* * *
Ненормальная. Она ненормальная. Женщина в красном, танцующая на столе, — ненормальная, так ему сказали.
Наверное, это было первое, что он о ней услышал, иначе слова не слились бы настолько с ее образом: сильные, мускулистые, подвижные икры совершенной формы в ажурном трико балерины, множество крошечных поблескивающих черных ромбиков на белизне кожи, словно маленькая шахматная доска, слегка вытянутая по диагонали, словно бриллианты, мелькающие в этом вихре. Все остальное — широкий красный подол, взлетающий над головами, копна вьющихся волос, с каждым движением все более растрепанных, капли пота над губой, тело, движущееся в такт музыке, босые ноги, горящие взгляды мужчин, подпирающих блестящую розоватую стену и по очереди поднимающих стаканы с текилой, воздух, густой от многозначительных усмешек, дыма сигарет и марихуаны, алкогольных паров, душное,битком набитое помещение, парень, пробирающийся куда-то вглубь меж сдвинутпых столов и стульев, торопящийся выполнить заказ и сосредоточенный лишь на том, чтобы не пролить ни капли бесцветной жидкости из голубоватых цилиндрических стаканчиков-наперстков, — все остальное не важно, неинтересно, кроме прямоугольника, выхваченного из пространства его взглядом, который он не может отвести: сильные, подвижные икры совершенной формы в ажурном трико балерины, множество крошечных черных ромбиков на белизне кожи.
Этот кадр затмил все.
Прощаясь на следующее утро, он набрался смелости и спросил псевдобалерину, есть ли у нее мечта.
— Иметь свой дом, не важно где. Голубого цвета.
Прыг-скок. Мячик отскакивает. Дети его ловят. Девочка смотрит, смотрит, смотрит. Девочка ничего не ловит, девочка только смотрит.
Наверное, меня выбрали, потому что я женщина и потому что Мексика прочно вошла в мою жизнь. Не подумайте, будто, получив это дело, я чувствую себя на седьмом небе. Да нет, вру— я действительно очень рада и даже немного важничаю; когда шеф созвал нас и объявил, что выбор пал на меня, я, честно говоря, не могла скрыть прилив гордости. Так что я, конечно, рада, вот только слегка беспокоюсь, по зубам ли мне это дело.
«И что же ты теперь будешь делать?» — спрашивали меня коллеги после собрания, кто с завистью, кто недоверчиво. Я взглянула на набитые папки, оттягивавшие руки и больше достойные какого-нибудь отпетого бюрократа, и вместо ответа глубоко вздохнула.
Прижимая их к себе, словно редкое сокровище, я вышла на улицу Катедраль и взяла такси. Конечно, это роскошь, но любое новое дело должно быть как-то отмечено, и я без малейших угрызений совести отложила на потом то, что непременно осуществила бы, если бы поехала на автобусе; в конце концов, никто не умрет, если я не зайду в химчистку или супермаркет. Приятно отрешенно созерцать улицы Сантьяго, чувствуя себя вырванной из движущихся туда-сюда людских потоков, из повседневной круговерти. Был в разгаре январский день, и жара накатывалась волнами, обволакивала. Но сегодня меня это тоже не касалось. Я будто снова вернулась из отпуска, уже пресыщенная отдыхом, морем, долгими часами сна, солью на коже и чтением по ночам. Хотя «пресыщенная»— это так, для красного словца; на самом деле мне никогда не удается пресытиться отдыхом, просто сейчас я ощущала себя сгустком энергии и была готова противостоять городу с его спешкой и раздражительностью и даже жаре.
Лифт, как всегда, где-то застрял, пришлось поднимать свое бренное тело по черному проему лестницы на четвертый этаж, утешаясь тем, что немного гимнастики мне не повредит.
Войдя в квартиру и бросив папки на кресло, я крикнула из кухни, как это делают мои дети: «Я пришла!»
Потом приготовила кофе (лучше сразу целый термос, подумала я, наливая воду, надолго хватит), унесла поднос и бумаги к себе в спальню, собираясь закрыться там и в очередной раз пожалеть, что у нас только три комнаты. Выбор — кабинет для меня или двое детей в одной комнате— свершился сам собой. В результате я уже много лет работаю на собственной постели.
— Мама! Почему так рано?
Мой сын Роберто, с каждым днем становящийся все более высоким и нескладным, появился в коридоре с заспанным лицом.
— Работы много, а в офисе очень шумно, — сказала я, целуя его. — Умойся и садись заниматься. Да, и подходи, пожалуйста, к телефону. Меня ни для кого нет.
— У тебя новое дело, я же вижу… Интересное или так себе?
Я ему не ответила, как он обычно не отвечает мне, когда бывает чем-то поглощен, закрыла дверь спальни, устроилась на кровати среди подушек и нетерпеливо, почти лихорадочно схватилась за досье, готовая читать и перечитывать его, а если нужно — так и наизусть заучить, хотя разве можно запечатлеть жизнь человека на каких-то страницах, даже если записать все подробности? Досье было озаглавлено весьма незатейливо: К.Л.Авила.
К.Л.Авила.
Я взяла ее фотографию.
К.Л.Авила производит впечатление загадочной женщины.
Я бы не стала утверждать, что она молода; конечно, мне она может показаться такой, но я подсчитала, что ей сорок три года, а мои дети сказали бы, что это немало. Итак, это женщина средних лет со следами молодости на лице, каштановыми глазами и волосами, с несколько рассеянным и в то же время решительным выражением. Не знаю, куда она смотрит, но глаза светятся решимостью.
Удивительно, как взрослость уживается в них с юным задором. Лицо чистое, но усталое, пожалуй, немного замкнутое. Резко выступающие скулы под белой матовой кожей. И что бы мои дети ни говорили о возрасте, но у нее шея молодой женщины, а этого не добиться никакими масками и ухищрениями.
Довольно тонкие губы абсолютно спокойны. Ни намека на улыбку, хотя от носа книзу идут две четкие, словно прорезанные линии, выдавая былую смешливость. Волосы, каштановые, как я уже говорила, пышные и кудрявые, беспорядочными волнами падают на плечи. Ни колец, ни сережек. Она одета во что-то черное и свободное, с круглым вырезом, но, поскольку снята она только до пояса, я не могу разобрать, платье это, блузка или просто халат. Объектив, словно нарочно, разрезал ее фигуру ровно пополам. Зеленый размытый прямоугольник фона создает ощущение свежего воздуха и какой-то буйной растительности, может быть кустов. Она сидит в белом кресле. Поднеся фотографию ближе к глазам, я вижу, что оно сделано из кованого железа, — такими обычно бывают стулья и скамейки в роскошных садах. Локоть безвольно покоится на ручке кресла, рука подпирает подбородок, что придает женщине отрешенный, рассеянный вид, она словно погружена в собственный мир, закрытый для простых смертных, куда никого не приглашают. Другая рука, наверное, лежит на коленях, но утверждать это я не могу, поскольку, как уже говорилось, снимок сделан до пояса.
Кажется, ей немного скучно смотреть в объектив. Во всяком случае, не заметно, чтобы она хотела произвести впечатление. Она здесь и в то же время будто отсутствует. Лицо не выражает ни грусти, ни радости.
Справа, почти по краю глянцевой бумаги кто-то написал синей пастой: «Октябрь 1997». Думаю, это ее последняя фотография.
Дом ректора Томаса Рохаса расположен высоко, у подножия Анд. Ровно в девять я уже разглядывала сквозь черную железную ограду его фасад в георгианском стиле, быстро отказавшись от мысли сосчитать все двери и окна, выходящие на зеленый ухоженный газон, и порадовавшись тому, что надела строгий костюм из голубого льна.
— Я пригласил вас сюда, а не в офис, чтобы беседа получилась более доверительной Надеюсь, вы не против? — спросил он, холодной рукой церемонно пожимая мне руку, после чего провел в расположенный на первом этаже кабинет, светлый и прохладный. Большое окно, благородное дерево, кожаные кресла — все выдержано в едином, строгом стиле.
Когда служанка, которая открыла мне дверь, ушла за непременным кофе, он сел напротив, скрестив ноги. Даже если он волновался, ему удавалось этого не показывать. Мне очень хотелось закурить, но я сдержалась, боясь произвести плохое впечатление. И даже не позволила себе откинуться на спинку дивана и осталась сидеть на краешке, с абсолютно прямой спиной и целомудренно сдвинутыми ногами.
— Полиция признала себя побежденной. Конечно, прямо они этого не говорят, но что еще можно подумать? Ведь прошло уже два месяца.
— И поэтому, полагаю, вы обратились к нам, — сказала я.
— Вы правильно полагаете. Друзья рассказали мне о вашей конторе, и я подумал, вдруг вам удастся что-нибудь раскопать. Не знаю, правда, есть ли надежда…
— Посмотрим… Но может быть, все-таки начнем сначала? Хотя мы и в курсе произошедшего, вам придется повторить всю историю еще раз…
— Я так и думал, — устало произнес он.
Он погладил седую, аккуратно подстриженную бородку, затем взял очки и начал сосредоточенно протирать стекла. Пока он был погружен в это занятие, я наблюдала за его глазами: это были глаза человека, знающего себе цену и умеющего, пусть неявно, заставить других с ним считаться. Не знаю почему, но он напомнил мне конную статую.
Короткое молчание было прервано принесшей кофе толстой служанкой в добротном черном фартуке, ректор сказал: «Спасибо, Хеорхина», а я подумала, что нужно будет с ней поговорить. Я отметила также, что ректор положил в чашку три ложки сахару, на мой взгляд, слишком много; стук серебряной ложечки о фарфор на мгновение отвлек меня, но тут он наконец заговорил:
— Рано утром в среду 26 ноября прошлого года…
— 1997-го, — уточнила я.
— В тот день я поехал в аэропорт встречать свою жену, которая возвращалась из Майами рейсом «Америкэн эрлайнз». Самолет прибыл вовремя, но она не появилась. Я подумал, она опоздала на рейс, и удивился, что она не оповестила меня об этом. Она должна была вылететь из Майами вечером, и у нее было достаточно времени, чтобы позвонить. Правда, эти мысли промелькнули и исчезли, я не придал им особого значения и отправился в университет, надеясь получить от нее какие-то известия, но не получил…— Он сделал паузу, и любого другого я бы заподозрила в склонности к мелодраматизму, но он добавил сдержанно: — До сих пор.
— Она ведь поехала в Майами на Международную книжную ярмарку? — уточнила я, поскольку обязана проверять даже известные факты. — И она действительно там присутствовала, провела пять ночей в отеле «Интерконтиненталь» на Бэйсайд, во вторник вечером 25-го, как и положено, расплатилась по счету, попрощалась с двумя писателями, которые в то время оказались в вестибюле, и села в такси у дверей отеля. Таксист подтвердил, что высадил ее в аэропорту. Он был последним, кто ее видел, я не ошибаюсь?
— Нет. Зачем же вы заставляете меня рассказывать, если знаете всю историю наизусть? — В его голосе и выражении лица сквозила едва заметная ирония.
Я слегка улыбнулась:
— Простите, но ничего не поделаешь. Чилийская полиция неплохо поработала, связалась с Интерполом, были проверены все рейсы начиная с того вечера и, думаю, до сегодняшнего дня. Она не улетела ни одним из них, по крайней мере под своей фамилией. Во Флориде также не обнаружили ни женщины, ни тела, которое подходило бы под ее описание.
— Не только во Флориде, во всей стране, — заметил он. — Американская полиция сделала все, что могла.
— Так и должно быть… Она ведь исчезла на их территории, к тому же это не какая-то рядовая женщина… (Ректор кивнул, а я подумала, что если бы шеф слышал меня, то сказал бы: воздерживайся от оценок, придерживайся фактов, только фактов.)
— Не забывайте, что по отцу она американка, — сказал он. — В ней половина американской крови.
—Да, конечно. Скажите, сеньор Рохас, — я решила спросить без обиняков, глядя ему прямо в глаза, — у вас есть какое-нибудь предчувствие?
— Есть. Она жива.
Наступило молчание, которое я нарушила довольно бестактной фразой:
— За пять дней пребывания в Соединенных Штатах она сняла со своего счета в нью-йоркском банке все деньги. Что вы думаете по этому поводу?
— Ничего. Это не имеет значения, — ответил он и взглянул так, словно хотел побыстрее от меня отделаться. — Она была недовольна услугами этого банка и перед отъездом сказала, что собирается открыть счет в другом.
— По-видимому, она этого не сделала, а это уже имеет значение. В момент исчезновения она располагала приличной суммой.
— Да, действительно.
Снова молчание. Разумеется, именно я должна была его нарушить, и предлогов для этого было предостаточно, но я искала какой-нибудь особенный.
— А почему вы думаете, что она жива?
— Я не сентиментален, сеньора Альвальяй, но буду думать так, пока мне не докажут обратное. Конкретнее — пока не найдут ее труп.
Ну что ж, сказала я себе, по крайней мере, он называет вещи своими именами. Я снова пошла в наступление:
— А не подсказывает ли вам интуиция, что с ней могло случиться?
— Обычно я стараюсь не руководствоваться интуицией, но иногда… Ладно, признаюсь: порой мне на ум приходит герилья.
— Герилья?!
— Мне кажется, ее похитили.
— Теперь, когда дона Томаса нет, можем мы поговорить откровенно?
— Конечно, Хеорхина. То, что вы расскажете, наверняка поможет понять случившееся.
Мы сидим в кабинете К.Л.Авилы. По-видимому, это единственное место в доме, которое действительно ей принадлежало, хотя это пристанище никак не ассоциируется с образом писательницы. Я чувствую себя очень удобно среди индийских подушек и дешевых ковров. Кресло, где пристроилась Хеорхина — теперь на краешке сидит она, — кожаное, но старое, потертое. Несгоревшая горстка ладана на маленьком деревянном подносе среди нескольких канделябров с какими-то изображениями и широкими основаниями; судя по опоясывающему их воску, свечи когда-то зажигали. Вещи кажутся живыми, их явно поставили здесь не как декорацию. Огромное мексиканское древо жизни цвета глины — главное украшение комнаты. Взгляд задерживается на фигуре дьявола, который с усмешкой следит за змеем, обвивающим ствол, словно страстный любовник; Каин и Авель борются за пальму первенства с Адамом и Евой — те убегают, прячась за листвой, а вслед им ухмыляется череп. Я отгоняю воспоминания о стране, которую так хорошо знаю, сейчас не время воскрешать живописные образы Мексики, где религией является смерть.
— Хотя это и нехорошо, но, по правде говоря, я никогда не считала сеньору Кармен своей хозяйкой.
— Почему?
— Потому что хозяйка должна уметь приказывать, поставить себя так, чтобы ее уважали. А для нее дом ничего не значил. Вечно торчала в этой комнате… Знали бы вы, какой запах бывал тут по утрам, когда я открывала окна. Сколько сигарет она выкуривала — одному Богу известно!
— Когда вы начали здесь работать?
— Задолго до того, как она появилась. Я служила у дона Томаса, еще когда он был женат на сеньоре Алисии. Вот тогда это был действительно дом. Бедная сеньора Алисия… Если бы вы знали, как она страдала, бедняжка… Ведь дон Томас так неожиданно ее бросил…
— Почему вы не пошли работать к ней, когда они развелись?
— У меня тоже есть обязательства, сеньора, к тому же здесь платят в два раза больше, чем в других местах… Единственная радость— Висентито.
Его я правда люблю. Он попал сюда, когда ему было четырнадцать. Я его, считай, и растила.
Она поймала пляшущую по ковру пушинку, пригладила волосы.
— Сколько раз я приходила, а она спит… вот тут, на диван-кровати, где вы сидите. Сеньора Кармен ночевала здесь, если долго засиживалась… Не понимаю, чем она занималась.
— Писала, по-моему.
— Но это ведь не работа. С каких это пор писанина считается работой? Сеньора Алисия вставала в семь утра, каждый день, даже когда шел дождь. Прежде чем уйти, говорила мне, что нужно сделать, распоряжалась насчет обеда и ужина. А сеньора Кармен разве умела распоряжаться? «Делай что хочешь, Хеорхина…» Вот что она говорила. Забывала, сколько мы платим садовнику, не знала, когда Андреа приходит стирать и гладить. «Андреа сегодня придет, Хеорхина?» — «Нет, сеньора, сегодня ведь среда». Андреа приходит по вторникам и пятницам, сеньора, вот уже восемь лет, понимаете? Сеньора Алисия каждую неделю проверяла, есть ли пыль на подоконниках, по каждому проводила пальцем. Думаете, сеньора Кармен хоть раз об этом побеспокоилась? А когда она просила не подзывать ее к телефону, не отрывать от работы, что я должна была отвечать тем людям, которые звонили? Иногда телефон разрывался, к тому же если звонили издалека, из Германии, Испании, Аргентины, как я могла ее не позвать? Вы ведь знаете, сколько это стоит. Пока она не уехала в свое последнее путешествие, я все время ходила напуганная. Однажды я ее позвала, так что она сказала? «Телефон— это мерзость». Глаза прищурила, взгляд злой, честное слово. От каждого звонка съеживалась, как от удара. Это ведь ненормально, правда?
Поскольку ректор был сейчас на пути к университету, я вытащила сигареты и спросила, курит ли она.
— Ну дайте, что ли, штучку.
Я знаю, среди бедняков нет курящих и некурящих — они курят, когда их угощают. Я дала ей прикурить, она вдохнула, но не затянулась, вольнее раскинулась в кресле и вообще вела себя гораздо менее сдержанно, чем раньше, в кабинете.
—Когда она появилась здесь девять лет назад, то была больше похожа на дочь сеньора, чем на его жену. Не из-за возраста, из-за внешности… длинные спутанные волосы… одета, как хиппи… Когда он попросил ее постричься, она чуть не расплакалась за столом. Дон Томас сделал в доме ремонт, наверное, чтобы не было так, как при сеньоре Алисии. А еще он позаботился о ее гардеробе, купил одежду. Но она, возвращаясь домой, сразу все снимала, ей нравились простые балахоны. А дон Томас очень придирчив в одежде, иногда и раз, и два вернет мне костюм, потому что считает недостаточно хорошо выглаженным. Теннисный комплект нужно стирать только с отбеливателем, иначе будет бушевать. Даже маникюр делает. А она? Ни разу ногти не накрасила, представляете? Ни разу. Любая женщина об этом заботится, а она нет. И потом, она не любила Буби.
— Буби?
— Собаку. Я привязала его, пока вы здесь, он сердитый. При сеньоре Алисии у нас было несколько собак… все их очень любили. Поскольку никто друг с другом не общался, общались с собаками… но их забрала сеньора Алисия.
— В доме бывало много народу?
—Дон Томас очень любил принимать гостей, она нет, поэтому приходили только к нему, не к ней. Ужинали всё люди серьезные, важные. Сеньору Кармен сажали во главе стола, как украшение, потому что все хотели с ней познакомиться. Из-за ее книг, понимаете? А дону Томасу нравилось ее показывать. Гостиная? Она никогда туда не заходила, не знаю, зачем я наводила такую чистоту… все время проводила в этой комнате, когда бывала в Сантьяго, конечно, сеньора ведь часто путешествовала и всегда возвращалась очень усталая, говорила, из-за работы…
— К ней приходило много журналистов?
— Да, но звонило гораздо больше…
— Друзья ее навещали?
— Иногда заходил дон Мартин, ему нужно было подавать чистое виски, но он симпатичный, дон Мартин, писатель, вы его знаете?
— Пока нет.
— Он меня веселил, всегда являлся к обеду, уже у дверей спрашивал: «Припасла для меня что-нибудь вкусненькое, Хеорхина?» А когда сеньора Джилл приезжала в Чили, то останавливалась у нас, они закрывались и болтали часами… Вы ее знаете? Она американка, блондинка. Сеньора Джилл сейчас здесь, не знаю, почему она живет в отеле. Видели бы вы счета, которые платят в этом доме за всякие почтовые услуги… почтальон каждый день что-нибудь приносит, со всех концов света.
— У нее было много подруг?
— Близких, кроме сеньоры Джилл, ни одной. Постоянно приходила только сеньорита Клаудия, ну вы знаете, ее помощница. Она сменила сеньориту Глорию… мне нравилась Глорита, такая простая, она работала здесь довольно долго, но в один прекрасный день не пришла. Какая-то темная история. Я очень жалела, мы все ее любили, она родственница сеньоры Кармен, вы знаете?
— Нет, впервые слышу это имя. Мне известно о Клаудии, ее нынешней помощнице.
Я отметила про себя появление нового персонажа, а Хеорхина между тем, чувствуя себя героиней дня и весьма этим довольная, продолжала:
—Сеньорита Клаудия никогда никого не беспокоила. Она приходила каждое утро на пару часов, садилась в кабинете, не важно, дома сеньора или нет, работала, подходила к телефону. Когда уходила, оставляла включенной вот эту машинку, рядом с факсом, черт ее знает, как она работает… После ее ухода телефон, будто назло, начинал трезвонить как сумасшедший и все время меня отрывал… Сеньора Кармен почти никогда не обедала дома, всегда сообщала, с кем идет встречаться, но у меня с именами плохо. Наверное, со своими друзьями. Иногда уходила более нарядная, говорила, у нее деловая встреча, похоже, она предпочитала назначать их на это время. Вернувшись, немного отдыхала, потому что в Мексике привыкла к сиесте, она часто бывала в Мексике, знаете? Она ведь жила там. Везет же некоторым! С тех пор как я посмотрела фильмы с Педро Инфанте и Хорхе Негрете в кинотеатре «Сантьяго», — помните такой? — очень хочу попасть в эту страну. Как я жалела, что кинотеатр закрыли! Вот в Мексике у сеньоры, похоже, действительно были друзья. Когда она уезжала туда, я очень радовалась, потому что она всегда привозила мне всякие замечательные вещи, диски Мигеля Асевеса Мехии, Педро Варгаса… а однажды, знаете, что привезла? фильм с Кантинфласом и еще один с Саритой Монтьель… помните «Продавщицу фиалок»? Она мне его подарила, вот такая она была, сеньора… у меня потом еще долго держалось хорошее настроение.
Чернота ее глаз смягчилась, словно помимо воли, а широкоскулое лицо, кажется, стало еще шире. Я воспользовалась моментом и спросила о Томасе, надеясь застать ее врасплох.
— Они никогда не ссорились, никогда… Богом клянусь, это правда!
Наверное, Хеорхина была убеждена, что, если люди не ссорятся, это хорошо, но меня жизнь научила в этом сомневаться.
— Сеньора Кармен должна бы быть благодарна, об заклад бьюсь, никого никогда так не любили, как ее. Любая не прочь чувствовать себя как за каменной стеной. С ней обращались, будто с фарфоровой. Единственное, о чем они спорили, так это о доме, который купил дон Томас…
— О каком доме?
— Ну, на побережье. В Качагуа. Я однажды слышала, как сеньор говорил, что лето они должны проводить там, потому что там соберутся все знакомые. А сеньоре Кармен это не нравилось, и она с ним не поехала. Говорила, там будет сплошная светская жизнь. А так они друг друга очень уважали. Когда приходили приглашения, сеньору их много приходит, она отправлялась без звука… скучала, наверное, ужасно, но ничего не говорила, всегда его сопровождала. Так что с доном Томасом у сеньоры проблем не было, он очень хорошо к ней относился.
— А с чем же были проблемы?
— Она находилась в другом мире, всегда. Чувствовалось, что ей тяжело, что любая ответственность причиняет ей боль… По ее словам, никто никогда ничему ее не учил. Понимаете? Я знаю, в чем проблема сеньоры… она не хотела ни за что отвечать! Совсем ни за что!
В автобусе по дороге домой было душно. И очень жарко. Руки и шея казались липкими, и даже между ног, под голубыми льняными складками, и то все потело. Нет, не от лишнего веса, а от жуткой жары… Наконец-то я поняла персонажа из «Постороннего» Камю, который убивает человека из-за жары.
Я вышла на Провиденсии[1], направилась к так называемому Dragstore[2], зашла в один неплохой книжный магазин, которых много в этом районе, и попросила все пять романов КЛ.Авилы.
— Еще одна обожательница? — спросил веселый продавец.
— А много их? — спросила я, заранее зная ответ.
— Тысячи! Особенно теперь, когда она исчезла, — ответил он, улыбаясь.
Я заплатила из своего кошелька, поскольку сомневалась, сочтут ли в офисе эту покупку необходимой. В любом случае мне нужно иметь книги под рукой: каждый раз, когда я покупала один из романов, подруги зачитывали его и не возвращали. Хотя должна признаться, у меня тоже появилась дурная привычка не отдавать книги, правда, исключительно по рассеянности.
Добираясь от улицы Лион до Пласа Италиа, я просмотрела все даты издания и все посвящения. Двенадцать лет, пять романов; неплохо для женщины, лишь недавно вступившей во вторую половину жизни. Первый, «Мертвым нечего сказать», был опубликован в 1984 году и имел несколько бесстыдное, на мой скромный взгляд, посвящение: «Моему любимому, моему глупенькому, моему мальчику». Перед глазами встал герильеро, который, сойдя со страниц досье, терзал мои сны всю последнюю ночь; да, наверное, это ему. Второй, «Опустошенная, загубленная и брошенная», посвящен родственникам: «Висенте и тете Джейн — неразделимым». (Похоже, как мать она более сдержанна, чем как любовница.) Третий, «Среди прекрасных роз», — Томасу; они познакомились в промежутке между предыдущим романом и этим, рядом со словом «копирайт» стоит цифра «1991». «Томасу: наконец!» (наконец что?). Четвертый, «Что-то близкое, но спящее», она снова посвящает ему: «Томасу — всю мою жизнь: эту и следующую». На пятом надпись очень простая: «Джилл, где бы она ни была». Написан сравнительно недавно— в 1996 году. Полагая, что для меня он интереснее всего, читаю название: «Странный мир».
Вдруг я осознаю, что она может больше ничего не написать, и прихожу в ужас: ведь в какой-то степени это зависит от меня. Я думаю об издателях, отказывающихся в это верить, о литературном агенте на грани срыва, отчаявшихся продавцах, страдающих читателях, которые шлют властям безумные заявления с требованием вернуть то, что им принадлежит, будто К.Л.Авила — их собственность. Рыночный механизм разлажен, все ошеломлены и чего-то ждут. А я, Роса Альвальяй, единственная среди обитателей вселенной, вызвалась привести все в порядок. Может, я сошла с ума?
Чтобы выбросить подобные мысли из головы, медленно поджаривающейся на январском солнце, палящем сквозь стекло автобуса, я стала вспоминать курс литературы, который слушала в УНАМ[3] по приезде в Мексику, когда о занятиях правом еще не могло быть и речи, все мы жили за счет моего мужа, и нужно было как-то облегчить тяжесть изгнания. Не знаю, помогли ли эти лекции справиться с ностальгией, но что они были не напрасны, я сегодня ощутила.
Ана Мария, дочь ректора Томаса Рохаса, приедет в Сантьяго только завтра. Висенте я смогу увидеть не раньше чем через пять дней. О Клаудии Хоффманн, ее помощнице, вообще говорить нечего— она в отпуске до марта. Вообще начинать какое-нибудь дело в Южном конусе в январе— гиблое занятие. Хуже может быть только одно: начинать его в феврале, когда все превращается в огромное провинциальное кладбище.
Вернувшись домой, где в эти утренние часы было пусто, я засомневалась, стоит ли варить еще кофе после трех чашек, выпитых у ректора, и остановилась на холодном пиве, не «Дос Экис», конечно, как в Мехико, а простом «Эскудо», после чего направилась к телефону. Оба моих звонка были воплощением совершенства. До ухода оставалось четыре часа, и я решила потратить их на чтение. Мне необходимо понять образ мыслей К.Л.Авилы. За неимением кондиционера я включила вентилятор.
«В „черных романах“ все не так, как должно быть, — заявила писательница на одной из пресс-конференций, — вот почему этот жанр так мне близок». Естественно, ее кабинет уставлен подобными книгами, и естественно, я почувствовала укол зависти, когда ректор ввел меня в эту комнату и глаза разбежались от названий. В конце концов, женщина-сыщик Памела Хоторн, героиня ее романов, — адвокат, как и я, да и работа у нас с ней схожая. Конечно, в моей нет романтического ореола, и занялась я ею не по призванию, как она, а после целой цепи неудач, преследовавших меня с того дня, когда я, окрыленная, вернулась на родину накануне восстановления демократии. Памела не работала в организациях по правам человека и не взялась впервые за расследование, ведомая очень простой, но недостижимой целью — помочь себе подобным. Если сравнивать и дальше, то у нее нет двоих детей, она не бросила мужа в другом полушарии и не тянет на себе весь дом, да к тому же его и содержит. Но главное, конечно, возраст: мне уже далеко не тридцать лет, как блистательной мисс Хоторн.
Вернемся, однако, к стеллажам в кабинете К.Л.Авилы: похоже, она выбрала достойных вдохновителей. Я насчитала по меньшей мере двадцать книг Патрисии Хайсмит, около десяти П.Д.Джеймс, там же был весь Чандлер, весь Хэмметт (правда, в сантиметрах это не так уж много), какие-то неизвестные мне Росс Макдональд, Честер Хаймс, Сью Графтон, других я не запомнила. Продвигаясь вдоль безукоризненно расставленных книг, я все больше приближалась к современности: стали попадаться имена Васкеса Монтальбана и Луиса Сепульведы — с последним, насколько я понимаю, она дружила; их объединяли привязанность к Чили и «черный роман». Думаю, не поставив на полки ни одной книги Агаты Кристи или Сименона, она тем самым хотела подчеркнуть разницу между «черным романом» и детективом, о чем когда-то с жаром говорила на конференции в Университете Чили, где я видела ее в первый и последний раз. Я обожаю Сименона, он не раз выручал меня, когда задерживался рейс или мучила бессонница, но тут уж ничего не поделаешь — капризы писательницы. На другом стеллаже собрана литература, не относящаяся к жанру «черной». Книги аккуратно расставлены по странам, и, дойдя до Мексики, я тут же почувствовала родственную душу. Многие из этих произведений есть и у меня, просто я не смогла привезти их, и они до сих пор покоятся на полках в Мехико, в квартире бывшего мужа.
— Сколько книг! — Непростительно расхожая фраза, но я не удержалась.
— Приобретения последних лет. Когда мы познакомились, у нее их не было, — сказал Томас с оттенком гордости. — Ничего не было…
— Но ведь когда вы познакомились, она уже писала…
— Да, но ее жизнь была так беспорядочна, что ей ничего не удавалось накопить. Даже постоянного жилья не было моталась между Мексикой и Соединенными Штатами, где жил Висенте, а ее мексиканская жизнь… в общем, оставляла желать лучшего.
— Вы хотите сказать, она приехала в Чили с одними чемоданами?
— Если уж быть точным, с одним чемоданом… Она появилась здесь с одним чемоданом в день, когда мы поженились. «Это все твое имущество?» — изумился я, принимая у нее чемодан. «А что? — ответила она вопросом на вопрос. — Это много или мало?»— В глазах ректора впервые мелькнула нежность, но он тут нее прогнал ее, будто боясь лишиться твердости.
— Кстати, — голос звучал уже иначе, с иным выражением, — эта комната в полном вашем распоряжении, после ее отъезда здесь ничего не трогали.
— Тетради, дневники у нее были?
— Обычных дневников не было, но можно считать литературными дневниками записи, которые она делала, когда работала над очередным романом. Они во втором ящике. Если вас не затруднит, я бы предпочел, чтобы вы просматривали их здесь.
Моя рука, словно пружина, метнулась ко второму ящику, но там оказалось всего две тетради, конечно же, в прекрасных переплетах. Я подумала, что, если поискать, возможно, найдутся и другие. В конце концов, когда это мужья знали, где что хранят их жены? Я открыла тетрадь наугад, мне нужно было взглянуть на ее почерк. Писатели — единственные существа на земле, которые по сей день позволяют себе роскошь в виде перьевых ручек, или авторучек, как мы их в свое время называли. Управляющие крупных компаний и министры тоже ими пользуются, но только для подписи, они ведь ничего не сочиняют, а потому «Монблан» или «Уотермэн» большую часть времени отдыхают. Простые же смертные вроде меня пишут обычными пластмассовыми шариковыми ручками, у нас нет времени на столь утонченные вещи, как чернила и тем более чернильницы.
Удлиненные, заостренные буквы, почерк твердый, почти мужской. Я начала читать и тут же поняла, как трудно будет разобраться в ее тетрадях. Короткие бессвязные фразы: то ли диалог двух персонажей, то ли способ изъяснения Памелы Хоторн, то ли высказывания самой К.Л.Авилы, скрывающей навязчивые идеи за невинной обложкой литературного дневника.
«Уильям Блейк говорил, что единственный путь к мудрости — пресыщение, а уж он-то в этом разбирался!»
«Ну, если Блейк говорил…»
— Наконец? Наконец нормальная жизнь, наконец стабильность, наконец отец для ее сына, наконец — оставить позади все, что было! Вполне понятное посвящение, — убеждает меня писатель, отхлебывая виски из стакана с ледяной крошкой.
Беседовать с ним совсем не то, что с Томасом Рохасом. Ни капли официальности, все очень вольно: обстановка дома, одежда, манера обращения, растрепанные волосы, одна прядь постоянно падает на лоб, грязные стаканы на кухне, переполненные пепельницы среди вороха бумаг и книг, раскиданных по полу в гостиной. Здесь я могу курить.
— Как бы ты оценил их отношения?
«Ты» — не моя идея, во время работы я стараюсь придерживаться нейтрального тона протоколов; он перешел на «ты» сразу, как только открыл на мой звонок дверь своей маленькой, отнюдь не роскошной квартиры в центре, напротив Парке Форесталь. Листьев на земле еще нет, но лето уже крадет у осени драгоценную позолоту, придавая парку какой-то опустошенный вид, превращая его в пыльное, сухое облако. И мне вдруг кажется нереальным, что я сижу в этой уютной гостиной напротив Мартина Робледо Санчеса, на мой взгляд, лучшего из наших писателей.
— Сразу скажу — она не любила быть послушной, покорность вообще не в ее натуре. Но что-то в Томасе так на нее подействовало, что она дала себя подчинить. Это была смесь уважения, благодарности и страха.
«Простите, что касаюсь этой темы, — осторожно сказала я утром Томасу Рохасу, — но мне необходимо знать, какие у вас были отношения». — «Прекрасные, — тут же ответил ректор, — у нас был очень удачный брак, причину нужно искать не здесь, сеньора Альвальяй». Я не настаивала, но в глубине души удивилась: разве можно быть столь категоричным в таком тонком деле! И ведь он, похоже, не лгал.
— Однажды Кармен рассказала мне забавную вещь. Томас принимал пищу строго по часам четыре раза в день — по его мнению, только так можно достичь полноценного обмена веществ. У нее же не было иных внутренних часов, кроме собственных желаний, она ела когда вздумается, если чувствовала, что проголодалась, или ей вдруг до смерти хотелось чего-нибудь вкусненького. Однако постепенно ее организм перестроился на тот режим, которому следовал организм Томаса.
Он многозначительно взглянул на меня.
— Возможно, со временем Кармен захотела освободиться от той власти, которой сама же и подчинилась. — Это прозвучало как утверждение.
Он замолчал, задумался, я пока сходила на кухню, выкинула окурки из пепельницы, а когда вернулась, он уже был готов продолжить разговор.
— Ее международная известность докатилась до Чили раньше, чем она сама сюда приехала, и ей ничего не стоило занять свою нишу в нашем литературном мире. Если бы она написала первый роман в Чили и по-испански, все было бы по-другому… проклятый третий мир… Она со всеми была в неплохих отношениях, но всегда соблюдала некоторую дистанцию. Я был исключением, нам несколько раз пришлось вместе путешествовать, и это нас сблизило. Я бы сказал, я был ее единственным другом в этом мирке, мерзком мирке, ты же знаешь. Все были с ней очень любезны, еще бы, знаменитость, а за спиной сплетничали, осуждали. В общем, ничего нового… наш национальный спорт… Я ее очень люблю, даже влюбился бы, если бы она позволила. Ее нельзя назвать красивой, но что-то в ее внешности выдает страстную натуру. Тем не менее она верная жена.
Я слушала очень внимательно.
— Томас не особенно интересовался ее писаниями, думаю, у него просто не было времени. Казалось, он живет в более
значительном, более прочном, я бы даже сказал, более материальном мире, чем мы. Он все-таки экономист, не забывай. Тебе не кажется, это очень современно — занять пост ректора, имея такую профессию и получив с ее помощью все, что положено? — Он по-детски озорно взглянул на меня и предпочел сменить тему. — Нужно особое умение, чтобы поставить себя так при росте метр шестьдесят пять. Я высокий, мне смешно смотреть на коротышек, но только не на Томаса. Он словно пылкий петушок, всегда грудь колесом. Правда, ректор в один прекрасный день перестает быть ректором, писатель же— всегда писатель. Тем не менее он игнорировал нашу братию, очень тактично, но игнорировал, меня, пожалуй, меньше, чем других, поскольку я был другом Кармен. В конце концов, он неплохой человек, Рохас, но, на мой вкус, немного правый… и чересчур светский! Ты можешь себе представить, чтобы кто-то, будучи в здравом уме, получал удовольствие от коктейлей и официальных обедов?
Он говорил таким тоном, словно не допускал, что кто-то может с ним не согласиться, и меня это в нем умиляло.
— Обычно я обедал с ней, это было лучшее время, чтобы повидаться и при этом избежать встречи с ним. Она была более раскованной, когда оставалась одна. Наверное, все мы такие, а, Роса?
Я улыбнулась и позволила снова наполнить свой стакан, правда, обычной минеральной водой. Если у К.Л.Авилы нет внутренних часов, то у меня они есть, и очень точные: виски в пять вечера может меня убить.
— Кармен была… нет, не была, а просто… она улыбчивая, и улыбка у нее нежная и одновременно нервная. И еще она человек настроения, которое у нее мгновенно меняется. Кармен уверяет, что ее прабабка была цыганкой и в этом якобы причина всех странностей. Какой писатель не нуждается в мифе, чтобы самому утвердиться в нем как персонажу? А может, так оно и есть, отсюда ее гибкое тело, — жаль, ты ее не видела, — такое раскрепощенное, такое выразительное. Я не знаю никого, кто бы так страдал, чувствуя себя в плену существующих условностей; ей бы жить в глухой сельве… в крайнем случае в обычном лесу… но ни в коем случае не в таком чопорном и заурядном городе, как Сантьяго. Когда я с ней познакомился, то подумал: у нее слишком красивые ноги, она не может хорошо писать. Лично мне не нравится ее стиль, на мой взгляд, ему не хватает плотности. Но с другой стороны, мне ничей стиль не нравится… Удивительно, но постепенно воображаемый мир становился единственным, в котором ей было интересно жить. Она все больше и больше читала. Считается, что все писатели много читают, но это не так. Мне, например, никогда не хватает терпения… максимум, на что я способен, — это перечитать какой-нибудь эпизод, страницу, которая когда-то меня потрясла. На мой взгляд, существует всего десять стоящих романов, и что бы ни публиковалось нового, я своего мнения не изменю. Поэтому я не читаю новые книги, просто пролистываю. А Кармен читала, была в курсе, и создавалось впечатление, извини, если повторяюсь, что реальный мир ее не интересует, по крайней мере все меньше и меньше, он казался ей лишним, не то что фантазии. Она часто рассказывала, как в детстве тетя Джейн пичкала ее книгами на испанском, чтобы язык не забылся, то есть привычка читать появилась лет в одиннадцать и не исчезла с годами… Вот почему она с пренебрежением относилась к официальной учебе, университетам, всему училась по книгам. Как сказала бы моя бабушка, у нее был богатый внутренний мир, которого у меня, например, нет.
Он замолчал, потянулся за сигаретой и закурил. Его слова повисли в дыму.
— Знаешь, я иногда спрашиваю себя, что же ей не нравилось в такой благополучной, обустроенной жизни. Ведь в этом и есть причина ее невроза.
Я стараюсь не вмешиваться — его рассуждения дадут больше, чем мои вопросы.
— Если бы она не существовала, кто-то должен был бы ее выдумать. Может быть, я сам…
В жизни он интереснее, чем на фотографиях или по телевизору. Сбросил бы еще килограммов пять и был бы почти совершенство.
— «Безумие не вписывается в наш мир, Мартин, — сказала она однажды. — Если бы я дала выход своим безумствам, меня бы отвергли как изгоя, заклеймили как разрушительницу устоев, которая приносит окружающим один вред, и никто бы за меня не заступился, потому что сейчас не двадцатые и не тридцатые годы». — «Я бы заступился, Кармен», — сказал я. Она печально улыбнулась.
Глаза писателя погрустнели.
Ну и глупая же ты, Кармен, подумала я, и почему ты не позволила этому мужчине влюбиться в тебя?
— Главное — она плохо переносила светскую жизнь, очень быстро, как и я, уставала от самой себя. В этом смысле она не эгоцентрична.
Мысленно не соглашаясь с ним относительно эгоцентризма писателей, я в то нее время отмечаю, что он все время путается во временах глагола. То говорит так, будто она сидит рядом, то — будто навсегда ее потерял. Улучив момент, я спрашиваю почему.
— Каждый день я задаю себе этот вопрос и не могу ответить. Самое простое объяснение— самоубийство, но Кармен не самоубийца. Она была счастливой женщиной.
— Разве?
—Именно так! — улыбается он. — Я хочу сказать, для самоубийства не было причин. В ней существовала одна-единственная серьезная трещина: ее внутреннее время не совпадало с внешним. Трещина, конечно, страшная, и день ото дня она углублялась. Но скажи, Роса, если бы люди по этой причине лишали себя жизни, не стала бы наша страна почти пустыней?..
Дом спит. Она снова один на один с рассветом.
Будильник прозвонил в пять утра, термос с кофе поджидает на ночном столике. Привычная к сборам, она делает все точно и методично. Ее движения размеренны. Все готово еще с вечера, осталось только положить в чемодан черно-красную косметичку — она всегда ее сопровождает, миниатюрный саквояж для кремов, туалетных принадлежностей, лекарств — и защелкнуть замки. Звонок безжалостно прорезает тишину, это пришла машина, чтобы отвезти ее в аэропорт.
Она здоровается с темным неподвижным городом, огромной Спящей Красавицей, вырастающей из призрачного и потому завораживающего нагромождения домов, которые выглядят столь неприветливыми при свете дня. Мало кому удается подглядеть подобные моменты, когда улицы и вся столица принадлежат сами себе, когда никто еще не проснулся, тротуары пусты, нигде ни души. Это всегда — как и взлет самолета — новый опыт: пустыня одиночества в городе, который скоро превратится в муравейник.
Однако что она о себе возомнила! Вообразила себя на мгновение единственной обитательницей этого мира, невидимой, своевольной, вездесущей. Единственной, но, к сожалению, потерпевшей крушение.
Следы. Конечно же, он сохранит этот беспорядок — стоит сделать уборку, и все сразу пропадет в стерильном забвении дома; только ее следам, оставленным в спешке в рассветный час, разрешено нарушать порядок в ванной и спальне.
Ночной столик кажется инородным телом без ее книги у изголовья, тетради для записей, авторучки, пузырьков с таблетками, семейной фотографии в рамке. Остался лишь стакан с водой, которую никто так и не выпил.
Мужчина переворачивается и придвигается ближе к левому краю кровати. Он чувствует себя покинутым, а здесь ощущается ее запах, смесь многих запахов: пота, духов, плоти, волос, кремов, снов — в конце концов, это и есть она. Левая сторона кровати выглядит беззащитно и одиноко, и это подчеркивают очертания тела, оставшиеся на матрасе, следы движений, сохраненные простыней в виде безмолвной жалобы той, что ночью впитывала и отдавала тепло.
Когда эти поездки только начались, он думал, что каждая имеет значение и обязательно окутана какими-то сомнениями, совпадениями, случайностями. Но тем не менее это было реальное, материальное отделение друг от друга, отделение в пространстве, и пространство было бездонно. Разве не означало это каждый раз — пусть даже сесть в самолет, подняться в воздух и перенестись в другую страну стало обычным делом, — разве не означало это, что любимый человек улетает, и улетает далеко? Однако по прошествии времени мужчина решил не быть идиотом и перестать копаться в собственных переживаниях, а отъезды жены считать такими же незначительными событиями, как и сотни других, постоянно случающихся в их насыщенной повседневной жизни.\
Мартин Робледо Санчес рассказал мне, как однажды Кармен позвонила ему очень взволнованная и сообщила: «Я только что открыла удивительную вещь. Считается, что писатели воскрешают в романах воспоминания, события, которые уже произошли… а на самом деле мы их предвосхищаем».
Приведенный выше короткий утренний эпизод рассказан Памелой Хоторн и взят мною из последнего романа «Странный мир». Можно предположить, что таким было последнее утро К.Л.Авилы в Сантьяго.
Джилл Ирвинг назначила мне встречу в «Лас Лансас», маленьком кафе на Иласа Ньюньоа, куда я обычно забегала, когда училась в университете. Придя туда, я с удовольствием обнаружила, что не все меняется в этом городе, столь искушенном по части уничтожения воспоминаний. Все столики — и внутри, и снаружи — были заняты. Уже начал дуть свежий вечерний ветер, значит, ночь может спокойно располагаться под луной, не боясь растечься от жары.
Я предупредила, что буду в голубом льняном костюме, чтобы она меня узнала, но, как выяснилось, в этом не было необходимости. Она сидела за одним из столиков на тротуаре, поигрывая высоким неполным бокалом вина, мне показалось, гарса[4], и я ни на минуту не усомнилась, она ли это. Почему иностранка выбрала именно это место? Что она знает о Сантьяго? И кого здесь знает?
— Вам повезло, что вы меня застали. Я приехала всего на несколько дней повидать Висенте, Кармен этого хотела.
— А он уехал на море…
— Я не обижаюсь, он все еще под чарами медового месяца.
Я тоже заказала гарсу и, только ощутив губами холод стекла, начала разговор:
— Простите, Джилл, но мне нужна какая-то хронология вашей с Кармен жизни. Пока все похоже на кусочки головоломки.
Серьезная, невозмутимая Джилл Ирвинг, по виду стопроцентная американка, удивила меня своим превосходным испанским. Лишь немного протяжное и чуть в нос произношение выдает в ней иностранку. Она произносит все окончания, а не глотает их, как это делаем мы, живущие на краю света. Ее внешность сразу располагает к себе, и я наконец понимаю почему: она вся словно вышла из моды, и потому вызывает у меня теплые чувства. Немытые бесцветные волосы— в плотных завитках: таких в начале восьмидесятых добивались благодаря перманенту, наследнику стиля afro-look[5] шестидесятых. Если она сохранит эту прическу, когда поседеет, то будет совершеннейшей овцой. На левом запястье кожаный браслет с инкрустированными разноцветными цветочками, на ногах сандалии из более светлой кожи с плоскими подошвами. Одежда из индийских тканей: длинная юбка пастельных тонов и почти прозрачная кофточка без рукавов, с трудом удерживающая пышный бюст. Ее изображение могло бы украшать афишу славных, по мнению некоторых, времен революции, гвоздик и свободной любви. Из общей картины выпадает прекрасное серебряное ожерелье с большим изящным крестом, поперечную перекладину которого украшают выгравированные плоды. Я спрашиваю, откуда оно.
— Крест из Ялалага… подарок Кармен. Это в Оахаке.
Оахака! Сколько же еще мне придется вспомнить, пока будет длиться это расследование? Праздник в Гелагеце, Уго рядом со мной, его рука в моей, мы затерялись среди разноцветных плюмажей индейцев и их торжественных ритмов. В Оахаке я постоянно испытывала страх, и даже знаю почему: она недоступна пониманию, неясна, неопределенна. Более того: ее глубинная жизнь никогда не выходит на поверхность. Присущая ей таинственность, которая всех очаровывала, мою практическую натуру смущала. Я вижу перед собой сокало — центральную площадь с киоском, наверное, за эти годы там ничего не изменилось: те же блуждающие взгляды, те же нищие, которых вполне можно спутать с иностранцами, одетыми чуть ли не в лохмотья, занятыми поисками священной энергии, каких-то прежних жизней, тел, превратившихся в пепел в ожидании, что небеса примут их прежде, чем сбудется некое ужасное пророчество.
— Это долгая история. Кроме тети Джейн, если вы когда-нибудь захотите с ней поговорить, вы не найдете никого, кто знал бы ее так давно. Мы вместе учились в college[6] в Сан-Франциско и с тех пор дружим; думаю, не стоит считать, сколько лет, их слишком много… После окончания учебы она решила объехать Соединенные Штаты. Путешествовала по-всякому, одна и в компании, пока компания ей не надоела. Тогда она добралась до границы, не предполагая, что за ней начнется новый этап ее жизни. В конце концов она обосновалась в Мехико, позвонила мне, и я к ней присоединилась. Мы снимали две комнаты в Койоакане, около площади Санта-Катарина, в большом старом доме. Естественно, ни у меня, ни у нее не было денег. Мы мастерили какие-то поделки, которые потом продавали на площади. Иногда одна из нас уезжала, другая оставалась, но мы всегда возвращались. Мехико нас околдовал, нам не хотелось жить ни в каком другом месте. Это было начало семидесятых, многие, в основном американцы, находились в том же положении, так что мы ничем не отличались от других. С визами и бумагами у нас всегда было не в порядке, выручали американские паспорта, с которыми мы пересекали границу всякий раз, когда истекал срок выданных нам разрешений.
Не знаю, показалось мне или ностальгию действительно вытолкали на сцену, словно плохого актера, который боится показаться перед публикой? И почему воспоминания молодости нельзя вызывать исключительно по собственному желанию?
— Какое время было… марихуана, грибы, ну, вы знаете, пейоте[7]… Мы жили на полную катушку. Жизнь в основном протекала на улице. Иногда мы получали небольшую помощь из дома, но в остальном устраивались как могли. К тому же мы были не очень требовательны…
— Говоря о доме, кого вы имеете в виду?
— Тетю Джейн, конечно. Родители Кармен не в счет, они пропали где-то в Индии много лет назад, вы не знали? Ее детство прошло здесь, в Чили, она жила у бабушки по матери, а когда та умерла, ее удочерила тетя Джейн, единственная сестра отца. Не официально, конечно, но, поскольку она никогда не была замужем и у нее не было детей, Кармен была ей как дочь. Она и о Висенте заботилась в первые годы, пока не появился Томас.
(«Мой разум говорит по-английски, мои чувства и страхи— по-испански», — призналась в одном интервью К.Л.Авила.)
— То, что случилось с ее родителями, на нее повлияло?
— В Кармен ощущалась какая-то неприкаянность, отсутствие корней. Латиноамериканцы чувствуют это острее, чем мы. Когда она впервые заговорила о матери, то сказала: «Она общалась с небесами и сейчас живет на какой-нибудь горе, совсем рядом с ними».
Джилл говорит монотонно и бесстрастно, будто считает, что не вправе выдавать свои чувства.
— Мы были вместе, когда она написала свой первый роман. Это произошло в начале восьмидесятых. Мы послали его тете Джейн, она была связана с издателями, по крайней мере, одна ее подруга работала в этой области. Никогда не забуду, как Кармен позвонила мне из Сакатекаса: ей только что сообщили, что роман опубликуют. «Мы разбогатели, Джилл!»— кричала она в трубку. По сегодняшним меркам, аванс был весьма скромный, все-таки это был ее первый роман, но она чувствовала себя миллионершей. Мы отправились в Индию и путешествовали по ней с рюкзаком за плечами и sleeping bag[8]. Вернулись, когда деньги кончились.
— Как она начала писать?
— Она часто говорила, что сначала следовала за своими родителями, потом за мужчинами, просто шла за ними, не играя никакой роли, не проявляя никаких талантов. «Но что-то же должно быть спрятано у меня внутри, — восклицала она в моменты откровения, — у всех что-то спрятано, нужно только это найти, а потом извлечь; если я этого не сделаю, всю жизнь буду на себя злиться».
— И она это сделала?
— Да. Реализовать свой талант— для нее это было вроде лозунга, средства защиты от душевных ран. Любое занятие, будь то писательство, вышивание, пение или приготовление пищи, может изменить твою жизнь, настаивала она, но— никаких импровизаций, просто нужно все делать добротно, на совесть. Только всепоглощающая страсть к чему-то, выполняющая роль движущей силы, могла дать ей независимость. Она долго искала, на чем бы ей сосредоточиться, пока не нашла себя в слове. Оказалось, это именно то, что ей нужно.
Она замолчала ненадолго, потом улыбнулась каким-то своим мыслям, но улыбка вышла печальной.
— Когда я жаловалась, она говорила: «Ты счастливая, если знаешь, что у тебя болит, по крайней мере понятно, к чему прикладывать силы». Кармен почти всю жизнь испытывала какое-то беспокойство, какую-то непонятную тоску. Когда она в нее погружалась, то могла только писать.
— И все-таки откуда эта тоска?
— От одиночества. Никогда не встречала более одинокого существа.
Спустились сумерки, предвестники ночи, последние спокойные и светлые мгновения для всех одиноких, которых столько рассеяно по нашей земле, но тьма неотвратимо приближается, напоминая о вынесенном им приговоре.
— В то время она жила с одним колумбийцем, да? Вы, конечно, знали Луиса Бенитеса.
В выражении лица Джилл что-то изменилось, оно стало более жестким, и хотя ответ не заставил себя ждать, я почувствовала, как она насторожилась.
— Разумеется.
— Вы жили в этом доме в Койоакане, когда познакомились с ним?
— Да, он тоже снимал там комнату.
— Простите, Джилл, но… почему вы встревожились, когда речь зашла о нем?
— Потому что если вы меня об этом спрашиваете, значит, согласны с теориями Томаса.
— Я не могу быть ни с чем согласна, поскольку веду это дело только со вчерашнего дня. Я просто пытаюсь выяснить, что для вашей подруги было важным в жизни.
— У Кармен, как вы уже, наверное, знаете, было много увлечений. Луис был одним из них.
Я попыталась поставить себя на ее место: если бы кто-то расследовал жизнь моей лучшей подруги, возможно, и я одни темы обсуждала бы с удовольствием, другие нет, а наиболее темные стороны вообще постаралась бы обойти. Главное — не обращать внимания на этот нарочито холодный тон. Хотя речь Джилл оставалась вежливо-правильной и монотонной, я уловила в ней легкое волнение.
— Вы не знаете, когда они виделись в последний раз? — не отступала я. К черту сдержанность и всякое там миндальничанье, в конце концов, я на работе.
— Не знаю. Кармен уехала из Мексики лет десять или девять назад, не важно. Важно, что это уже не та близкая подруга, которая спит рядом, в соседней комнате. Я вернулась в Сан-Франциско, мы стали жить в разных странах. Почему вы решили, что я могу быть в курсе?
— Ну, когда вы встречались, вы ведь, наверное, разговаривали… рассказывали о своей жизни, делились новостями, как все подруги… разве не так?
— Так, но она не говорила мне о Луисе. Не знаю, виделась ли она с ним.
— А если бы у нее был любовник, вы бы знали?
— Возможно. Но вам не сказала бы.
Ну что ж, мне нравятся люди, которым наплевать на приличия, таких немного. Она выполняет свою задачу, я — свою.
— А кто-нибудь еще может знать?
— Сомневаюсь, — ответила она, помедлив, будто действительно что-то вспоминала.
— Когда вы в последний раз видели Кармен?
— Четыре месяца назад. За два месяца до того, как она исчезла.
— А в Майами вы не виделись?
Она смотрит на меня слегка презрительно, и это забавно.
— От Флориды до Калифорнии очень далеко, разве вы не знаете?
— И какой она вам показалась тогда, четыре месяца назад?
— Как всегда.
— Никаких признаков того, что случилось что-то необычное?
— Никаких.
— Можем мы в таком случае вернуться к Луису Бенитесу?
— Не стоит… Мне кажется, это глупость — думать, будто ее похитила герилья.
— А вы как считаете, что с ней могло произойти?
Без всякой патетики в голосе, с тем же бесстрастным выражением на лице она произносит:
— Я думаю, Кармен уже нет в живых.
Томас Рохас выделил целую комнату для ее туалетов, которые пополнялись по мере того, как светские обязанности его жены возрастали. Хеорхина водила меня туда, и я видела все собственными глазами.
С одной стороны висели великолепные костюмы — двойки и тройки, юбки, так хорошо отглаженные и накрахмаленные, что даже птицы, залети они сюда, не осмелились бы на них сесть. Напротив— этническая одежда, по выражению ее друга-писателя: марокканские кафтаны, гватемальские рубашки-уипили, индийские сари, японские кимоно. Вернувшись с какого-нибудь приема, требовавшего туалета из первой части гардероба, она тут же сбрасывала его и меняла на ту или иную одежду из второй, объясняла Хеорхина. Дома — никакой официальщины, быстрая смена тряпок и привычек, прочь дисциплину нарядов, свобода здесь, под рукой, в другом углу гардеробной. Один шаг— от строгого европейского костюма к воздушной тунике — преображал ее.
Обратное переодевание… Ее тело дикарки стягивается, обретает стандартные формы, и, подавленная, стесненная, она снова становится супругой ректора. Очередное появление в свете, и она опять чувствует себя не в своей тарелке. Ей кажется, что юбка на несколько сантиметров длиннее или короче, чем надо, каблуки слишком низки или высоки, пояс давит, ткань не спадает естественно, как океанская волна или горный склон, а топорщится, ей что-то мешает, то ли грудь, то ли эти проклятые бедра, женщина рядом выглядит более раскованно, элегантно, достойно, и это отличие от других, пугающее в детстве и благословенное в зрелости, выставляет ее в невыгодном свете.
К десяти вечера усталость меня доконала. Не только деревья стонут и плачут под тяжестью лета, я тоже. Измочаленная, дотащилась я до дома и в очередной раз наткнулась на застрявший лифт. Зачем, спрашивается, мы платим за коммунальные услуги. Впрочем, подъем по лестнице пешком предоставляет возможность кое-что обдумать.
Если бы речь шла о похищении или чем-то подобном, предполагающем насилие, то были бы свидетели. Аэропорт — это такое место, где невозможно укрыться от чужих глаз. Известно, что таксист, стоявший у отеля «Интерконтиненталь» на Бэйсайд, высадил ее именно там. Трудно предположить, что она изменила свое решение и в последний момент по какой-то причине покинула здание аэропорта. Конечно, все возможно, но здравым смыслом руководствуются гораздо чаще, чем принято считать. Кроме того, она ведь была не налегке, а с чемоданом. Если бы она оставила его на хранение, мы бы знали, если бы просто где-то бросила — тем более: в наше время для властей нет ничего более подозрительного, чем невостребованный багаж. Она могла сесть в другой самолет, но только на внутренний рейс, поскольку в противном случае ее имя фигурировало бы в каком-нибудь списке пассажиров. Она не могла покинуть аэропорт в сопровождении кого-то незнакомого, поскольку, повторяю, в ту ночь не было зарегистрировано ни одного случая насилия; следовательно, если она и вышла из здания, то только с кем-то, кого знала. Хотя, возможно, ей угрожали тихо, не привлекая внимания окружающих— я уже думала об оружии, спрятанном под пиджаком или в сумке, но достаточно заметном, чтобы она подчинилась.
Квартира выглядела пустынной и сумрачной, ни намека на детей. Я открыла холодильник, но одна мысль о том, что нужно разогревать остатки тушеного мяса, повергла меня в уныние. Я прикинула, чего мне больше не хочется: возиться с мясом или спуститься пешком по лестнице, пересечь Викунья Макенна и сделать еще несколько шагов, чтобы добраться до «Фуэнте алемана"[9]. Я представила себе хороший кусок свинины с кислой капустой, помидоры, майонез, и прямо-таки слюнки потекли. Нужно поесть, расследование, пусть даже напряженное, не должно сказываться на здоровье, как это случилось во время поисков мошенника, промышлявшего «мерседесами». Я была так возбуждена, что три дня ничего не ела и, когда мы наконец его поймали, свалилась от нервного истощения. Мои раздумья прервал телефонный звонок, заставивший меня вздрогнуть, и я подумала, что начинаю страдать той же фобией, что и К.Л.Авила, а потому побыстрей взяла трубку. Это был не кто иной, как Мартин Робледо Санчес.
— Роса, ты занята?
— Да нет, вот думала, чего бы поесть…
— Я тоже не ел, зато выпил крепко. Слушай, я забыл рассказать тебе кое о чем, что может быть важно для расследования.
— Я вся внимание.
— Кармен ненавидела Памелу Хоторн.
От неожиданности я чуть было не выронила из рук свой старомодный черный аппарат.
— И что это значит?
— Она устала от нее. Кармен не собиралась заявлять об этом прессе, но она чувствовала себя связанной по рукам и ногам собственной героиней.
— Почему же она от нее не отделалась?
— Это не так просто, если ты двенадцать лет пряталась за свой персонаж. Кармен не знала, как освободиться от Памелы
— Убить, это проще всего.
— Ты знаешь, что случилось с Конан Дойлем, когда он решил убить Шерлока Холмса?
— Знаю.
— Не думаю, что Кармен была бы в силах пережить унижение, если бы ей пришлось ее воскрешать против своей воли… Ну что ж, это все.
— Позвони, если вдруг еще что-нибудь вспомнишь, — сказала я в надежде, что он так и сделает. Писатель был единственным светлым пятном в этом расследовании, и мне не хотелось терять его из виду.
Поскольку лень— не характеристика, а симптом, я разогрела мясо. Оно было не очень вкусным, и я ела безо всякого аппетита, зато в мозгах началось шевеление, а ведь уплетай я свинину, ни одна блестящая идея меня бы не посетила. Поскольку в течение этого долгого дня я несколько раз вспоминала Уго, то вдруг поняла, что именно он может мне помочь. Не колеблясь ни секунды, я набрала знакомый код «пять-два-пять» Мехико и подумала, что неплохо бы поставить телефон еще и в кухне, как в американских сериалах, поскольку в ожидании ответа успела покончить с едой.
— Что-нибудь с детьми?
— Все нормально, дорогой. Мне кажется, я имею право звонить тебе и по своим делам, разве нет?
— Извини, Роса, просто меня не оставляет ощущение, что я должен получить плохое известие. Ну рассказывай, как ты?
Я изложила все, что считала нужным, особо не вдаваясь в подробности, стараясь не сболтнуть лишнего по телефону и полагая, что одного упоминания нашего общего знакомого Тонатиу будет достаточно. Судя по голосу, Уго был смущен, но поскольку ничего другого я и не ожидала, то решила на сей раз к нему не цепляться.
— На это потребуется какое-то время…
— А ты действуй побыстрее… тебе ведь не привыкать, правда?
Мы распрощались, договорившись вскоре созвониться.
В туманном и запутанном деле об исчезновении К.Л.Авилы только у одного из опрошенных была хоть какая-то гипотеза. Ну как ее не проверить? И потом, ведь Томас Рохас платил, так что оставить без внимания его версию, на которой он так настаивал, было бы свинством.
Я сделала последний звонок шефу и на этом завершила свой день.
Памела Хоторн утверждала, что женщины более проницательны при расследовании преступлений, чем мужчины, хотя она вовсе не из тех феминисток, которые уверены, что женщины все на свете делают лучше. Она имела в виду некое необъективное восприятие, присущее нам во всем, касающемся истины. Я догадываюсь, что это такое. Например, если бы Эсекьель, мой коллега по работе, занимался делом К.Л.Авилы, он в этот момент собирался бы спать или принимал душ перед встречей с очередной подружкой, а не улегся бы в постель с романом пропавшей писательницы (зачем? ведь ключ к разгадке там все равно не найдешь), не ставил бы себя постоянно на ее место, и потому сейчас у него было бы меньше догадок, чем у меня. Именно догадок, о конкретных действиях речь пока не идет.
Устроившись поудобнее, я вытащила из сумки два листочка, которые нашла сложенными в тетрадке К.Л.Авилы. Это короткие записи, сделанные ее обычными черными чернилами, но несколько различающиеся между собой по наклону и величине букв, из чего я сделала вывод, что заметки эти писались в два приема.
Страница 1:
Из воспоминаний детства.
Единственный в доме стол стоял у окна, наполовину заслоненного с улицы то ли деревом, то ли кустом (если деревом, то маленьким, если кустом, то большим) с тысячами красных цветков-цилиндриков, свисавших с веток. Красный цвет был яркий-яркий, и дерево-куст (почему же она не знала его названия?) пламенело от восхода и до заката, а вокруг него порхали крохотные, быстрые, серые птички, похожие на игрушки с пропеллером. Они порхали так быстро, что она не могла различить кончики крыльев в их суматошном движении. «Это колибри, — сказала однажды мать, — птички называются колибри».
Она всегда помнила это дерево и на своем немудреном языке называла цилиндрики красными слезками.
Страница 2:
«Я — новый мир, я — новый мир», — повторяет она прерывисто, встав со стула и кружась по ковру, живая спираль, тело потеряло очертания, широкая юбка распахнулась навстречу пространству, вбирая в себя воздух. Ноги неразличимы, так быстро они движутся… «Я — новый мир», и кровь мужчины всколыхнулась при виде упругого тела, принадлежащего именно этим, а не каким-нибудь иным широтам, воздух вихрится вокруг нее, она подчиняет себе все в неистовом танце, укрощает, смиряет, приручает, делает своим. Движения рук так изящны, быстры, неуловимы, что напоминают колибри ее детства, порхающих над красными слезками.
Два года спустя они снова слушали симфонию Дворжака, и ничто в ней не шелохнулось.
— Ректор Рохас — типичный университетский чистюля, — сказал шеф снисходительно. — Вряд ли он понимает, что акции повстанцев в Чьяпасе носят скорее символический характер, что это своего рода информационная герилья. Согласно официальной версии, в ней участвуют иностранцы, однако это не доказано. Сочувствующие, помощники — да, но не более того. И потом, сапатисты не похищают людей.
Узнаю знакомые нотки: в шефе время от времени просыпается старый коммунист, который никак не может смириться с тем, что остался не у дел.
— Сапатисты контролируют только два муниципалитета, правда, еще в шестнадцати имеют значительное влияние. Но все-таки это не Босния, а у него бредовая идея, будто К.Л.Авилу против ее воли удерживают где-то в Лас-Каньядасе.
Кофе, который мы пьем в нашем обшарпанном офисе на улице Катедраль, — не более чем водянистая бурда, но нам тут не до изысков. У шефа на столе обычный беспорядок, да такой, что он сам не в силах разобраться в наваленных повсюду бумагах. Мы, естественно, должны мириться с этим как с еще одним милым чудачеством.
— То, что накручено вокруг событий в Чьяпасе, — сплошная литературщина, — встреваю я. — Ладно, оставим пока в покое ректора. Важно, что все эти годы Луис Бенитес находился на нелегальном положении. Думаешь, он безвылазно сидит в Колумбии?
— Да ведь ФАРК[10] сейчас активны как никогда!
— Знаю. Но у Томаса Рохаса есть информация, что Бенитес контактировал с мексиканцами. Он участвовал в парочке похищений вместе с людьми из ЕРП[11] в Герреро, помогал им пополнить казну… К одному из них он привлек К.Л.Авилу, ты же знаешь.
— Это отнюдь не означает, что она связана с повстанцами, она просто помогла ему, и все, как могла помочь в любом другом не менее идиотском деле. Она чиста, полиция никогда не подозревала ее ни в чем подобном.
— Согласна, шеф, но готова поклясться, что похитить себя она бы не дала и в Колумбию не полетела. Скорее, ее могли переправить через границу наземным транспортом. Вспомни, сколько у нее с собой было денег!
— Не так-то это просто, Роса…
— Я пересекала границу между Соединенными Штатами и Мексикой в Ларедо, и американцы не только не спросили у меня паспорт, но еще свистели и показывали руками, чтобы мы как можно быстрее проезжали… Меня могли везти в багажнике связанной, и никто бы ничего не узнал… поверь, они даже машины не осматривают. Вполне возможно, в аэропорту ее встретил человек будто бы от Луиса Бенитеса и она поехала с ним по своей воле. Представь, подходит к ней господин Икс и говорит: «Я от команданте Монти, он в опасности, вы ему нужны». Думаешь, К.Л.Авила отказалась бы? Потом ей плетут какие-то истории, хотя, может быть, Луис, или команданте Монти, называй как хочешь, никогда и не был в том месте, о котором ей рассказывают. Но она верит, и ее увозят.
— Зачем? И почему в Мексику? Я бы просто забрал у нее деньги.
— Чтобы она осталась на свободе и всех выдала?
—Если она думала, что Бенитес участвует в операции, она бы ничего не сказала. И потом, не забывай, он— предполагаемый отец ее ребенка. Ты бы выдала отца своего ребенка?
— Возможно, Бенитес вообще не имел к этому никакого отношения, они просто использовали его имя или связи. В любом случае, будь то колумбийцы или мексиканцы, они не действуют на территории Соединенных Штатов. Они не могли оставить ее там. А возможно, ее переправили в Мексику действительно для встречи с ним…
— Они могли убить ее.
— А труп?
— Не знаю, что-то не складывается… Зачем везти ее в Мексику?
— Именно это мы и должны выяснить.
Шеф долго смотрит на меня, я с невозмутимым выражением лица— на него. Это такая игра, мы уже не раз в нее играли: смотреть друг на друга и не отводить взгляд, пока кто-то один не выдержит. Все равно что блефовать в покере.
— Дай мне денек подумать. Вечером позвони.
Ана Мария Рохас — толстая женщина, и я, исходя из опыта общения с существами подобных пропорций, надеялась, что пышные складки тела хотя бы частично поглотят ее досаду или недовольство, тем самым облегчив мне работу. Однако мои надежды не оправдались. Для начала она заставила меня прождать пятнадцать минут в гостиной на первом этаже; очевидно, это придавало ей значительности в собственных глазах. Я постаралась использовать внезапно образовавшееся свободное время с толком, поскольку сумятица, царившая в голове, требовала скорейшего прояснения. Рассматривая тяжелые плюшевые занавеси, которые я благословила за прохладный полумрак, разливавшийся по комнате в это летнее утро, и большой мраморный стол, уставленный фигурками Каподимонте[12], несомненно, очень тонкими, но слишком вычурными и самодовольными в своем хрупком фарфоровом изяществе, я подумала, что на месте К.Л.Авилы сломя голову бежала бы из этого дома. А еще я подумала, что, по-видимому, Томас Рохас — властный человек и любит настоять на своем, хотя преподносит это как уступку другому.
— Не сомневаюсь, что Кармен вышла за моего отца по расчету, — с места в карьер заявила молодая особа. — Он был надежной опорой, она могла к нему прислониться, чтобы спастись от себя самой, если вы понимаете, о чем я…
Для меня одно наслаждение беседовать со свидетелями, которые вроде бы должны покрывать поступки своих знакомых и близких, но вместо этого выставляют их перед вами чуть ли не нагишом. А если без эвфемизмов, то самыми полезными оказываются те, кто не испытывает симпатии к подозреваемому.
— Ее сын в одном интервью заявил, что мать почти всегда принимала решения, подчиняясь чувству, страсти…
— Ну, сын… Разве сын может быть объективным по отношению к матери? — тут же парировала Ана Мария, даже не пытаясь скрыть иронию.
— Вы не поверите, сеньорита Рохас, какими объективными они иногда бывают.
— Смотрите не ошибитесь и не верьте мифам. Думаю, Кармен уже была не способна на страсть. — Она глубоко вздохнула, помолчала немножко, а потом глубокомысленно произнесла:— Она устала каждый день себя изобретать.
— Вы считаете ее холодным человеком?
— Скорее эгоисткой, начисто лишенной чувства вины. Она никогда ни в чем не чувствовала себя виноватой, и ее материнство— тому доказательство. Она ведь не жила с сыном, даже когда он был подростком… Конечно, она любила Висенте, я не хочу сказать, что она была совсем уж плохая мать, но она все переложила на моего отца, мальчику-де нужна мужская рука и прочие глупости, ну, в общем, только чтобы самой о нем не заботиться. Отец превратил его из сироты в избалованного ребенка и сейчас имеет то, что имеет, — точную свою копию… он даже одевается так же! Ну еще бы, наконец-то у папочки появился сын, о котором он всегда мечтал… Теперь, когда Висенте женился и переехал, отец ходит как потерянный. Поверите ли, они каждый день говорят по телефону!
Она искоса взглянула на меня, ожидая реакции, и, наверное, увидев то, что хотела, продолжила:
— У вас может сложиться впечатление, что я так говорю из-за денег.
— Из-за денег? В каком смысле?
— Мой отец — богатый человек, и в будущем его состояние достанется поровну нам с Висенте. Таково завещание. Но оказывается, Кармен еще богаче папы, хотя по ней и не скажешь. И если она не найдется, то в ее завещании, кроме отца, в качестве наследника будет фигурировать только Висенте.
Вам это не кажется несправедливым? Выходит, я должна разделить с ним то, что мне причитается, а он со мной — нет?
В ней явно говорила злость. Она переменила позу, и на переднем плане в поле моего зрения оказались ноги в белых босоножках, а на заднем—унизанные кольцами руки, поправляющие воротник блузки, что на мгновение придало ей некоторое очарование. Наверное, в облике ее матери преобладают светлые тона, поскольку свою масть эта женщина унаследовала явно не от отца, ярко выраженного брюнета. Если бы ее лицо не оплыло настолько, что даже скулы стали неразличимы под слоем жира, она была бы красива: открытый лоб; прекрасные темно-зеленые глаза; прямой нос, соответствующий самым строгим греческим канонам; рот небольшой. Губы, правда, тонковаты. По моим подсчетам, ей за тридцать. Считается, что в этом возрасте человек уже сам отвечает за свое лицо и то, что оно выражает. Но думаю, ей на это наплевать. Она смотрит на тебя так, словно ты виновата в том, что она такая толстая.
— Когда папа с ней познакомился, знаете, что ему сказали? Что она ненормальная! Так и сказали, он мне сам говорил. Я этого не понимаю. У отца совершенно идиотская теория, будто только сложные женщины интересны. Поэтому он вряд ли женился бы на какой-нибудь простушке… На моих глазах она швыряла тарелки, била их об стену— я бы, между прочим, тоже так могла, и не я одна. Она, видите ли, роковая женщина, ей все позволено, а блюсти приличия, вести себя достойно — это удел других, таких, как мы с мамой. Возможно, в глубине души я не слишком от нее отличаюсь, но, как всякий нормальный человек, контролирую свои действия. Ее взгляд стал холодным, высокомерным. — Создавалось впечатление, что она не имеет ни малейшего представления о многих вещах, которые для нас составляют основу основ. Она так и не вписалась в мир моего отца… происхождение постоянно ее подводило. Не забывайте, что она родилась на юге, в каком-то городке, который и городком-то не назовешь. Мать — крестьянка, прабабушка, говорили, — цыганка. Не слишком high[13] не находите? Помню, однажды после ужина мы слушали концерт и она вдруг сказала папе: «В предыдущей жизни я, наверное, была музыкантом, правда, Томас? Каким, интересно?»— «Ну уж точно не венским скрипачом, — ответил он, — скорее всего, бородатым ирландским гитаристом».
Она коротко рассмеялась, прикрыв рот рукой, и ей стоило видимых усилий вновь стать серьезной. В этот момент в гостиную вошла Хеорхина, которую, судя по всему, никто не звал, с уже знакомым мне подносом. Ана Мария, как и ее отец накануне, насыпала в чашку целую гору сахару и потом не переставая помешивала его серебряной ложечкой, словно хотела протереть дырку в фарфоре. Мне подумалось, не знаю почему, что К.Л.Авилу это должно было раздражать, она сама наверняка пила кофе без сахара. Когда Хеорхина ушла, я вернулась к своим вопросам,
— На чем основывается ваше предположение, что К.Л.Авила уже была не способна на страсть?
—Давайте наконец расставим точки над i. В этом доме она была просто Кармен Льюис. Таково ее настоящее имя. Не будем принимать во внимание писательские причуды. Пусть фамилия ее матери Авила и она, подписываясь так, хотела отдать ей дань уважения, меня это не касается. Но нам в разговоре незачем прибегать к вымышленным именам..
— Хорошо. Но вернемся к моему вопросу.
— Ну что ж, мои первые впечатления о Кармен Льюис, — она подчеркнула новое для меня имя, — таковы: пылкая натура, душа нараспашку, неукротимые инстинкты… в то время она была веселой, по-своему, разумеется… Громко говорила, много смеялась, все время находилась в движении. Это была настоящая дикарка. Дома всегда ходила босиком, представляете? Но в последние годы погрузилась в какое-то тягостное молчание. Замкнулась, стала далекой, недоступной. Это создавало вокруг нее некий таинственный ореол, что вполне ее устраивало, хотя мне она никогда не казалась таинственной — от нее просто веяло скукой. Думаете, как она общалась с Висенте? Играла в скрабл, не знаю, известна ли вам такая игра. Это единственное, чем она с ним занималась. Не представляю, что она делала в своем кабинете, я туда не заходила, но, может быть, остатки жизненной энергии она тратила как раз на свои писания. Факт тот, что я видела ее все реже. Вы ведь понимаете, блаженное состояние влюбленности эфемерно, и у отца с Кармен оно прошло.
— Странно, я считала их хорошей парой.
— Внешне — да. Кармен притворялась послушной, чтобы удержать папу, однако, скорее всего, уже не любила его, и бедняга страдал. Он всегда ее боготворил. А вообще я думаю, люди не могут измениться. Справедливости ради нужно сказать, что Кармен пыталась побороть свою природу, но та в конце концов взяла верх. А ее природа не вписывалась ни в этот дом, ни в папин мир…
— Наверное, она чувствовала себя ужасно одиноко, — рискнула я заметить, а про себя подумала, что у людей, к счастью, не может быть одинаковой природы.
— Наверное. — В ее задумчивом взгляде читалась готовность уступить мне хотя бы в этом. — Но ей не хватало последовательности… Если уж притворяться послушной, то почему не во всем? Она знала, что является главным украшением дома, и принимала это как должное, все хотели с ней познакомиться, и по большому счету ее слава налагала определенные обязательства на всех нас. Так что ей стоило уступить каким-то капризам отца? К тому же их было совсем немного… Когда он захотел стать членом гольф-клуба, с ней приключилась истерика. «Это карьеризм!»— кричала она, и папа обиделся. То же самое с лыжами: по ее словам, пока папа не стал ректором, он не выставлял себя спортсменом, но «ведь начать никогда не поздно, Кармен», говорил он. Вот уж она была совсем не способна к спорту, даже в теннис не играла, а папа как раз играл с Висенте, он это любил…
Можно подумать, передо мной сидит олимпийская чемпионка; интересно, часто ли сама Ана Мария пытается растрясти свои пышные телеса?
— С Качагуа было то же самое. Кармен не помогала папе добиваться успеха, не понимала, что он вынужден встречаться с определенными людьми по необходимости, а не потому, что ему это нравится. И сама ни разу ни с кем не заговорила, когда бывало нужно, а не когда ей что-то в голову стукнет. Хуже жены для человека с таким общественным положением и не придумаешь! — Она помолчала и мечтательно добавила: — Вот у меня это получилось бы прекрасно…
Не желая вступать в полемику о путях к успеху, я воспользовалась моментом и сменила тему:
— Вы ведь знали Глорию, ее прежнего секретаря?
Глаза Аны Марии как-то странно блеснули, и я это отметила, но тогда не придала значения.
— Конечно, ведь она здесь работала.
— А вам известно, почему ее уволили?
— Нет. Все, что связано с работой жены моего отца, меня совершенно не интересует.
Ну что ж, не буду настаивать.
— А почему вы не спрашиваете, когда именно все изменилось, вам ведь хочется знать, верно? Так вот, это случилось после Гватемалы. Она будто переселилась в другой мир. Одно из моих последних воспоминаний о Кармен — полдень, мы с ней на террасе пьем аперитив, она просматривает папку с корреспонденцией, вдруг резко ее захлопывает и замирает, уставившись в пустоту. «Что случилось, Кармен?»— спрашиваю я. «Мне надоело!»— отвечает она. «Что надоело?» Она мгновение колеблется и говорит: «Все! Абсолютно все!», так жестко, решительно. Когда я думаю о ней, почему-то всегда вспоминаю именно этот момент.
— Что вы имели в виду, когда упомянули Гватемалу?
— А вы не знаете?
— Нет.
— Вы ведь беседовали с Джилл?
— Да, но она ничего об этом не говорила.
Ана Мария Рохас явно наслаждается произведенным впечатлением, даже щеки у нее зарделись. Пусть это довольно подленькое чувство, и все же как приятно ощутить превосходство над собеседником, обладающим меньшей, чем ты, информацией.
— Мне не следует об этом рассказывать, история касается только их. Поговорите с Джилл…— Она умолкла. — Могу я еще быть вам чем-нибудь полезной, сеньора Альвальяй? — В ее голосе звучат непонятно откуда взявшаяся усталость и желание побыстрее от меня избавиться.
— Всего один вопрос, сеньорита Рохас: как вы полагаете, чтб могло произойти с женой вашего отца? — Я нарочно подчеркнула последние слова, потому что хочет она этого или нет, но Томас Рохас женат на К.Л.Авиле.
Ее зеленые глаза вспыхнули, как две звезды, которым наконец-то удалось пробиться сквозь ночной туман.
— У нас у каждого есть своя теория на этот счет. Хотите знать мою? Я думаю, Кармен сбежала.
Я постаралась придать лицу самое невозмутимое выражение, на какое только была способна, потому что она явно хотела меня поразить, вывести из равновесия.
— На чем основывается ваша теория?
— Видите ли, она может показаться безосновательной, потому что Кармен была совершенно беспомощна. Правда-правда, она ничего не смыслила во всяких практических вещах, и это делает мое предположение достаточно шатким. Она даже не умела водить машину, представляете, женщина в конце двадцатого века не имеет водительских прав! И еще она была трусихой. При виде капли крови тут же убегала. Не спрашивайте, как ей удалось это осуществить, потому что я все равно не смогу ответить. Но так или иначе, она это сделала. Ее жизнь до чертиков ей надоела, а средства и воображение, чтобы выдумать другую, у нее были. В конце концов, она ведь писательница, верно?
Если бы я была полицейским агентом, а К.Л.Авила — объектом слежки, я бы постаралась выяснить три вещи: ее привычки, слабости и контакты. Я располагаю огромным количеством газетных и журнальных вырезок, пятью романами, несколькими видеокассетами и свидетельствами самых близких ей людей. Казалось бы, пора разобраться в ее личности, однако что-то мне мешает, что-то ускользает, а что— не пойму. Какие кошмары ее мучили? Чего она добивалась?
Пока автобус вез меня по проспекту Апокиндо в сторону Провиденсии, я без конца прокручивала в голове конец разговора с Аной Марией Рохас, и вдруг в памяти возник эпизод из прочитанного ночью последнего романа КЛ.Авилы «Странный мир».
Все события с участием Памелы Хоторн всегда происходят в реальных местах, имеющих вполне определенные названия, и никогда— в каком-то непонятном городе или, допустим, в неизвестном провинциальном поселке. Мало того, места, где разворачивается действие, автобиографичны: Индия, Мексика, Сантьяго, Ки-Уэст, Сан-Франциско. Перебирая их, я задаюсь неизбежным, хотя и наивным вопросом: а насколько вообще автобиографично то, что мы, простые смертные, читаем в романах? Какую часть себя, собственной жизни переносит тот или иной автор в свой текст? Конечно, подобные вопросы обычно приходят в голову недостаточно искушенным читателям, которым доступен лишь первый, поверхностный слой произведения, и хотя я, черт возьми, не считаю себя неискушенной, однако меня интересует то же самое. Какой степенью изобретательности и воображения я готова наделить предмет своего расследования?
Героиня К.Л.Авилы— частный детектив, расследующий преступления. Имеет она с ней что-нибудь общее? Ответ, казалось бы, очевиден: по всей видимости, нет. Тем не менее это ее alter ego, голос, которого она сама лишена. Где граница между мисс Хоторн и К.Л.Авилой? Где проходит стена, разделяющая их? Кто чья жертва в борьбе, которую они ведут?
В последнем романе мисс Хоторн попадает в Таиланд, преследуя одного англичанина, оборотистого предпринимателя, который «умыкнул» свою дочь у некоего сомнительного рокера и теперь, припугнув, держит взаперти в элегантнейшем отеле Бангкока. Речь идет ни больше ни меньше как об отеле «Орьенталь» на берегу реки Чао-Прая, самом красивом, старом и дорогом в городе и одном из лучших в мире, что вызывает ироничный комментарий Памелы по поводу того, что не всем похищенным выпадает такое везение. В тот вечер мисс Хоторн нанесла обязательный для всех иностранцев визит в магазин шелковых тканей «Джим Томпсон» в центре столицы, где до сих пор сохранился дух английской утонченности, где ткани, как в старые времена, выставлены в больших рулонах, намотанных на деревянные цилиндры, либо в строгом порядке разложены на полках. За ужином в одном из ресторанов отеля предприниматель, который, похоже, пытается соблазнить Памелу, рассказывает ей историю Джима Томпсона и объясняет, что это не просто торговая марка, как она считает, а человек из плоти и крови, англичанин, много лет проживший в Таиланде и открывший этот прекрасный магазин.
Джим Томпсон действительно жил в Бангкоке, как и многие другие англичане в послевоенные годы. Торговля шелком приносила ему неплохой доход, и все шло прекрасно. Но, как выяснилось, он — эта сторона его жизни мало известна — долгие годы сотрудничал с британской разведкой, оказав ей значительные услуги во времена Второй мировой войны, когда японцы развернули наступление в Азии, а позже, говорят, продолжил сотрудничество с американцами. И вот в один прекрасный день друзья пригласили его провести выходные где-то в Малайзии. Он долго колебался, но в конце концов принял приглашение. В аэропорту возникла проблема: у него не оказалось с собой сертификата о прививке, необходимого для пересечения границы. Каким-то образом он все-таки сел в самолет, прибыл в Малайзию и остановился у своих друзей в фешенебельном закрытом кондоминиуме, расположенном внутри огромного поля для гольфа. Обедали все вместе, причем рассказчик специально подчеркнул, что трапеза прошла очень спокойно. Потом все пошли отдохнуть, а Томпсон остался в гостиной, открытые двери которой выходили на террасу; за террасой расстилался зеленый ковер гольф-клуба. Вернувшись, друзья не обнаружили Джима Томпсона. Двери гостиной были по-прежнему открыты, книга, которая была у него в руках, когда они видели его в последний раз, лежала на кресле. И при этом никаких следов борьбы, все оставалось на своих местах. Его не обнаружили ни в этот день, ни на следующий… Он исчез навсегда.
Исчез навсегда, повторил рассказчик, наслаждаясь эффектом, который его слова произвели на мисс Хоторн. Друзья терялись в догадках, искали следы дикого зверя, сожравшего его, благо подобные вещи в этих местах случаются, или каких-то неведомых похитителей. Однако дом расположен так, что никто не может войти в него незамеченным или хотя бы не оставив следов на газоне. Также трудно было предположить, что Томпсон задумал это заранее, поскольку он до последней минуты не знал, полетит или нет в Малайзию, и отсутствие сертификата — тому доказательство. Ко всему вышесказанному нужно добавить следующее: так как Джим Томпсон работал на союзников, в его поисках, кроме полицейских Таиланда и Малайзии, участвовали британцы и американцы. Это была гигантская операция, никого никогда не искали так, как его. Рассказчика больше всего удивляло, что человек исчез, не оставив ни единого следа: обычно что-нибудь да остается. Его состояние было в целости и сохранности, никто на него не покушался. Предприниматель и Памела провели всю ночь, обсуждая это дело и строя разные предположения, поскольку в ее дотошном сыщицком уме не укладывалось, как это загадка может не иметь решения, а человек— пропасть раз и навсегда. Жив он или мертв? Если мертв, то где труп? Или его похитили? А может, он исчез по собственной воле? И как распорядился потом своей жизнью?
Весь остаток романа Памела Хоторн, вроде меня, задает себе одни и те же вполне логичные вопросы, и я, уцепившись за ниточку ее рассуждений, постепенно нащупываю свою. А еще переписываю в блокнот эпиграф к роману, в котором угадывается не только его смысл, но и несомненные мексиканские истоки:
…поразмышляйте над этим,
сеньоры Орлы и Тигры,
будь вы из нефрита,
будь вы из золота,
все равно вы туда отправитесь,
в то место, где одни призраки.
Нам всем придется исчезнуть,
никто не сможет остаться…
Романсы сеньоров Новой Испании
Джилл, похоже, действительно была смущена. Я позвонила ей из дома ректора и теперь уже сама назначила встречу— там, где мне было удобнее: в «Тавельи», на Провиденсии. Когда я, не скрывая недовольства, спросила, почему она не все мне рассказала, Джилл ответила, что произошедшее в Гватемале касается также и ее, не только Кармен, и ей тяжело об этом говорить. Тем не менее она переборола себя, на этот раз ничего не опустив.
Четыре месяца назад (тогда они виделись в последний раз) К.Л.Авила должна была выступать в столице Гватемалы и предложила Джилл к ней присоединиться. В факсе, присланном в квартирку, где подруга занималась переводами с испанского на английский, Кармен напоминала, что они никогда не были в Тикале. Джилл сочла предложение весьма заманчивым, тут же взяла билет на рейс Сан-Франциско — Гватемала и отправилась в Центральную Америку. Такое у них случалось уже не раз. Род деятельности Джилл не требует ее физического присутствия в какой-нибудь конторе, ей не приходится каждый день отмечаться в проходной, да и работает она на несколько издательств, хотя основным для нее является то, которое публикует романы К.Л.Абилы; согласно одному из пунктов договора с автором Джилл получает на перевод каждый новый ее роман. Иначе говоря, работа не ограничивает ее в свободе передвижения, о чем можно только мечтать.
Подруги вместе поехали в Тикаль. Осмотрев впечатляющие руины майя, они решили слетать еще и в Антигуа. Кармен вычитала в местной газете, что знаменитая певица Хосефа Феррер дает концерт в старинном монастыре этого очаровательного маленького городка, и убедила Джилл, что им просто необходимо там побывать. Они начали выяснять, как лучше туда добраться, минуя столицу, и узнали, что в Антигуа летает какой-то частный самолетик; ближайший рейс— вечером, следующий— рано утром. Не желая подниматься в пять утра — как-никак они собрались отдыхать, — подруги выбрали вечерний.
Примерно за час до вылета к ним в баре отеля подошла молодая пара, тоже американцы. Несколько минут назад они узнали, что с их маленьким сыном произошел несчастный случай, а билеты только на завтра, на шесть утра, и каждый час — на вес золота. Нельзя ли поменяться, если сеньоры не очень спешат? Они отдали бы свои билеты и заплатили за лишнюю ночь в отеле. Джилл и Кармен переглянулись — обе были матерями и знали, что такое волноваться за маленького ребенка, — и не колеблясь обменяли билеты. Мужчина и женщина поблагодарили и направились к самолетику.
Глядя им вслед, Кармен вдруг призналась, что эта необычная целеустремленная пара пробудила в ней какое-то непонятное беспокойство. Чтобы отвлечь ее, Джилл прибегла к старому испытанному средству, своего рода игре, — предложила обсудить ушедших и по их внешнему виду определить, сколько времени они вместе, как относятся друг к другу, кто они по профессии, и так далее. Писательские штучки, не преминула бы съязвить Ана Мария Рохас.
Немного успокоившись, Кармен начала ворчать. Она-де не любит менять планы, она настроилась на то, чтобы ночевать в Антигуа, места в отеле уже забронированы, ей совсем не улыбается вставать ни свет ни заря, а предстоящая ночь в Тикале ассоциируется с какой-то бесконечной пустотой.
— Ты стареешь, — подвела итог Джилл. — Какая разница, где спать? Когда это нас волновало?
Кармен улыбнулась, но лицо оставалось замкнутым.
— Ты абсолютно права. За эти годы свою американскую половину я потеряла, а чилийская подчиняется суровой дисциплине. Теперь все мои поездки расписаны по минутам…
— Но сейчас-то, положим, знаменитость отдыхает, так что расслабься. — Джилл попыталась взбодрить подругу, и отчасти ей это удалось.
Они пошли в ресторан и заказали ужин, как вдруг в зале словно все изменилось, и они, еще ничего не зная, инстинктивно ощутили, что произошло нечто непоправимое. Но вот известие дошло и до них. Полчаса назад самолетик, фыркая и дрожа от нетерпения, оторвался от земли и устремился ввысь. Но когда он набрал высоту, впереди в разрывах облаков неожиданно возникла не прозрачная небесная ширь, а неподвижная темная громада. Это была гора. Самолет врезался в нее. Все находившиеся на борту погибли.
Томас Рохас предложил повидаться до моего отъезда; он старался скрыть тревогу за обычной сдержанностью, но тревога, как и страх, имеет запах. Ректор пригласил меня поужинать в ресторане, избавляя таким образом от второго за день восхождения на гору, где стоит его дом. Приглашению предшествовал мой звонок. Я позвонила ему сразу после разговора с шефом, когда решение о поездке в Мексику было принято. Ректор, по-моему, был очень рад этому, наконец хоть кто-то внял его опасениям, и свидетельством тому служил предстоящий ужин в итальянском ресторане.
— Кармен ке раз рассказывала мне о своем путешествии с родителями по Индии. Она тогда уже жила с тетей Джейн в Сан-Франциско, но отец и мать еще пытались поддерживать с ней какие-то отношения. Однажды в императорском дворце в Дели отец показал ей надпись на персидском языке, которая в переводе на английский звучала так: If paradise exists on earth, it is here, it is here, it is here[14]. Эти слова запечатлелись у нее в мозгу огненными буквами. Когда много лет назад она впервые мне об этом поведала, я сказал: «Кармен, рая нет, это утопия». «Как это нет! — воскликнула она. — Он обязательно должен быть… нужно только искать его. Искать, все время искать, Томас». Я думал, она забыла эти слова, но по возвращении из Гватемалы вновь услышал их от нее.
Он медленно отпил глоток вина и продолжал:
— Если вы прочтете ее второй роман, «Опустошенная, загубленная и брошенная», то увидите, как много там от Индии. Она воспринимала эту страну как загадочный, мифический край.
— «Индия— идеальное место для того, чтобы скрыться, затеряться, — произнесла я наизусть первую фразу романа, вложенную в уста Памелы Хоторн. — Ничего нового или умного к этому не добавишь».
Он милостиво улыбнулся мне, как улыбаются ученику, хорошо справившемуся с заданием.
— Иногда она заговаривала о Кришне, но без всякого благоговения, просто вспоминала его, как время от времени вспоминают близкого друга. Среди немногих любимых книг, хранившихся у нее, была «Бхагават-гита»[15]. Однажды Висенте спросил: «Что это, мама?». — «Стихи», — ответила она. — На его губах мелькнула еле заметная улыбка из тех, что рождаются чувством, а не вежливостью. — Но и к этому тексту она относилась без всякого трепета, прибегая к нему от случая к случаю за утешением. Когда мы сделали заказ (я последовала его совету и. Заказала spahgetty alla carbonara[16]), он тихо, чуть ли не шепотом продолжил свой монолог; солидный человек с положением, сам того не замечая, на глазах терял всю свою самоуверенность.
— Вы знаете о том, что она посылала деньги в одну начальную школу в Катманду, где ее родители какое-то время работали? В ее представлении Непал и Индия — это одно и то же… одинаково подходящие места. Я пытался ее переубедить, мне это казалось глупым, но она ничего не слушала. Кармен вообще не умела распоряжаться деньгами, что обычно для людей, которым они достаются вдруг, неожиданно. Она никогда передо мной не отчитывалась и не требовала этого от меня.
— Но это ведь были ее деньги, так зачем же ей… Он меня не слушал; наверное, лучше вообще молчать, не прерывать течение его мысли.
— Ее отношение к вещам было каким-то… эфемерным, если можно так выразиться. Например, она всегда с восторгом рассматривала украшения, которые я ей дарил, потом прятала очередное ожерелье в шкатулку и тут же могла в расстройстве воскликнуть: «Я не хочу владеть всем этим!»— и процитировать Леона Фелипе17]: «Однажды через все переступить, стать легким, абсолютно легким, / чтоб вещи не натерли мозолей ни в душе, ни на теле…» Думаю, она хотела идти по жизни налегке. Я старался научить ее кое-чему, и в конце концов она стала безошибочно отличать дорогие вещи от дешевки, но наслаждалась тем и другим одинаково, такая у нее была особенность. Причем наслаждалась не потому, что обладала, не знаю, как это объяснить…
Покончив с carpassio[18], он положил прибор на тарелку, вытер губы салфеткой и снова пригубил вино. В отсутствии хороших манер его не упрекнешь.
— Слава богу, до исчезновения она успела весьма удачно вложить деньги. Вы ведь знаете, ее сын Висенте за неделю до всех этих событий женился. Сколько раз я благодарил судьбу, что свадьба состоялась до той проклятой поездки! В качестве свадебного подарка он получил от нее замечательный дом. Несомненно, очень ценное приобретение… Тогда она в первый и последний раз последовала моему совету. Но я все-таки опасаюсь, не отдаст ли она деньги своему приятелю-повстанцу?
— Ведь эта история давно закончена!
— Не уверен… Иногда я думаю, что ей несложно было вести двойную жизнь — при ее распорядке я все равно не мог это проверить! Когда после очередной поездки она якобы заезжала в Сан-Франциско повидаться с Джилл и навестить тетю, кто знает, ездила ли она туда на самом деле? Джилл уже какое-то время не слишком меня жалует… прекрасная союзница. Кроме того, Кармен была так радикальна в своих политических пристрастиях, что я бы ничуть не удивился подобному повороту дела. Меня она обвиняла в близости к правым… Я потратил много часов, пытаясь втолковать ей, что такое центризм, но у нее нет никакой теоретической основы, и ей все равно.
Он заказал вторую бутылку великолепного «Дон Мельчор» с виноградников «Конча и Торо», заметив, что это красное вино дарует ощущение заслуженного счастья. Я стараюсь не забывать, что передо мной человек, выбитый из привычной колеи, что сегодня вечером я — отнюдь не главное действующее лицо, а лишь собеседник, свидетель того душевного состояния, в котором человек оказывается способен на самые неожиданные признания и порывы. Ужин идет своим чередом, и по мере того как вино постепенно делает свое коварное дело, смущая кровь, ректор все меньше походит на монумент, каким казался вчера и был, наверное, на протяжении всей своей жизни. Но, даже несколько размякнув, он сохраняет над собой контроль и продолжает излучать некую властность, чего мне никогда не добиться, проживи я хоть десять жизней.
— Нашей с Кармен истории почти столько же лет, сколько чилийской демократии. Она началась в дни исторического референдума 1988 года. Вот, Роса, какой у нас тогда состоялся разговор:
«— Ты голосовала?
— Нет.
— Почему?
— Формально потому, что я иностранка. Но даже если бы не была ею, все равно не пошла бы голосовать.
— Это ведь признак равнодушия…
— Нет, не равнодушия, просто я не верю, что что-то может измениться.
— Страна разделена надвое. Ты с кем?
— С вами, конечно. Я всегда буду против диктатур, на стороне бедных, отверженных. Не из альтруизма, просто я одна из них».
Ректор пристально смотрит на меня, и я понимаю: он ищет сочувствия. Потом глаза его увлажняются, превращаясь в две маленькие лужицы.
— Когда после нашей первой ночи я сказал ей, что, возможно, стану ректором, она простодушно заметила: «Никогда не была близка с важными персонами!» Эта фраза затронула во мне столько струн, она была так беззащитна… и совсем себя не ценила, бедняжка. Она умела защищаться, но не умела быть любимой.
Он замолчал, словно собираясь с мыслями.
— Я всегда считал ее отважной женщиной, и потому видеть, как она пугается, теряется в простейших житейских ситуациях, было даже отчасти приятно. Эти страхи делали ее более приземленной, позволяли жить в нормальном мире, а не парить в небесах…
— Вы познакомились с ней в Чили?
— Да… Хотя нет, на самом деле я познакомился с ней в Мексике в 1983 году, но после этого не видел вплоть до ее первого приезда в Чили уже в качестве писательницы. Диктатура доживала последние дни, и она впервые стала подумывать о том, чтобы поселиться здесь. Сразу скажу, не я подал ей эту идею, она просто живо интересовалась страной, политическими и социальными процессами, естественно, искала и свои корни. Тогда она написала первый чилийский роман «Среди прекрасных роз». Но время шло, она разочаровывалась, начинала терять надежду, ощущала, что, вернув страну к нормальной жизни, левые ничего больше ей не дали. Проблема справедливости и памяти, вернее, их отсутствия причиняла ей чуть ли не физическую боль. Мы спорили по этому поводу до изнеможения. Кстати, ее роман о Чили, несомненно, политический, хотя это и скрыто за детективным сюжетом.
Пока он орудует вилкой и ложкой, пытаясь подцепить спагетти, я разглядываю его руки. Отметив, какие они ухоженные, вспоминаю слова Хеорхины о маникюре. Вообще руки у него коротковаты, пальцы смуглые и довольно пухлые.
— Когда Кармен исполнилось восемнадцать и страна сотрясалась в конвульсиях, отец сказал ей: «Проще быть американкой, чем чилийкой, believe me[19] ; во всяком случае, надежнее». Она это учла, а вообще воспринимала американское общество как нечто огромное и бесформенное, способное вместить все на свете, склонное к разнообразию в самых невероятных формах. Это ее привлекало. В Чили ведь все друг друга знают, думаю, потому она и решила не быть чилийкой.
Я улыбаюсь в знак согласия. Какой воспитанной я стараюсь выглядеть рядом с ним, какая у меня прямая спина! Прав писатель Робледо Санчес: когда он так сидит, никто и не заподозрит, что в нем всего метр шестьдесят пять.
— Как-то раз одна сальвадорка в беседе с нами назвала Чили невеселенькой страной. Очень, я бы сказал, по-центральноамерикански. Кармен это выражение понравилось, и она взяла его на вооружение. А недавно обмолвилась, что Чили уже не вызывает у нее ни любви, ни ненависти, только скуку, и я понял — больше об этой стране она не напишет.
— Когда вы с ней познакомились, вернее, когда снова встретились, вы еще были женаты?
Он смотрит на меня укоризненно, но тут же спохватывается, поняв, что взглядами меня не проймешь.
— Когда мы с Кармен познакомились, она спросила: «Ты женат, как и все?» Да, я был женат, как и все… Вы ведь это хотели узнать?
Я смущенно улыбаюсь, но не отступаю.
— Брак был счастливый?
— Скорее, спокойный.
Когда мы уже насладились tiramisu[20] на десерт и я поблагодарила судьбу за этот ужин (сегодня уж точно не придется разогревать остатки мяса), Томас вынул из кожаного портфеля книгу и протянул мне. Испанское издание, сборник интервью. Не могу похвастаться особой искушенностью в этой области, но престижный литературный журнал я сразу узнала.
— Вот, принес почитать в самолете… если, конечно, вы сочтете это нужным. Интервью, на мой взгляд, довольно бесстыдное, но лучшее из всех, что она давала, и самое длинное. По крайней мере, не грешит обычными перекосами в ту или иную сторону. Вы, кстати, спите в самолете?
— Почти никогда не сплю.
— Кармен могла спать где угодно… не как все люди. Знаете, когда в первую ночь я увидел, как она спит, то подумал, что в ней есть что-то дикое, первобытное. Ее день начинался не тогда, когда нужно вставать, как у нас с вами, а когда истекали необходимые ей часы сна; можно сказать, вся ее жизнь определялась тем, сколько она спала. Если восемь часов, то все в порядке, об этом во всеуслышание заявляли ее кожа, ясный взгляд, мягкие волосы, прямые плечи. Час недосыпа, я уж не говорю два или три, — и день загублен, она ходила мрачнее тучи. Мне достаточно четырех-пяти часов, вот почему я так часто видел ее спящей и каждый раз вспоминал впечатление первой ночи: она спит, как животное, сказал я себе тогда, и действительно, сон у нее был крепкий, глубокий, невозмутимо архаичный. Сон — словно сколок с самой смерти.
Интервью состоялось в отеле «Палас» в Мадриде зимой 1997 года. Оно было назначено на пять часов; К.Л.Авила появилась в холле с опозданием на десять минут в сопровождении своего испанского издателя. По ее собственному признанию, они ходили к Лусио есть глазунью — одна из ее мадридских слабостей. Она в длинном черном пальто с красным шарфом, удлиняющим шею, щеки порозовели от вечернего холода, прическа растрепана. У нее плотная фигура, каштановые волосы, лицо угловатое, как на обложках ее книг.
Когда мы расположились в креслах в приготовленной для нее гостиной, она несколько встревоженно спросила, будет ли фотограф: «Наверное, мне следует причесаться?» Успокоившись, попросила принести кофе, достала из сумки пачку сигарет и за время нашей долгой беседы почти всю ее выкурила. Пару раз нас прерывала ее секретарь, и К.Л.Авила воспринимала это с досадой, как что-то неуместное. Ее темные глаза почти все время блестели и словно подзуживали: ну же, пользуйся моментом, я сегодня в особом расположении духа, я готова быть откровенной.
— Мы мало знаем о вашем детстве, может, поговорим о нем?
—Я родилась в маленьком городке Хенераль-Крус на юге Чили, в провинции Ньюбле. Возможно, его даже нет на карте. Мой отец, Ричард Льюис, был странствующим американцем — таких много в Соединенных Штатах, — который осел на краю света, не очень понимая зачем. Он познакомился с моей матерью, Луисой Авила, в городке Бульнес к югу от Чильяна, где она служила в продуктовой лавке, и влюбился в нее. Для городка было целым событием, что местная девушка вышла замуж за иностранца. Первые годы они провели там. Отец обрабатывал землю— клочок, принадлежавший бабушке Флоренсии, которая жила с нами, — мама растила меня. К каждому дню рождения отец делал мне деревянную игрушку. Они были очень красивые, эти игрушки, и я их берегла, потому что других не было. В один прекрасный день оседлая жизнь отцу надоела, и он решил продолжить свои странствия по миру, теперь уже вместе с женой. Они уехали, сменили много разных мест, добрались до Азии и, наконец, поселились в Индии, а я осталась с бабушкой.
— У вас не было других родственников?
— В Сан-Франциско жила отцовская сестра Джейн. Оба брата матери уехали из городка: один в Аргентину, другой на север, на селитряные шахты. Поэтому я и жила с бабушкой Флоренсией. Там пошла в школу, научилась читать и писать. Народ вокруг был очень бедный. Мы тоже, но нас выручала земля. Помню, какой это был праздник— отправиться раз в два-три месяца на дребезжащем автобусе в Чильян, где бабушка покупала мне мороженое. Всего одну порцию. Мороженое было в вафельном рожке, и прелесть его состояла в том, что оно выползало нежными цветными волнами, а наверху получался хвостик… как же оно мне нравилось! В Хенераль-Крусе мороженого не продавали.
— Говорят., истоки вашей приверженности «черному роману» нужно искать в вашем детстве, именно тогда в вас зародилось то, что впоследствии воплотилось в этом жанре с его жестким, ниспровергающим каноны стилем. Это правда?
— Вы имеете в виду смерть моей бабушки, не так ли? Она считала, что любой достойный человек должен заранее обзавестись гробом. Поэтому все сбережения она тратила на гробы для нашей семьи: для себя, троих своих детей, моего отца. Только для меня не успела заказать… Все пять гробов хранились на втором этаже дома, там было что-то вроде чердака, и являлись предметом зависти всего городка. Поскольку бабушка была очень старая, она посылала меня протирать их тряпкой. Однажды, когда я поднялась наверх, к ней зашла племянница, двоюродная сестра моей матери. Она пришла с дочкой, которую тогда кормила грудью. Бабушка была в постели, меня они не видели и начали спорить; тетя хотела забрать один гроб, полагая, что двоюродные братья и сестра все равно умрут вдали от дома и гробы им не понадобятся. Бабушка, естественно, ничего отдавать не желала. Они сильно повздорили, и в какой-то момент бабушка отвесила племяннице пощечину, а та в ответ ударила ее тяжелым канделябром, который стоял на тумбочке, и тут же, испугавшись, убежала. Я вылезла из своего убежища и нашла бабушку Флоренсию мертвой.
— Следовательно, вы стали свидетельницей убийства…
— Я побоялась об этом рассказывать, мне ведь было всего одиннадцать. Полицейские решили, что на бабушку напал кто-то чужой, даже арестовали одного человека из соседней деревни. Я продолжала ходить в школу, тетя — та самая, что убила бабушку, — переехала в наш дом и заботилась обо мне, не подозревая, что мне все известно. Меня мучили сомнения: с одной стороны, пострадал невиновный, с другой — мне пришлось бы выдать члена собственной семьи.
— И как же вы разрешили эти сомнения?
— Никак, пока не приехали родители. Я все им рассказала. Они тут же отвезли меня в Пемуко, где находился суд, и велели все по секрету пересказать судье. Потом тетя Джейн увезла меня в Соединенные Штаты. Когда я уже находилась в безопасности, дело возобновили, родители выступили свидетелями вместо меня, и тётя тут же созналась.
Можете себе представить, какую бурю негодования это вызвало в городке, а поскольку нас и так многие недолюбливали, родители продали то немногое, что было, включая гробы, и навсегда покинули это место. Я тоже никогда больше там не бывала.
— А ваша тетя… что стало с ней?
— Умерла. В тюрьме она пробыла недолго, не знаю почему, и умерла довольно молодой, у нее было что-то с почками. Я часто вспоминала ту малышку, которая сосала грудь, невольную и несмышленую свидетельницу убийства, совершенного матерью…
— Ваш первый роман основан именно на этих фактах…
— Да. Когда я начала писать, то сразу поняла, что, если не освобожусь от этой истории, воображение навсегда останется прикованным к земле. Тогда я выдумала Памелу Хоторн — именно она стала той девочкой на руках у матери… Правда, действие происходит в Сан-Франциско, а не в Хенераль-Крусе, то есть антураж совсем другой.
— Вы получали какие-нибудь известия о той малютке, вашей кузине?
— На что вы намекаете? (Она лукаво улыбается.)
— Итак, в одиннадцать лет вы переехали в Сан-Франциско. А ваши родители?
— Они обосновались в Индии, но не подумайте, что где-то в Дели, по постоянному адресу, в доме с телефоном и все такое… Они бродяжничали, жили в пансионах, монастырях, иногда ночевали на улице, все больше и больше увлекаясь мистицизмом. Для продавщицы из захолустного городка на юге Чили все было в диковинку, и она проникалась идеями своего мужа. Иногда они забирали меня к себе, и мы скитались уже втроем. Отсюда моя привычка ходить босиком…
— Чувствовали ли вы себя брошенной?
— Конечно. Думаю, это и привело меня к выводу, что у женщин ничего своего в жизни не бывает. Я часто спрашивала себя, почему для Кафки чувство ничтожности, с детства внушенное ему отцом, обернулось чем-то достойным и плодотворным, а для меня нет…
— Что вам особенно запомнилось в Индии?
—Самые яркие впечатления связаны у меня с Непалом. Помню, меня привели посмотреть на Кумари, единственную в мире живую богиню. Эта девочка живет во дворце в Катманду и несколько раз в день показывается за зарешеченным окошечком своих покоев, довольно высоко над землей. Я ни за что не хотела уходить, пока она не появится, и меня поразило, что она примерно моего возраста. Она махала рукой, а я всматривалась в ее глаза — глаза богини и в то же время пленницы. Ее увезли из дома совсем маленькой, воспитывали не как обычного человека, а как бессмертное, всеми почитаемое существо. Одно из обязательных требований при отборе — отсутствие ссадин и шрамов на теле, потому что, согласно тамошним верованиям, избранницей может стать лишь та, которая за свою жизнь не потеряла ни капли крови. Она остается богиней до полового созревания— первой менструации, после чего царствование заканчивается, потому что тело потеряло кровь. Безжалостность менструации возвращает ее в стан смертных, где ей уже никто не поклоняется.
— Это единственное, что вы помните?
— Остальное только на уровне ощущений; что я живу, словно в сказке, что бедность везде одинакова, что индийские крестьяне мало чем отличаются от гватемальских, опять же потому, что нищета делает всех похожими. Но главное ощущение— это запах: он постепенно проникает в тебя, пропитывает тело, одежду, волосы, а ты этого даже не замечаешь, так он неуловим и неповторим, запах Индии.
— А мистицизм?
— Я верю в существование души как вместилища особого глубочайшего чувства.
— Когда вы в последний раз ездили к родителям?
— В 1984 году, перед выходом в свет моего первого романа. Тогда я навсегда распрощалась с Индией, сохранив ее внутри себя.
— А с родителями тоже распрощались?
— Это они навсегда распрощались со мной. Связь стала почти невозможной. Они живут на севере, в Сиккиме, у подножия Гималаев, в буддистском монастыре. С утра до вечера обрабатывают землю, а в остальное время молятся. Они носят монашеские одежды и взирают на мир просветленными— или безумными, это уж кто как видит, — очами.
— Давайте вернемся в Сан-Франциско .
— Тетя Джейн ненавидела мужчин и никогда не была замужем, но зато имела замечательных подруг. Меня она устроила в государственную школу, где сама преподавала. Каждый раз я возвращалась из Индии, забыв английский, потому что с родителями говорила по-испански, и тетя сразу заводила меня в ванную и начинала так яростно, чуть ли не до крови, тереть мочалкой, словно хотела соскрести не только грязь, но и язык. Тем не менее, хотя это звучит парадоксально, именно благодаря ей и ее упорному стремлению пристрастить меня к чтению я не забыла испанский.
Став старше, я иногда неделями пропадала в разных богемных компаниях, и это приводило ее в ярость. Думаю, вся моя жизнь тогда заключалась в том, чтобы убедить тетю Джейн, что я имею право жить, как хочу, а не как хочет она, но в конце концов я пообещала быть хорошей девочкой и закончить учебу как положено.
— Чем вы занялись после окончания школы?
— Уехала, между прочим, с согласия тети Джейн. В никуда, как мой отец. Постранствовав, поселилась в Ки-Уэсте, на юге Флориды. Зарабатывала на жизнь выступлениями в одном заведении, каких полно на побережье, аккомпанировала своему другу на гитаре, пела. Ки-Уэст очень красивый городок, вы там бывали?
— Не имел удовольствия.
— Потом мы объехали всю страну, на самом деле она огромная, и в Техасе я почувствовала, что устала. В одно прекрасное утро под дождем добралась до мексиканской границы — ее называют «большим шрамом», слышали? — и перешла на другую сторону.
— А вы, оказывается, тоже бродяга…
— В Мехико я сделала остановку… на десять лет, — улыбнулась она. — С этим городом у меня столько связано: первый, и единственный, ребенок, первая любовь, первая книга.
— Давайте по порядку: сначала ребенок…
— Висенте. Он родился в 1974 году, я была тогда совсем молоденькой. Малколм Лаури[21] говорил: «Мексиканские дети не плачут, потому что знают о трагической обреченности человека». Висенте был мексиканским ребенком. (Воцаряется молчание, взгляд писательницы устремляется куда-то вдаль, но тут же вновь становится привычно рассеянным.) Правда, отец его был американцем, он погиб в автомобильной катастрофе еще до рождения Висенте…
— Теперь первая любовь… хотя, возможно, вы влюблялись и до этого. Что значит для вас любовь, Кармен?
— Любовь? Большая выдумка! (Пауза.) Я тогда думала, что все мои предыдущие чувства должны называться по-другому, поскольку любовь — именно это, а не то. Когда я столкнулась с ней лицом к лицу, она, словно индийский муссон, смела мою волю, решимость, превратила все в хаос, лишила возможности действовать. Но сезон муссонов проходит… и наступает одиночество.
— А что случилось?
— Ничего, почти ничего… только то, что нужно, чтобы разрушить, сломать, разбить хрупкое сердце. Проблема мексиканцев в том, что они всегда женаты… (Она смеется.)
— Прежде чем перейти к книге, расскажите, чем вы занимались в Мехико.
— Я жила в южной части города в огромном доме, часть которого арендовал один писатель, — это был первый писатель, с которым я познакомилась, — и я снимала у него комнату. На жизнь зарабатывала тем, что делала украшения, а потом продавала их на площади Койоакан рядом с домом. Но в основном наслаждалась жизнью, это было мое главное занятие. Благодаря мексиканской вежливости я почувствовала себя человеком. Знаете, как определила Ригоберта Менчу[22] эту страну? Храм для тех, кто не сумел его найти.
— Поговорим о вашем первом романе «Мертвым нечего сказать».
— Он был опубликован в 1984 году. Это единственный мой роман, написанный по-английски. Я послала рукопись тете Джейн, вдруг удастся ее куда-нибудь пристроить, и вскоре напрочь о ней забыла. Много времени спустя я оказалась в Сакатекасе, совершенно одна, и решила позвонить ей, просто чтобы кто-то знал, что я жива. А она, оказывается, с нетерпением ждала моего звонка, хотела сообщить потрясающую новость: роман будет напечатан! Это был лучший подарок, который она мне сделала; если бы она не проявила настойчивости и не приложила руку к моей несчастной грамматике, ничего бы не вышло. Помню, как я, ликующая, шла по улице и, вглядываясь в лица прохожих, жалела их, потому что они не получили такого известия, какое получила я. И тут пошел дождь…
— Все ваши воспоминания очень образны.
— Поэтому я и пишу.
— Почему все-таки вы стали писательницей?
— Потому что должна была чем-то владеть, чем-то действительно своим.
— Итак… в Сакатекасе пошел дождь.
— Мне прислали договор, а после его подписания должны были перевести деньги. «Я вышлю тебе аванс, — сказала тетя, — чтобы ты устроила большой праздник». Получив перевод, я покинула свою захудалую комнатенку и переселилась в «Кинта Реаль», по-моему, самый красивый в стране отель, через который проходит старинный акведук. Когда-то здесь была арена для боя быков, и только хороший вкус и особое чувство архитектуры, присущие мексиканцам, помогли превратить это сооружение в отель. Представляете, вы ужинаете в ресторане, где в давние времена находились трибуны для зрителей!
— Но вам заплатили не так уж много…
— Не так уж много? Да ведь я была просто нищей! Теперь-то я понимаю, это был обычный аванс, который любое уважающее себя издательство выплачивает начинающему автору, но мне он показался целым состоянием… поэтому я и отправилась в «Кинта Реаль». Я никогда не останавливалась в хороших отелях, так что не стоит говорить, в каком я была восхищении. По три раза на дню залезала в огромную мраморную ванну с бело-голубыми занавесками, гуляла по красным галереям, без устали любовалась старыми камнями, переходами, по которым когда-то выгоняли быков на арену, и город в зависимости от времени суток менял свой облик.
— Вам не было одиноко?
— Было, но мне нравилось это ощущение. Оно и сейчас мне нравится.
— Почему?
— Потому что связывает меня с реальностью. Ненавижу надуманные чувства. К тому же я была не одна… я читала «Войну и мир». Помню, как меня раздражали эти женщины — не знаю, Толстой тому виной или нравы той эпохи, — которые чуть не на каждой странице утирают слезы… Тем не менее я часто возвращаюсь к Толстому; на мой взгляд, лучшие романы созданы в девятнадцатом веке.
— Страны, о которых вы говорили — Соединенные Штаты, Мексика, Индия, — обладают богатейшей, но совершенно разной культурой. Внутри вас все это как-то сочетается?
— Разве можно коротко ответить на такой вопрос? (Она молча смотрит на диктофон, размышляя.) Если только с помощью Октавио Паса[23], вы читали его «Отблески Индии»?
— Да, года два назад…
— Так вот, по его мнению, у Соединенных Штатов нет прошлого, эта страна родилась в нашу эпоху, и не важно, кто населял ее раньше. Поэтому одна моя часть прекрасно себя там чувствует. Но другая моя часть оглядывается назад, в прошлое, и обнаруживает его где-то между Индией и Мексикой— странами, которые стремятся к модернизации и в запале критикуют собственную историю, в то же время защищая свою неевропейскую культуру, живую и необычайно богатую. Обе эти страны, гораздо более похожие друг на друга, чем обычно думают, не могут преодолеть одно и то же противоречие: они считают прошлое препятствием, одновременно превознося его и желая спасти. Полный разрыв и сохранение— как это совместить? В таком же положении нахожусь и я.
— Что вас тревожит или пугает в настоящий момент?
— Что рая нет, что нет места, где можно избежать крушения.
— Что вы имеете в виду?
— С течением времени благоразумие теряет для меня свою ценность, поскольку мир становится все враждебнее и с помощью здравого смысла его не победишь… Не знаю, может, это происходит со всеми? С каждым днем мне все больше по вкусу одиночество, покой. Океан стал внушать мне ужас, я бы не хотела опять его пересекать. Терминалы аэропортов кажутся все более огромными, инструкции — все более непонятными, я сажусь не в тот автобус, не могу опустить в автомат нужные монеты… теряюсь в знакомых городах… Вместо того чтобы двигаться вперед, учиться на собственном опыте, я откатываюсь назад, а мир вокруг становится все необъятнее.
— Странно, что это происходит именно с вами и что вы об этом рассказываете…
— Помните, Гете говорил о явных секретах? Я понимаю, что он имел в виду: когда секреты открыты для всех, никто ими не интересуется.
— И какой же выход?
— Извините, что опять обращаюсь к цитатам, но в данном случае это оправданно. Йозеф Рот[24] в «Отеле „Савой“» говорит: «Женщины совершают глупости не из-за легкомыслия или неосмотрительности, как мы, а когда очень несчастны». Так что я намереваюсь совершить какую-нибудь глупость. (Она улыбается.)
— Какой вы видите себя сегодня?
— Не какой, а кем — принцессой в башне вроде тех, что венчают все дворцы в Индии. Я наслаждаюсь видом, который открывается с высоты, я защищена со всех четырех сторон, но в то же время я так или иначе — пленница. Как Кумари.
Кое-как устроившись в неудобном кресле экономического класса рядом с пассажиром, который во сне беззастенчиво наваливался на меня, я с грустью констатировала, что самой уснуть не удастся. Самолет был полон, и если я знала, куда несет всех этих людей, то вот зачем, понять было невозможно. Мне предстоит трудная задача, требующая трезвого взгляда на вещи, и начинать нужно с себя. Я — обычная женщина, типичная представительница чилийского среднего класса, который в зависимости от перепадов экономики то распускает, то затягивает пояс; не считая моей семьи и нескольких друзей, я никогда никому не была нужна, как и большинство— едва ли не девяносто девять процентов— жителей планеты. Я ни разу не удостоилась чести увидеть свое имя напечатанным. Во времена утопий я мечтала выражать чаяния обездоленных и изо всех сил старалась смотреть на мир их глазами.
Да и внешне я мало чем отличаюсь от множества своих соотечественников. Я на два сантиметра ниже ректора, то есть мой рост составляет метр шестьдесят три; вешу я шестьдесят пять килограммов, и, несмотря на все ухищрения, эта цифра не уменьшается; волосы у меня всегда были темно-каштановые, но теперь приходится использовать краску «красное дерево», чтобы скрыть седину; глаза кофейного цвета, черты лица самые обыкновенные, ничего выдающегося; фигура приземистая, почти квадратная—даже в далекой молодости я не славилась тонкой талией. Каждый день я даю себе слово отказаться от хлеба и макарон, по утрам делать упражнения для живота, выкроить время для посещения спортзала, который построили рядом с моим домом, в жилом комплексе Турри, но все остается, как было, поскольку моя беспорядочная жизнь и подобные благие намерения несовместимы. Моего рвения в отношении собственной внешности хватает на считанные минуты, и то когда совсем уж нечего делать. Процесс старения я скрываю при помощи косметики и чувства собственного достоинства, и, несмотря на груз прожитых лет, выгляжу не так уж плохо. Подводя итог рассуждениям о столь малозначащем, особенно для этой истории, предмете, как моя внешность, и не впадая при этом в грех уничижения, осмелюсь утверждать, что в повседневной жизни я обычно остаюсь незамеченной. Если кто-то думает, будто это причиняет мне боль или воспринимается как драма, то ошибается: как есть, так и есть, ничего страшного, а при нынешней работе мне это даже на руку.
Я была одной из тех чилиек, которые, поддавшись иллюзии, поверили в возможность некоего особого социализма в нашей стране, но если и пополнила ряды изгнанников, то не потому, что совершила что-то особенное, а из-за мужа: он был партийным руководителем. Жизнь научила меня бесчисленному множеству вещей за пятьдесят четыре года, и от этого так просто не отмахнешься. Возможно даже, я уже научилась всему, что была в состоянии постичь своим умишком. У меня много грехов, но главный — уныние, национальная черта чилийцев. Разговоры о счастье меня угнетают, я интуитивно чувствую, что нам, простым смертным, никогда его не достичь. Я подвержена колебаниям: то отказываюсь понимать мир, то ощущаю себя способной обнять всех его сумасбродных обитателей, что, возможно, бывает у каждого. Один из основных уроков, усвоенный ценой разочарований и сомнений, состоит в том, что женщине трудно быть независимой, даже сейчас, на рубеже веков; что те, кто ищет самоопределения, почти всегда дорого за это платят; что слово «свобода» в применении к женщине почти всегда— ложь. Мне удается выжить, поскольку я стараюсь отрешиться от беспощадной действительности, отворачиваюсь от нее, чтобы не встретиться лицом к лицу.
И вот, будучи такой, какая есть, почти не располагая достоверными фактами, я должна вообразить женщину, которая разительно отличается от меня и не входит в упоминавшиеся выше девяносто девять процентов. Мало того — я должна поставить себя на ее место, и в этом мне может помочь только одно обстоятельство, для любого мужчины абстрактное: К.Л.Авила — тоже женщина, живущая в том же мире и вынужденная или подчиниться его законам, или уйти из него.
Когда я дочитала интервью до конца, первой моей мыслью было: удивительно, что Томаса Рохаса оно ничуть не задело. Более того, он сам мне его вручил, в противном случае я и знать бы о нем не знала. Тем самым он не только познакомил меня с весьма противоречивыми сведениями, но и совершил, пусть бессознательно, акт искупления вины. Мадрид, январь или февраль 1997 года… Это значит, что между интервью и исчезновением прошло не более десяти месяцев, а его жена не только не упоминает о нем, но и во всеуслышание заявляет, что несчастлива, намекает на некую большую любовь, объектом которой, хотя это дело прошлое, опять-таки был не он. Может быть, речь все-таки идет о колумбийском партизане, в чем ей неудобно было признаться, и потому она превратила его в мексиканца?
Не нужно быть психиатром, чтобы понять, что К.Л.Авила страдала депрессией. Ее поведение в последние месяцы это доказывает: она теряет уверенность в себе, у нее то и дело меняется настроение. Целый веер предположений распахивается передо мной, словно павлиний хвост: с женщиной в подавленном состоянии может произойти что угодно. Ее реакции становятся непредсказуемыми, бдительность притупляется, она с трудом внимает голосу рассудка, людская суета раздражает все больше и больше. Впрочем, КЛ.Авила не позволила себе никаких экстравагантных поступков, столь свойственных знаменитостям: не провела последние десять лет в постели, не ездила по окрестным городам, требуя от книготорговцев содрать с обложек романов свои фотографии, не пристрастилась к алкоголю, таблеткам или наркотикам, не отправилась за границу с намерением запереться ото всех в номере отеля и на следующее же утро оттуда сбежать. Нет, она честно следовала правилам, которые предписано соблюдать известному писателю конца девяностых годов. Несомненно, это приносило ей страдания, но она хранила их внутри, скрытыми от глаз, как прядь волос в старинной камее.
Да, предположений было много, но все они были пока что зыбкими, расплывчатыми… К.Л.Авила полностью овладела моими мыслями, и я даже не заметила, что самолет пошел на посадку.
Власть, которую эта страна имеет над некоторыми людьми, притупляет в них все остальные чувства. Еще в воздухе я взглянула направо, отыскивая глазами вулканы. Они дремали, вздымаясь над горизонтом, — вечные стражи в лилово-золотом облачении, курящийся Попокатепетль и Истаксиуатль, оба хмурые и суровые. Я была полностью захвачена этим зрелищем, а вокруг многочисленными масками уже скалилась смерть, выглядывая из-за пан-дульсе[25] и бумажных цветов. Родина каламбура и мрачного юмора предстала передо мной черно-зеленой, как ее керамика, как Сьерра-Мадре[26], эта огромная змея, которая ползет, то приближаясь, то удаляясь, показываясь то здесь, то там, где ее никто не ожидает, словно хочет поразить собой всю мексиканскую землю.
Уго поджидал меня. Я подумала о нашем браке как о холодильнике, наполненном деликатесами, к которым так никто и не притронулся. Когда нужно было лакомиться икрой? А французским паштетом? Ради какого события следовало открыть шампанское? Но теперь поздно об этом говорить: срок годности истек, даты на этикетках давно просрочены. Пустые, несбывшиеся фантазии.
Как обидно приезжать в этот город в январе! Прошло шесть лет с тех пор, как Уго любезно пригласил нас с детьми в гости, и все это время я надеялась, что снова попаду сюда в сезон дождей, когда горы блаженно подставляют свои вершины теплым ливням. Мы с мексиканским дождем, можно сказать, помолвлены. В Мексике вода ассоциируется с наслаждением, свежим, но ласковым ветерком, буйной зеленью, в Чили— с ненастьем, холодом, слякотью и нездоровой сыростью. Но я, к сожалению, приехала в сухой сезон, а потому и высота, и смог дают о себе знать. Уго с ходу забросал меня инструкциями: по безопасности: брать такси на улице нельзя, только на стоянке, нельзя открывать окно в машине — может напасть грабитель, нельзя носить с собой деньги… Но я его почти не слушала, потому что в глубине души не хотела ему верить. Я не склонна менять представление о стране, которая будоражит кровь, как кофе или табак. По крайней мере в этом К.Л.Авила и я — родственные души.
Из аэропорта мы проделали обычный путь на юг, в Тлалпан, и вскоре въехали в Олимпийскую деревню, где в течение стольких лет был мой дом. В башне номер тринадцать все осталось по-прежнему, даже сосед тот же, аргентинец, — такой же вечный изгнанник, как и мой бывший муж. Уго спросил, кем я предпочитаю быть: хозяйкой или гостьей. Поскольку удел хозяйки— ворчать и жаловаться на жизнь, я выбрала второе и тут же вспомнила, как одна состоятельная латиноамериканская дама объясняла Памеле Хоторн, почему она обожает отели: только там она чувствует себя независимой, только там может распоряжаться своим временем, как ей заблагорассудится, только там забывает о монотонной домашней жизни, только там ест блюда, в приготовлении которых не участвует, только там ощущает себя наравне с мужчинами.
Наш дорогой Тонатиу, верный и преданный друг со времен изгнания, согласился встретиться с Уго на следующий день. Хотя Уго сказал, что именно я заинтересованное лицо, меня на встречу не пригласили. Это вовсе не означает, что Тонатиу меня не уважает, просто он до мозга костей мексиканец, «а о серьезных вещах, дружище, мужчины толкуют с глазу на глаз».
Уго приготовил одно из моих любимых блюд— фаршированный перец. Я быстренько расправилась с тем, где был сыр, Уго выбрал тот, что с мясом. После ужина мы выпили по стаканчику текилы («Стопроцентная голубая агава», — уточнил Уго). Нетрудно догадаться, что тема, одинаково занимающая обоих, это наши дети; мы с удовольствием беседуем о них, да, собственно, только у нас двоих это и вызывает неподдельный интерес. Иногда я думаю, что не зря детей зачинают вдвоем: по крайней мере, потом будет с кем их обсуждать, не злоупотребляя терпением родственников и знакомых.
По приезде я сразу отнесла вещи в бывшую детскую с кроватями-близнецами, книжными полками, флажками «Синего креста»[27] и плакатами с изображением Че на стенах. В проходе между кроватями висит старая коричневатая фотография Эмилиано Сапаты[28], купленная мной в Архиве Касасолы[29]. Наверное, детям приятно жить здесь, когда они гостят у отца, ощущать тепло детства.
Уже ложась спать, я вдруг поняла, что впервые забыла о К.Л.Авиле. И хотя сегодня только четверг, а дело мне передали в понедельник, я сразу почувствовала себя виноватой и самой ленивой из трудоголиков, попросила у Уго видеомагнитофон и притащила его к себе в комнату, чтобы посмотреть присланную накануне из издательства кассету, на которой заснята презентация произведений К.Л.Авилы на Книжной ярмарке в Майами.
Настраивая аппарат и невольно прислушиваясь к шуму воды в ванной, я подумала, что между К.Л.Авилой и мною есть еще одно сходство: мы обе можем похвастаться дружбой с мужчинами, которых когда-то очень любили. Конечно, Уго и команданте Монти тоже приложили к этому руку, но в любом случае мало кому из женщин удается подобное.
Сон быстро меня сморил, восемь часов полета в моем возрасте не проходят бесследно. Засыпая, я слышала голос К/Л.Авилы с характерной хрипотцой, и думала, что хриплые голоса обладают одной особенностью: их невозможно спутать с другими.
Встреча была назначена в кафе на другом конце города, точнее, в старом центре. Я приехала вместе с Уго и, прежде чем зайти в Паласио-де-лос-Асулехос[30], дала ему последние инструкции. Он вошел с улицы Пятого мая и остался ждать Тонатиу на нижнем этаже возле стойки бара, я же воспользовалась входом с улицы Мадеро, поднялась на второй этаж и через библиотеку прошла в кафе, где благодаря особенностям архитектуры меня невозможно было увидеть.
Тонатиу нельзя обвинить ни в многословии, ни в косноязычии, однако время, за которое я выкурила две сигареты и выпила чашку жидкого, безвкусного кофе (что за привычка готовить его по-американски!), показалось мне вечностью. Тысячи мыслей и образов промелькнули в голове, даже идея самолично отправиться в штат Герреро, поэтому, когда Уго появился в дверях с тем решительным выражением, какое в первые утренние часы бывает на лицах всех уверенных в себе мужчин, я тут же бросилась к нему.
— Спокойно, Роса, спокойно.
— Садись и рассказывай. — Я скорей пододвинула ему сигареты и кофе.
—Я сделал, как ты просила. Он побывал там совсем недавно, поэтому его информации молено верить. Во-первых, команданте Монти не объявлялся у них ни в последнее, ни вообще в какое-то обозримое время. Он слишком занят свержением правительства Колумбии, чтобы беспокоиться о своих мексиканских товарищах. Они его не видели и не имеют от него никаких сообщений. Во-вторых, в интересующий нас период начиная с конца ноября не было совершено ни одного похищения. В-третьих, в лагерях действительно есть женщины, но, насколько ему известно, ни одну не удерживают там против ее воли. Кроме того, в окрестных городах и селениях есть женщины, которые им помогают, но они законспирированы, и Тонатиу их не знает. Когда я попросил выяснить, нет ли среди них К.Л.Авилы, он удивился. По его мнению, если бы их ряды пополнила такая известная личность, они бы тщательно это скрывали, поскольку в противном случае могут возникнуть проблемы с безопасностью. Тем не менее я повторил свою просьбу, но мне кажется, он продолжает колебаться и по большому счету прав. Если писательница все-таки работает на них и он передаст тебе эту информацию, что ты с ней будешь делать? Ведь ты просила дать ему слово, что мы не причиним им никакого вреда, не сообщим в полицию и прочее, и, хотя это мне казалось совершенно излишним, я такое обещание дал. Еще я сказал, что, если писательница здесь, тебе хотелось бы с ней встретиться. Наверное, он решил, что ты свихнулась, и возблагодарил Бога за то, что ты не присутствуешь при разговоре.
— Уго, я не сомневаюсь, что добровольно она бы к ним не присоединилась. Понимаешь, похищение похищению рознь. Может, они прячут ее до приезда команданте, надеясь, что тот заставит ее отдать деньги, а может, им удалось ввести ее в заблуждение, для этого есть тысячи способов.
— Об этом я, разумеется, даже не заикался.
— И что же дальше?
Уго замолчал, и только человек, знающий его так же хорошо, как я, по чуть приподнятым плечам смог бы определить, что ему стыдно и за меня, и за себя.
— Мне пришлось напомнить ему тот случай с раненым парнем. Получается, я как бы предъявил счет к оплате… Это мерзко, так поступать нельзя.
(Кажется, я забыла сказать, что Уго— хирург.)
— Ты не должен из-за этого беспокоиться. Интересы дела прежде всего, на то она и политика, а уж тем более герилья. Ты рисковал, тайком спасая того паренька, и теперь имеешь право хотя бы на информацию… Найти Кармен — это ведь тоже спасти жизнь, Уго.
Я боялась слишком давить на него, ведь и так, прося о помощи, я бессознательно пользовалась тем, что он виноват передо мною — он меня тогда бросил, а не я его, — а это гораздо хуже, чем взимать старые долги с повстанцев.
— Он все проверит, но на это потребуется время.
— Спасибо, Уго, большое спасибо. А теперь можешь пересказать весь разговор по порядку и с подробностями?
Он удивился:
— Я рассказал все, что нужно… Роса, мне пора в больницу.
Тут я сообразила, что говорю с мужчиной, а с точки зрения мужчины, для которого важна суть, а не детали, все уже действительно сказано.
— Что ты будешь делать днем? Я освобожусь в шесть, можем пойти в кино или еще куда-нибудь.
— Схожу в галерею Франца Майера, там бывают неплохие выставки, потом погуляю по парку или еще где-нибудь… Подругам звонить не буду, мне кажется, не стоит смешивать одно с другим…
— Мне тоже так кажется. Ты захватила ключи, а то вдруг захочешь отдохнуть и не сможешь войти в дом?
Мы распрощались на улице Мадеро, и я приготовилась окунуться в приятную, расслабляющую атмосферу безделья.
На следующее утро, приняв душ, мы сели завтракать, как делали это тысячу раз в прошлом, и я в тысячный раз спросила себя, подадут ли мне в этой жизни хоть однажды завтрак в постель. Вслух же сказала, что останусь дома ждать звонка от Тонатиу.
— Но я только вчера говорил с ним, Роса, и он ясно дал понять, что на это потребуется время.
— А откуда ты знаешь, что как раз вчера у него не было встречи с каким-нибудь сверхосведомленным лицом? Я уверена, что ему вовсе не нужно ехать в Герреро, вся информация стекается сюда, в Мехико.
— Ты не можешь быть ни в чем уверена, потому что ничего в этом не смыслишь. Обидно, что ты без толку просидишь весь день взаперти, к тому же сегодня суббота… Сходи погуляй, Роса…
— Я отлично проведу время: посмотрю какой-нибудь сериал, а то я совсем отстала от жизни… Полистаю твои книги, а если захочется погулять, не волнуйся, я погуляю.
— Ну ладно. Постараюсь освободиться пораньше и сразу же позвоню.
После ухода Уго я вымыла посуду, убрала в шкаф пан-дульсе, к которому мы и не притронулись, собрала ложки, плошки, поварешки, мое вечное проклятье, и поразилась, как быстро женщина возвращается к прежней роли, будто и не переставала ее играть.
Тонатиу так и не позвонил, Уго оказался прав. Но к тому времени, когда он вернулся с работы, мои мысли приняли иное направление.
— Пожалуйста, сядь и расскажи мне все, что знаешь о Сантьяго Бланко.
— Сантьяго Бланко? Это известный мексиканский писатель, его знают во многих странах. В свое время поддерживал чилийских эмигрантов, разве ты не помнишь? Писал статьи против диктатуры, участвовал в наших культурных акциях.
— Что еще?
— Ну, знаменитый романист. О его личной жизни я ничего не знаю, но, если тебя это интересует, поговори с нашим аргентинским соседом, он преподает литературу в университете и, наверное, более осведомлен. Несмотря на размеры страны, здешняя интеллектуальная элита не столь уж многочисленна, все друг с другом знакомы. Погоди-ка, я тебе покажу одну вещь…
Он встает и идет к книжной полке, нависающей над черно-красным бюро. Я наблюдаю за его бесплодными поисками, сопровождающимися ворчанием.
Что ты ищешь?
— Его лучший и самый известный роман, он мне так понравился… Куда же он запропастился? Не знаю, какая дрянь таскает у меня книги…
Я направляюсь к себе в спальню, вернее, в спальню своих детей, возвращаюсь с книгой и протягиваю ее Уго:
— Эта?
— Да! Так это ты взяла?
Я держу в руках прекрасно изданный томик в блестящей коричневатой обложке, который привлек мое внимание-только потому, что стоял рядом с «Мертвым нечего сказать», — роман Сантьяго Бланко «Волчица».
Когда кто-то из нас начинает очередное дело, шеф выдает ему новый блокнот и заставляет заносить туда все собранные факты, все мало-мальски ценные сведения и соображения. Тем самым он, очевидно, хочет напомнить, что главное в нашей работе — размышлять, а не действовать очертя голову, подобно героям многочисленных телесериалов. Поскольку шеф — человек грубоватый и примитивный (чем и объясняется его потрясающая интуиция), то и блокнот он дарит самый простой, в клеточку, на пружинках, вроде тех, какими пользуются мои дети, поэтому если вы представили себе красивую обложку и ослепительно белую глянцевую бумагу, на которой карандаш выписывает вензеля похлеще фигуриста на льду, то вы ошиблись. С прошлого понедельника этот блокнот в клеточку был при мне днем и ночью, и вдруг я с удивлением обнаружила, что заполнила гораздо больше страниц, чем обычно. А обнаружила я это потому, что взяла блокнот с тумбочки с намерением записать туда эпиграф к роману Сантьяго Бланко:
Я, словно волчица,
от стаи сбежала
в горы. Я устала
от плоской равнины.
У меня есть сын, плод любви, незаконной
любви.
Я, словно волчица, брожу в одиночку, и стая
мне смешна. Все, что я добываю, —
мое, и никто мне не нужен, у меня работящие руки, и мозг пока служит.
Сын, а потом уже я, а потом — будь что будет.
Альфонсина Сторни[31].
Из сборника «Волнение роз»
Было уже четыре, а я добралась только до девяностой страницы, и вдруг меня словно толкнуло к телефону: я должна немедленно поговорить с Томасом Рохасом. Поскольку сегодня суббота, в офисе никого нет. Ладно, по крайней мере, не доставлю секретарше удовольствия ответить мне отказом. Я со злостью подумала, что секретарши всех важных особ одинаковы: они считают, что, отказывая, приобретают определенный статус, становятся более значительными. Дома трубку сняла Хеорхина и любезно сообщила, что ректор проводит выходные в Качагуа. Дозвонившись до побережья, я услышала голос Аны Марии Рохас: папа играет в теннис и будет примерно через час. Я попросила перезвонить мне.
Наконец через полтора часа на другом конце линии раздался взволнованный голос ректора:
— Роса! Это я… Какие-нибудь новости?
— Успокойтесь, пока нет, но мы на правильном пути. Мне нужна ваша помощь. Напрягите память и постарайтесь вспомнить, где и как вы познакомились с Кармен тогда, в 1983 году, в Мексике?
— Роса, вы с ума сошли! Я играл в теннис, вернулся усталый, собирался принять душ, мне передали вашу просьбу… Чего только не пришло мне в голову… Завтра я должен присутствовать на заседании Высшего совета, а тут вы со своими вопросами. Вы бы еще спросили, какой цвет предпочитала моя жена… Я думал, что-то срочное…
— Вы не понимаете, господин ректор, и я не могу объяснить вам всего по телефону, но это действительно срочно. Еще раз прошу, напрягите память и помогите мне: где вы впервые ее встретили?
— В баре, где-то в районе Койоакана. Меня привел туда один мой приятель, чилийский эмигрант, он нас и познакомил.
— Что делала Кармен, когда вы пришли в бар?
— Танцевала. Одна танцевала на столе, музыка гремела во всю мощь, а посетители— в основном там собираются люди искусства — ей хлопали. Не удивляйтесь, Роса, помните, я вам говорил, что она немного ненормальная…
— Вот-вот, ненормальная! Вам ведь именно так сказали, верно? Я имею в виду, в тот вечер?
— Странно, что вы меня об этом спрашиваете… Да, мой приятель, который нас познакомил, сказал именно так. А откуда вы знаете?
— От вашей дочери…
— Ну тогда понятно… Да, мне сказали, что она ненормальная, а я не мог отвести взгляд от ее ног, пока она танцевала… Нас было несколько мужчин, я это хорошо помню, мы стояли сзади, прислонившись к стене, бар был маленький, и не отрываясь смотрели на нее.
— А во что она была одета?
— Вы слишком многого от меня требуете.
— Не во что-то красное?
Он медлит, а дорогостоящие минуты бегут.
— Теперь, когда вы сказали… Да, в красное. Но я лучше запомнил ее ноги… У нее были чулки… как у балерин Тулуз-Лотрека, представляете?
— Ажурные, похожие на трико, из ромбиков?
— Да. Не знаю почему, но я не могу забыть эти чулки… А зачем вам такие подробности?
— Я потом объясню… И последний вопрос: что вы делали, когда она кончила танцевать?
— Я ушел с ней, но это, по-моему, уже не должно вас интересовать, Роса.
— Вы провели ночь вместе?
— Да, и если уж вас так интересуют подробности, мы занимались любовью. Еще вопросы будут?
— Да, самый последний. Она любила в то время какого-нибудь другого мужчину?
— Послушайте, мы провели вместе три дня и три ночи, и, хотя я был без ума от нее, она воспринимала это скорее как приключение, поэтому я ни о чем ее не расспрашивал. К тому же я был женат.
— С вами-то все ясно, а вот она?
— Она всегда была влюблена. Тогда она обмолвилась, что у нее был роман с одним мексиканцем, но я не придал этому значения. Когда мы снова встретились в Чили и мне уже было не все равно, я вспомнил об этом мексиканце, но она все отрицала, и потом в ее историях фигурировал только колумбиец…
Прощаясь, он сказал с едва заметной иронией:
— Надеюсь, вы знаете, что делаете.
— Не беспокойтесь, ректор, в том, что касается работы, я почти всегда знаю, что делаю.
Повесив трубку, я хотела вернуться к книге, но не смогла, пошла на кухню, поставила воду, пододвинула к столу резной, расписанный яркими красками стул, села и закурила. «Когда папа с ней познакомился, знаете, что ему сказали? Что она ненормальная! Так и сказали, он мне сам говорил». Сама того не подозревая, Ана Мария Рохас оказала мне огромную услугу. Я в волнении выскочила из кухни и вернулась с «Волчицей» в руках. Возможно, что прежний любовник — не кто иной, как писатель, — наслушавшись рассказов своей возлюбленной, которая, желая, видимо, еще больше разжечь в нем ревность, поведала о том, какое впечатление она произвела на его соперника, потом описал ее в романе именно такой, какой увидел ее этот человек. Я взглянула на год издания: 1985-й, и еще раз пробежала две первые страницы, думая на сей раз о Томасе Рохасе.
Ненормальная. Она ненормальная. Женщина в красном, танцующая на столе, — ненормальная, так ему сказали.
Наверное, это было первое, что он о ней услышал, иначе слова не слились бы настолько с ее образом: сильные, мускулистые, подвижные икры совершенной формы в ажурном трико балерины, множество крошечных поблескивающих черных ромбиков на белизне кожи, словно маленькая шахматная доска, слегка вытянутая по диагонали, словно бриллианты, мелькающие в этом вихре. Все остальное — широкий красный подол, взлетающий над головами, копна вьющихся волос, с каждым движением все более растрепанных, капли пота над губой, тело, движущееся в такт музыке, босые ноги, горящие взгляды мужчин, подпирающих блестящую розоватую стену и по очереди поднимающих стаканы с текилой, воздух, густой от многозначительных усмешек, дыма сигарет и марихуаны, алкогольных паров, душное,битком набитое помещение, парень, пробирающийся куда-то вглубь меж сдвинутых столов и стульев, торопящийся выполнить заказ и сосредоточенный лишь на том, чтобы не пролить ни капли бесцветной жидкости из голубоватых цилиндрических стаканчиков-наперстков, —. все остальное не важно, неинтересно, кроме прямоугольника, выхваченного из пространства его взглядом, который он не может отвести: сильные, подвижные икры совершенной формы в ажурном трико балерины, множество крошечных черных ромбиков на белизне кожи.
Этот кадр затмил все.
Прощаясь на следующее утро, он набрался смелости и спросил псевдобалерину, есть ли у нее мечта.
— Иметь свой дом, не важно где. Голубого цвета.
Прыг-скок. Мячик отскакивает. Дети его ловят. Девочка смотрит, смотрит, смотрит. Девочка ничего не ловит, девочка только смотрит.
К тому времени как Уго вернулся из больницы, я успела еще раз позвонить в Чили. Пока, сидя на разноцветном стуле, я курила после разговора с ректором, тысячи мыслей водопадом обрушились на меня.
В интервью, которое я читала в самолете, К.Л.Авила в первый и последний раз говорит о любви, причем о любви к некоему мексиканцу. «Проблема мексиканцев в том, что они всегда женаты». До сих пор никто не упоминал о нем, речь шла только о колумбийском партизане, а она в мадридском отеле «Палас» по причинам, возможно, связанным с Томасом Рохасом, вдруг решила сказать правду. До тех пор мексиканца она почему-то скрывала, а колумбийца нет. По словам ректора, при их второй встрече она отрицала существование мексиканского возлюбленного, хотя несколько лет назад почему-то обмолвилась о нем. Книг она ему вроде не посвящала, по крайней мере, его имя нигде не фигурирует, даже Джилл о нем не рассказывала, из чего я сделала вывод, что именно он, а не Луис Бенитес, был главным человеком в ее жизни. Отсутствие доказательств — тоже доказательство. Гораздо проще сочинить историю о такой мифической и противоречивой фигуре, как командир повстанцев, чем об обычном писателе. Бедный команданте Монти, узнает ли он когда-нибудь, что его образ использовали как маску?
«Волчица» — история об одиночестве. Психологический портрет героини превосходен, чтобы написать такое, нужно это почувствовать… и хотя бы немного знать сам предмет. В основе сюжета — сложная внутренняя борьба женщины, пытающейся скрыть свое одиночество и в конце концов победить его под неусыпным взглядом любящего мужчины, не способного ей помочь.
Но одного этого для моих подозрений было бы недостаточно— мало ли на свете одиноких женщин! Мне безумно захотелось поговорить с ректором, когда на девяностой странице я наткнулась на следующий эпизод:
«Когда безумие становится всеобщим, оно исчезает», — сказал он. И они отправились в путешествие, чтобы залечить раны.
В Испании было фламенко, в Италии тарантелла, в России — казачок. Ноты, как бесенята, проникали в тело, овладевали им.
— Когда ты выучила эти движения?
— Никогда.
— Ты впервые это танцуешь?
— Да.
«Моя жар-птица» — так он ее называл, сам пылая внутри нее. Они не останавливались, пока не нашли эту комнату с зеркалами. Сколько влюбленных целовались тут, превращенные в бесчисленные отражения на карусели видений. Он долго смотрел на ее тело — на двадцать ее тел, — прежде чем заполнить его, перелиться в него через собственную плоть, и зеркала возвратили им образ тела-турбины. «Жар-птица, — сказал он тогда, — нет, колибри». И она повела его по лабиринтам страсти, по всем их изгибам, не заботясь о том, что их ожидает за очередным поворотом. А он повторил: «Колибри».
Колибри… Интуиция подталкивает вперед, а разум удерживает, спрашивает: не слишком ли ты торопишься, Роса Альвальяй? Тем не менее случайность — важный элемент любого расследования. Внутренний голос подсказывает, что я не ошибаюсь и героиня романа— К.Л.Авила. Потерпевшая, по ее собственному признанию, крушение. Она и есть Волчица.
Именно тогда я и позвонила еще раз в Сантьяго, в отель, где остановилась Джилл. Она удивила меня, сказав, что провела утро в Лас-Кондесе, разбирая письменный стол Кармен (расчищая его для потомков?). Мысленно я отметила, что она занялась этим в отсутствие Томаса Рохаса и его дочери.
— Джилл, меня интересует одна вещь, которую знаете только вы: как звали того писателя, у которого вы снимали комнаты в Койоакане?
— Какой странный вопрос, Роса! Не станете же вы уверять, что вам это нужно для расследования?
По правде сказать, я надеялась, что, изложив мне ту гватемальскую историю, она больше не станет упрямиться.
— И кроме того, я не говорила, что он был писателем…
— Извините, Джилл, но вы у меня не единственный источник информации. — Изящно нанеся этот удар ниже пояса, я продолжала старательно изображать простодушие: — Мне кажется, это не те сведения, которые нужно скрывать, или я ошибаюсь?
— Его звали Сантьяго Бланко.
— Спасибо, Джилл, это все, что я хотела выяснить. Вы были так любезны…
— Роса… подождите, не вешайте трубку… почему вы не интересуетесь в первую очередь теми, кто причинил ей вред?
— Кого вы имеете в виду? — Как же она защищает Сантьяго Бланко! С чего это, интересно? Я вспомнила служанку Томаса Рохаса, ее недоумение по поводу того, что Джилл остановилась в гостинице, а не у них, как раньше, и фразу самого ректора: «Джилл уже какое-то время не слишком меня жалует». — Томаса? — тихо спросила я.
— Его, сукин он сын!
— Почему вы раньше ничего не сказали?
— Потому что речь идет не обо мне, а о моей подруге. Поверьте, я не порвала с ним все отношения только из-за Висенте… Вы ведь знаете, он очень привязан к отчиму.
Она замолчала.
— Больше вы ничего не хотите сообщить?
— Мне ничего не следует больше говорить. Но когда вы будете беседовать с ним, спросите его о кузине Кармен, той девице с юга, которую она пригрела и терпеливо воспитывала, даже сделала своим секретарем…
— Глория Гонсалес?
— Она самая… Хотелось бы знать, что он ответит.
Больше мне действительно не удалось вытянуть из нее ни слова. Я немного поразмышляла об этой Глории Гонсалес, в свое время почему-то уволенной, но, поскольку на расстоянии все равно ничего не выяснишь, быстренько выкинула ее из головы и полностью сосредоточилась на мексиканском писателе Сантьяго Бланко.
Не нужно быть особенно проницательной, чтобы, прочитав интервью, заинтересоваться именно этой фигурой: К.Л.Авила не стала бы обращать внимание журналиста на то, что снимала комнату у писателя, если бы этот факт не значил для нее так много. Квартира, которую я вот уже восемь лет снимаю в доме на углу Пласа Италия и Викунья Макенна, принадлежит одному инженеру, но, будь он даже частным детективом, мне бы в голову не пришло упомянуть о нем в интервью.
А потому, вернувшись домой в Олимпийскую деревню, Уго обнаружил, что мать его детей одержима очередной идеей. Чтобы немного остудить мой пыл, он пригласил меня поужинать в недавно открывшемся итальянском ресторанчике. (Почему все водят меня в итальянские рестораны?) По такому случаю я причесалась, принарядилась и, глядя на себя в зеркало, подумала, что малая толика кокетства не повредит женщине даже в сто лет.
Когда мы выходили, дверь соседней квартиры неожиданно открылась. Хулиан Росси, как истинный аргентинец, с годами стал еще более осанистым и представительным. Наверное, в детстве он потреблял больше протеинов, чем Уго и я, вместе взятые, а может, все дело в итальянских корнях. Он радостно приветствовал нас, из чего я заключила, что мой бывший муж по-прежнему с ним дружит. Дождавшись вместе лифта, который здесь работал бесперебойно и никогда не застревал, не то что у меня дома, мы спустились вниз, и я, несмотря на выражение лица Уго, бросилась в атаку.
— Уго сказал, ты преподаешь литературу в УНАМ. — И, едва дождавшись ответа, продолжила:— А не знаешь, случайно, писателя Сантьяго Бланко?
— Конечно, знаю, он тоже работает в университете, мы, можно сказать, друзья. Он тебя интересует?
— Да, я обещала одному чилийскому литературному журналу интервью с ним…
— Так ты у нас журналистка?
— Нет, просто иногда кое-что делаю для этого журнала, а поскольку я сама прослушала курс литературы в УНАМ… — Тут я запнулась, почувствовав себя полной идиоткой, и взгляд Уго не замедлил усилить это чувство. — Не знаешь, как его найти?
— Я дам тебе телефон его офиса. — Он вытащил из заднего кармана джинсов записную книжечку и, пока искал букву «Б», продолжал говорить; — Не знаю, повезет ли тебе, несколько месяцев назад он купил дом в Пуэрто-Эскондидо и в основном работает там… — Наконец он нашел номер телефона, мы остановились в тени на стоянке, и он записал его на клочке бумаги, вырванном из той же книжечки. — Если в понедельник тебе удастся его застать, сошлись на меня, а то эти знаменитые писатели любят разводить церемонии…
Знал бы Хулиан Росси, что в последние дни знаменитые писатели буквально заполонили мою жизнь, хотя еще неделю назад они были для меня недосягаемы.
Прощаясь, я задала вопрос, который вообще-то не собиралась задавать, но он вдруг вспыхнул в мозгу, как последний луч солнца на закате:
— Хулиан, ты не в курсе, Бланко сейчас женат? Я знала его первую жену…
— А второй у него и не было, он по-прежнему с Лупе… Он ведь не южноамериканец, не забывай, — добавил он с усмешкой, и мы тоже засмеялись.
— Мне кажется, ты слишком прямолинейна, Роса… и слишком возбуждена… — сказал Уго, когда мы садились в машину.
Готовясь выслушать очередной выговор, я вдруг вспомнила последнюю пресс-конференцию К.Л.Авилы на книжной ярмарке в Майами, которую смотрела на видео пару дней назад: она чувствовала себя не в своей тарелке и когда в конце один журналист задал ей каверзный вопрос по поводу мисс Хоторн, она съежилась, будто ее загнали в угол, но потом словно опомнилась, распрямила плечи и гордо вскинула голову. Несколько часов спустя я прочитала у Сантьяго Бланко:
В трудных ситуациях она высокомерно вскидывала голову, напоминая в такие мгновения упрямого верблюда, и с каменным лицом смотрела куда-то ввысь.
И вот я, Роса Альвальяй, подражая К.Л.Авиле— или верблюду? — гордо вскидываю голову в знак того, что готова противостоять любым превратностям судьбы.
Мексиканские секретарши, несомненно, любезнее чилийских, но это не значит, что секретарша Сантьяго Бланко была готова для меня в лепешку расшибиться: нет-нет, сегодня вечером он уезжает из города и всю неделю будет отсутствовать, так что в ближайшие дни встретиться с ним не представляется возможным. Тем не менее, уповая на то, что мои предположения верны, я настоятельно попросила ее связаться с шефом, где бы он ни находился, и передать, что звонила чилийская журналистка — я специально указала национальность — и ей необходимо встретиться с ним до его отъезда. Наверняка у него, как почти у всех тут, есть сотовый телефон и он по нескольку раз в день беседует с секретаршей или поклонницами.
Это было в понедельник (воскресенье прошло для меня впустую, я не продвинулась ни на шаг). В половине одиннадцатого утра в квартире моего бывшего мужа раздался телефонный звонок. С секретаршей писателя я разговаривала в половине десятого. Не стоит говорить, как я провела этот час и сколько раз поднимала трубку, чтобы проверить, работает ли телефон. Услышав звонок, я зажгла сигарету, взяла карандаш и бумагу и только после этого ответила. Голос был хриплый, но приятный и хорошо поставленный: казалось, он звучит без всяких усилий со стороны говорящего и слова сами собой слетают с губ.
— Будьте добры, могу я поговорить с сеньорой Росой Альвальяй?
Да, это он, и звонит напрямую, без посредников— начало хорошее. Я объясняю ему то, что должна объяснить, повторяя заранее заученные фразы.
— Мне очень жаль, но никак не получится, я должен сегодня уехать из города, у меня мало времени… Вернусь через неделю, вы еще будете здесь? Тогда я бы с удовольствием дал вам интервью…
Нет, через неделю это не получится… Не собирается ли Сантьяго Бланко где-нибудь перекусить? В конце концов, перед отъездом люди тоже едят. Мы могли бы использовать это время… Бедный писатель не знает, как противостоять моей настойчивости… Мы уточняем детали… Да, я на юге, а вы, значит, в Чималистаке… Да, я знаю «Ганди», это на проспекте Кеведо, да, короткое интервью… Не сейчас, в полдень, замечательно.
С победной улыбкой я положила трубку, влажную от пота, и принялась кружить по дому, сгорая от нетерпения. Потом снова подошла к телефону, но на этот раз позвонила в Сантьяго. Оказалось, Мартина Робледо Санчеса я разбудила, хотя день там был в полном разгаре — половина второго.
— Ночью практически не спал… Извини, Роса, дай хоть стакан воды выпью… чтобы лучше соображать.
Его не было всего несколько мгновений, потому что в квартире в Парке Форесталь, насколько я помню, кухня рядом со спальней, а значит, карточка «Энтел»[32], врученная мне шефом, сильно не пострадает. Вернулся он с пивом, о чем не замедлил мне сообщить.
— Ты пьешь пиво на завтрак? — в ужасе спросила я.
— Я пью пиво в любое время… У меня нет предрассудков… Так, говоришь, ты в Мехико? Какого черта ты там делаешь?
— Ищу твою подругу, вот какого черта.
— А, Карменситу… И есть успехи?
— Там видно будет… Мартин, мне нужна одна маленькая информация, которую можешь дать только ты.
— Спрашивай, я в твоем полном распоряжении. Все-таки он чертовски обаятелен, неужели К.Л.Авила этого не замечала?
— Постарайся вспомнить. Во время ваших многочисленных совместных поездок вы никогда не пересекались с мексиканским писателем Сантьяго Бланко?
— Сантьяго Бланко…— повторил он и надолго замолчал, а я даже разочарованно подумала, что это, видимо, пустой номер. — Да, мы встречались во Франкфурте примерно три года назад… точно не помню, когда Мексика была главным гостем книжной ярмарки. А потом он раза два приезжал в Чили за счет издательства. Кармен представляла его последнюю книгу.
— Когда это было?
— Ну не знаю, год или полтора назад.
— О его пребывании в Чили ты, наверное, мало что можешь рассказать… а вот о Франкфурте… не помнишь ничего особенного? Или нет, не так: они с Кармен были только друзьями?
Я слышу, как он хмыкает в трубку.
— Возможно, — отвечает он, и я за тысячи километров чувствую, что он неспроста отделывается одним словом.
— Что это значит, Мартин?
— Ничего, Роса, ничего. Да, они были друзьями, и в этом нет ничего странного, потому что, встречаясь с мексиканцами, Кармен сама становилась мексиканкой.
— Но почему ты сказал «возможно»?
— Не загоняй меня в угол… Я вообще ничего не должен был говорить, я обещал ей.
Неужели Мартин Робледо Санчес не понимает, что уже все сказал?
— Ты говорил, она была верной женой…
— Ну нельзя же понимать все буквально. Конечно, она была верной… Насколько я знаю, у нее никогда не было любовников. По крайней мере, со мной она не спала.
— А что произошло во Франкфурте?
— Я ничего не видел, просто однажды вечером позвонил и не застал ее в номере, хотя перед этим она попрощалась со мной, сказав, что идет спать. Утром ее тоже не оказалось, потом она как ни в чем не бывало пришла завтракать, и я сказал, что застукал ее, а она засмеялась и попросила никому об этом не говорить. Поскольку за столько лет супружеской жизни подобное случилось всего один раз, я считаю ее верной. Одна ночь, Роса, — это ерунда, все равно что ни одной.
— Но почему ты полагаешь, что она провела ее с Сантьяго Бланко?
— Она сказала, что была в отеле, где остановились мексиканцы, и если действовать методом исключения: один слишком стар, другой какой-то вялый, то… А когда мы, просматривая программу книжной ярмарки в Майами, увидели его имя и я отпустил какую-то шутку, она рассмеялась, причем без всякого стеснения.
— Ты хочешь сказать, что Сантьяго Бланко был в Майами?
— А разве Томас не говорил, что полиция допрашивала всех латиноамериканских писателей, участвовавших в ярмарке?
— Говорил, но я не догадалась попросить список…
— Да, Роса, проницательной тебя не назовешь, — с издевкой произнес он. — Но ничего, не расстраивайся, они-то ведь никуда не сбежали.
— Это-то я знаю… — Моя оплошность не давала мне покоя. — Ну что ж, ты очень помог, можешь возвращаться в кровать…
— Теперь уже нет, ты меня окончательно разбудила… Если что-то еще понадобится, я к твоим услугам…
— Спасибо, Мартин, приятно хоть от кого-то это услышать…
Я положила трубку, взглянула на часы, снова сняла ее, вызвала такси, поправила волосы, подкрасила губы, достала из письменного стола Уго маленький диктофон, который вчера специально проверила, и отправилась разбираться дальше со скитающейся невесть где писательницей.
Старый, огромный, ставший уже почти легендарным книжный магазин «Ганди» был, как всегда, полон народа, и приглушенные голоса покупателей, сливаясь, создавали нечто вроде постоянного музыкального фона. В другое время я бы постояла у каждого прилавка, но сегодня цель у меня была иная, и, купив одну-единственную книгу— «Отблески Индии» Октавио Паса, — я твердым шагом направилась к лестнице, ведущей в кафе. На мое счастье, нашелся свободный столик, который я тут же и заняла, водрузив на него сумку, книгу, диктофон, блокнот, поскольку якобы собиралась брать интервью, и томик «Волчицы». Пытаясь справиться с нахлынувшим вдруг волнением, я дважды взглянула на фотографию на обложке. Очевидно, это подействовало, потому что, когда пять минут спустя в кафе вошел огромный мужчина средних лет и зал второго этажа сразу словно уменьшился в размерах, я уже полностью владела собой.
В руке у него синяя матерчатая сумка с фирменным знаком магазина (такие дают только тем, кто истратил на покупку книг кругленькую сумму), вопрошающий взгляд блуждает по столикам. Достаточно массивный, но не толстый, крупная голова с копной седеющих волос, черты лица властные, усы одного цвета с волосами, только на кончиках чуть белее, что создает контраст со смуглой кожей, свидетельствующей о том, что человек ведет здоровый образ жизни, много времени проводит на свежем воздухе и не прячет лицо от солнца; лоб высокий, нос довольно длинный и заостренный, а глаза какого-то неопределенного цвета, скорее всего, карие. Одет он в табачного цвета свободный льняной костюм и белую рубашку с двумя расстегнутыми верхними пуговицами. В его облике есть какая-то чрезмерность, но как раз она-то и делает этого здоровяка привлекательным. Видимо, он привык к тому, что сразу притягивает к себе взоры окружающих, где бы ни оказался.
Я встаю, чтобы привлечь его внимание, и он тут же расплывается в улыбке.
— Если бы не особая любовь к вашей стране, ни за что не стал бы менять свой распорядок дня, — с ходу огорошивает он меня, усаживаясь рядом, но произносится это с такой теплотой в голосе, что обижаться глупо. — Мне непременно нужно было купить эти книги, поэтому я назначил вам встречу здесь.
— Столько книг сразу, и все для вас? — Я была искренне удивлена, ведь у нас в Чили мало кто может позволить себе такое дорогое удовольствие.
— Да нет…— Он виновато улыбнулся, а затем, словно желая оправдаться, чтобы я не подумала, будто он спекулянт, добавил:— Меня попросили, это для одной моей знакомой…
Он ни разу не посмотрел на разложенные рядом причиндалы для мнимого интервью, переводя взгляд с меня на соседние столики, на черную кожаную записную книжку, которую сжимал в руке, и снова на меня. Заметив, что моя чашка пуста, он без спросу заказал два эспрессо, а в ожидании заказа принялся расспрашивать о Чили, переходном периоде и будущих выборах, из чего я сделала вывод, что он в курсе всех наших событий. С ним было очень легко разговаривать, и в какой-то момент я поймала себя на том, что хотела бы быть его старой доброй знакомой и проводить с ним вечера за приятной беседой, ни о чем не заботясь и никуда не торопясь.
Беспросветная круговерть дней предстает передо мной всякий раз, когда я задумываюсь над тем, как мы живем. Это жизнь, где время строго нормировано и его постоянно не хватает, как воды в засушливую пору; где улица перестает быть пространством для общения; где люди из дома спешат на работу, а с работы домой; где нет места ни лишней чашечке кофе, ни спасительной сиесте, ни тем более долгим часам упоительного безделья. Даже при моей в общем-то далеко не обычной профессии все равно живешь в условиях этой непрерывной гонки за результатом, в чем я и признаюсь своему собеседнику.
— Похоже, что быть счастливым уже не является жизненной необходимостью для чилийца, мы как-то незаметно для себя вычеркнули эти понятия из национального лексикона…
— Жаль, Чили всегда была такой симпатичной страной… — говорит он искренне, и я ему благодарна за это, потому что очень люблю этот клочок земли далеко на юге, хотя любовь моя не всегда взаимна, и меня это огорчает. Он считает, что Чили необычайно привлекательна благодаря своей уникальной географии, а я в ответ рассказываю об особом, каком-то островном духе, который эта география в нас воспитала и который рассеивается, стоит только пересечь границу, под напором внешнего мира. Потом разговор переходит на Хулиана Росси, упомянувшего, кстати, о каком-то доме писателя на море.
— Да, если в этом возрасте не взять жизнь за рога, она тебя затопчет. Поэтому я и купил дом в Пуэрто-Эскондидо. Очень красивое место… вы должны там побывать, это в штате Оахака, на берегу Тихого океана… Дети уже выросли, и теперь я вполне могу кое-что изменить, вот и провожу там один почти всю неделю. Дом самый простой, телефона и то нет. Читаю, пишу, много работаю, и гораздо продуктивнее, чем раньше; поверите ли, я даже помолодел. Добраться туда несложно, есть прямой рейс, полет занимает не больше часа… Сегодня я снова отправляюсь туда, причем очень скоро, вот почему у меня не так много времени.
Его взгляд сразу потеплел, а я подумала, что подобное существование — своего рода передышка, и добиваются ее лишь люди определенного сорта, те, что заслужили это всей своей жизнью. Потом мои мысли переключились на К.Л.Авилу, я вспомнила о ее отвращении к собственному существованию, окружавшей ее обстановке и о той покорности, с которой она якобы это принимала. Если она испытывала к сидящему рядом мужчине такую любовь, какую я ей приписываю, почему же эта любовь не поддержала ее, не укрепила?
Разговор неизбежно перешел на литературные темы— я ведь журналистка, не нужно об этом забывать. И тут я ввернула вопрос, вполне закономерный в моих устах, о современной чилийской литературе, и он со знанием дела начал перечислять имена наиболее известных в мире писателей. Я терпеливо ждала.
— Я высоко ценю также романы К.Л.Авилы, хотя не знаю, считаете ли вы ее чилийкой… Потому что для нас, например, она почти мексиканка, а в Соединенных Штатах к ней относятся как к американке.
Именно это мне и было нужно.
— Давайте отвлечемся немного от литературы: вам известно, что она исчезла? — Думаю, подобный вопрос задал бы любой, кто выступал бы в той же роли, что и я.
— Конечно. После книжной ярмарки в Майами меня даже допрашивали. Мы ведь оба там были.
Мое крайнее изумление выглядело абсолютно естественным.
— Расскажите, какой она была в последние дни… Вы ведь понимаете, у нас в стране все были потрясены…
— У нас тоже. Газеты и телевидение без конца это обсуждали… Мы, ее друзья, которые были в Майами, все тщательно проанализировали и приняли к следующему выводу: в те дни в ней существовало как бы два разных человека — один общественный, публичный, другой частный. Первый чувствовал себя неважно, второй— как никогда хорошо.
— В каком смысле? — Я действительно удивилась, до сих пор ничего подобного мне никто не говорил.
— На публике она выглядела обеспокоенной, даже раздраженной, избегала журналистов, отказалась выступить с лекцией, ради чего была приглашена. Ее словно снедала какая-то тревога, и она хотела разом со всем покончить. По крайней мере, так показалось моим друзьям…
— Словно решилась на последний шаг?
— Может быть… Однако не думаю, что запланированный, она ведь не знала, что больше не будет участвовать в подобном мероприятии. — Выражение его глаз ничуть не изменилось, будто его это не очень-то касалось, хотя я следила чрезвычайно внимательно. Или он хороший актер, или все мои предположения— не более чем предположения. — Она ведь ненавидела общественную жизнь, вы знаете?
— Да, слышала…
— Я познакомился с ней много лет назад… Она жила в моем доме, вернее, снимала комнату в большом многоквартирном доме, принадлежавшем моему свекру, в Койоакане. Там жили все, от художников до повстанцев, помните, были такие прекрасные времена всеобщего согласна.. Я удостоился чести быть первым читателем «Мертвым нечего сказать», еще в рукописи. Кто бы мог тогда подумать, что у нее это получится лучше, чем у меня? Кармен была очаровательная, веселая, очень живая девушка… Такой я снова увидел ее в Майами, когда она выступала не как писательница, а просто находилась среди нас, и ей было хорошо, не знаю, понятно ли я говорю… Однажды мы отправились в кубинский квартал поужинать в ресторане, и она там всю ночь пела, танцевала, смеялась… как раньше… Так я и сказал полиции.
— И не выглядела подавленной?
— Ничуть. Знаете, не хочу быть несправедливым, но порой мне кажется, жизнь в Чили оказалась для нее губительной.
Конечно, потому что она бросила тебя, Сантьяго Бланко, и вышла замуж за другого… Нет ничего проще, чем назвать это губительным, но почему же ты не попытался удержать ее?
— В конце концов, это не мое дело. — Он бросил быстрый взгляд на диктофон. — Давайте вернемся к нашей теме, пока еще есть время…
— Давайте, но прежде чем мы перейдем к вашему творчеству, которое меня интересует в первую очередь, скажите, что, по-вашему, случилось с КЛ.Авилой?
— Думаю, она умерла, а что еще тут можно подумать?
Поскольку он ответил сразу, без запинки, я взглянула ему в глаза, надеясь найти в них хотя бы намек на сомнение, но тщетно: двери были закрыты, непроницаемы — ни отблеска, ни отражения.
— Ну что ж, тогда займемся вашим творчеством… — заговорила я тоном, каким в моем представлении должна говорить журналистка, специализирующаяся на искусстве.
— Извините, я на минутку отлучусь… Мне нужно в туалет.
Он резво поднялся, и как только его широкая спина скрылась из глаз, руки инстинктивно, словно это были руки прирожденного и опытного вора, потянулись к черной записной книжке, которая преспокойно, доверчиво и беззащитно лежала на столе. Не знаю, на что я рассчитывала, но, повторяю, мною управлял инстинкт, а не разум. Она раскрылась сама собой в том месте, где между страницами обнаружилось небольшое утолщение в виде авиабилета. Его первая страничка была зеленоватого цвета, как это принято на внутренних авиалиниях. Слава богу, мужчины тоже писают, хотя, судя по театрам, кино, стадионам и прочим общественным местам, может показаться, что этим занимаются только женщины. Я говорю «слава богу», потому что, если бы Сантьяго Бланко не приспичило, я бы никогда не попала в Оахаку.
На сей раз Уго был бы прав, утверждая, что я потеряла голову, а ведь он даже не видел, как я садилась в самолет. Нелепый, но смотрящийся совершенно естественно пепельный парик, который я прихватила с собой, вкупе с синими джинсами и рубашкой из той же ткани сыграли отведенную им роль, полностью меня преобразив. Шеф с самого начала предписал нам иметь под рукой комплект одежды, чтобы в случае необходимости быстро изменить свой облик. Какую невероятную, фантастическую причину должна выдумать женщина, которая в полдень брала интервью у писателя в книжном магазине «Ганди» в городе Мехико, чтобы объяснить этому самому писателю свое появление в одном с ним самолете авиакомпании «Мехикана», вылетающем в пять вечера того же дня в Оахаку? Когда шеф распорядился насчет маскировки, я мысленно перебрала все типы внешности и, не удовлетворившись ни одним из них, отправилась на Пласа де Армас, где и просидела все утро на скамейке, рассматривая проходящих женщин и пытаясь определить, какой же тип больше всего отличается от моего, невыразительного, пока меня вдруг не осенило. В отличие от доброй половины человечества, меня никогда не соблазняли джинсы; по-моему, это какая-то униформа, грубая и неудобная, и вообще юбки всегда сидели на мне лучше, чем брюки. На работу я обычно хожу в простых деловых костюмах-двойках и туфлях на невысоком каблуке. Поэтому, облаченная в джинсу, в тяжелых бутсах — так в мое время называли эту некрасивую, нелепую, чудовищных размеров обувь, предназначенную исключительно для занятий спортом, но никак не для обычной жизни, — надетых на толстые хлопчатобумажные носки, достойные истинного атлета, я являла собой бледную копию— нечто пухлое под стандартной оболочкой — тысяч современных женщин. Иначе говоря, я сама себя не узнавала. Но и этого мне показалось мало, и я добавила к своему наряду черные очки, после чего поднялась в самолет, постаравшись придать себе неприступный вид, который при большом желании можно было расценить как самоуверенный.
Казалось бы, зачем Сантьяго Бланко меня обманывать, говорить, что он летит в одно место, а на самом деле лететь в другое? Но если он так поступал, значит, имел на то серьезные основания. В билете не фигурировал Пуэрто-Эскондидо, и этого было достаточно; я знала номер рейса и время вылета, поэтому ничто не мешало мне отправиться в аэропорт. У меня было столько же времени, чтобы добраться до Олимпийской деревни, сколько у него — до своего дома в Чималистаке; я собрала кое-какие вещи и даже успела перекинуться парой слов с Уго— сообщила о своих намерениях и попросила забронировать отель в городе, куда направлялась. Писатель, наверное, тоже успел попрощаться со своей женой Лупе, пребывающей в уверенности, что ее муж едет в дом на побережье, а поскольку он весьма предусмотрительно ие поставил там телефон, то он сам свяжется с ней — ох уж эти сотовые — откуда-нибудь, например из Оахаки, станет рассказывать, какие волны в Тихом океане, и у нее не будет ни малейших причин в этом усомниться.
Уже в воздухе, из осторожности устроившись сзади, в то время как Сантьяго Бланко беззаботно расселся во втором ряду, я попыталась вспомнить самое важное из нашего утреннего разговора о романе «Волчица». Снова и снова возвращалась я к фразам, которые, на мой взгляд, выдавали его с головой: «Конечно, за этой героиней стоит живой человек, что не так уж необычно для литературы… — Он сопроводил эти слова обворожительной и в то же время горькой улыбкой человека, попавшего в западню, — хотя подобный вопрос могла задать только женщина, вам не кажется? И совсем не обязательно вставлять его в интервью, достаточно моего признания, что роман помог мне воссоздать одну очень важную для меня историю, которую я хранил в тайниках памяти, никогда не предавая забвению».
А в тайниках моей памяти всплыло заявление КЛ.Авилы, сделанное ею во время одного из первых интервью, когда она еще жила в Мексике. Касаясь ее привычек, журналист спросил, хотела бы она выйти замуж за писателя. «Нет, ни в коем случае, ведь мысли передаются, как зараза, и если муж тоже пишет, его мысли будут смешиваться с моими, и мы, сами того не замечая, превратимся в плагиаторов».
Я подумала о колибри.
Мы приземлились в краю высоких облаков.
Действовать нужно было быстро, ведь если он раньше меня выйдет из аэропорта и возьмет такси, я непременно его потеряю, и эта непростительная ошибка перечеркнет все мои прежние усилия. Пусть, по мнению Уго, я ничего не понимаю в герилье, зато я дока по части слежки, и до сих пор никому не удавалось меня провести. Я постаралась быть на высоте и на сей раз, и через пятнадцать минут два такси — сначала его, потом мое — въезжали в величественный колониальный центр города Оахаки. Было уже начало седьмого, и зима не собиралась предоставлять мне слишком много светлого времени, но я была благодарна уже за то, что могла прочитать названия улиц и восстановить в памяти облик некоторых кварталов. Такси Сантьяго Бланко свернуло на улицу Маседонио Алкала, съехало с асфальта на брусчатку, затем повернуло направо и оказалось в квартале Сочимилько. За крошечной площадью с памятником и крестом виднелся старинный акведук, протянувшийся вдоль узкой улицы. Все свободное пространство под его арками было давным-давно застроено и превращено в жилища причудливых очертаний и форм. Машина проехала пару кварталов по этой улице, названной в честь Руфино Тамайо[33], как сообщил мне таксист, и начала замедлять ход, облегчив мне слежку. Остановилась она почти в конце этой необычной улицы возле одного из домов по правой стороне; вход был отсюда же, с тротуара, хотя огромные стены, за которыми ничего не было видно, тянулись еще далеко, до самого угла, и сворачивали в переулок. Пока писатель вылезал из машины с легким чемоданчиком в одной руке и матерчатой сумкой с надписью «Ганди» в другой, я успела разглядеть две вещи: огромные темные деревья за стенами и цвет самих стен. Они были голубые.
За окном моего гостиничного номера по склонам холмов Фортин раскинулись бесконечные поля. Город расположен в долине. Сейчас тот предзакатный час, когда очертания холмов становятся слегка размытыми, а Оахака погружается в белесую дымку. Ее покой стерегут монастырь и собор Санто-Доминго де Гусман. Рынок уже отшумел, и индейцы в домотканых одеждах возвращаются в селения с поклажей за спиной. Тишина окутывает глухие улочки, дома с гладкими стенами и старинными деревянными дверями, которые скрывают чью-то жизнь, уютные комнаты и маленькие дворики, сады с камнями, фонтанами и мощеными дорожками.
Я смотрю на густые кроны деревьев и вижу за ними далекую сельву— влажную и сухую, непроходимые тропические леса, горы и море. Тихая безмятежность долины, ее волнистые очертания убаюкивают, заставляют забыть, как неумолимо взбухают здесь реки, а растительность наступает, подобно полчищам врага. Я напрягаю зрение, пытаясь различить вдалеке Монте-Альбан[34].
В этот вечерний час город замирает, чествуя Пресвятую Деву Одиночества, свою покровительницу, чудотворную Деву, прославившую Оахаку. Но это блаженное состояние длится недолго: скоро зажгутся огни, и центральные улицы снова оживут, наполнятся веселым гамом.
Жизнерадостная, суеверная, прекрасная Оахака — древняя Антекера, с этого холма она кажется всесильной и таинственной.
Полагая, что Сантьяго Бланко, как и я, не сможет устоять перед чарами этой ночи, набросившей свой черный покров на город, я спустилась с холма к центру и направилась в квартал Сочимилько. Конечно, он не имеет ничего общего со своим столичным тезкой, и здесь не увидишь вереницы лодок, увитых цветами[35], хотя в этих местах, как гласит легенда, некогда в изобилии росли дикие лилии и девушки срывали их, чтобы потом поднести богам как символ своей чистоты.
Остановившись у одной из арок старинного акведука, превращенной в фасад дома, я уставилась на дверь в голубой стене и приготовилась к долгому ожиданию. Я не знала, будет ли оно плодотворным, но цель была поставлена, хотя темнота не очень-то располагала к ее достижению, а джинсовая рубашка плохо справлялась с порывами ветра. Прошел почти час, прежде чем дверь наконец открылась. Я тут же ретировалась и, миновав несколько домов, присела на красную бетонную скамью за каменным фонтаном, откуда вся улица видна как на ладони, и принялась наблюдать за ними. Я говорю «за ними», потому что Сантьяго Бланко был не один. Он шел спокойно, не торопясь, даже не подозревая, что является объектом моего назойливого внимания, правда, в первую очередь меня занимала его спутница, и, призвав на помощь все свои сыщицкие способности, женскую интуицию и даже романтический опыт, я тут же сосредоточилась на ней. Через несколько мгновений я уже не сомневалась, что это его любовница. Рядом с внушительной фигурой своего кавалера она казалась совсем маленькой. Даже просторный длинный уипиль[36] из койюче, ткани, которая высоко ценится в этих краях за естественный кофейный цвет, не мог скрыть ее худобу. Через левое плечо у нее был перекинут полосатый коричневато-белый сарапе[37]. Будь она в брюках, я бы приняла ее за парня — из-за волос, светлых и коротких, как у солдата-новобранца. Лица ее я не рассмотрела. Судя по жестам, разговор шел оживленный, видимо, им было что сказать друг другу; во всяком случае, они не походили на мечтательную пару, ожидающую откровений ночи. Они не держали друг друга ни под руку, ни за руку — у нее рука вообще была занята сигаретой, так что в какой-то момент я даже засомневалась, любовники ли они.
Они прошли по тротуару мимо фонтана, где я сидела, не обратив на меня ни малейшего внимания, хотя в этот час на улице больше никого не было. Потом свернули налево и продолжили путь по Маседонио Алькала, облегчив тем самым слежку, поскольку это большая улица, где много деревьев, машин и людей. Через два квартала, у собора Санто-Доминго де Гусман, они остановились, видимо обсуждая, куда идти дальше, и в конце концов направили свои стопы к главной площади. Но пошли туда не по прямой, а срезая путь, по узким брусчатым улочкам, которые, петляя, ведут к центру города. Даже в это время площадь бурлит, шумит и наслаждается полнотой жизни. Во всяком случае, я не заметила ни одного свободного стула на террасах кафе и ресторанов. Какой же магической силой должно обладать это место, чтобы даже январской ночью, в понедельник, притягивать к себе толпы людей? Сантьяго Бланко и его спутница остановились у лотка, на котором старый беззубый индеец разложил свои поделки, и я подошла поближе, не боясь быть узнанной: толпа растворила меня без остатка. С лотка горделиво поглядывали танцующие птицы, цветастые коты, крылатые ослы и смешные черти— все те ночные существа, в кого, по мнению изготовившего их мастера, в полнолуние могут превращаться самые обычные люди. Она взяла деревянную фигурку, изображавшую голубохвостую сирену с желто-красным детенышем на руках, и погладила ее. Тогда я впервые увидела ее лицо: ясные зеленые миндалевидные глаза, прямой нос, тонкие губы, на которых застыла мягкая улыбка. Я отметила, что она молода — больше тридцати, от силы тридцати пяти ей не дашь. Пока она искала кошелек во внутреннем кармане сумки и вытаскивала деньги, писатель не сводил с нее глаз, и она, расплатившись, тоже пристально взглянула на него. И вот тогда он ей улыбнулся: как объектив камеры навсегда запечатлевает то или иное мгновенье, так мой мозг запечатлел эту улыбку, настолько она была нежной. В сердце шевельнулось что-то вроде жалости к себе, ведь мне никто так не улыбался. Чем же эта женщина заслужила такую улыбку? Словно в ответ на мои мысли она слегка коснулась его руки, а он накрыл ее ладонь своей, сжал и тут же отпустил.
Купив фигурку, они прямиком направились туда, куда, как я и подозревала, держали путь: в баскский ресторан на противоположной стороне забитой до отказа площади. Я не последовала за ними, появляться мне там было не с руки, но, поскольку тоже проголодалась, устроилась рядом в кафе и заказала сэндвич по-кубински с ледяным «Дос Экиc».
Пытаясь удержать внутри круглой булочки то, чем она была в избытке начинена, я снова и снова прокручивала недавние впечатления. Все-таки поразительно, что они всю дорогу не переставая разговаривали, причем спокойно и неторопливо. Неужели они считают, что в силах остановить время? Что за особый мир они для себя создали? В какой-то момент, следуя за ними по пятам, я услышала ее громкий заразительный смех, она даже остановилась на углу, чтобы посмеяться вволю. Мне ее смех понравился, возможно, именно он очаровал Сантьяго Бланке
Я допила пиво, закурила и попыталась привести в порядок мысли. Сказав, что едет в Луэрто-Эс-кондидо, Сантьяго Бланко солгал по той простой и старой как мир причине, по которой лгут почти все мужчины: у него есть другая женщина в Оахаке, но это, как ни крути, его личное дело. Может быть, завтра он действительно отправится в свой дом на побережье и займется работой, как и говорил. Его любовные похождения интересуют меня лишь постольку, поскольку могут навести на след К.Л.Авилы. Правда, есть опасение, что мои догадки неверны и заведут меня в тупик, а тогда биться головой о стену будет бессмысленно. Тем не менее в мой блокнот это путешествие с его целями и расходами уже занесено, и хотя бы для того, чтобы оправдаться перед шефом, я попытаюсь установить, кто эта светловолосая женщина и имеет ли она отношение к моему расследованию. Кстати, Памела Хоторн несомненно, поступила бы так же, подумала я и несколько приободрилась. А все-таки это возмутительно: не прошло и двух месяцев, как умерла его большая любовь, а он уже нашел утешение в объятиях другой! Горячие, должно быть, объятия у прелестной блондинки из Оахаки. С этими мыслями я взяла такси и снова отправилась на улицу Руфино Тамайо.
«Сеньора приехала из Колумбии. Я работаю у нее всего месяц».
Развалившись на кровати в своем номере и наконец-то почувствовав себя в полной безопасности, я обдумывала слова девушки, которая открыла мне, когда, спокойно осмотрев все запоры, я позвонила в заветную дверь. Моя парочка в это время ужинала в ресторане, так что я сто раз успевала провернуть то, что задумала: добыть информацию о хозяйке дома, прикинувшись, будто разыскиваю свою знакомую.
Мне пришлось трижды нажать на звонок — наверное, в отсутствие хозяйки на молодую индианку накатывала особенная лень. Когда она наконец открыла, я получила уникальную возможность проникнуть, пусть только взглядом, в спрятанный за стенами парк. В глубине я различила обычных размеров дом. Парк меня поразил, о чем я и не преминула сообщить, доставив удовольствие девушке, которую мое появление ничуть не испугало, разве что немного удивило.
Парк жил своей обособленной жизнью. Каждое дерево, сплетясь в тесном объятии со своими товарищами, казалось, возвещало, что ему вполне хватает этого молчаливого гордого союза. Поскольку деревья росли в беспорядке, они не подавляли своим величием: это мексиканский парк, не французский, подумала я. Девственная природа встречала того, кто осмеливался проникнуть за высокие стены, в это странное потаенное место.
Непоколебимо стоя в дверях и стараясь говорить с местным произношением, я твердым голосом попросила позвать хозяйку и выпалила иностранное имя. Девушка ответила, что такая здесь не живет, и от меня не укрылся ее быстрый проницательный взгляд. Тем не менее я настаивала на том, что мне дали именно этот адрес и что речь идет об американке.
— Здесь нет никакой американки, сеньора — колумбийка…
— Ее, случайно, зовут не Джуди?
— Нет, Лусия. Сеньора Лусия Рейес.
— Неужели моя подруга перепутала номер дома? Сколько времени вы тут живете?
— Я работаю у сеньоры всего месяц, а до этого дом стоял пустой.
— Может, моя подруга гостила здесь? Почему-то ведь она дала мне этот адрес!
— Не думаю… Здесь почти никто не бывает, к тому же сеньора не говорит по-английски…
Я снисходительно, почти по-матерински улыбнулась.
— И откуда же вы это знаете?
— Однажды на рынке к нам подошел американец и заговорил с сеньорой, но она его не поняла…
— Вам, наверное, приходится много работать, чтобы содержать все это в порядке? — спросила я, в восхищении окидывая взглядом территорию за стеной.
— Сеньора живет одна и ничего особенного не требует. Мой брат ухаживает за деревьями, водит машину, помогает мне с уборкой, если нужно сделать что-то тяжелое… — И вдруг, словно вспомнив, что не должна разговаривать с незнакомыми, даже с такой добропорядочной матроной, как я, она начала потихоньку закрывать дверь, улыбаясь на прощанье и сокрушаясь, что я не нашла свою подругу.
И вот теперь, лежа в постели и раскаиваясь в том, что предпочла богатейшей местной кухне примитивный сэндвич, я почувствовала, как в голове у меня застучало: колумбийка — живет одна— всего месяц — раньше дом стоял пустой — не водит машину — подчеркивает, что не знает английского — парк… Человек, который первые десять лет жизни провел фактически в деревне, вряд ли выберет в качестве убежища квартиру в центре большого города. Ведь в те времена, когда родилась К.Л.Авила, Хенераль-Крус трудно было назвать даже городком — это был разбросанный в полях поселок, чьи домики, словно грибы, росли прямо на пастбище или вдоль железной дороги, и только главная улица, за которой паслись коровы, пыжилась, подражая городским.
Этот парк, изолированный от окружающего мира, полностью воссоздавал сельский дух и удовлетворял потребность в тишине. Существующий рай. Место, где можно избежать крушения. Является ли бегство в таинственную и жизнелюбивую Оахаку той глупостью, которую Йозеф Рот рассматривал как средство против несчастья? И разве эта девочка-женщина, она же волчица, не мечтала о доме голубого цвета? Но тут во мне проснулся старый адвокат, призвавший наконец прислушаться к голосу разума: светловолосая колумбийка тут совершенно ни при чем. Я видела К.Л.Авилу всего один раз несколько лет назад, но в последние дни только и делала, что рассматривала ее фото, и это определенно не она. Смуглая кожа, сильное крепкое тело, да и возраст… Нет, ничего общего с хрупкой маленькой женщиной, купившей на площади деревянную фигурку. И тем не менее, хотя все было против, что-то неумолимо влекло меня именно в этом направлении.
Я выглянула в окно: ночь давно вступила в свои права; свежий ветерок бодрил. Огни раскинувшегося внизу города на какое-то время заставили меня позабыть, кто я и что тут делаю, но вскоре я почувствовала, что смертельно устала, и тут же возникло странное ощущение, будто К.Л.Авила окончательно взяла меня в плен.
Я еще долго читала, а рано утром, после нескольких часов сна, спустилась в вестибюль, выпила кофе, расплатилась, взяла такси и направилась на улицу Маседонио Алькала, где накануне, бродя по Сочимилько, приметила одну симпатичную гостиницу. Портье, наверное, еще спал, поскольку я заявилась ни свет ни заря, и ему пришлось делать видимые усилия, чтобы проснуться. Поскольку Рождество и Новый год остались позади, я не сомневалась, что найду свободную комнату, а цена ее, как я и предполагала, оказалась вдвое ниже той, что я платила в отеле на холме Фортин. Я усмехнулась, вспомнив, как огорошила своего бывшего мужа, когда после первой вылазки к акведуку разговаривала с ним по телефону. Он похвастался, что специально забронировал мне номер в этой гостинице, а я спросила: неужели он думает, что шеф станет оплачивать сотрудникам роскошные отели? Если бы Уго знал, в каких убогих комнатах мне приходилось ночевать… Но теперь наконец я буду платить столько, сколько положено человеку, выполняющему подобную работу, и жить к тому же в двух-трех кварталах от дома с голубыми стенами.
Действительно, от гостиницы я добралась туда меньше чем за пять минут. Дойдя до крошечной площади и прочитав внизу на кресте, что он поставлен в честь Сан-Педро де ла Пенья, я повернула направо и в начале улицы заметила керамическую табличку с каллиграфической надписью: «2-я улица Руфино Тамайо, прежнее название (с 1824 года)— улица Арок». Я не видела более пустынной улицы, чем эта, названная именем художника и выложенная камнем и брусчаткой; только какие-то черные птицы оживляли ее в этот ранний час, хотя, наверное, покой и тишина— ее постоянные обитатели. Я обратила внимание на маленькую желто-зеленую закусочную справа и не успела еще решить, где устроить наблюдательный пункт, как услышала шум мотора. Такси въехало на улицу, притормозило немного и остановилось у высоких стен. Через мгновение дверь открылась, и взору явился Сантьяго Бланко в той же льняной тройке табачного цвета и с тем же легким чемоданчиком. Поскольку синей сумки с надписью «Ганди» на сей раз у него не было, нетрудно было догадаться, что книги завершили свое путешествие в доме блондинки — «меня попросили, это для одной моей знакомой». Я не сомневалась, что он направляется в аэропорт (куда еще можно ехать в такой час?), и вдруг поняла, что это уже не важно, он меня больше не интересует, пусть едет куда хочет. По крайней мере, смогу снять этот нелепый наряд и освободить бедную голову от тесного парика. Я смотрела ему вслед и думала, что вряд ли когда-нибудь еще увижу улыбку, которая так мне запомнилась, хотя предназначалась другой. Его крупная голова с копной седеющих волос была видна, пока такси не скрылось из виду.
Я сижу на скамье у каменного фонтана, моего товарища по прошлому вечеру. Улица начинает просыпаться: вот мимо проходят каменщики, тихо переговариваясь и посматривая на меня; старая женщина открывает зеленую дверь под одной из арок акведука, беседуя сама с собой; еще одна, совсем древняя старуха, бредет куда-то с сумкой в руках. Я провожаю ее глазами и вновь всматриваюсь в голубой дом, но все мои старания напрасны, взгляд не может проникнуть сквозь стены, оберегающие тайну частной жизни.
Наконец в девять пятнадцать открываются даже и ворота, и красный автомобиль, похоже «хонда», задом выезжает на тротуар. В автомобиле сидит блондинка— опять в уипиле, на сей раз белом, — с двумя плетеными корзинками в руках и с интересом следит за маневрами мужчины за рулем. Затем появляется вчерашняя молодая индианка и начинает закрывать ворота. Женщина окликает ее, наверное, просит поехать с ней, хотя сначала, вероятно, это не входило в ее планы, недаром она взяла корзинки. Тут я вспоминаю рассказ об американце, который заговорил с сеньорой по-английски, и понимаю, что обычно они отправляются на рынок вместе, а отвозит их туда этот мужчина, который, несомненно, является шофером. Я просто сгораю от нетерпения: ведь в доме никого не останется, а это именно то, что нужно. Интересно, сколько времени у них займут покупки?
Спустя пять минут дверь послушно открывается под действием моей всемогущей «открывалки», как я окрестила инструмент, полученный в подарок от шефа.
При свете дня парк кажется еще более прекрасным благодаря бесконечным оттенкам и сочетаниям зеленого, но я не могу предаваться созерцанию красот и устремляюсь вглубь по длинной каменной дорожке, которая приводит меня к дому в колониальном мексиканском стиле, причем сугубо мексиканском, в чем убеждают многочисленные керамические украшения на стене и парадной лестнице. Дверь открыта, словно меня ждут, я вхожу и почему-то сразу вспоминаю о холстах, масляной живописи, выставке картин. Сначала я попадаю в длинный прохладный коридор, выложенный красной плиткой; красным же кирпичом заложено пространство между балками на потолке. Дом одноэтажный, все комнаты окнами выходят в парк. Как я заметила еще вчера вечером, он обычного размера; судя по дверям, здесь не больше трех комнат. Коридор упирается в столовую, которую я быстро окидываю взглядом, как и кухню, успев, однако, отметить, что она очень уютна благодаря квадратной форме и нарядной желтой керамике. В гостиной мое внимание привлекают две вещи. Со столика в углу на меня смотрит Пресвятая Дева Одиночества; отлитая из обычного гипса, она явно стоит здесь не потому, что представляет художественную ценность. Я рассматриваю ее черный покров с позолоченными вставками, треугольную фигуру, как у примитивных кубинских дев. В отличие от Пресвятой Девы Гуадалупской— основного символа мексиканского национализма, объединившего всех борцов за независимость, — у нее европейская внешность, это Богоматерь конкистадоров. Несмотря на величественный черно-золотой венец, вид у нее кроткий и спокойный, как у доброй подруги, способной утешить. В молитвенно сложенных руках она держит маленькие четки, не вылепленные, а настоящие серебряные, так и хочется унести их с собой и сохранить как амулет. Я вспоминаю легенду о том, как процессия горожан несла ее из базилики в собор, чтобы она попросила небеса смилостивиться, ниспослать на поля дождь и всяческую благодать. Вторая заинтересовавшая меня вещь — бутылка мескаля[38] на столе посреди комнаты, явно оставшаяся с вечера, и два стакана, охраняющие ее, словно верные стражи, голубоватые цилиндрические стаканчики-наперстки. Я представила себе Лусию Рейес и Сантьяго Бланко сидящими в этих мягких креслах, может быть обнявшись, пьющими мескаль, вбирающими в себя взгляды друг друга. «От любой беды — мескаль, и для радости — не жаль».
Но все-таки моя главная цель — спальня. Посередине— неубранная постель, светло-голубое покрывало, такого же цвета кресло, на нем валяется влажное оранжево-розовое полотенце. Понятно, что комнату еще не убирали, может быть, поэтому блондинка сначала не хотела, чтобы девушка ехала с ней. Мебели мало, но вся она выдержана в одном стиле. Напротив постели — прекрасный зеленый шкаф, украшенный мелкими, сделанными вручную рисунками. Его дверцы распахнуты, наверху стоит телевизор, ниже — видеомагнитофон с таким количеством кассет, будто здесь живет парализованный инвалид или фанат кино. (Насколько я знаю, все писатели как раз такие фанаты.) Немного освоившись в этой интимной атмосфере, я замечаю на тумбочке возле постели деревянную сирену-маму с детенышем на руках, нетронутый стакан воды и книгу с закладкой: Лусия Рейес читает «Семейное счастье» Льва Толстого.
Мое сосредоточенное и в то же время торопливое исследование внезапно нарушает скрип двери. Я сглатываю слюну и задерживаю дыхание. Издержки профессии, саркастически заметил бы шеф. Будь что будет — я выбираю зеленый шкаф и прячусь за его широкой спиной, съежившись и вся обратившись в слух. Это ветер, убеждаю я себя, поскольку в противном случае за скрипом должны были последовать шаги, а их нет, и задаюсь вопросом, что хуже: полная тишина или новый скрип. Наконец все стихает.
Тело от напряжения затекло, но я продолжаю поиски. Я обязана их продолжать.
Слева вижу открытую дверцу платяного шкафа и изучаю его содержимое. Это не занимает много времени, потому что он заполнен лишь частично. Из всех ящиков только в двух лежит нижнее белье, остальные пусты. Разумеется, я не собираюсь в нем рыться и сразу задвигаю ящики. У стены обнаруживаю большой чемодан, на вешалках же одежды совсем немного: туники, уипили, длинные юбки, какие носят индианки, накидки, сарапе. Вышивки поражают яркими, сочными цветами, напоминая оперение диковинной птицы, В углу — три сиротливые вешалки с европейской одеждой, кажущиеся случайными гостями, тем не менее я внимательно их рассматриваю. На первой висит длинное тяжелое черное пальто с мягким воротником, имитирующим мех какого-то дикого животного. Достаточно взглянуть на него, и сразу становится ясно, что надевали его редко, и немудрено: оно было бы гораздо уместнее там, где царит дикий холод, например в русских степях, если бы наша блондинка вздумала туда отправиться. Однако, засунув руку в правый карман (левый оказался пустым) и обнаружив там смятый чек из «Дьюти фри» аэропорта Кеннеди, я вспомнила, что в Нью-Йорке иногда тоже бывает очень холодно. На двух других висят костюмы из тонкой шерсти, черный и бежевый, какой-то неизвестной фирмы. То же и с обувью: среди сандалий и альпаргат[39] обнаруживаются бежевые туфли на каблуке и черные кожаные сапожки. Кажется, они попали сюда случайно из того времени, когда их хозяйка вынуждена была одеваться по всем правилам. Но в любом случае в пристрастии к модным тряпкам ее не обвинишь.
Я перехожу в ванную: стены цвета охры, терракотовая плитка и дерево, раковина умывальника расписана вручную — именно такую мне всегда хотелось иметь. Стараясь не обращать внимания на роскошную ванну, куда нужно спускаться по ступенькам, выложенным такой же охряной и терракотовой плиткой, поскольку она находится ниже уровня пола, открываю маленький шкафчик. Только духи и пара дорогих кремов указывают на присутствие женщины, больше ничего. Под умывальником расположен обычный для ванных комнат шкаф с деревянными дверцами, который словно приглашает заглянуть внутрь. Там я обнаруживаю фен— интересно, зачем он ей, если длина ее волос составляет всего несколько сантиметров? — косметичку и какую-то коробку. Я беру черно-красную косметичку, миниатюрный саквояж для кремов, туалетных принадлежностей, лекарств, где в беспорядке лежат пузырьки, мыло и шампунь из отеля «Интерконтиненталь», шапочка для душа и спички из «Шератона» и швейный наборчик из «Марриотта». Коробка черно-голубая, с традиционным для Олиналы[40] орнаментом, и почему-то мне кажется, что там хранятся лекарства. Так и есть; в глаза сразу бросается большой красно-белый флакон тайленола, типично американское средство, рядом с ним витамины «Центрум» — для своих тридцати пяти лет она очень предусмотрительна. Не нахожу ни презервативов, ни противозачаточных таблеток, ни модных целебных мазей, только невинный аспирин, болеутоляющие и какие-то травяные капсулы.
Уже собираюсь выйти из ванной, как вдруг что-то словно толкает меня назад к шкафчику: я беру духи, прыскаю себе на мочки ушей и шею и тут же наполняюсь ароматом Лусии Рейес, запахом ее тела.
Возвращаюсь в спальню и не без труда открываю ящик тумбочки у постели, ломая при этом замок. Представляю, как бы я разозлилась, если бы кто-то сотворил такое с моей тумбочкой! С изумлением обнаруживаю там бело-голубую картонную коробочку со снотворным. Находка несколько сближает меня с блондинкой, поскольку доказывает, что начиная с определенного момента ни одна женщина не может похвастаться крепким сном, даже эта, обладающая, судя по всему, потрясающей выдержкой. Но еще больше меня удивило происхождение лекарства: на нем стоит хорошо знакомый логотип Национального фармакологического регистра Чили, точно такой же, как на коробочках, лежащих в моей косметичке в трех кварталах отсюда.
Две другие двери ведут еще в одну спальню и маленький кабинет. Больше комнат в доме нет. В спальне, к своему разочарованию, обнаруживаю одну-единственную кровать, тоже неубранную. Я не сомневаюсь, что служанка ночует в домике привратника рядом со входом, следовательно, здесь спал Сантьяго Бланко. Это подтверждает и осмотр ванной, примыкающей к комнате: на раковине я вижу бритву и флакон с кремом для бритья, которыми, несомненно, недавно пользовались. Если Сантьяго Бланко не увез эти предметы мужского обихода в своем чемоданчике, значит, они являются постоянной частью местного пейзажа.
Я торопливо перехожу в последнюю комнату— кабинет; если бы Лусия Рейес имела двоих детей, как я, то не могла бы позволить себе подобную роскошь, поскольку это помещение служило бы еще одной спальней. Даже когда очень торопишься, для зависти время всегда найдется, слишком уж тут уютно: вдоль стен стоят деревянные стеллажи и полки, заполненные пока что лишь наполовину, но, как видно, все еще впереди; с книгами мирно соседствует музыкальный центр с невообразимым количеством дисков— их здесь ничуть не меньше, чем видеокассет в спальне. Да, блондинка неплохо устроилась, и ее очевидное одиночество достойным образом скрашено. Посередине расположился массивный письменный стол на прочных ногах, напоминающих лапы тигра или льва, какими их изображают на скульптурах. Меня бы не слишком удивило, если бы он вдруг издал грозный рык. Включенный портативный компьютер, соединенный с принтером, и множество разбросанных в беспорядке бумаг создают впечатление лихорадочной работы. (Как будто, пока она пишет, смерть над ней не властна.) Нет ничего легче, чем определить, является ли кабинет таковым только по названию или здесь действительно работают.
На светящемся экране читаю: «Оахакские селения и их мелодии: Теотитлан-дель-Валье, Истлан, Тустепек, Техупан, Койстлауака, Сучистлауака, Тепельмеме, Тамасулапан».
Кому принадлежат эти строки: музыковеду или писательнице, сочиняющей роман об Оахаке? На соседнем кресле лежит огромный испанский словарь, открытый на букве Г. Синяя матерчатая сумка из магазина «Ганди» наконец-то нашла пристанище под столом. Я просматриваю книги и бумаги и не удивляюсь ни томику «Волчицы», ни полному отсутствию романов К.Л.Авилы, ни множеству американских изданий в твердых обложках — некоторые даже с чеком нью-йоркского книжного магазина «Варне и Ноубль» внутри — в кабинете колумбийки, не говорящей по-английски.
Я не обнаружила ни сумки, ни коробки, ни ящика в столе или шкафу, где хранились бы ее личные бумаги, письма, записки. Их просто нет или они так ловко запрятаны? Однако, поразмыслив, я догадываюсь: просто-напросто ничего хранить не стоит. Прошлое — это не факты и события, а только то, что остается от них в нашем сердце — пусть пристрастном и обманывающемся, но чувствующем свою правду — после разрушительной работы времени. Истина, изложенная буквально, никому не нужна. Кто бы ни была эта женщина, я восхищаюсь ее сдержанной твердостью. Вот бы мне стать такой! Но, твердо зная, что это невозможно, я отбрасываю эту мысль, словно использованный носовой платок.
Во всем доме я не встретила ни одной фотографии.
На пересечении улиц Руфино Тамайо и Гарсиа Вихиль находится огромное здание Дома народных промыслов штата Оахака, и его многочисленные магазинчики и выставки помогли мне скоротать время, которое я отпустила Лусии Рейес на посещение рынка. Будучи в эти утренние часы единственным посетителем, я остановилась возле кассы поболтать с продавцом, не спуская в то же время глаз с улицы в ожидании красной «хонды». Чтобы оправдать свое присутствие здесь, я тоже купила маленькую фигурку— полосатого, как кот, волка с белыми усами и красными устрашающими зубами, пусть по ночам отгоняет от меня плохие сны.
Если верить продавцу, голубые стены изначально были красными, пока месяца четыре назад не явилась целая армия маляров и не перекрасила их. Дом был выставлен на продажу еще во времена кризиса, тем не менее цена на него почему-то оставалась запредельной (очень по-мексикански), из-за чего его никто не покупал. Потом приехала одна иностранка, да, колумбийка с внешностью американки и почти совсем без волос на голове — может, она хочет нарастить их где-нибудь в другом месте? — и заплатила за то, что хотела иметь, наплевав на законы рынка. Благодаря парку ожидаешь увидеть внутри по меньшей мере замок, а не дом с тремя комнатами, может быть, богачи еще поэтому не заинтересовались им. Продавец, очень приятный и обходительный молодой человек, добавил, что на месте блондинки поступил бы так же, ведь деньги имеют ценность не сами по себе, а лишь как средство для исполнения желаний. Блондинка сама ему говорила—она такая любезная и, когда заходит в магазин, обязательно останавливается поболтать по-соседски, — что хочет остаться тут навсегда и покупка дома — отнюдь не просто капиталовложение.
Хотя дом был куплен четыре месяца назад, она живет здесь всего месяц, а до этого нанятый ею человек делал там ремонт. Время от времени приезжал высокий седой сеньор, следил за работой. Не могу не признать, что решение поселиться здесь вполне разумно и оправданно.
Старость страшит меня, в частности, тем, что я не смогу обеспечить себе жизнь в свое удовольствие, о чем всегда мечтала и связывала с тем временем, когда перестану работать. В сотый раз оглядывая место, которое облюбовала эта загадочная женщина в надежде обрести иную судьбу, я подумала, что если ей удалось обеспечить себе такую жизнь, то она спасена. Парк с его огромными деревьями, привлекающими внимание и в то же время отгораживающими от внешнего мира, тишина, ярко-голубой бассейн, пестрые цветы, терраса с изразцами и зеленой железной мебелью, гамак, лениво покачивающийся меж двух стволов, и огромный кусок неба над головой только укрепляют меня в этой мысли. Дом не подавляет своими размерами, выглядит приветливым и уютным. Весьма удачно расположен домик привратника: не слишком близко, чтобы не нарушать покой хозяйки, и не слишком далеко, чтобы она не чувствовала себя одиноко. Если она хотела от всех убежать, почему не купила кофейную плантацию где-нибудь в Сьерра-Мадре-дель-Сур, например? Нет, ей нужен город: улицы, разноликая толпа, храмы и рынки, люди и соборы, рестораны и магазины. Вопреки собственному представлению о себе ничто человеческое ей не чуждо, и несколькими минутами позже она это доказала.
Я шла за светловолосой колумбийкой до улицы Пятого мая. Дело в том, что через пятнадцать минут после возвращения с рынка она опять вышла из дома и не спеша направилась к центру, зайдя по дороге в прелестную маленькую кофейню, где все, включая цвет, соответствовало предлагаемому напитку, а запах стоял просто восхитительный. В открытой ее части было всего два маленьких столика с крошечными табуретками, за один из которых она и села. Я решила, что не стоит входить сразу за ней, и несколько минут рассматривала одежду в соседнем магазине, после чего заняла второй столик как раз в тот момент, когда ей принесли чашку эспрессо. Стараясь скрыть чилийский акцент, я попросила холодный капуччино с шоколадом. Она достала из сумки — бесформенного плетеного мешка песочного цвета — книгу, открыла ее на заложенной странице (мне не понадобилась особая проницательность, чтобы узнать роман Толстого, лежавший на тумбочке) и только собралась закурить, как ее окликнула очень смуглая высокая женщина с длинными седыми волосами, одетая в цветастую юбку до пят и мужскую рубаху; видимо, как и мы обе, иностранка. Она проходила мимо, но, увидев мою подопечную, остановилась.
— Привет, Лусия, — сказала она и так приветливо улыбнулась, что мне тут же захотелось с ней подружиться.
Вздрогнув от неожиданности, блондинка подняла голову, и ее лицо засияло.
— Привет, Фьорелла, — радостно откликнулась она. Конечно, по классическим меркам красавицей ее не назовешь, но улыбка делает ее удивительно привлекательной.
Фьорелла говорила по-испански с сильным итальянским акцентом. Она сказала, что сейчас торопится, но потом подробно расскажет о своей экспедиции в масатекскую[41] сьерру. Тем не менее она успела поведать о галлюциногенных грибах, которые ласково называла грибочками, о гадании таро и о некой Марии Сабине и ее дочери. Лусия все внимательно выслушала, сказав, что как-нибудь вечерком заглянет к ней в мастерскую, а я почему-то подумала, что такие женщины, как они, никогда не позволят мужчине разговаривать с собой хорошо известным нам всем равнодушным тоном усталого, скучающего супруга. Чилийский художник Роберто Матта назвал одну из своих картин «Океан, вздымающийся внутри нас». Наверное, что-то подобное происходит и с этими двумя женщинами. Я отчаянно напрягала слух, пытаясь определить, с каким акцентом говорит Лусия Рейес, но так и не смогла. По-моему, ее выговор все-таки похож на мексиканский. Тут вдруг до меня дошло, что ее голос, который я слышала впервые, не так уж мне незнаком. Он был хрипловатый, этот голос.
Итальянка ушла, а она с минуту смотрела невидящим взглядом в голубую утреннюю даль, после чего вернулась к своей книге. До нас донесся неистовый звон колоколов многочисленных церквей. К какому миру она принадлежит? Какое упорное желание руководит ее поступками? Мне нравится, что она, прожив в городе всего месяц, уже завязала дружеские отношения с людьми, которые, подобно ей, решили избрать Оахаку своим домом. Молодец.
Воспользовавшись тем, что она поглощена «Семейным счастьем», я принялась открыто рассматривать ее лицо и фигуру. Я ощущаю себя всесильной, подозревая, что ее будущее — в моих руках, меня переполняет это порочное чувство. Но в то же время мне хочется подойти и спросить: если это ты и ты жива, скажи, чего ты хочешь, к чему стремишься. Тебе не бывает грустно воскресными вечерами или в дождливые дни? Ты уверена, что сделала все правильно, или хочешь вернуться назад? Ведь ни один человек, будь он хоть семи пядей во лбу, не застрахован от идиотских поступков. Еще не поздно опомниться!
Однако все это лирика, пора возвращаться на грешную землю и подумать о практических вещах — здесь мне и карты в руки. Например, о способах изменения женской внешности. Волосы я в расчет не беру— длинные каштановые кудри ничего не стоит за несколько минут обкорнать и осветлить, были бы ножницы да краска под рукой. Цвет глаз можно изменить с помощью контактных линз, это известно. Строгая диета — американские клиники наперебой предлагают ее тем, кто в состоянии платить, — позволяет сбросить за два месяца килограммов десять, так что средней упитанности женщина вполне может превратиться в хрупкое создание. Современная пластическая хирургия — несложные операции, иногда их делают даже амбулаторно— творит чудеса: лицо омолаживается лет на десять, разглаживается, делается неузнаваемым. Все это доступно и не требует много времени, нужны только деньги и желание. Но есть вещи, которые изменить нельзя. Вот голос, например, как его изменишь?
С этими мыслями я встала, подошла к ней и попросила прикурить. Не знаю, зачем я это сделала, может, просто хотела, чтобы она заметила мое присутствие, увидела меня, узнала, что я существую. Она подняла голову от книги, и я до сих пор ощущаю на своем лице взгляд ее миндалевидных глаз, в которых светилась доверчивость— сестра надежды. Глаза были большие, светло-зеленые, как вода в озерах на юге Чили, и выражали спокойную уверенность в том, что ее место именно здесь, и нигде больше. Ее взгляд не был ни отсутствующим, ни рассеянным, ни блуждающим, он был просветленным, проникновенным. Белизна одежды как-то по-особенному его оттеняла.
— Конечно-конечно, сию минуту, — сказала она с улыбкой, открывая сумку и отыскивая там зажигалку; интересно, она всегда была такой любезной или просто заразилась мексиканской вежливостью?
Она продолжает сидеть на табуреточке, я, стоя рядом, наклоняюсь к ней, чтобы прикурить от маленькой зажигалки, и вижу на запястье, словно специально ко мне повернутом, два еле заметных шрама. Сердце у меня сжимается: я знаю, что они означают, их ни с чем не спутаешь.
— Пожалуйста, — говорит она.
Мы улыбаемся друг другу, я благодарю и вижу в ее зрачках легкий, танцующий отсвет. Слегка смущенная, я возвращаюсь за свой стол, а она, словно мое вторжение ее разбудило, смотрит на часы и откладывает книгу, видимо, решив, что пора уходить. Я отмечаю, что часы — единственное ее украшение: ни колец, ни сережек, ни ожерелий, ни браслетов. Она встает, расплачивается и уходит, посылая мне легкую улыбку. Я улыбаюсь в ответ.
И тут вспоминаю прекрасный серебряный крест, висевший на шее у Джилл, когда мы виделись первый раз. Его подарила Кармен. Крест из Ялалага, сказала она тогда, это в Оахаке.
Мои попытки связаться по телефону с самой дальней страной континента оказались безуспешными: звонок все время срывался, как будто кто-то изо всех сил старался помешать мне поставить последнюю точку в этой истории. Слава богу, хоть в Мехико удалось дозвониться без проблем. Вот если бы Уго согласился помогать мне и впредь! Об этом молено только мечтать. Информацию, о которой я просила его вчера вечером, он раздобыл всего за два часа. Его приятель, сотрудник посольства Чили в Мехико, связался со своим другом, сотрудником колумбийского посольства, и тот подтвердил мои догадки: никакой колумбийки Лусии Рейес, проживающей в Мексике, в их списках нет.
Сидя за столом в просторной кухне, являющейся частью моих гостиничных апартаментов, перед потрепанным блокнотом, я смотрю в стену и ничего не вижу.
Покинув в полдень кафе на улице Пятого мая и купив тайленол от постоянно досаждающей мне головной боли в «Аптеке Господа» — именно так она называлась, — я стала думать, что мне делать дальше со своими суматошными мыслями, и направила стопы к базилике Пресвятой Девы Одиночества. Ведь именно ей, Пресвятой Деве, которая так удобно расположилась среди витражей и колонн, открытая всем со стороны широкой галереи и защищенная стеной из желтовато-зеленого камня, поверялось столько вечных женских тайн, связанных с кровью и плотью, желаниями и бедами. С божественной простотой принимала она все страдания, претерпеваемые каждой из нас ради того, чтобы найти искомое: дорогу к дому.
Ушла я из церкви с уверенностью, что черно-золотая Дева меня выслушала. Мне кажется правильным, что покровительницей Оахаки является женщина, мать, а не сын или отец, которые никогда не сумеют утешить так, как она. В XVI веке священники не показывали индейцам распятого Христа, дабы не внушить им идею о побежденном Боге. Позже этот образ широко распространился в Оахаке, и Христос был приобщен к древнему местному культу смерти. Католической церкви повезло, что удалось добиться подобного синкретизма. С образом Пресвятой Девы, разумеется, подобных проблем не возникало.
Базилика расположена в самом чудесном месте города. Ее колокольни-близнецы с одинаковыми куполами смотрят на площадь, где в тени густых индийских лавров раскинулось огромное кафе-мороженое. Полотнища, свисающие с окон Университета Бенито Хуареса, напоминают об очередной забастовке. Рядом высится величественное здание муниципалитета.
Я побродила по площади, зашла в кафе, этот сад наслаждений, пробежала глазами названия и подумала, что тут их придумывать умеют: «Гуана-бана», «Маней», «Маленький лавр», «Оахакский поцелуй», «Поцелуй ангела», «Тамаринд», «Лепесток розы». Последнее показалось мне особенно соблазнительным, и, попробовав мороженое, я поняла, что это вовсе не метафора: я действительно ела лепесток за лепестком.
Ступая по брусчатке старинной соседней улочки, я подняла глаза, и моему взору открылось прекрасное в своей торжественной простоте зрелище. Между двумя домами на проволоке было развешано белье, и танец белых простыней на ветру очеловечивал пейзаж, напоминая, что я иду не по обетованной — по обычной земле. Вдали раздался свисток точильщика — раньше мы слышали его так часто, а теперь почти не слышим вовсе, и все же в любом городе, населенном людьми, которые по-прежнему делятся на мужчин и женщин и по-прежнему точат ножи, он нет-нет да прозвучит.
В это сухое время года солнце превращает улицы в раскаленное марево, и остается только молиться, чтобы пошел дождь и его длинные серебристые струи омыли мостовую и меня.
Проголодавшись, я зашла в столовую на рынке, что позади базилики, и вскоре мягкие, белые, влажные плетеные косы оахакского сыра на зеленой глиняной тарелке пали жертвами моего разыгравшегося аппетита. Царившая вокруг толчея мешала сосредоточиться, и во мне вновь всколыхнулись те же чувства, в которых я тщетно пыталась разобраться.
Я— Роса Альвальяй, мне пятьдесят четыре года, родилась в центральном районе Чили, в городе Сан-Фернандо, в семье, принадлежащей к непонятному среднему классу, и с детства привыкла не стремиться к недостижимому. Во мне нет ничего необычного, я переживаю тот период, когда жизнь идет на убыль (один испанец в древности молился о часах, что уже сочтены), и мне достаточно простого участия, одного сочувственного взгляда, чтобы все мои печали испарились. Я никогда не знала того, что именуют красивой жизнью. Ни один мужчина уже не назовет мое тело «вместилищем меда, сладкого и горячего», и не прошепчет «душа моя, ангел мой», как Сантьяго Бланко в своем романе, описывая К.Л.Авилу. Я не писательница, я никуда не исчезала, и никто не посвятит мне книгу, как он посвятил ей «Волчицу», экземпляр которой я видела сегодня утром в голубом доме: «Лусии, моему кусочку земли, соединившему наконец свои два берега». У меня всегда был и будет только один берег.
Я встаю из-за стола и снова пытаюсь дозвониться в Чили. Пока не дозвонюсь, буду попусту терять время, предаваясь всяким бредовым размышлениям, поскольку только в праздности мысли дают себе волю.
Если это К.Л.Авила, она не перестанет писать. (Как будто, пока она пишет, смерть над ней не властна.) Я поняла это, прочитав первую из отпечатанных страниц, лежавших рядом с компьютером, и не только потому, что наверху было написано «Глава четвертая», но и потому, что язык прозы ни с чем не спутаешь. Все могло умереть: «черный роман», Памела Хоторн, К.Л.Авила, но только не страсть выдумывать истории и рассказывать их. В тот момент, притаившись в кабинете голубого дома, я испытала от этой мысли огромное облегчение и позже, ища разгадку, пришла к выводу: ее мания обретала смысл только благодаря таланту, и безумное бегство было бы невозможно, если бы не призвание, требующее одиночества. Преимущество писателя состоит в том, что он может работать, полностью отрешившись от окружающего мира и себе подобных, чем не многие на земле могут похвастаться. Еще один укол зависти, впору сбиться со счета.
Ожидая, пока меня наконец соединят, я задала себе тысячу вопросов, от метафизических до вполне житейских.
Если это не она, по какой такой причине колумбийка, живущая в Мексике, пользуется чилийскими лекарствами? Логотип Национального фармакологического регистра Чили стоял у меня перед глазами, не давая покоя.
Если это она и если она отказалась от всего, что имела, в том числе от авторских прав на пять романов и их переводы, сколько у нее осталось от тех денег, которые она сняла со счета в Майами? И открыла ли она новый счет на имя Лусии Рейес? Как она собирается публиковать то, что сейчас пишет, купят ли у нее роман, если он будет подписан другим именем? И тут я понимаю, что ключевой элемент здесь — Сантьяго Бланко: они уже обо всем договорились.
В эти дни я много размышляла о том, чему раньше из-за своего узкого, какого-то однополого образования не придавала особого значения, — о деньгах. Я заметила, что отношение женщин к этому необходимому компоненту жизни какое-то двойственное, лицемерное, порой они словно открещиваются от денег, не могут до конца их принять как данность. Если бы я сегодня решила кардинально изменить свою судьбу, у меня не было бы ни малейшей возможности это сделать. А вот если бы у меня были средства… насколько свободной я бы себя чувствовала? Я представила, как ноябрьским утром К.Л.Авила вышла из дому с небольшим багажом, рассчитанным на пять дней, чтобы сесть в самолет и оставить позади все. Вероятно, она знала, что не вернется, что начнет жизнь еще раз с нуля. Спору нет, это весьма экстравагантно — покинуть дом и начать жизнь заново, но ведь это означает, что нужно снова купить все, от сковородки до трусов. (Правда, для КЛАвилы это все ограничилось четырьмя вешалками.)
Одна из моих самых близких подруг каждую неделю участвует в лотерее в непоколебимой уверенности, что однажды выиграет главный приз. Когда это произойдет, мы осуществим свою заветную мечту: полетим первым классом в Нью-Йорк, где ни одна из нас не была, остановимся в отеле «Плаза», существующем в нашем воображении как миф, и не возьмем с собой ничего, кроме косметичек, а потом пройдемся по Пятой авеню и купим себе все, что нужно и не нужно, от чулок до вечернего платья, которое никогда не наденем.
Думаю, то, что сделала КЛ.Авила, не сильно отличается от нашей мечты.
И последней мыслью, посетившей меня, прежде чем я дозвонилась в Чили, была мысль о ярости. Люди, окружавшие К.Л.Авилу, недооценили этот важный фактор. Если они уверовали в ее покорность, значит, вовремя не поняли, что ярость может проявляться по-разному. Решение изменить судьбу не рождается из пассивности, зато из хорошей порции злости— сколько угодно. Грезы или скука не подтолкнут на смелый поступок. Короче говоря, если Ана Мария Рохас думала, будто К.Л.Авила уже не способна на страсть, она была права лишь наполовину — просто та берегла ее на будущее, на что-то стоящее, действительно главное. Она наплевала на славу, предпочтя покой шуму. И в то время как простые смертные, любящие покой, вынуждены ждать ночи, когда у мира нет иного выхода, кроме как погрузиться в тишину, она решила превратить свою жизнь в одну долгую ночь, вечное бесшумное путешествие.
Ночь приносит клятву верности темноте, но я не смогла бы жить во мраке. Правда, если быть справедливой, то одиночество — это все же свет, но как свет без солнца.
Я должна была заранее продумать возможные возражения Томаса Рохаса, чтобы отразить их, поскольку близкие К.Л.Авилы склонны все скрывать и отрицать, а мне в решающий момент, когда осталось задать последние вопросы, это совершенно не нужно.
— Прошу еще раз меня простить, ректор, но мой вопрос очень важен: Кармен когда-нибудь пыталась покончить с собой?
— Не знаю, чем вы там занимаетесь, Роса… но ваши вопросы совершенно не относятся к делу.
— Я предполагала, что вы скажете что-нибудь подобное, но я нахожусь за тысячи километров и, к сожалению, ничего не могу объяснить.
— Объясните, когда вернетесь, а сейчас, пожалуйста, занимайтесь тем, о чем я вас просил. — Тон его голоса не оставлял сомнений: он крайне раздражен, а значит, надо быть готовой к чему угодно. — Еще я хотел бы знать, когда вы собираетесь вернуться. — Неприступная скала, а не человек.
— Прошу вас, ректор, будьте снисходительны.
— И не рассчитывайте.
«Тон определяет все, — заявила К.Л.Авила в одном из своих многочисленных интервью, — фраза сама по себе ничего не значит; если непонятно, зачем ее произносят, это просто предложение с подлежащим и сказуемым, не имеющее никакого смысла. Все дело в тоне. Я люблю тебя— что это значит? Любить можно беззаветно, страстно, по привычке, безрассудно, сгорая от вожделения…»
Интересно, как отреагировала бы на его суровость К.Л.Авила, обладательница чарующей улыбки? Наверное, властные мужчины невозможны без покорных женщин, которые, уступая им власть, ведут свою собственную игру. Пока в один прекрасный день не уходят.
— У меня есть сведения насчет одной женщины, она сотрудничает с повстанцами и имеет одну-единственную особую примету— шрамы на запястьях… Вам хочется, чтобы я подробнее рассказала об этом по международной телефонной линии? — Молчание было таким глубоким, что в ушах зашумело. — Вы не откровенны со мной, сеньор Рохас. В нашу первую встречу я убедительно просила вас вспомнить все приметы Кармен Льюис, каждую отметинку на ее теле. Вполне естественно, что, меняя имя, человек меняет также и внешность, вы ведь не будете отрицать, что мы говорили об этом? И вы поклялись мне, что никаких особых примет не было… Скажите, вы действительно хотите, чтобы мы ее нашли, или просто решили этим расследованием успокоить свою совесть?
— Почему, по-вашему, я должен ее успокаивать?
— Просто-напросто мне кажется, ваша совесть замучила бы вас, если бы вы не предприняли эту попытку. Чувство вины мощный двигатель, ректор…
— Вы меня оскорбляете, сеньора Альвальяй.
— Минуту назад вы меня называли Роса. Ладно, давайте продолжим, в конце концов, мы из одной команды… Так вы хотите, чтобы я занялась этой женщиной, или нет? Я не хочу зря тратить ни ваши деньги, ни свое время.
— Хорошо, займитесь.
Я положила трубку — она опять была влажной. «Хорошо, займитесь». Чувство, переполнявшее меня, было ошеломляющим и пронзительным, как обычно бывает в решающие моменты жизни, оно накрыло меня с головой. Мое расследование почти завершено. Мне поручили труднейшее дело — отыскать К.Л.Авилу, и я справилась с ним успешнее, чем можно было ожидать, но ощущение заслуженной победы почему-то не приходило.
Часы показывали четыре пополудни, и мой мозг работал на полную катушку. Нужно позвонить Уго, попросить его связаться с Тонатиу и передать, чтобы тот не беспокоился, теперь все это уже не имеет значения.
Затем нужно раздобыть номер сотового телефона Сантьяго Бланке Это сложнее, но я не сомневалась, что властный тон, помноженный на убежденность в собственной правоте, заставит секретаршу помочь мне. Сделав эти две вещи, я решила не оставаться на ночь в отеле и покинула его, город и блондинку из дома с голубыми стенами.
Я взяла напрокат машину и отправилась в Пуэрто-Эскондидо.
Только там мое расследование будет завершено.
Ничья жизнь невозможна, если кто-то не является ее свидетелем, сказал мне Сантьяго Бланко. В данном случае свидетелем был он.
Свобода незамужней женщины— таков был выбор КЛАвилы.
Любая история любви включает в себя две версии, а я узнала только одну. Придется принять ее, хотя в глубине души я задавалась вопросом, какова же другая. Был ли разрыв с Сантьяго Бланко необходимой передышкой и в один прекрасный день истосковавшееся тело, прежде чем увянуть, снова потянется к тому, кого любило когда-то?
Мой последний и неизбежный собеседник свидетельствовал против самого себя, доказывая, что любовь, согласно любимому писателю К.Л.Авилы, не знает другой награды, кроме опыта, и не учит ничему, кроме смирения.
— Конечно, рано или поздно пришлось бы кому-нибудь рассказать правду, — произнес он медленно и устало, поскольку, наверное, никогда не верил в то, что правда необходима.
Тем не менее он рассказал мне следующее.
Когда он с ней познакомился, она, по его выражению, была настоящей дикаркой, из той редкой породы людей, которые живут одними чувствами. Наивная и невинная, она шла по чужим жизням, разрушая нормы и вызывая страсть, но всегда в конце концов исчезая. Может быть, в ее жилах действительно текла цыганская кровь. В любом случае она была подобна обоюдоострому оружию, поэтому Сантьяго Бланко, влюбившись, не собирался связывать с ней жизнь, а когда не так давно передумал, было уже поздно. «Мой любимый, мой глупенький, мой мальчик» был никакой не повстанец — это был он.
Во время расследования я не раз возвращалась к поразившим меня строкам Альфонсины Сторни о сыне: «У меня есть
сын, плод любви, незаконной любви… Сын, а потом уже я, а потом— будь что будет». Читая по дороге в Мексику интервью К.Л.Авилы, я не сомневалась, что история об американце, погибшем в автокатастрофе, — выдумка. По какой причине женщина может скрывать от сына, кто его отец? Чтобы оправдать такое поведение, одних соображений безопасности недостаточно, следовательно, это, вероятнее всего, не повстанец. Стихи аргентинской поэтессы полны материнской любви, и если бы Сантьяго Бланко не имел к этому никакого отношения, он вряд ли бы их выбрал. Я тут же вспомнила цитату из Лаури в том же интервью: «Мексиканские дети не плачут, потому что знают о трагической обреченности человека». Интуиция подсказывала мне, что это не просто метафора. Не преуменьшая горестей маленького Висенте и всего, что ему довелось пережить, думаю, его мать, прежде чем исчезнуть, хотела в такой завуалированной форме рассказать, прокричать ему о том, что являлось ее главной тайной и скрытым завещанием. Ведь если он родился там, он был мексиканцем, хотя несколькими строками выше в том же интервью она утверждала, что в нем нет ни капли мексиканской крови.
Действительно, когда Кармен жила в Койоакане, в доме Сантьяго Бланко, она забеременела от него, что было счастьем для обоих, но семья писателя не должна была знать об этой незаконной связи. По его словам, из-за любви к Кармен он с нежностью принял сына, но, поскольку она была тем, кем была, не хотел бросать семью и ввязываться в какую-то сомнительную авантюру. Когда же ему стало трудно скрывать чувства к мальчику, который постоянно играл в саду у него перед глазами, К.Л.Авила увезла ребенка в Сан-Франциско и препоручила заботам тети Джейн.
Вскоре на сцене появился Луис Бенитес, знаменитый команданте Монти, и его приезды в Мехико серьезно угрожали писателю как официальному любовнику, поскольку роман с ним продолжался довольно долго. Кармен играла чувствами обоих, сталкивала их в надежде, что Сантьяго Бланко все-таки сделает выбор в ее пользу, но, к сожалению, добилась прямо противоположного. Сейчас Кармен питает к команданте нежную привязанность, а он отвечает тем же, что доказал, снабдив ее паспортом, о котором она просила, как я и подозревала. Выходит, не так уж неправ Томас Рохас: хотя похищением здесь и не пахло, участие команданте оказалось весьма существенным: без паспорта КЛ.Авила не могла бы осуществить свой план.
Вернувшись из последней поездки в Индию, она окончательно поняла, что родители ее покинули («они навсегда распрощались со мной»), тогда же, как будто этого было мало, закончилась ее казавшаяся вечной связь с Сантьяго Бланко. Классический ультиматум одинокой женщины женатому мужчине и столь же классический отказ. Она вошла в полосу тяжелого кризиса и решила пережить его в Сан-Франциско, рядом с сыном и тетей Джейн. Однако эта поездка стала для нее фатальной: только что потеряв большую любовь, она узнала, что потеряла и сына, который, повзрослев, стал неуправляемым и изводил ее всякими злобными выходками. Тогда же она пережила еще одно страшное потрясение: три субъекта ворвались ночью в дом тети Джейн, когда Кармен была одна, напали на нее и изнасиловали. Множественное насилие, констатировал обследовавший ее врач. Неделю спустя Кармен вскрыла себе вены, но тетя вовремя обнаружила ее и спасла. После долгого периода восстановления она решила, что Чили может стать ее судьбой— в Мексику она не хотела возвращаться. Новая встреча с Томасом Рохасом оказалась для нее спасением. Она не только ощутила себя наконец любимой и защищенной, но и вернула Висенте, чтобы не отпускать до самого дня его свадьбы, когда он уже крепко стоял на ногах. Тем самым она избавилась от чувства вины за то, что в первые годы жизни лишила его отца. В Чили воспоминания о былых страданиях не посещали ее, и она была безгранично благодарна ректору. Правда, она никогда не испытывала к нему той безумной страсти, которая связывала ее с Сантьяго Бланко, но была верной и преданной женой. В первое время ей это даже нравилось, и, теряя собственное «я», она тем не менее сознательно шла на уступки, чтобы забыть черные дни в Сан-Франциско, ставшие для нее средоточием всех ее бед.
Однако по прошествии времени трудности возникли снова. Стой минуты, как она вернулась в Чили, ее преследовало неотвязное воспоминание о маленькой девочке из Хенераль-Круса, сосавшей материнскую грудь в момент, когда совершилось убийство, и явившейся прообразом знаменитого частного детектива Памелы Хоторн. Оно превратилось в навязчивую идею и в конце концов привело Кармен к Глории Гонсалес, невольной свидетельнице преступления. Та стала секретарем писательницы, работала в особняке Лас-Кондес, который, как я и предполагала, Кармен ненавидела, и все шло своим чередом до тех пор, пока спустя шесть лет после женитьбы — все эти годы Кармен не общалась с Сантьяго Бланко, — Томас Рохас не купил дом на курорте в Качагуа. Неприязнь Кармен к этому месту привела к тому, что Глория ее заменила: поездки туда на выходные открыли простодушной кузине и секретарю жены, которая к тому же была на десять лет ее моложе, дорогу в постель ректора. (По словам писателя Робледо Санчеса, Кармен ненавидела Памелу Хоторн.) Думаю, именно тогда К.Л.Авила била тарелки об стену.
Хотя кризис был преодолен и Глория Гонсалес отправлена обратно на юг, ректор уже не мог справиться с маленьким пороком, разбуженным в нем молоденькой девушкой. Потом это были подруги дочери, которых она по молчаливому сговору с отцом приглашала в дом на побережье, надеясь, что это приведет к свержению с престола ее мачехи. Всегда находилась кандидатка, почитавшая за честь провести ночь в объятиях ректора. Кармен делала вид, что не замечает происходящего, и выжидала. Возможно, она терпела все это ради Висенте, но когда сны стали единственной отдушиной, а пробуждения превратились в кошмар, она обратила взоры к своей большой любви — Сантьяго Бланко. Как можно было столько ждать, сказал он, когда они возобновили отношения во время ее приезда в Мехико с единственной целью— повидать его. Позже они встретились во Франкфурте, и роман продолжился, будто они только накануне расстались. Потом он приехал в Чили якобы по издательским делам, а на самом деле желая повидать Висенте, и именно она представила читателям его новый роман. Сын играл для них обоих какую-то особую роль, которую я до конца не смогла расшифровать. Между тем муж чувствовал себя все более виноватым, несмотря на увлечения, он любил ее и не хотел потерять. Ощущение вины сделало его мягким, предупредительным и сговорчивым, как никогда. Так прошли три последних чилийских года К.Л.Авилы. Она ждала, изображая полное равнодушие и отсутствие каких бы то ни было чувств.
Получив знак свыше в виде разбившегося в Гватемале самолета, на котором должна была лететь она, Кармен отправилась не в Чили, а в Мексику. Жизнь подарила ей еще один шанс. Обсуждая это с Сантьяго Бланко, она вспомнила Свифта: «Когда я был молод, мне казалось, я могу допрыгнуть до Луны», — и тоже решила прыгнуть. В то время она воспринимала мир скорее разумом, чем чувством, и доказывала, что не может более полагаться на слепой случай: «С сегодняшнего дня начинаю себя любить и не позволю отнять то, что отпущено мне судьбой».
Как объяснил Сантьяго Бланко, судьба отпустила ей не так уж много: возможность собрать воедино все счастливые минуты, дышать полной грудью, сознавая, что чудом избежала смерти, бесхитростно наслаждаться жизнью. Но невозможно наслаждаться, находясь в подвешенном состоянии, нужно на что-то решиться. Сантьяго Бланко предложил сопровождать ее в этом рискованном предприятии, но, когда момент настал, не смог выйти из своего официального образа, расстаться с привязанностями и выгодами, которые сулил привычный мир. Ее, в свою очередь, не устраивала история любви, рассказанная наполовину, однако она не отказалась от его услуг великодушного сообщника.
Они остались друзьями.
Во время поездки в Мексику — после Гватемалы— она приняла окончательное решение: покончить с К.Л.Авилой и взять себе другое имя. Они вместе отправились в штат Оахака, он купил дом в Пуэрто-Эскондидо, она — в городе. По словам Сантьяго Бланко, как только она увидела этот дом и прошлась по парку, выбор был сделан. Они тут же наняли архитектора, который не только выкрасил его в голубой цвет, но и переделал кое-что так, как ей хотелось. Им важно было быть рядом, видеться, знать, что можно рассчитывать друг на друга. Они определили дату; Висенте женится в середине ноября, потом будет книжная ярмарка в Майами. Приближался долгожданный момент, о котором К.Л.Авила мечтала очень давно, и последним толчком стал самолетик, разбившийся в Тикале.
В тот самый вечер в конце ноября 1997 года, о котором я столько всего передумала, Кармен из Майами улетела в Нью-Йорк, где пробыла больше месяца. Она легла в клинику и сделала все, на что Ана Мария Рохас считала ее неспособной. Проведя Рождество и Новый год в полном одиночестве среди суровой зимы, она сообщила Сантьяго Бланко, что готова к любым испытаниям. К.Л.Авила взяла курс на Эльдорадо.
Во всей этой долгой истории писателю не нравилось только одно: поскольку ни он, ни Томас Рохас не являлись ни причиной, ни поводом для принятия К.Л.Авилой ее последнего решения, его миссия свелась к роли свидетеля. Свидетеля защиты.