой голос за Берла Арбитайло, и Берл Арбитайло победил на выборах единогласно. Тем более, что конкурентов у него не было.
И все бы вообще хорошо закончилось, если бы не два обстоятельства.
Первое — это то, что очень скоро стали снова ловить врагов народа и нещадно их истреблять. В нашем городе забрали всех выдвиженцев, каждого, кто высунул нос чуть дальше, чем все. Из заслуженных людей судьба обошлась хорошо только с двумя на нашей улице. С моим дядей Симхой Кавалерчиком, потому что он был такой тихий и незаметный, что о нем попросту позабыли, и с легендарным героем гражданской войны Иваном Жуковым, потому что он никуда не выдвигался, а был простым сторожем в Саду кустарей и был все время так пьян, что его даже гадко было арестовывать.
Берл Арбитайло, который мог бы жить, как нормальный человек, имел несчастье стать депутатом, и его пришли арестовывать одним из первых. Когда его брали ночью, то люди рассказывают, что восемь сотрудников государственной безопасности были изувечены так, что им никакое лекарство потом не помогло.
А Берл Арбитайло пропал. И никаких следов до сих пор отыскать не могут. В руки НКВД он не дался. Это мы знаем точно. Потому что НКВД потом отыгралось на всей его семье и всех, кто носил фамилию Арбитайло, вывезли в Сибирь, и они в наш город больше не вернулись. А где сам Берл, никто так и не знает.
Когда я встретил много лет спустя одного моего земляка, оставшегося живым после войны, и мы с ним разговорились за жизнь, о том, о сем, вспомнили чемпионат мира по французской борьбе, и он, человек неглупый, каждый день читающий газеты, высказал мысль, что снежный человек, которого, если верить газетам, обнаружили в горах Тибета, возможно, и есть не кто иной, как Берл Арбитайло, который там в Тибете скрывается до сих пор от НКВД, не зная, что Сталин уже умер и Хрущев всех реабилитирует посмертно. Возможно, что он шутил, мой земляк. Весьма возможно. Но в каждой шутке, как говорится, есть доля правды.
А теперь второе обстоятельство. Что стало дальше с Саксоном. Он погиб на войне. Не на фронте. Кого это посылают в семьдесят лет на фронт? Но погиб он как человек, достойно, как и подобает жителю Инвалидной улицы.
Когда к нашему городу подходили немцы, и население пешком убегало от них на Восток, Саксон запряг своего коня в фаэтон и нагрузил его детьми. Говорят, он усадил человек двадцать. Одного на другого. Так что во все стороны торчали руки и ноги. Взял вожжи и пошел рядом, хоть ходить ему было трудно из-за болезни ног, но если бы он сам сел, не хватило бы места детям и конь бы не мог везти так много.
Этот фаэтон двигался в толпе беженцев по шоссе, когда налетел немецкий «мессершмитт» и из пулемета стал расстреливать толпу. Одна из пуль попала в коня, и он упал в оглоблях и откинул копыта, но зато и Саксон и дети в фаэтоне остались невредимы. Когда самолет улетел, Саксон распряг мертвого коня и оттащил с шоссе, чтобы не мешал движению. Сам встал в оглобли и потащил не хуже коня фаэтон, полный детей. Говорят, он тащил так километров пять, ни разу не сделав остановки, пока снова не вернулся тот самый «мессершмитт» и не открыл огонь. В Саксона попало несколько пуль, и он замертво упал в оглоблях и так и остался лежать. Оттащили ли его с шоссе и похоронили в поле, я не знаю. Сомневаюсь. Людям было не до того. И потом, чтоб поднять Саксона с земли, нужен был десяток силачей с нашей улицы, а их среди беженцев не было. Они были на фронте. И все до одного погибли там.
Немножко грустно стало. Верно? Ничего не поделаешь. Нельзя всю жизнь смеяться.
Теперь я вас спрашиваю. Скажите мне вы. Как разобраться в одном? Кто же действительно был в том году чемпионом мира по французской борьбе? Официально, Берл Арбитайло. Ясно и понятно. Но неофициально? Мы же с вами знаем, что с ним сделал Саксон.
Легенда пятая
ВСЕ НЕ КАК У ЛЮДЕЙ
— У нас все не так, как у людей, — говорила моя мама и была очень близка к великой истине, которую человечество все никак не хочет замечать.
Судите сами.
Две тысячи лет человеку говорят, что он лишний, чужой и ему нет места на земле. А чтоб он не заблуждался относительно искренности этих слов, его постоянно бьют, грабят, плюют в лицо, время от времени режут и даже жгут на кострах. Любому нормальному человеку уже давно стало бы ясно, что пора кончать, как говорится, поиграли и хватит и надо уступить всему миру, если уж так настойчиво просят тебя убраться с этого света.
Но у нас все не так, как у людей. Мы не только продолжаем жить, раздражая человечество до белого каления, но плодимся и размножаемся и даже порой отпускаем шуточки, которые потом с удовольствием повторяют остальные люди и, посмеявшись вдоволь, в хорошем настроении начинают точить ножи, предназначенные для наших шей.
Моя мама, когда говорила эти слова, ничего не хотела обобщать. Она имела в виду конкретный пример. То, что случилось на Инвалидной улице. Вернее, на нашем дворе. А если быть еще точнее, в нашей семье.
Ну, припомните сами, как это бывает у людей? Скажем, получает жена похоронное извещение, что ее муж такой-то и такой-то погиб смертью храбрых в боях с немецко-фашистскими захватчиками за свободу и независимость нашей социалистической Родины и ей, как вдове, назначается пенсия. Казалось бы, все ясно! Яснее не скажешь.
Что делают в таких случаях люди? Плачут, рвут волосы на голове, жалеют несчастных детей, которые отныне будут называться сиротами, и очень переживают, что от покойного супруга не осталось даже фотографической карточки, чтобы дети, а потом внуки могли увидеть, от кого они произошли. Проходит время и все забывается. Как говорится, жизнь берет свое. И мужа вспоминают лишь раз в месяц, когда получают пенсию, потому что она очень мала и на нее не проживешь. А покойник не догадался хоть что-нибудь оставить своим наследникам. Даже своего портрета.
Проходят годы и все забывается. Как будто так и надо, и удивляться тут нечему.
У нас же все, не как у людей. Начало, правда, было такое же. И похоронное извещение, и плач, и никакого портрета, и пенсия, на которую не проживешь. А конец? Даже близко не похож. Наберитесь капельку терпения, я потом вам все объясню.
Или другой пример. Женщина, мать, причем еврейская мама, своими глазами видит, как ее ребенок, ее единственный сын, отличник учебы, не способный выговорить хотя бы одно ругательство, прямо у нее на глазах погибает от взрыва бомбы, и его, который только что был жив в своих коротких штанишках и кожаных сандалиях на босу ногу, буквально разрывает на куски и от него ничего не остается, кроме матросской шапочки с надписью «Аврора» на ленте, которую взрывной волной бросает маме прямо в руки.
Ну, скажите сами: может после этого женщина выжить и остаться нормальной?
Вы можете мне ответить: в редких случаях — да. И я с вами соглашусь.
Но если я вам расскажу, чем все это кончилось, и вы, придя в себя от удивления, все же попытаетесь убедить меня, что и после этого можно не сойти с ума, тут уж я с вами, извините, не соглашусь. А если и соглашусь, то при одном условии. Только человек с Инвалидной улицы может это пережить и не свихнуться и далее считать, что все идет как положено. Потому что мы из другого теста и у нас все не так, как у людей.
А сейчас, как говорится, маленькая деталь. Мальчик, которого разорвало на куски бомбой и от него осталась маме на память матросская шапочка с надписью «Аврора» на ленте — это я. А муж, оплаканный вдовой и не оставивший после себя даже фотокарточки, а лишь маленькую пенсию, на которую нельзя было прожить, мой отец. И он жив — здоров до сих пор и, чтоб больше не повторять прежних ошибок, фотографируется каждый год дважды.
Что? Смешно?.. Кажется, не очень. Я так тоже думаю.
А сейчас послушайте всю эту историю, которая больше похожа на легенду, чем на быль, и ничему не удивляйтесь. Потому что вы имеете дело с Инвалидной улицей, где, если верить моей маме, все не так, как у людей.
Как известно, Гитлер напал на Советский Союз 22 июня 1941 года. Сталин очень хотел с ним дружить, с Гитлером. И в знак этой дружбы согласился разделить с ним Польшу: западную часть взял себе Гитлер, а восточную — мы, то есть Сталин. Но так как Гитлер был фашист, то считалось, что он захватил, оккупировал Польшу, поработил польский народ, а так как мы были самые прогрессивные в мире, то наши войска совершили освободительный поход, протянув братскую руку трудящимся восточной Польши, нашим единокровным братьям: белорусам и украинцам, стонавшим под панским гнетом. Красиво звучит, верно? Не придерешься.
Мне посчастливилось все это увидеть своими глазами, но именно поэтому много дополнительных несчастий свалилось на нашу семью. На захваченной, то есть освобожденной территории надо было устанавливать советские порядки, делать население счастливым, таким же, какими были мы, и для этой цели туда назначили большим начальством моего дядю, который был женат на другой маминой сестре. Тетя, то есть мамина сестра, в первом же письме оттуда, абсолютно вопреки газетным сообщениям, поставила нас в известность, что в бывшей Польше — рай земной и на базаре все так дешево, что, можно считать, почти без денег. И пригласила нас в гости.
Я не знаю, что такое рай. Но когда мы приехали в этот бывший польский городок у самой новой немецкой границы, моя мама чуть не потеряла сознание, когда в первый раз вышла на базар. Здесь были такие продукты, которых мы в глаза не видели, и стоили они так дешево, что становилось просто смешно. А люди, которых мы пришли освобождать от нищеты и голода, были одеты так, как будто смотришь заграничный фильм, и все они капиталисты. Даже дети. Правда, меня тоже сразу приодели и, как говорила мама, почти без денег, и я долго не мог привыкнуть к новой красивой одежде, потому что раньше я такого в глаза не видел.
Но человек ко всему привыкает. Я привык к новой одежде. Одна моя мама никак не могла привыкнуть к низким ценам и высокому качеству продуктов и каждый раз, приходя с базара с пудовыми корзинками, охала и недоумевала и мучила вопросами моего дядю-коммуниста: почему, каким образом и как это понимать. И мой дядя, главное начальство в этом городке, ничего не мог объяснить и начинал кричать на маму, что она политически неподкованный человек.