Флейтист
ModernLib.Net / Юмор / Сергиевская Ирина / Флейтист - Чтение
(стр. 3)
(Удаляются, щелкая семечки и сплевывая шелуху). "ОВУХ" - Организация по Ведению, Учету и Хранению "Дел", сиречь Книга Жизни. Химера, рожденная моим воображением. Уже тогда, в возрасте Керубино, я подозревал, что все, происходящее со мной, кем-то предрешено, записано на бумаге и вложено в папку с надписью "Дело". Мысль эта лишала иллюзии свободы выбора. Но по юношескому легкомыслию я все же верил в расположение ко мне Судьбы. С тех пор как Дзанни открыл мне тайну своего знаменитого предка Чезаре, я сделался Флейтистом под куполом цирка, восьмым чудом света, о котором никто так и не узнал. Тайна номера покорилась мне сразу, и Дзанни неправ, считая, что ходить в воздухе - удел избранных. Он Черный Моцарт, этот Дзанни, он гений-эгоист! А весь секрет заключается в том, чтобы уметь сделать первый шаг над бездной. Всего лишь один шаг! Но не радуйтесь, сеньоры, не ликуйте, мадам и мсье. Здесь есть маленькая деталь, которая разрушит иллюзию ваших беспредельных человеческих возможностей. Учтите - первый шаг в пустоте может стать последним. И я уверен, это охладит желание следовать за мной. Если мужество вам все же не изменит, то задайтесь вопросом: способны ли вы явить собою зрелище божественной красоты, как это с блеском удается птицам, бабочкам и фантастическим существам - эльфам? Не слышу ответа, сеньоры! Смелее! Я уступаю вам свое место. Вот мой кафтан, шитый серебром. Вот седой парик с черной лентой. Вот, наконец, флейта. Вперед! Честь безумцу, который навеет человечеству сон золотой! ...Вы замираете у края площадки. Вы подносите к губам флейту. Тонкий, нежный звук пронзает воздух и возвращается к вам невидимой лунной дорожкой. Вы ступаете на нее и идете вперед над тьмой зала, над землей. Вот он, воздушный корабль, - это вы сами. А звук флейты - парус. Дальше Вселенная... Ага-а, слабо, сеньоры! Вот я каков, Флейтист под куполом цирка! И конечно, я слукавил, говоря о доступности моего ремесла. Я все время спорю с Дзанни. Я - строптивый ученик. И даже когда он прав, мне хочется опровергнуть его. Дзанни, Дзанни... Я до сих пор не знаю, кто ты на самом деле - дух, гений, безумец? Ты, не боявшийся смерти, так жалок, униженно хитер, почтителен с людьми, волею непонятной судьбы поставленный вершить суд над нами. Страстная лапа "ОВУХа" чудится мне в этой расстановке сил. Аппарат Судьбы меньше всего учитывает, кто гений, а кто ничтожество. У него иные критерии. Сидит там, в недрах канцелярии, какой-нибудь заспанный тупой клерк в нарукавниках и царапает тупим пером но бумаге, пишет наши жизни, а за спиной его уходят в бесконечность полки с "Делами". "Дела" тасуются, сортируются по неведомым признакам и соседствуют друг с другом, к примеру, две папки - генерала Аракчеева и камер-юнкера Пушкина А.С. Доложу вам, сеньоры, дело господина Аракчеева куда весомее! Сразу виден серьезный организатор, принесший очевидную пользу Отечеству. А Пушкин? Две даты - рождения и смерти. Что между ними? Прочерк. Что делал, неизвестно. Порхал мотыльком... Мой дядя самых честных правил... Ну и что? А у дяди этого, между прочим, бумажек в "Деле" побольше, чем у племянничка. Между моими двумя датами - длиннейший скучнейший прочерк, в котором уместились и хождения по различным инстанциям с просьбами, заявлениями, мольбами разрешить показать уникальный номер, и подхалимские заискивания, и тонкие интриги с тою же целью, ложь во спасение и, наконец, пятьдесят два худсовета, окончившихся одинаково бесславно. Я все подсчитал: каждый худсовет состоял не менее, чем из десяти человек, то есть пятьсот двадцать лиц, нет, морд лицезрели Флейтиста. В ночных кошмарах они сливались в одну исполинскую харю. Она обрушивалась мне на грудь, и я просыпался задыхаясь. - Терпи, терпи, Флейтист, - бодро твердил Дзанни. - Грез борьбы не может быть свершений. Мы еще увидим небо в алмазах! Между тем ссоры наши участились. Я бросал в лицо учителю обвинения: - Вы исковеркали мою жизнь! Вы обрекли меня на муку! - Иди, я не удерживаю тебя, - смеялся Дзанни. - Ты можешь стать монтером. - Я мог стать профессиональным музыкантом, поступить в консерваторию! - У люб-ви, как у пташки, крылья, - насвистывал Пигмалион. - Иди, мальчик. Еще не поздно. Станешь народным артистом. - Я не хочу быть вашей куклой! Это жизнь, а не номер "Мотофозо"! - Все мы в какой-то степени "мотофозо", друг мой. Бестрепетная веселость Дзанни каждый раз вселяла надежду на то, что все еще переменится к лучшему. Я чувствовал, что он сильнее меня во сто крат. Он держал в руке невидимый поводок и тащил меня за собой туда, куда считал нужным и куда я сам идти не мог. Я не мог смотреть на свое искусство через черный алмаз лицедейства, которое навязывал мне Дзанни. Правда, я стал лицедеем в жизни, этого он добился. Я улыбался, когда хотелось разбить голову о стену, я шаркал ножкой, когда надо было дать пощечину, но все, это было на Земле, в этом вашем странном, фантастическом мире! Мой мир - настоящий - был там, наверху, в Космосе. Там не было ни фальши, ни кривляний. Там я смотрел в лицо смерти, а она не жалует притворщиков. Дзанни смеялся, не желая меня понимать. Я же не мог найти слова, чтобы объяснить ему: раздвоенность убьет меня рано или поздно. Флейта сфальшивит, и я разобьюсь. - Жизнь? Смерть? - изумлялся Дзанни. - О чем ты говоришься Эти понятия оставь философам. Ты - циркач. Ты обязан уметь отрешиться от мелочей быта и явить публике красоту искусства, несмотря ни на что. Ежели ты этого сделать не можешь, то ты плохой артист. Ты попросту бездарен, мио каро. Я обморочно бледнел, когда он говорил так. Он, прищурившись, оценивал эффект своих слов и вновь натягивал поводок: - Впрочем, все это поправимо. Мы будем заниматься еще и еще, и я рано или поздно выбью из тебя эту дурь. Клянусь мадонной, выбью! Вы спросите, почтеннейшая публика, почему же при всех наших стараниях Флейтист под куполом цирка так и не увидел света? Я вытвердил наизусть аргументы противника и готов повторить их вам на потеху: "В номере нету оптимизма. Если артист нам объяснит, где у него тут оптимизм, тогда можно будет подумать. Вот и товарищ Трепыхалов это говорил". "Не наше это, товарищи. Ох, не наше! Вот чую нутром, что не наше, а сказать не могу." "Почему у артиста в руках флейта, инструмент экзотический, широкому зрителю непонятный? Не лучше ли что-нибудь попроще? Например, барабан. Или концертино. Концертино здесь было бы более уместно. И на этом концертине я бы посоветовал артисту сыграть что-нибудь повеселее. Вот и товарищ Трепыхалов сомневается." "Почему артист работает в серебряном пиджаке? Почему у него на голове парик? Парики, товарищи, носили до революции, а сейчас их не носят. Да будет известно артисту, даже Бетховен уже не носил парик! Ветер революции сорвал с него парик! А это, товарищи, Бетховен, не кто-нибудь! Вот и товарищ Трепыхалов так думает." "Товарищи! Дорогие товарищи! На наших глазах совершается преступление! Наш, советский артист, комсомолец - и вдруг работает без страховки! Это что - буржуазный авантюризм? Игра на темных инстинктах нашего советского зрителя? Вот и товарищ Трепыхалов давеча высказал сомнение. Это что такое - просто недомыслие или сознательное протаскивание чуждой нам идеологии?! Товарищ Похвиснев, одумайтесь, пока не поздно! Вы еще молодой человек и, верю, не совсем испорченный." "А я вообще ничего не понял. И товарищ Трепыхалось говорит - не смешно". ...Словом, это была не жизнь, а долгая судорога. Я хотел вырваться из бредового плена и начал совершать нелепые поступки, не принесшие ни радости, ни облегчения. Назло Дзанни женился. Жена - блондинка (имени не помню), дрессировщица болонок. Переехал жить к ней в однокомнатную квартиру. Вместе с нами там жили шесть любимых болонок. Ели они за одним столом со мной, гадили где попало. Жена без конца тискала их и сюсюкала так, что тошнота подступала к горлу. Но я терпел все, зная, что Дзанни неприятен этот брак и ненавистна моя строптивость. Семейная жизнь прервалась внезапно. И это тоже сделал Дзанни, но не сам, а с помощью Машетты. Он знал, что девочка имеет на меня влияние. Машетта предприняла кавалерийскую атаку. Она явилась ко мне домой и с порога оскорбила болонок. Жена взъярилась. Когда скандал достиг апогея, Машетта цепко взяла меня за руку и повелительно сказала: "Пойдем отсюда, Флейтист. Это не женщина - зверь". Я с тайной радостью покинул ненавистный дом. Наше примирение с Дзанни длилось, увы, долго. Я капитулировал по всем фронтам и честно соблюдал условия сдачи. Мы еженощно репетировали мой номер и мирно жили в одной квартире. Теплая семейная атмосфера могла обмануть лишь человека, плохо знающего Дзанни. А я, как неизбежности, ждал расплаты за своенравие. ...Бывают моменты в жизни человека, быть может, и не самые страшные, но болезненные, мучительные настолько, что память старается их обойти. Есть такое постыдное воспоминание и у меня. Почтеннейшая публика знает, верно, что такое чичисбей. Я мог бы выразиться проще: любовник, сожитель, но это звучит слишком обыденно. Чичисбей - слово более ридикюльное, пакостное, поэтому я выбираю его. Оно идеально отражает мою роль в маленькой пьеске, которую срежиссировал Дзанни. Сверхзадача маэстро была проста - сделать своему любимому ученику "паблисити" с помощью видного театрального критика, фамилии которого сейчас не помню. Он был весьма похож на скунса - не только внешним обликом, но и своим духовным миром. У скунса имелась жена, скунсиха лет пятидесяти. Для характеристики этой женщины могу сказать одно - она носила нижнее белье "Триумф" оранжевого цвета. В определенных кругах было известно, что путь к сердцу критика лежит через спальню его супруги. Дзанни в простых, общедоступных выражениях обрисовал мне ситуацию и примерный план действий. Здесь я слышу ханжеские восклицания дам из публики: "Как вы могли пойти на это! Какой позор!" Что ж, есть у нас еще такие высоконравственные женщины, и это радует. Представьте, мадам, Дзанни меня уговорил. И, кроме гадливости, скажу вам честно, я чувствовал интерес, низменный, поганенький, острый. Приятно удивленный согласием, Дзанни придумал мне достаточно привлекательную внешность: белоснежный костюм из рытого бархата, что было модно в те годы, шейный платок, завязанный а ля Гейне, и, как последний гениальный мазок, завершающий общую гармонию, бакенбарды в форме аккуратных полумесяцев. Прожил я с женой скунса полгода, но никакого поворота к лучшему не произошло. У скунса был затяжной творческий кризис, и он безвыездно жил в Ялте, в Доме творчества. Дзанни на чем свет стоит ругал меня за то, что я не умею обделывать делишки подобного рода, что не могу потребовать на правах чичисбея: "А ну-ка, милая, изволь выполнять обещанное. Иначе только ты меня и видела!" Скунсиха была психологически гораздо сильнее меня и умело этим пользовалась. Единственное, чего я от нее добился, это однокомнатной квартиры на Моховой улице, переделанной из бывшей графской кухни, маленькой, но со всеми удобствами. Связь наша оборвалась внезапно - скунс скончался в Ялте, полагаю, от творческой импотенции. Пришлось провожать вдову на похороны, что обошлось мне в копеечку, если учесть стоимость билетов туда и обратно и покупку одинаковых черных костюмов - для себя и для покойника. После этой истории Дзанни перестал разговаривать со мной, только прислал телеграмму: "Тряпка. Слюнтяй. Ничтожество". Сделался я униформистам, за неимением иной работы в цирке. Напрасно считают, что работа униформиста скучна и не дает пищи для ума. Я получал эту пищу в изобилии каждый вечер. Без зависти, без ехидства я смотрел представление и старался найти хоть малейшее оправдание тому, что эти артисты выступают на арене, для меня недоступной. Цирк наш назывался "Малая арена". Это объясняет многое и в репертуаре, и в подборе исполнителей. В Большом цирке выступают именитые, у нас - люди попроще, за исключением Дзанни. В представлении он выглядит инородным телом и даже нарушает гармонию дурной богемности, царящей здесь. Эта пошлая богемность заявляет о себе сразу, с выхода на арену шпрехшталмейстера Эрика Шаранского. Он объявляет номера в стихах, всем своим видом как бы заявляя миру: "Жизнь - сволочь, а я не гордый". Седые локоны, великоватые для его ротика челюсти, румянец - все у него искусственное, все, кроме стихов. Он их пишет сам и от души. Эксцентриков на свете много, И, чтоб не усомнились в том, Я объявляю с наслажденьем: Семья Сантуцци. Це-ли-ком! Номер семьи Сантуцци (Петровы) называется "Мамина радость". Мама (Милица Аркадьевна, 55 лет) оставляет дома детей без присмотра. Они устраивают дебош (легкая клоунада, прыжки, антипод). Инициатор мерзости малютка с лицом закоренелого уголовника (Виктор Сергеевич, 60 лет). Мама возвращается, журит детей (прыжки с подкидной доски), и они все вместе занимаются домашним хозяйством, то есть играют каждый на своем инструменте: Виктор Сергеевич на тарелках и жбанах, Эмилия Викторовна с мужем Степаном - на стиральных досках, Милица Аркадьевна - соло на молочных бутылках. Номер хорош, но это лишь начало. Шаранский поправляет за кулисой челюсть и вновь выпрыгивает на арену: Античный торс, веселый взгляд Был Гинтаревича наряд. Любимец хижин, враг дворцов Вот Гинтаревич был каков! Век минул, зрители сменились, Теперь и вы в него влюбились. Античный торс, веселый взгляд Он передал сынам, а им сам черт не брат! "Сыны" шествуют упругой походкой молодых барсов. Их пятнадцать человек. Возраст примерно одинаков, сходства - никакого, и это приводит публику в игривое замешательство. От их прыжков и гиканья церковь содрогается. Старый Гинтаревич не делает ровно ничего - он лишь наблюдает. Но им невольно любуешься. Он в полосатом трико, нарумянен и зловещ. Публика ослабевает от рукоплесканий, но неугомонный Шаранский вновь тут как тут. Приплясывая на полусогнутых ножках, он кричит: Верблюд и кот, объединившись дружно, Являют истину, что непреложна: Чтоб зверь работал образцово, Необходим ему наш Сидоров Паоло! Пашка Сидоров вооружен так, как будто укрощает саблезубых тигров, бич, пистолет в кобуре, вилы. Под его суровым взглядом пожилой, видавший виды кот Евлампий в чалме и парчовых шальварах с дыркой для хвоста объезжает несколько раз арену, пришпоривая верблюда Сулеймана. Малолетние зрители кричат: "Кис-кис!" и "Брысь!", но Евлампий на них - ноль внимания. После Евлампия на арене расставляют разноцветные кабинки, весьма похожие на душевые для лилипутов. Шаранский придает своему лицу выражение крайней неги и объявляет с приторным восточным акцентом: Кудэсник, маг, шютник, колдун Вот он каков, Сурэн Гарун! Открою вам: чудэс в нем прорва, Гдэ прячет женщину, оттуда выползает кобра. Все это только слова, слова, слова, потому что иллюзион "Женщина-кобра" - сплошное надувательство. Женщины нету вообще, а вместо ядовитой кобры - деревянная, грубо раскрашенная змея, которой манипулирует спрятанный в кабинке лилипут Женя Савельев. ...Сколько раз я воображал, как появляюсь на этой неказистой арене под троекратный выклик Шаранского: "Флейтист! Флейтист! Флейтист!" Но, видно, Аппарат Судьбы не предусмотрел такого - не было в моем "Деле" листа с одобрительной резолюцией... Я бы еще долго служил униформистом, но случилась новая история. Машетта, начинающая гротеск-наездница, уличила нашего директора в том, что он, оставшись в цирке ночью вместе с "друзьями юности", напоил ради смеха кобылу Цирцею шампанским. Дзанни, опасаясь, как бы разъяренная Машетта не наделала глупостей, заставил ее подать заявление об уходе. Вскоре она уехала работать в Саратовский цирк. Я очень переживал разлуку с Машеттой, но Дзанни уверял, что ее уход временный и что он еще всем покажет, а кое-кому - особенно. Глядя на его лицо, я в этом не сомневался. Но я не мог простить легкости, с которой он отправил девчонку неизвестно куда! И хотя Дзанни по-своему любил дочь, и я знал это, душа моя противилась его трезвой жестокости. Цирк опустел без гротеск-наездницы с сине-зелеными глазами. Я ушел из него с отвращением. ...Долгие странствия его высочества: ресторанные оркестры, школьные кружки, студенческая самодеятельность... Леди Судьба грубо толкала меня в спину, и я с сомнамбулическим покорством шел зарабатывать деньги куда глаза глядят. Даже в похоронных оркестрах играл. Однажды на кладбище случай свел меня с деловым, влиятельным человеком. Благодаря ему я попал в элиту элит сферы обслуживания. Есть такие счастливцы, которые обслуживают иностранцев, посещающих наших соотечественников дома. Но, как правило, соотечественники живут не в тех условиях, которые не стыдно показывать иностранцам. И вот чья-то умная голова придумала держать для всяческих фриштиков и куртагов казенные, специально обставленные квартиры в центре города: мебель "барокко", хрусталь, полный Брокгауз и Евфрон. "Хозяев дома" привозили за два часа до начала действа, чтобы они успели привыкнуть к богатству и запомнить, где у них что лежит. Обыкновенно я исполнял скромную роль "друга дома" по имени Федор, который музицирует в свободное от работы время и сегодня совершенно случайно зашел "на огонек". Репертуар мой был утвержден высшим начальством: "Камаринская", "Очи черные", "Подмосковные вечера". Я тогда придумал для себя спасительную игру: как будто Федор - не я, а существо с истуканьей выдержкой, "мотофозо". ...Все было: и по плечу хлопали панибратски, и сувенирчики в руку совали, и за стол хозяйский сажали, и подкрадывался сзади официант, мурлыча еле слышно: "Что желаете? Есть осетринка, икорка зернистая. Кулебяки-с..." Однажды был куртаг в "доме" престарелой поэтессы. Начальство мое, упустив из виду то обстоятельство, что и хозяйка, и гости (включая иностранцев) - глухонемые, вменило мне в обязанность весь вечер играть на флейте. Отсвистав "Камаринскую", я незаметно вышел в малую гостиную. Там сидел респектабельный пожилой господин с интересными ушами - они у него были, как вялые капустные листья. Он рассматривал богатую, на всю стену, коллекцию распятий. Внимание его отвлекали часто выбегавшие в гостиную глухонемые (из соотечественников): остановившись на пороге, они быстро и оживленно жестикулировали, будто жаловались или ябедничали. Это было таинственно, и я с интересом присматривался к господину. Когда мы остались одни, он указал мне пальцем на низко висевшее крошечное черное распятие. Я вгляделся и тотчас узнал вещь Дзанни - он продал ее во время безработицы. - Давайте познакомимся, - вдруг заговорил глухонемой. - Дормидошин. Он был человек загадочной профессии и представился мне как "старшой". От него я узнал, что половина присутствующих гостей - нормальные люди. Открытие развеселило меня и сделало общительным. - Эта, штучка, Федор, напоминает мне юность, - доверительно сказал Дормидошин, вновь указывая на распятие. - Мне тоже, - сострил я. - Она принадлежала циркачу Дзанни, Никколо Дзанни. Был такой номер "Воздушный флейтист". - Я сам Флейтист! - вырвалось у меня. - Возможно, но вы не Дзанни, а Федор. - Я не... - начал я, но прикусил язык. Дормидошин вышел на минуту за дверь и тотчас вернулся с довольным видом - глухонемые, очевидно, вели себя хорошо. - Вы... работали вместе с этим, как его, Дзанни? - осторожно поинтересовался я. - Имел честь, - кивнул "старшой". - Это давно было, до войны. Жил я в заштатном городишке, и однажды к нам на гастроли приехал цирк. Я устроился туда на сезон униформистом и собственными глазами видел каждый вечер, как Дзанни ходил по воздуху, аки по земле, ходил и играл на флейте... - Говорите, говорите! - воскликнул я с волнением. - Что дальше? Вы его сейчас видели? Он в цирке коверным работает! Дормидошин горестно ухмыльнулся и сказал. - Дзанни нельзя увидеть по той простой причине, что он умер. - К-как?!! - Увы, расстрелян тогда же. Я дребезжаще рассмеялся: "старшой"-то сумасшедший! - Именно расстрелян, - обиделся он. - Вне всяких сомнений. За дверью раздалось тихое сигнальное мычание. Дормидошин исчез, как дух, но появился снова, посуровевший и высокомерный. - Нуте-с, о чем мы? Да, о Дзанни. Поверьте, это чистая правда. А ваш коверный, наверное, однофамилец или родственник. - Другого Дзанни быть не может! - Отчего же, Федя? Что значит имя? Ничего. Вот вы ведь на самом деле не Федя, а почему бы артисту не назваться именем Дзанни, если хочется? - Чем вы докажете, что его расстреляли? - с отчаянием спросил я. - У меня в городе сосед был по дому, Юрий Милых, адвокат, что ли, не помню. Словом, он со мной иногда откровенничал. История банальная, Феденька: доносная бумага (мол, болтал чего-то там недозволенное), арест, расстрел. В ходе следствия выяснилось, что Дзанни - агент Муссолини. Эта история определила мою судьбу. Я опасно заболел страхом - боялся говорить. Слова, человеческая речь казались мне страшнее чумных микробов. Ну и решил изучать язык глухонемых, чтобы вслух болтать поменьше. Потом - тысяча пертурбаций, и вот я сижу здесь в качестве "старшого", и еще, представьте, не желаю думать, что жизнь прошла. - Донос, донос... - горестно пробормотал я. - Как же это, а? Как? - Донос как донос, - пожал плечами Дормидошин, и уши его задрожали. Стойте, Федяша, я ведь даже имя помнил, которым донос был подписан. Бе... Безбородов! Точно Безбородов... ...Как покойно, тепло было под птичьим крылом... А сейчас - словно еду в трамвае через бесконечный мост. С обеих сторон вода. Зябко. Входят и выходят люди. Один я никуда не выхожу. Я живу в трамвае и назойливо пристаю к пассажирам с вопросами: "Скажите, в "ОВУХ" - это на какой остановке?", "А Безбородов не там, случайно, работает?", "А хотите, я вам на флейте сыграю? Клянусь тусклым светом Невы, мне от вас ничего не надо, граждане пассажиры, - ни денег, ни славы. Мне бы только играть...", "Скажите, а скажите..." Вот и Дормидошин сошел. Кто войдет в вагон следующим? - Щуров Осип Петрович, новый директор цирка, - объявляет водитель трамвая. Щуров входит, за ним прыгают в вагон артисты. По-е-е-ха-ли-и!.. Назначение Щурова совпало с новыми веяниями в общей системе руководства искусством. Панические слухи о том, что правофланговыми теперь будут затюканные ранее таланты, как буря, проносились тут и там. Загнанными талантами были готовы признать себя все и спорили только о том, кто больше перенес гонений, чей челн сильнее потрепали житейские бури. Ждали также репрессий, сокращения штатов, крайне суровой переаттестации и катастрофического уменьшения окладов. Щуров был солидным, почтенного возраста начальником. Неброский костюм, папка для бумаг, валидол в кармашке, большой носовой платок, ручка с золотым пером - джентльменский набор всякого руководителя со стажем. Говорил он тихо, но властно. Казался любезным, но без панибратства. Тревожные опасения артистов были напрасны - никого он не увольнял и не переаттестовывал, о возвышении загнанных талантов тоже не заикался. Видимо, веяния времени обошли его стороной или он сумел их обойти неважно. Свое назначение к нам Щуров, видимо, расценивал как опалу. Вне всякого сомнения, ему хотелось возглавить нечто большее - главк или министерство. Эта тайная мысль ясно читалась на его лице, раз и навсегда принявшем обиженное выражение. Административная хватка у О.Щурова была железная. Первым делом он провел ремонт здания, затем купил новые барабаны для оркестра и распорядился ввинтить стосвечовые лампочки в гримуборных. После этих свершений Щуров начал осыпать благодеяниями непосредственно коллектив доставал путевки в санатории, устраивал детей артистов в ясли, для слабого желудком Жени Савельева выхлопотал талоны на спецпитание и, как венец всего, пробил три отдельные квартиры для особо ценных сотрудников. Миф о Щурове как о закоренелом альтруисте потерял свою силу, когда он начал добиваться для цирка заграничных гастролей, и не куда-нибудь, а в Италию, даже больше - в Рим! Стало очевидно, что, возвышая коллектив, директор не прочь возвыситься сам. Но это было не суть важно. Слово "Рим", как гром, прогремело над церковью, ввергнув коллектив в состояние восторженной паники. Интеллектуальный центр группы, лилипут Женя распространял слух о том, что на представление в Риме придет сам папа римский, обожающий цирк. Новость повергла в трепет артистов. Убежденный безбожник Сурен Гарун вызвался сделать антиклерикальный иллюзион "Монах и послушница", но был с гневом осужден товарищами. Особенно неистовствовал лилипут, у которого были свои планы насчет папы римского. Хотелось побеседовать со стариком о возможности существования души отдельно от тела. Единственную преграду на пути к Вечному городу представлял худсовет по приему программы. Я со злорадством узнал об этом. Мне, слава богу, худсовет не грозил. В цирке я уже два года не работал и вообще начал постепенно привыкать к своему второму имени "Федор". ...Дзанни пришел вчера, впервые за годы нашей размолвки. Не сняв пальто, он остановился на пороге комнаты и властно объявил: - Я принес твой костюм: кафтан и парик. Завтра ты будешь показывать наш номер. Худсовет предупрежден. Он умолк, в упор глядя на меня, и добавил с морозной вежливостью: - Перфаворе, мио каро, не упрямься. - Перфаворе, перфаворе! - взорвался я. - Не нужно мне ничего! Я устал от всего, устал! "ОВУХ", понимаете? Аппарат Судьбы. Я же сто раз вам говорил о нем. Все уже предрешено, и это не мои фантазии. - Какой дремучий фатализм! - пожал плечами Дзанни и сел на стул, демонстрируя своею позой, что уйдет нескоро и вряд ли побежденным. Я визгливо, по-старушечьи засмеялся и тоже сел. Дуэль! - Вот скажите мне, Николай Козимович, зачем вы со мной мучаетесь? Неужели вы с вашим опытом житейским не поняли, что я не тот, на кого можно ставить? Я не "мотофозо". И вообще, - я развязно подмигнул Дзанни, - у меня теперь все другое: жизнь, интересы, знакомые, даже имя... - Я ручаюсь за успех, - сказал он. - А-а, вы решили предпринять обходные маневры! Понимаю: вы купили членов худсовета! Вы купили их! - вскричал я, любуясь собой. - Я просто хорошо знаком со Щуровым. - С этой старой чиновничьей крысой? Хо-ро-шие у вас знакомые! - Он хуже, чем просто крыса, - Дзанни моргнул по-птичьи и вдруг улыбнулся: - Он - убийца. - Здравствуйте! - я развеселился по-настоящему. - И руки по локоть в крови? - Как это ни банально звучит, но ты прав. - И, значит, перед убийцей я завтра должен кривляться? Он молчал, ожидая услышать вслед за этим нечто заветное, взлелеянное. И я спросил: - Вы не знаете такого... Безбородова? Если бы от него зависело что-то, вы бы меня и перед ним заставили Моцарта играть? Ничего не случилось - Дзанни не изменился в лице, не побледнел, и я сразу почувствовал робость. - Кто рассказал тебе о Безбородове? - Никто, - глупо соврал я. - Считайте, что я был в "ОВУХе" и мне ваше "Дело" показывали. Там все написано: и про город N, и про Безбородова, и про черненькое распятие, которое у вас было... - Распятие? Ах да, распятие... Я тогда очень верил в Бога, я считал себя божьим любимцем. Но Бог никак не сумел помочь мне, когда надо было. Когда молчит Бог, появляется Безбородов. Дзанни качнулся на стуле и вдруг закричал тонко и хрипло: - Ты - предатель! Все, чему я тебя учил, ты умудрился опошлить. А причина сажая простая: внутри тебя гниет честолюбие, но из уродливой гордыни ты не даешь ему выхода. И все унижения, о которых ты говорил, брехня трусливого, малокровного неудачника. Прего, открой мне дверь. Я больше не приду сюда. Никогда! Не глядя на меня, Дзанни встал. Я почувствовал, как невидимый поводок сдавил мою шею. Но не хотел я покоряться Дзанни, не хотел! - Слушайте, слушайте! - забормотал я, заступая ему дорогу. - За что вы мучаете меня? За что унижаете? Что я вам сделал плохого?! Поймите, поймите, я не могу продавать себя, не могу кривляться! Он обрадовался - в глазах появился ртутный блеск, на щеках - румянец. Он ждал этих моих слов, чтобы бросить в ответ: - А разве ты не продаешь себя, когда кривляешься в угоду иностранцам? - Но ведь это вы учили меня лицедействовать, вы приучили меня играть перед любой публикой! Правда, вы меня в драму прочили, а на деле вышел грубый фарс и роль Федора. - Какая же у тебя цель, Федя? Объедки с вельможных столов собирать? Ты сошел с ума. Дзанни попытался отстранить меня брезгливым жестом. Я схватил его руку в кожаной перчатке и начал трясти ее, крича: - Оставь-те ме-ня в по-кое! От-пус-ти-те ме-ня!!! Он вырвал руку. Я загородил ему путь. - Простите меня, поймите: я ведь... эмигрант. Вот, вы удивились, наконец! Представьте, что вы лишены родины, что больны ностальгией до кровавой рвоты, до желания застрелиться в нужнике... Наконец вам позволяют поехать домой на короткое время. Эмигрант счастлив, но счастье это отравлено мыслью о том, что придется возвращаться и, быть может, навсегда... И только что землю родную завидит во мраке ночном... - ...Опять его сердце трепещет, и очи пылают огнем. И что все сие означает? - А то, что я - эмигрант. Мне страшно не по воздуху ходить - там моя родина, и я не боюсь смерти. Мне страшно вернуться на землю. - Несчастный дурак... Ты боишься спуститься, хотя у тебя есть возможность взлететь снова... Щенок! Что бы ты сказал, если б не мог взлететь уже никогда? И я был Флейтистом и ходил над землей... И моя флейта пела голосок веселым и свежим, как у античной богини. Все это я потерял и один день - когда мне переломали ребра... Дзанни вдруг замычал не по-человечески и, глотнув воздух, продолжал уверенно: - Завтра мы выиграем, Флейтист. Щуров мне мно-о-го должен. И пусть попробует сделать не так, как надо. Я все ему вспомню: как по роже бил, и как сутками без сна держал, и лагерь для уголовников тоже вспомню. - Щуров?! - Их двое было, следователей моих: Щуров - добряк, рубаха-парень, чаевник и помощник его, Ванечка Киселев. Этот - зверь был. Он мне одним ударом челюсть раскрошил - хряк, и нету зубов. А на следующий день отвели меня к Щурову, и он сочувственно тик спрашивает: "Что, бил тебя Киселев?" - "Бил", - говорю, и в слезы. Сами текут. "Сильно бил?" - "Сильно", отвечаю. "А как? - спрашивает. - Так, что ли?" - и локтем очень ловко выбивает оставшиеся зубы... Он меня расстрелять хотел, а я сбежал. Не мог смерть от них принять.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5
|