«Задумчивый гусар» – это мне приглянулось. Гусаров называли рубаками, удальцами, забияками, кем угодно, но «задумчивых» я не встречал.
Еще трижды попадалась мне фамилия Берестова.
В наградных документах Бородинского боя поручик Берестов упоминается два раза. Сначала в списке отличившихся офицеров третьего пехотного корпуса. Сообщалось, что «поручик Берестов, выполняя особое поручение командующего, проявил великолепную храбрость. Участвовал в атаке Ревельского и Муромского полков, получил контузию, но остался в строю, за что представляется к награде Владимиром 4-го класса». Справа от записи стоял вопрос.
Вопросы появились и у меня. Что за особое поручение командующего? Ведь, кроме Кутузова, которого во всех случаях именовали главнокомандующим, командующими можно было назвать кого угодно, от Багратиона и Барклая де Толли до командиров полков и дивизий.
Почему также не сказано, в каком полку служил поручик Берестов? Это всегда отмечалось в наградных документах.
Второй раз, и снова как «выполняющий особое поручение командующего», поручик Берестов встречается в списках отличившихся офицеров 24-й пехотной дивизии. Здесь он «немало способствовал славной атаке 3-го баталиона Томского полка, увлекая солдат до самого получения раны», за что был представлен к награде «золотой шпагой за храбрость и очередным чином». И в этой записи стоял вопрос, а кроме того, она была перечеркнута пожелтевшими штрихами пера.
Кто ставил вопросы, кто зачеркивал фамилию Берестова и почему? В чем заключалось «особое поручение»? Не может ли оказаться, что «задумчивый гусар» и его однофамилец таинственный поручик Берестов одно и то же лицо? Тогда почему гусар в списках пехоты?
В третий раз поспешно написанную фамилию Берестова я видел под карандашным рисунком какого-то боя. «Ал. Берестов» – так было подписано. Карандаш почти уже стерся, бумага померкла. Наверное, это был старый рисунок. Артюшин уверял, что он сделан на Бородинском поле прямо во время боя.
– Смотрите, какая поспешность в линиях, а кроме того, точная топография. Ведь это атака на батарею Раевского! Рисунок даже не закончен…
Вглядываясь в слабые штрихи, я думал о том, что Томский пехотный полк, в атаке которого участвовал поручик Берестов, стоял как раз позади кургана Раевского.
И все-таки я мало верил Артюшину. Неужто в таком жарком месте, как батарея Раевского, где каждая струнка пространства была перебита ядром или картечью, кто-то рисовал с натуры да еще не забыл подписаться?
Но троеликий Берестов – гусар, художник и офицер с таинственным поручением все больше занимал мое воображение. Конечно, это могли быть однофамильцы или родственники. В то время служили в армии целыми семьями. Давыдовых, например, кроме Дениса, воевало по меньшей мере еще трое.
Но что-то заставляло меня искать образ одного Берестова. Я стал придумывать его жизнь, я пытался уложить в нее неясные и противоречивые сведения. И это меня увлекло, потому что фигура выходила необычная.
Теперь и путаница в наградных документах, и недомолвки, и отсутствие других упоминаний – а я посмотрел много материалов, вплоть до биографических справочников по армии – все было на руку. Неопределенности оставалось ровно настолько, чтобы мое воображение смогло принять участие в этой загадочной для меня судьбе.
3
Для повести я выбрал пять дней. 22 августа русские нашли позицию у Бородино, а 26-го состоялось сражение. За несколько бородинских дней я хотел развернуть сюжет, а кроме того, показать схватку за Шевардинский редут, она случилась накануне главного боя.
Самой битве я отводил главное место. Она представлялась мне огромной грохочущей панорамой, где решались и судьбы двух армий, и тысячи человеческих судеб.
Прочел я в библиотеке достаточно много. Пора было приниматься за первую главу. Осталось само Бородинское поле.
Я с нетерпением ждал сентября, чтобы в те дни, какие отвел для книги, приехать в Бородино и остаться наедине с полем. Пройти его вдоль и поперек, узнать его запахи, краски. Спать на его траве, как спали солдаты, смотреть в его небо. Слушать шелест его ветерка, посвист его птиц. Зрительно, осязательно, чувственно хотел я постичь сокровенную тайну Бородинского поля и надеялся, что оно откроет мне такое, о чем не пишут книги.
Третьего сентября, 21 августа по-старому, я уложил рюкзак и поехал в Бородино. В полдень я был на месте. Теплый и ясный день стоял в Бородинском поле. Пока ничто не означало осени, но иногда в попавшей на просвет листве вспыхивала та самая печальная ясность, которая предвещает и увядание и холод.
Я шел и думал: где ты, мой Берестов? В каком бою сложил голову? Где искала твою могилу любимая? А может, прах твой до сих пор таится под бородинскими холмами? И был ты таким, как придумал я, или вовсе иным?
Почему я взялся за эту книгу? Что я хотел рассказать, какие чувства выразить? Я и сам не знал толком. Это было как дальний зов, смутный, но властный, и звук его нарастал.
Я шел через поле, и теперь мне не мешали перелески и новые дороги. Внутренним зрением я видел его целиком. Вместе с ужасным ударом пушек в голове вспыхивала ослепительная панорама боя.
Сначала я решил пройти поле наискось до памятника Кутузову в Горках, а оттуда вернуться по всему фронту к Семеновской и выбрать место для ночлега. Шагать было легко, кроме спального мешка и бутербродов, в рюкзаке ничего не было.
В Бородино много памятников. Черного, серого, красного гранита. Круглые колонны, треугольные стелы, просто гранитные глыбы. Я подходил к каждому и читал надписи.
На кургане Раевского я посидел у могилы Багратиона и только теперь обратил внимание, что здесь нет памятника защитникам батареи.
Я вытащил записную книжку и нашел, что на кургане сражались дивизии Паскевича и Лихачева. Правда, памятник полкам Лихачева я видел где-то позади кургана, хотя дивизия и ее генерал легли именно здесь. Но почему нет памятника 26-й дивизии? Ведь это она начала оборону кургана.
Я нарвал жесткой полевой травы и стал выкладывать из нее начальные буквы полков, о которых почему-то никто не вспомнил. Их было пять: пехотные Полтавский, Орловский, Ладожский, Нижегородский и один Егерский. Совсем неожиданно у меня получилось ПОЛЕ. Правда, оставалось еще «Н» от Нижегородского пехотного, я выложил его чуть в стороне.
Я ушел с батареи Раевского, думая о своем маленьком памятнике солдатам, о невзначай получившемся слове.
Вдруг меня остановила внезапная мысль: «Н», буква «Н», которая осталась одна! Я вернулся на батарею и положил рядом с «Н» бледно-желтый полевой цветок. «Н» – Наташа! Еще один памятник, вышедший ненароком. Памятник нашей последней встрече. Мне даже вспоминалось теперь, что мы расстались как раз на том месте, где я складывал буквы из жесткой бородинской травы.
На Багратионовых флешах, позади Спасо-Бородинского монастыря, я нашел место для ночлега.
В другое время достаточно было бы одной спокойной красоты этих русских пригорков, просторных полян, полукружий невысокого леса и разбросанных там и тут беседок из двух или трех деревьев. Но гранитные монументы, такие спокойные и задумчивые, как сама природа, артиллерийские брустверы, ставшие ложбинками зеленого поля, лишали пейзаж сиюминутности, уводили вглубь, и оттого деревья, даже простая трава, казались полными глубокого значения.
Позади левой флеши вплотную к небольшому лесу стояла высокая продолговатая копна сена. Там я и решил разложить спальный мешок и устроиться на ночь.
А пока присел на розовую гранитную тумбу у памятника сумским и мариупольским гусарам и стал разглядывать стройный контур Спасо-Бородинского собора.
В музее я видел набросок плана Бородинского боя. На плане рукой генерала Ермолова сделана карандашная помета: так он показал Маргарите Тучковой место гибели ее мужа. Сначала вдова поставила здесь часовню, а в 1839 году вместе с другими основала женский монастырь, в котором стала первой настоятельницей.
Раскачивая портфелем, мимо шла крошечная школьница с большим белым бантом. Около меня она остановилась и посмотрела с любопытством.
– А здесь сидеть нельзя, – сказала она. – Нам в школе говорили.
– Почему же?
– Потому что камень священный!
– Согласен, – сказал я и переселился с тумбы на траву.
– А что вы здесь делаете?
– Смотрю Бородинское поле.
– Только, пожалуйста, не бросайте окурки и консервные банки, – важно сказала девочка.
– А как ты думаешь, – спросил я, – что такое священный камень?
– Священный?.. – Она задумалась. – Ну, это который всегда освещен… солнцем…
– А как же ночью?
– А ночью луной и звездами, – нашлась она.
Я улыбнулся. Девочка перешагнула чугунную цепь, вытащила из портфеля косынку и несколько раз обмахнула ею розовый гранит монумента.
– Только, пожалуйста, – еще раз и очень важно напомнила она, – не пачкайте памятников. Им еще долго стоять.
Потом она ушла, напевая, подпрыгивая, и несколько раз оглянулась на меня с грациозным, по-детски кокетливым наклоном головы.
До вечера я бродил по флешам и вдоль Семеновского оврага.
Сбоку от монастыря стоял крепкий каменный дом. Он пустовал, кое-где были выбиты стекла. В этом доме, бывшей гостинице монастыря, Толстой работал над «Войной и миром» во время поездки на Бородинское поле.
Уже порядком стемнело, когда я вернулся к стогу сена, где хотел ночевать. Я вытащил спальный мешок, устроил нишу в основании стога и скоро уютно лежал среди крепкого пахучего настоя, острых покалываний палочек сена и мыслей о будущей книге, о Берестове, о Наташе.
Немного стало знобить. Я забрался в спальный мешок, отодвинул нависший пласт сена и стал смотреть на звезды. Они светили уже в полную силу, одни четким холодным сиянием, другие желтоватым неярким подрагиванием.
Я думал о том, что многие из бородинцев, оставивших воспоминания, писали о звездах. Вот так лежали они в ночь перед битвой с глазами, устремленными на небесную россыпь. Каждый искал свою звезду и разговаривал с ней. Спрашивал, так ли он прожил жизнь и что ждет его завтра.
Смотрел на звезды и мой Берестов. Какую он выбрал? Быть может, там в небе еще странствует его взгляд, уносимый все дальше световыми годами? Может быть, смотрит сейчас в небо и Наташа. Тогда на какую звезду?
Меня знобило все больше. Неужели простудился? Я попробовал заснуть. Но звезды, звезды не давали покоя… Они висели, как тысячи ярких сосудов, вобравших в себя чьи-то взгляды, надежды, признания. Я сжался в своем мешке, навалил на себя сена.
Началась полудрема, но и сквозь нее я чувствовал дрожь, не покидавшую тело. Обрывки сновидений проносились в голове, какие-то образы, вскрики. В подсознании билась мысль, что я заболел. Надо проснуться, куда-то идти, избавиться от кошмаров. Я поворачивался с боку на бок, но бред разрастался.
В последний момент этого горячечного полусна мне удалось открыть глаза, и помню только, что сияние звезд поразило, ослепило меня. Они полыхнули, как огромные зеркала, заполнив все небо нестерпимым блеском.
На этой вспышке дрожь моя кончилась, сновидения пропали. Я закрыл глаза и погрузился в глубокий сон. Он снизошел на меня бездонным забытьем, какого я никогда не испытывал…
Сначала издалека, потом все ближе и ближе, но еще помимо моего сознания в этом покое стали раздаваться настойчивые слова:
– Берестов… Берестов… Проснитесь, поручик Берестов.
4
– Проснитесь! Вы Берестов? Проснитесь, поручик…
Кто-то тряс меня за плечо. Я открыл глаза.
Надо мной наклонилась темная фигура с огромной вытянутой головой. Это сон, я закрыл глаза.
– Да проснитесь, поручик! Вас в штаб зовут!
Я снова открыл глаза. Сумеречно. Наверное, светает. Фигура отошла со вздохом. Я присмотрелся… И то, что принял за огромную странную голову, оказалось юным лицом, а над ним… Кивер двенадцатого года! Кивер!
– Так вы Берестов или нет? Целый час вас ищу. Закопались в сене, вот, право. А у меня еще несколько дел. Вас в штаб зовут. Вы Берестов?
Я приподнялся, вывалился из копны и сказал:
– Ну, положим, я Берестов, – и сам не удивился тому, что сказал.
Голос мой прозвучал необычно, хрипловато. Какая-то особенная острота воздуха ударила в голову. Я огляделся.
– Тогда вас в штаб, к полковнику Кайсарову. Я вестовой.
Юноша в кивере смотрел на меня с любопытством. Что-то в моем сознании как бы мешало проснуться, хотя я уже знал, что это не сон. Что-то удерживало от изумления, от расспросов. Я только встал и потянулся в тесной, явно не моей одежде.
– Почему вы решили, что я Берестов?
– Так вон ваша белая лошадь стоит. Мне так и сказали: у вас белая лошадь. А потом ваш мундир, такие уже не носят. Так вас в штаб, в деревню Бородино. Как церковь проедете, так в первой избе направо. Ну, я, пожалуй, поеду. До свидания, поручик.
Он подошел к лошади, неловко взвалился и ударил в бока. Короткий всхрип, роса брызнула из-под копыт, и всадник ускакал.
Я снова осмотрелся. Знакомое и незнакомое место. Стог сена, в котором я ночевал, вот он. Но ближнего леса нет. Нет и монастыря, на месте его далеко вперед дымчатый утренний простор с неясным контуром леса на горизонте. Свежо. Воздух остр, новый воздух. Что-то новое и во мне. Нет мысли, что это недоразумение, сон, наваждение, чья-то шутка. Голова спокойна, и что-то по-прежнему мешает удивиться, не поверить.
Из-за стога медленно вышла белая лошадь, она щипала траву. Моя лошадь? Лошадь поручика Берестова? Я подошел. Она подняла голову, тихо заржала. Свой.
Я вдел ногу в стремя и прыгнул в седло. Как только я попал в его гладкий блестящий изгиб, ощущение тесноты одежды пропало. Наоборот, какая-то легкая сила почудилась в теле.
Я приподнялся в седле и оглядел огромную холмистую равнину. Бородинское поле, это оно! Пахнул в грудь свежий ветер. За моей спиной розовый юный жар начинал охватывать небо. Я засмеялся.
– Да, я поручик Берестов! – громко сказал я и ударил каблуками коня.
Он мягко сорвался с места, понес галопом по лугу. Я бросил поводья и понял с восторгом, что умею вот так небрежно, на полном скаку красоваться в седле.
– Эгей! – крикнул я. – Берестов!
Конь вынес меня на дорогу. Впереди потянулись серые избы деревни. Семеновская? Наверное. Вот поворот налево. Тут я остановился.
По улице шла колонна. Дробно сияли штыки. Против огненного восхода они походили на заросли розово-красной травы.
Сердце мое стучало. Полки! Русские двенадцатого года! Я Берестов, я поручик Берестов!
Солдаты шли, весело переговариваясь. Улица не пылила под утренней росой. Егеря! Я сразу узнал их по светло-зеленым мундирам, черным крест-накрест ремням и киверам без султанов.
– Его благородие на белом коне, как Егорий!
– Эхма! Отшелушим мусье, сами в Егориях будем!
Они оборачивались на меня оживленными усатыми лицами. Мерный топот сапог, бряцание оружия.
Мимо рысцой проезжал офицер на пегом коне. Он обернулся ко мне, придержал лошадь:
– Вы какого полка? Я ищу… – Он внимательно посмотрел на меня, осекся и, не договорив, ускакал.
Я повернул за ним, стремительно миновал егерей, серые избы Семеновской и съехал налево в овраг. Тут я спешился, расстегнул мундир, стащил его и внимательно рассмотрел.
Жесткое сукно зеленоватого тона вытерто. Пуговицы помятые, с орлами, теперь уж не разберешь, золотые были или серебряные. Воротник желтый и низковатый для тех, которые носили в двенадцатом году. Обшлага желтые тоже, а я хорошо знал, что отвороты у русской армии в то время были красные. Ясно, что старый мундир. Но какого полка? Скорее всего, пехотного.
На плечах погоны из поблекшей серебряной нити. Тоже старые, в двенадцатом году носили эполеты.
А что на голове? Оказывается, темно-зеленый колпак с белыми кантами и кистью, такие тоже давно не носят.
Да, уж наверное, вид мой был странным. Недаром шарахнулся офицер, а молоденький вестовой разглядывал с любопытством.
Может быть, это мундир какой-то неизвестной мне службы, интендантской или инженерной? Да вряд ли. Скорее всего, случайная одежда. Рейтузы, например, из серого сукна, кавалерийские.
К черному немецкому седлу приторочен сзади круглый чемодан из плотной материи, он похож на скатанное одеяло. Спереди пристегнута кожаная сумка.
Я расстегнул чемодан. Много ли у меня имущества? Две белые сорочки, сверток мягкой кожи, наверное на сапоги. Суровые нитки и большая игла. Флакон с кельнской водой. Белые лайковые перчатки и фуражка защитного цвета с темно-зеленым околышем и черным лакированным козырьком.
Фуражку я сразу надел вместо колпака. На самом дне лежало бритвенное лезвие с перламутровой ручкой и зеркало. Я стал разглядывать свое лицо. Да, это я, безусловно. Только моложе, может быть двадцати с небольшим, и с усами.
В кожаной сумке оказались два пистолета, деревянная фляжка, обтянутая сукном, и нож в плетеном чехле, с наборной ручкой. Пистолеты с тонкими дулами и затейливой вязью узора явно восточного происхождения. Тут же лядунка – кавалерийский патронташ на двадцать зарядов.
Больше ничего. Ни денег, ни бумаг. Хозяйство небогатое. Поручик Берестов, видно, попал в какую-то историю.
Кобыла, правда, замечательная. Я сел в седло, потрепал ее по шее, попробовал размышлять. Но что-то опять мешало. Ясно одно: я поручик Берестов. Я здесь, в Бородино двенадцатого года – какого же еще? – и это не мираж.
Меня вызывают в штаб. Наверное, там многое прояснится.
Я пустил кобылу по мягкой грунтовой дороге. Пожалуй, она проходила там же, где асфальтовая, по которой еще вчера я шел от кургана Раевского. Только по бокам нет деревьев и даже кустов.
Огромный простор раскинулся по обе стороны. А вон и курган, за ним бородинская церковь. Какое сегодня число? Не то ли самое, которым должен был проснуться после ночлега в стогу?
Ветхий мост через Колочу перенес меня к бородинской околице. Такие же серые избы, как в Семеновской. Маленькие окна, крыши высокие, соломенные, похожие на тусклого серебра папахи.
За церковью в середине деревни оживление. На травяной зелени улицы рядом с темными срубами изб особенно ярко маячат разноцветные пятна военных мундиров. Мелькают белые рейтузы, красные эполеты, черные султаны и золотые кокарды. Сгрудились оседланные лошади, повозки. Вдали за околицей показалась еще колонна.
Низкое утреннее солнце подкрашивало землю пологим оранжевым светом.
Я слез с седла. Штаб разместился в нескольких избах. Туда и сюда сновали люди. Высокий солдат в белом кирасирском колете держал под уздцы лошадь и глядел на приближающийся полк. Я подвел лошадь к нему:
– Эй, братец, полковник Кайсаров в какой избе?
Он вытянулся сначала, а потом, заметив мой никудышный вид, расслабился и небрежно показал избу.
– Из ремонту, что ли, вашбродие? – Он принял меня за тыловика.
– Какой сегодня день? – спросил я, не отвечая.
– Четверток! Денек перевальный, вашбродие!
– А число?
– Двадцать второе! – Он подмигнул: – Что, вашбродь, сивалдай крепкий попался?
– На-ка лучше, держи. – Я бросил ему поводья и пошел в избу.
– Не положено нам чужих! – крикнул он за спиной. – Мы кирасирский его величества! Ходют тут разные…
У него было растерянное и недовольное лицо, но повод он все-таки держал.
Я прошел темные сени. Под низким потолком за деревянным столом сидел офицер с гусиным пером.
– К полковнику Кайсарову, – сказал я.
– Кайсаров еще на марше, – не поднимая головы, ответил офицер. Я разглядел седые бакенбарды, расстегнутый воротник и штаб-офицерские эполеты с густой бахромой.
– Я поручик Берестов. Меня вызывали к полковнику Кайсарову.
– А, Берестов… – Майор поднял голову. – Это я вас требовал от имени дежурного. Майор Сухоцкий… Послушайте, Берестов, я с вами замучился. Мне то одни, то другие велят с вами разбираться. Кто вы такой, наконец, какого полка? Когда вы представите бумаги?
– Бумаги… – сказал я. – Бумаги я представлю в свое время.
– Да что за черт, батенька! – Офицер вскочил. – Какое такое свое время? А может, вы французский шпион? Вас даже знать никто толком не знает, во всяком случае, поручиться не может. Вы ссылаетесь на генерала Кульнева, так он погиб, месяц, как погиб на Дриссе! Вся канцелярия его досталась французам, где ж мне искать ваши послужные? Вами давно генерал-полицмейстер интересуется.
Вошел запыленный офицер и приложил два пальца к треуголке…
– От генерала Лаврова. Где дислоцировать пятый корпус?
– Это не у меня, – ответил Сухоцкий. – Квартиргеров принимает полковник Нейдгард, в соседней избе.
Офицер вышел. Сухоцкий снова обратился ко мне:
– Но это ладно. А теперь я получаю приказ слать вас в Москву курьером. Как это понимать? Может, вы объясните, поручик? Я вас не знаю, вы одеты бог знает как, и вдруг посылать курьером? Ермоловым подписано. Что за пель-мель, прости господи? Впрочем, моя служба маленькая. Вот депеша.
Он протянул большой синий пакет с сургучами.
– В Москве генерал-губернатору Ростопчину. Поедете новой дорогой через Можайск, Шелковну, Кубинское и Перхушково. С вами один офицер. Держитесь к нему поближе, он и Москву знает да и вас в обиду не даст. Как-никак время военное, а вы без бумаг.
– Листов! – крикнул он.
Вошел офицер в форме гусара. Он посмотрел на меня и представился:
– Ротмистр Листов.
– Поручик Берестов.
– Вот подорожная, – сказал Сухоцкий. – Вы, Берестов, как-нибудь промышляйте насчет рекомендаций. Понравьтесь Ростопчину, он за вас слово скажет. Тогда в полк запишем. А так, ей-богу, лучше не появляйтесь, в сражение не пущу. Вы же, Листов, поскорей возвращайтесь, бой на носу. С богом, господа.
Мы вышли, и тут я разглядел Листова.
Коричневый, в желтых шнурах доломан, кивер набекрень, синие гусарские чакчиры, ташка с вензелями, ментик на плече и сабля на длинной перевязивсе как-то особенно ловко очерчивало его невысокую стройную фигуру. Золоченый ремень кивера схвачен на подбородке. Лицо узкое, с тонкими сжатыми губами. Из-под светлых бровей внимательный взгляд серых глаз.
– Я позабочусь о лошадях, а вы ждите здесь, поручик. – Он сделал шаг и добавил: – Кажется, мы и раньше встречались?
5
Я взял свою лошадь у кирасира, отошел на другую сторону улицы и сел у плетня. Мимо с визгом колес, гиканьем ездовых и лошадиным храпом прошла батарея. Пушки катились смешно, вперевалку, тыкаясь жерлом в землю, словно принюхивались.
Я задумался. Двадцать второе августа. Через четыре дня Бородинский бой. Судьба посылала его не книжной картинкой, а явью. Но вдруг задержусь в Москве и опоздаю к сражению? Вдруг здесь вообще ошибка, нелепица, я вовсе не тот Берестов, о котором так много думал, и жизнь обернется серой историей тыловика?
Откуда меня знает Листов?
Подкатила зеленая тележка, оттуда выпрыгнул мой попутчик. Теперь на нем вместо кивера дорожная фуражка с желтым околышем.
– Лошадь вам здесь придется оставить: дальний путь. Я прикажу кормить ее вместе с моим Арапом. – Он потрепал коня по морде: – Ну, как поживаешь, Белка?
Так я узнал имя своей кобылы.
Через полчаса мы катили по дороге, сжатой с обеих сторон еще свежезеленым лесом. Листов держал вожжи. Он долго молчал, потом сказал:
– Вы заметили, что мы едем не по новой, а по старой Смоленской дороге?
– Нет, не заметил, – ответил я.
– Впрочем, мы будем в Москве не позже, а может, скорей. Эта дорога прямее, хоть и тряски больше. Почтовых станций здесь нет, но лошадей мы найдем, это я вам обещаю… Так отчего не спросите, почему едем не той дорогой?
– Вероятно, так удобнее?
– Вы не педант, поручик. Другой бы на вашем месте ни на шаг от желтой книги. В конце концов, вы курьер, не я, а даже не спросите, почему мы без возницы.
Я пожал плечами.
– Так я вам открою секрет. Майор Сухоцкий прямо просил меня приглядывать за вами. Вас это не смущает?
Я снова пожал плечами.
– Не подумайте, что я и вправду собираюсь выполнять его не слишком деликатное поручение. Просто так вышло. У меня дело в Москве. Я отпросился у полкового, обогнал колонну, а в штаб заехал по делу. Вот тут Сухоцкий и подсунул мне вас. Я только потому согласился, что немного вас знаю.
Он посмотрел на меня с улыбкой.
– Вам подорожную надо бы отмечать на каждой почтовой… Впрочем, это пустяк, время военное, сейчас не до подорожных.
Некоторое время мы ехали молча.
– Так я вам скажу, почему мы здесь едем, – сказал Листов. – Верст через тридцать будет деревня. Там меня ждут. Дело это личное, и мне не хотелось бы, чтоб о нем особенно говорили. Вы понимаете?
– Разумеется.
Мы замолчали. По-прежнему справа и слева тянулся лес. На колдобинах сильно встряхивало, а иногда катило мягче, чем по асфальту. Обильный густой запах зелени стоял над старой Смоленской дорогой.
Я думал о том, что русская речь, которую услышал в это утро, отличается от привычной. Слова падают медленней, как бы нерасторопно, и оттого она кажется плавной и более мелодичной.
Мы ехали почти молча. Только изредка перекидывались короткими фразами. Лошади бежали легкой рысцой, потряхивая гривами и фыркая. Лес тянулся почти непрерывно. Иногда открывались большие поляны полукругом по обе стороны, а на них крестьянские избы, заборы, срубы колодцев.
На развилке с болотом и засохшим кустарником мы повернули, проехали пустынную деревушку, зеленый пруд с тенистыми ветлами и оказались за воротами небольшой усадьбы.
В глубине двора стоял белый дом. Четыре облупленных колонны держали осевший портик, крыльцо покосилось. Листов вышел из тележки, на его лице появилось напряженное выражение.
– Это мой дом, – сказал он и пошел к дверям.
Я стал разминать ноги. Листов появился снова.
– Никого нет. – Он сел на крыльцо и нахмурился.
Что-то напевая, в ворота вошла девочка в красном платьице, с плетеной корзиной в руках. Она увидела нас и застыла как вкопанная.
Светлые прядки, хрустальные на просвет от вечернего солнца, светились вокруг ее лица.
– Иди-ка сюда. – Листов встал. – Как тебя зовут?
– Дашка.
– Ты чья?
– Тутошняя я, – пролепетала Дашка.
– Листовых?
– Ага.
– Меня знаешь? Я тоже Листов.
Дашка шмыгнула носом.
– Куда же все подевались? – спросил Листов.
– А уехали.
– Давно?
– Вчерась.
– А в деревне?
– Никого нету. Наш тятька на войну пошел, мы только с мамкой и Кирюшкой.
– Так, – сказал Листов и снова сел на крыльцо. – Этого я боялся. Уехали… На лошадей-то я здесь рассчитывал. – Он махнул рукой: – Делать нечего. Пусть наши передохнут, зададим им корма, а к ночи будем в Москве.
Дашка смотрела на нас с любопытством.
Мы пошли в дом. Вся обстановка у Листовых осталась на месте. В гостиной, оклеенной темно-синими тиснеными обоями, стояли темного дерева шкафы, кресла, ломберные столики. На стенах висели портреты.
– Это отец. – Листов показал на усатого генерала с андреевской лентой через плечо.
Отец Листова воевал вместе с Суворовым, а погиб на турецкой войне под Рущуком. После его смерти Листовы разорились, оказалось слишком много долгов. Мать Листова жила в бедном имении с несколькими дворовыми. Две недели назад Листов получил от нее письмо. Там говорилось, что соседние деревни пустеют, все боятся французов. Она же никак не может собраться. Да и надо ли уезжать? Может, отобьют французов?
– Нечего сказать, защитили русскую землю, – мрачно сказал Листов.
Мы растопили печь, Дашка начистила нам картошки, и скоро мы сели за стол, чтобы перекусить на дорогу. Но тут за окном стремительно потемнело и ветер нажал на стекла.
– Только бы не дождь, – сказал Листов.
Но это был дождь, и какой! Сначала косыми тенями метался за окнами ливень, потом ровное сито воды зарядило до самой темноты. Ехать было немыслимо, дорогу, конечно же, развезло.
– Не вышла у нас поездка, поручик, – сказал Листов. – Ни ваше курьерство, ни мои дела. Ладно, перестанет дождь, не перестанет, к утру поедем хоть верхами. Пусть лошади сил набираются. Раньше утра вам до Ростопчина все равно не добраться.
Вечером Дашка убежала домой. Листов нашел ей старых пряников, а в кладовой банку варенья.
– Как думаете, Берестов, – спросил он меня, – дойдут сюда французы?
– Это сражение решит, – ответил я.
– А многих из нас тогда уже не будет, – сказал он.
Часы заиграли знакомую мелодию, а потом стали бить полночь. В неровном свете огарка мы пили чай.
– Вы что-нибудь слышали о моей истории? – спросил Листов.
– Как будто бы нет, – ответил я.
– Не слышали, так услышите. – Листов встал и подошел к окну. – Я не знаю ни одного мелкого события из жизни офицера, о котором так и эдак не переврали бы на балах, вечеринках и биваках. Есть знатоки, которые даже в атаке, из седла успевают пересказать друг другу сплетни.
Он помолчал.
– Я чувствую к вам доверие, Берестов… Возможно, потому, что мы вместе переходили Ботнический залив. Помните, какие жестокие были дни? Сколько обмороженных. Вы у Кульнева в авангарде шли? А я с Тучковым. Между прочим, офицер, который вам Белку продал, моим приятелем был. Он мне о вас рассказывал. Жалко его, убит под Гриссельгамом.
Помедлив, он спросил:
– Вы, кажется, потом за границей были? По крайней мере, так говорили.