Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Легко (сборник)

ModernLib.Net / Научная фантастика / Сергей Малицкий / Легко (сборник) - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 2)
Автор: Сергей Малицкий
Жанр: Научная фантастика

 

 


– Он мне не шеф. К тому же, я свое дело уже сделал.

– Идиот. Она же тебя хотела.

– Она хочет в принципе. Я ей взаимностью ответить не могу. Точнее, не хочу. Так что бросайся на амбразуру. Но не грудью. Вот тебе презервативы. Хоть раз в жизни почувствуй себя заместителем босса в полной мере.

– Васька. Я не узнаю тебя.

– Может, это и не я? У тебя есть зеркало? Хотя, какое у тебя зеркало…. Да! Не забудь самое главное!

– Что?

– Женщина любит не только ушами.

25

– Да. Это я… А… Привет… Как слышишь, не поменял… Рассчитывал на твою помощь… Это я тоже понял… Остаться друзьями?… А мы разве ими были?… Сказать тебе что-нибудь плохое о самом себе? Даже не знаю… Изнутри все кажется вполне симпатичным… И в зеркале тоже… Лучше не стоит… Даже раз в месяц… Ничего. Срастется… Представь себе, что тоже звоню кому-то, кому на меня, может быть, глубоко наплевать. Я же не лишаю себя жизни. Нет… Я никому не звоню и никого не люблю. Все.

26

Прекрасное ощущение утра свободного человека. Яркое солнце на стенах и на одеяле. Состояние организма, как на мысе Канаверал перед стартом. Либидо снято с предохранителя. В холодильнике – удачный выбор нового поколения. Бумажник не страдает от ожирения, но и от истощения тоже. Одежда проста, дорога и элегантна, а значит, перманентно модна. И легкая светлая тоска все там же. На шее, как тесное ожерелье. Мужчина, если он не людоед, не носит ожерелье? Тогда как цепь. Тем более что по ощущениям сейчас актуально именно это. Что? Захотелось разбавить утомительную череду воскресений парочкой понедельников? Запросто. Какие планы? Во-первых, отправить по почте на расконспирированный адрес фотографии. Этот сумасшедший гений в гипсе сотворил чудо. Отчетливое, почти голографическое изображение сквозь неуловимую дымку. Молодец, старик. Пусть. Пусть посмотрит на себя его глазами. Во-вторых, позвонить Максиму. Ради шутки попросить вернуть неиспользованные презервативы. В-третьих, позвонить папке, должен уже прибыть со своей дачи. С настоящей маленькой дачи. В-четвертых, увидеть ее, увидеть ее, увидеть ее…

27

О чем он говорил с ней? Да и говорил ли он с ней? Ну, конечно. Где-то часа в четыре, под утро, когда она слетела с постели, как опавший лист соскользнула с его плеча и сделала чай. Она закуталась в плед, стала меньше ростом, что-то говорила, а он слушал, не слыша слов. Он пил ее голос так же, как пил до этого ее тело, медленными глотками, перекатывая под языком. Он слушал ее голос и убеждал себя в том, что все происходящее с ним это бред, сумрак, туман, что унесется утренним ветром, растает без следа. Он говорил себе, что никакого смысла в его неизвестно откуда взявшейся сердечной боли нет. Он говорил себе, что есть женщины прекраснее в тысячу раз, что есть женщины, которые готовы беззаветно любить его по одному намеку возможности ответного чувства. Он говорил себе еще что-то и понимал, что пытается убедить себя в невозможном. В том, что то, чего он боялся всю свою жизнь и чего хотел всю свою жизнь, случилось. Что наступил он на назначенную ему мину, придавил взрыватель и уже разлетается миллионами счастливых и несчастных осколков, наполняя собой вселенную. Он говорил еще что-то, смотрел на нее и, понимая, что ближе и роднее этого бесконечно далекого от него человека у него нет, вдруг заплакал. Слезинка выкатилась у него из глаза и застыла на щеке. Господи. Он же не плакал никогда в жизни.

– Ты плачешь?

– Тебе показалось.

Она замолчала. Встала. Сбросила с себя плед, мелькнула обнаженным силуэтом, скользнула к нему и прижалась, горячая и своя. До утра. До той записки.

28

Эх, Наталья. Быть тебе королевой красоты среди тех, кому за тридцать, а может, и за двадцать пять. Морщинки только у глаз. Институт, аспирантура, кандидатская, второе образование, банки, юридическая консультация, турагентство. Сколько же человек может успеть к тридцати, если не дает себе расслабиться? А сколько может не успеть, если не дает себе… Какая уж там личная жизнь, особенно, если бродят вокруг такие, как он.

– Привет.

– Привет.

– Здесь будем говорить?

– Заходи.

– Сережка дома?

– У бабушки.

– Хорошо. Ничего не купил ему сегодня.

– Ему ничего не надо.

– Это не ему. Это мне надо.

– Ты так считаешь?

– Ты думаешь, что я ошибаюсь?

Стоит, повернувшись к нему спиной. Чертова наука любви. Не поворачивается женщина спиной к мужчине, если не хочет почувствовать его пальцы у себя на плечах. Слабеет длинная прекрасная шея от этих пальцев. Опускаются руки. Распахивается, как дверь в немыслимое, одежда. И тело, как бездонная чаша, белеет в полумраке. И ты пьешь его, пьешь, не в силах оторваться и распробовать весь вкус его. Пьешь, хмелея от каждого глотка, и выливаешь на себя, и тонешь в этом беспредельном очаровании и сумасшествии, и не можешь утонуть.

29

– Ты начала курить?

– С тобою не только курить, пить начнешь.

– Хорошо, что я у тебя есть. А то на кого бы ты свалила свои несчастья?

– Нет у меня несчастий. Но не в связи с твоим приходом. Хотя ты и порядочная свинья. Ты что наплел мне по телефону?

– Знаешь? Макс рассказывал, как разводился с женой. Он ведь тюфяк. Смотрел и не видел, слушал и не слышал. Все что-то склеивал. Три года с ней ругался, а понял, что все, когда она стала доброй и ласковой. Равнодушной, значит.

– Ты к чему это все рассказываешь?

– Давай поженимся, что ли?

Она перестала дышать. Положила сигарету. Вздохнула глубоко, с всхлипыванием в конце вдоха. Повернулась. Навалилась горячей грудью. Вгляделась в него глазами, переполненными болью. Тридцать два года. Уже тридцать два года или еще тридцать два года? Морщины вокруг глаз, мешки под глазами. Сосудики на белках. Складка у рта. Искры седых волос. Чуть заметная паутинка на коже у ключиц…

– А ты разве любишь меня?

Молчишь?

– А ты разве любишь меня?!

Молчишь?

– А ты разве любишь меня?!!!

Молчишь? Одевайся, стараясь не замечать безобразное, рвущееся в истерике, рыдающее существо. Ищи в аптечке валерьянку или еще что-то, капай в стакан, вливай в рот. Тащи в ванную, умывай холодной водой. Плесни в рюмку коньяк. Гладь по спине. Говори поганые и лживые слова. Бей по щекам и прижимай, прижимай к себе. Лови в глазах боль и ужас, переходящие в ненависть. Хватай за руки, пытающиеся ударить тебя, и молчи, молчи, молчи.… Суй нашатырь в нос, таблетку снотворного в непослушный рот и уходи, уходи, уходи.… Навсегда.

30

Стоит бедный у непреодолимого турникета, как побитый пес у мясной лавки. Где-то рядом орет многотысячная толпа, за спиной курят и поругиваются милиционеры в оцеплении. Концерт на Васильевском. Что, Гога, караулишь ненавидимую тобой и ненавидящую тебя богему, ждущую своей очереди отметиться на подмостках?

– Привет.

– Привет.

– Почему не на передовой?

– Не пускают, козлы.

– Опять зоологические проблемы? Не горячись, Гога. Действие равняется противодействию. Может, не тот ракурс выбрал?

– Судьба. Рок движет моим пальцем.

– Объективом?

– Ну, да. Но я ж пальцем нажимаю. Миг ловлю. Поймал тут одного, как он свою потную ладошку положил кое на кого. Что-то кому-то не понравилось, кто-то на кого-то обиделся, и вот администратор этот – по-прежнему администратор, а труженик просветленной оптики – на задворках искусства.

– Гога, делал ли ты когда-нибудь добро?

– В смысле?

– В метафизическом.

– Да я, кроме добра, вообще ничего не делаю. Может, я и нищий только поэтому?

– Связь, на самом деле, не слишком прямая. Но добро – такая штука, которая очень даже допускает мену. Бартер.

– Васька, не тяни корову за хвост.

– Даешь мне карточку, фотоаппарат и ждешь здесь.

– Ну?

– Я делаю для тебя суперкадры.

– Ну?

– Гога, ты меня хорошо знаешь?

– Ты бабник.

– Ну, ты-то ведь не баба? Давай.

31

Суета. А чего суетиться-то? Пускай звукооператоры суетятся. Правда, если минус один, то голос нужен. Или плюс один? Кто его знает? Макс, когда поет, говорит, минус девяносто девять. Лучше бы, минус сто. Несколько кадров. Вот это зря. Нет. Не выпивающий перед выходом артист, зря. Шуметь не надо. На вашу же все пользу. Все. Ухожу. Делайте, что хотите. Привет. Кто это? Я и не помню тебя. Кордебалет? Наш кордебалет всем кордебалетам кордебалет. Видел бы ты, Гога, этот ракурс вживую… Из-под лесенки. Никакого хамства, только радостное повизгивание. А здесь кто? Она.

32

Она. Напряжена. Как черный кусок эбонита. Коснись – искры полетят. Идет. С кем-то здоровается. Кому-то кивает. Кого-то не замечает. Идет. Туда. На операционный стол. Сейчас распахнется настежь, обожжет взглядом, голосом, жестом. Где-то на полпути между феей и ведьмой. Где-то посередине между рожденными ползать и небесной сферой. Так. Слепи ее галогенкой. Микрофон ей в лицо.

– Почему вся в белом?

– Замуж выхожу.

– За кого?

– За народ.

Отстранила. Пошла дальше. Прошла мимо него. В метре. Посмотрела в упор. Не узнала. Не захотела узнать. Сделала вид. Ни улыбки, ни гримасы, ни легкого вздрагивания. Мимо. Туда. К толпе. Стой. Не смог сказать. Мы все одно и тоже слышим и видим, или каждый свое?

33

– Держи, Гога.

– Ну и как?

– В твоей работе есть определенный шарм.

– Еще бы. Это же искусство!

– Слышишь голос?

– Ну?

– Это искусство?

– Хочешь честно?

– Да.

– Ее я так снимать, как я привык, не буду.

– Почему?

– Боюсь. Но не её. Себя боюсь. Боюсь гадостей сделать чуть-чуть больше, чем можно. Больше, чем мне может проститься на том свете.

– Дурак ты, Гога.

– Очень может быть. Но это не важно. Так легче. А все остальное это мое.

Над Москвой летел ее голос.

– Васька, дай денег в долг.

Над Москвой летел ее голос.

– Васька, если честно, не отдам.

Над Москвой летел ее голос.

– Васька! Оглох? Куда ты?

Над Москвой летел ее голос.


23.09.1999 г.

Рвущаяся нить

01

Картошку в этом году Зуев не сажал. Полтора мешка лежало в подполе, стояла уже середина мая, и он рассудил, что до августа, до яблок хватит, а дольше не протянет. И то, если не заболеет или еще какая авария не случится. И так уж растянул жизнь, как резинку, на семьдесят два года, тронь – зазвенит, вот-вот лопнет. И когда решил так, сразу стало легче. Тяготившие заботы, такие, как поправить сарай, прополоть огород, приготовить дров на зиму – исчезли, а новые, менее обременительные, заняли время и наконец-то придали остатку жизни ясную цель и понятный смысл.

Деревня умерла уже лет десять назад, когда отнесли на кладбище последнюю бабку. Дворы и огороды заросли одичавшей сиренью, шиповником, крапивой и лебедой. В переулках и прогонах поднялись громадные стебли борщевика и раскрылись крылья лопухов. Некоторые дома были проданы на снос, другие покосились, прогнили и вместе с почерневшими заборами повалились навзничь. Прямая деревенская улица, прежде радовавшая глаз бархатом зеленой травы, исчезла в зверобое и мышином горошке и теперь отзывалась стрекотаньем перепелов. Еле заметная проселочная дорога, пробегающая вдоль дикого оврага и подходившая к самому началу бывшей деревни, где непроходимой стеной вставал бурьян, уходила в поля. Деревня превращалась в ничто. Только дом Зуева чернел коньком невысокой крыши среди макушек пожилых ив и раскидистых кленов. Но кто бы заметил узкий, едва вытоптанный в репейнике проход к невидимому дому и такую же тропинку к роднику, шелестевшему в овраге?

Ни радио, ни телевизора у Зуева не было. Деревянные электрические столбы начали падать еще лет пятнадцать назад, со временем кто-то собрал куски вьющихся страшных проводов и, видимо, нашел им лучшее применение. Жаловаться было некому, да и незачем. Единственной связью с поселком и со всем миром для Зуева оставался двоюродный сорокапятилетний племянник, который работал егерем и забредал в его сторону раз в месяц, чтобы привезти нехитрую еду и те жалкие деньги, что оставались от пенсии после покупок. Газет племянник не привозил. Читать Зуев еще мог, надвигая на затылок серую ленточку, на которой держались старые очки, но не хотел. Он не хотел знать, что происходит там. Он доживал последние три месяца жизни.

02

Зуев доживал последние три месяца жизни, и все делал медленно, не торопясь, аккуратно, словно боялся расплескать остатки жизненной влаги, что все еще переливались в груди. Он расходовал их по капле. По одной на каждые оставшиеся девяносто или сто дней. Сердце казалось булькающим комочком, зависшим в центре тонкой паутины, и каждое резкое движение грозило оборвать одну из невесомых нитей, отчего весь его остаток мог тут же упасть и разбиться вдребезги на потемневших от времени половых досках. Отныне жизнь была посвящена только подготовке к смерти и воспоминаниям. Первое он почти уже закончил. У окна на лавке стоял с осени гроб, накрытый белой скатертью, который он использовал как стол. В платяном шкафу висел обсыпанный нафталином и закутанный в марлю вычищенный темно-синий костюм и лежала стопка белья. В чулане таились две бутыли самогона. За иконою – выменянная племянником зеленая иностранная деньга с цифрою пятьдесят, два желтых обручальных кольца, серебряная ложка и пачка старых непогашенных облигаций какого-то безвозвратного займа. В ящике замасленного буфета – серый конверт с надписью: «Вскрыть, если я уже умер». В конверте пряталась составленная дрожащей рукой подробная инструкция, как и что делать, кому и что забирать, где и что лежит, включая убедительную просьбу перед закапыванием потрясти за плечо и громко крикнуть в ухо: «Зуев, подъем!». Да что там забирать? И кому? Жена уже тридцать лет лежала на заброшенном деревенском кладбище, сгорев в один месяц от непонятной болезни. Сын, единственный сын через десять лет после смерти матери уехал в город, прислал письмо, что устраивается и скоро сообщит адрес, но не сообщил. Сгинул как дым. Зуев сходил в милицию, отнес фотографию, присланную из армии. Сына объявили в розыск, но тут же в коридоре опер сказал, что если за месяц сам не объявится, то вряд ли уже найдут. Зуев еще три года ездил в милицию каждый месяц, каждый раз выслушивал один и тот же ответ: «Ищем», – потом ездить перестал. Привык. Вел понемногу тихое и неторопливое существование, поддерживал чистоту в доме и во дворе, подолгу отдыхал, думал о чем-то. Одно беспокоило теперь в этих приготовлениях: угадать со смертью как раз перед приездом племянника, чтобы не пухнуть месяц в пустой избе, не доставлять дополнительных неприятностей людям.

Вторым и, может быть, главным смыслом проживания последних, отмеренных самому себе дней были воспоминания. Зуев словно теребил память ослабевшими пальцами, смакуя отзвуки прошлого, двигаясь по вершинам повторяющегося и никогда не повторяющегося пятиугольника. В один день рассматривал фотографии на стенах, листал альбомы и перекладывал коробки с карточками. Во второй читал письма, смотрел школьные рисунки и тетрадки сына. В третий перебирал старые вещи, детскую одежду, любимую чашку своего парня, незатейливые игрушки, дешевые украшения жены. В четвертый день понемногу продирался через бурьян по бывшей деревне, ходил по двору или дому, трогал стволы деревьев, упавшие калитки, угадывал в зарослях крапивы погибающие яблони, называл по именам хозяев разрушенных домов. В пятый сидел на обломке полусгнившего бревна у вздрагивающего зеркальца затененного родника и думал. Сегодня опять смотрел фотографии. Безымянный кот презрительно поглядывал с подоконника, где-то рядом куковала кукушка, предсказывая совершеннейшую чушь, а он рассматривал лица давно ушедших людей и плакал. Иногда со слезами, иногда без слез. Летом смеркается поздно. Под вечер Зуев садился на скрипучий стул, укладывал на стоящий у окна гроб полотенце, наполнял из разогретого на уличной печке чайника стакан, вставленный в металлический подстаканник, бросал в кипяток четверть ложки дешевой заварки и застывал неподвижно с куском сахара в руке. Где-то за одичавшим садом садилось красное солнце, щебетали непуганые птицы, изредка по проходившей в трех километрах от его убежища трассе районного значения проезжала какая-нибудь машина, и все замирало. В комнату заползали сумерки, через разодранный тюль проникали комары и беспомощно звенели в воздухе не в силах пронзить тонкими хоботочками провяленную стариковскую кожу. Зуев невольно вздрагивал, делал несколько глотков холодного чая, опирался о крышку гроба, вставал и, скрипя пружинами, опускался на узкую железную кровать, не зная, удастся ли ему уснуть сегодня или нет.

03

Мертвая деревня замирала. В развалинах ухали сычи и вскрикивали потревоженные дневные птицы. Где-то поскуливала то ли лиса, то ли брошенная собака. Шуршал и скрипел старый дом, в котором, как сердце, мерно тикали такие же старые часы. На них была только одна стрелка, да и та не двигалась с места, являя собой не указующий перст ушедшего времени, а символ непоколебимости и трагической устойчивости. Со стороны трассы послышался шум проезжающей машины, на секунду замер, затем усилился и стал приближаться. Зуев лежал на спине и смотрел в потолок, на котором в голубоватом лунном сиянии зимними оживающими узорами шевелились отраженные переплетения ночных ветвей и листьев. Звук машины приблизился, стал еще ближе, на потолке блеснул отраженный свет, и вот мотор затих. Хлопнула дверца, захрустели тяжелые шаги, открылась еще одна дверь. Что-то упало на землю. Тишину тронул слабый стон, раздались злобные голоса, ругань, глухие удары, вновь звук падения и выстрел. Все замерло. Только зашумели вдруг крылья взлетающих ночных соглядатаев. Кто-то громко сплюнул. Вновь хлопнули дверцы, и машина уехала. Зуев по-прежнему неподвижно лежал, смотрел в потолок, и ему казалось, что голубой квадрат уменьшается, расплывается, качаясь из стороны в сторону, или сам он неудержимо проваливается куда-то. Булькающий комочек запутался в тонких нитях, судорожно забился, пытаясь разорвать их и наконец упасть на дощатый пол, чтобы замереть облегченно и навсегда. Зуев тяжело и медленно дышал и уже в полузабытьи, ловя спасительную прохладу и успокаивая себя, поглаживал дрожащими ладонями холодную металлическую раму кровати, пока сквозь выступивший на лице и груди липкий и противный пот на него не навалился черным беспамятством сон.

04

Он проснулся вдруг. Где-то за тонкой стеной опущенных век уже звенело солнечное утро, а он словно замер на границе этого мира и того. Тело понемногу давало о себе знать слабостью, дрожью и уже привычной ноющей болью. Булькающий комочек оставался на месте, несмотря ни на что. Зуев открыл глаза, разглядел клок паутины, свисающий с потолка, огорчился на мгновение, снова закрыл глаза, тяжело сел и, сжав ладонями виски, несколько минут унимал головокружение. Кровь утомительно щелкала по вискам, вызывая волны стонущей боли, простреливая из головы в поясницу. Наконец он медленно встал и вышел во двор. Вчерашний кот, лежавший теперь на низкой поленнице, недоброжелательно смотрел, как старик набирает поленья, укладывает в печку и запихивает в дрова сухую лучину и бересту, чтобы не пришлось переводить спички зря. Вот огонек пополз по деревянным кудряшкам и ожил. Зуев громыхнул чайником и пошел к роднику, стараясь ступать по центру узкой тропы, чтобы не поймать на ноги, плечи, живот искры обжигающей холодной росы. На извилине проселка у края оврага медленно выпрямлялась трава, постепенно скрывая следы машины и еще что-то. Зуев подошел ближе и увидел. На краю оврага лежала девушка.

05

На краю оврага скрученной и брошенной тряпкой лежала девушка. Голова запрокинулась в овраг, поэтому Зуев сначала подумал, что головы нет вовсе, и замер, но и потом, когда понял, что показавшийся окровавленным осколком шеи над обрывом задрался подбородок, сжавшие нутро спазмы не ослабли. Девушка лежала на спине, слегка вывернувшись в талии из-за стянутых узким шпагатом посиневших рук. Блузка и юбка, потерявшие из-за грязи и крови первоначальный цвет, были сбиты и скомканы. Босые ноги косолапо уткнулись друг в друга. Она лежала как мертвая. Машинально двигаясь в сторону родника, Зуев сделал еще два шага и увидел лицо. Голова откинулась вниз, рот приоткрылся, а ниже, начиная от небольшого заостренного носа, все заливала кровь. Только пряди обесцвеченных волос торчали по сторонам. Зуев остановился на неловкое мгновение и, чувствуя напряжение в груди и гудение в висках, медленно, но все же быстрее чем следовало, спустился к роднику, наполнил чайник, опустил в воду негнущиеся пальцы, смочил лицо, провел по колючей шее и обессилено закрыл глаза. Все было как всегда. Отраженные осиновыми листьями мелькали блики солнечного света. Шуршала по свинцовому илу вода. Только колени и стопы дрожали больше обычного. Надо привыкнуть. Зуев часто сидел тут с закрытыми глазами, не отдавая себе отчет, что мысли, ранее имевшие вид предложений или обрывков внутреннего монолога, с некоторых пор превратились в образы и безымянные картины. Вот и теперь в голове отчетливо отпечаталось зеркало его жизни, состоящее из дома, мертвой деревни, двух картофелин «в мундире» по утрам, старых писем и фотокарточек, одичавшего кота и теней на потолке. Зеркало, в которое, как камень, недоброй рукой брошено это тело, и кто его знает, успокоится ли оно, разбежавшись в стороны волнами, или разобьется на мелкие осколки.

06

В воздухе послышался надрывный звон летящих из крапивной глубины оврага комаров. Зуев несколько раз глубоко вдохнул, тяжело поднялся и начал подъем к дороге. Пятнадцать шагов, которые он знал наизусть. Ну вот. Он с трудом выпрямился, прищурился, вглядываясь в скорчившийся силуэт, снял с головы засаленный картуз, собрал ладонью пот со лба и лица на бороду. Снова присмотрелся. Большой палец одной из двух вывернутых за спину рук еле заметно дрожал. Зуев медленно опустился на колени, еще раз пригляделся к дрожащему пальцу, словно надеялся, что ошибся, увидел неожиданно живую розовую кожу на шее под спутанными волосами, снял крышку с чайника, сунул туда ладонь, протянул руку и уронил холодную каплю на губы. Она застонала.

07

Зуев никогда не считал себя трусом, впрочем, как и смелым человеком тоже. Он был обычным. Все несчастья, обошедшие его дом, провожались им с вздохом облегчения, несчастья, стучащиеся в двери, встречались с вздохом покорности. Если бы счастье, наконец, отыскало дорогу к его заброшенному дому, вряд ли бы оно увидело что-нибудь еще, кроме вежливого и радостного удивления. И эта фатальная покорность судьбе, соединенная с трудолюбием, живучестью и выносливостью, делала Зуева одной из тех миллионов незаметных песчинок, из которых отливаются железобетонные фундаменты для глиняных исполинов. Но время – тяжелый жернов, который стирает песчинки в пыль, оставляя печальное недоумение ищущим плоды собственного труда. И вот, наполненный этим неосознанным недоумением, еще не пыль, но уже почти не песчинка, Зуев стоял на коленях над окровавленным, но живым телом и пытался найти в себе силы, чтобы выполнить то, к чему обязывала природа. Помочь себе подобному.

Силы не находились. Судорожно выдохнув, Зуев достал из кармана кривой садовый нож и с трудом перерезал шпагат. Девушка еле слышно вздохнула, плечи ее ослабли, руки дрогнули, тело обмякло и распласталось навзничь. Зуев осторожно взял ее за плечо, упираясь о землю дрожащим коленом, повернул тело на левый бок и перенес правую руку из-за спины вперед. Сколько на его памяти перемерло мужиков, которые, залившись самогоном до «отключки», захлебывались в собственной рвоте. Нет уж, на бок. Если бог жизнь оставил, тем более нельзя ее затаптывать. Эх. Силенок бы. Да откуда же их взять, если стучится булькающий комочек не в груди, а на тонких и слабых нитях?

08

Старость – это усталость. Сил все еще не было. Подставляя солнцу зажмуренное лицо, Зуев подождал немного, но, когда тело окончательно дало знать, что сил уже не будет, когда стянуло железным обручем голову, онемели колени и заныла спина, сделал то же, что и пятьдесят, и сорок, и тридцать, и двадцать лет назад, когда и сил, и здоровья хватало с избытком. Встал и начал работать. Никакого другого способа жить Зуев не знал. Он доплелся до дома, поставил на печку чайник, добавил в огонь пару поленьев и водрузил рядом с чайником ведро с дождевой водой. Затем с трудом вытащил из-под просевшего навеса заскорузлые деревянные сани на низких полозьях, на которых возил по первому снегу к избе дрова и которые уже не собирался трогать, и поволок их к оврагу. Добрался за четверть часа. Не слишком быстро, если учесть, что всей дороги полсотни шагов. И не слишком медленно. Тропинка была вдвое уже саней, подрастающая лебеда поддавалась неохотно, а толстые стебли репейника не поддавались вовсе, и их приходилось перепиливать все тем же садовым ножом. Вот и овраг. Зуев подтащил сани, поставил вдоль тела, присел. Минут пять смотрел на открытое загорелое плечо, и безвольно взмахивал правой рукой, чтобы отогнать мух. Левую руку удерживал на груди, уговаривая булькающий комочек: «Ну, ничего, ничего. Потерпи. Еще немного. Ну? Потерпи». И вот, продолжая уговаривать измученное нутро, Зуев встал, перевернул неожиданно легкое тело на спину, затем на живот так, что девушка плечом и левой ногой попала на сани, и опять на спину. Убедившись, что лежит она устойчиво, засунул под изуродованную голову картуз и пустился в обратный путь, повторяя про себя, как печальный марш, появившуюся на языке фразу: «Легкая, значит, живая. Легкая, значит, живая».

09

Легкая, значит живая. Зуев сидел у привычного «стола» и посасывал кусочки холодной картошки, перемешанные с укропом, огуречным листом и каплею кукурузного масла. Голова от усталости норовила упасть на грудь, а челюсти с остатком зубов еле двигались, гоняя по измученному рту нехитрую пищу. День, понемногу пропитываясь сумраком, уже заканчивался, когда Зуев вспомнил про письма. Сегодня он должен был читать письма. Он совсем забыл про это, пока втаскивал девушку в избу, разрезал тупыми ножницами спекшуюся панцирем одежду, смывал теплой водой грязь с покрытого синяками и кровоподтеками тела. Кровь стекала с лица вместе с полосами туши и застывала на полу красно-черными узорами. На щеке была рассечена кожа, вокруг глаз наливались синяки, опухали разбитые губы и нос. На лбу на три-четыре пальца выше бровей багровел след скользнувшей пули, опалившей волосы и обжегшей кожу. «Повезло тебе, птица», – подумал тогда Зуев, намазывая раны единственным оставшимся у него лекарственным средством – зеленкой, подсовывая сброшенный с кровати матрас и накрывая серой простыней. – «Повезло тебе, птица. Почитай, овраг тебя наш и спас. Овраг и ночь. Стрелок-то точно целился.» Сейчас она дышала почти уже ровно, не вскрикивала, как тогда, когда Зуев тревожил раны. Он еще раз вгляделся в ее лицо, пытаясь понять, не смотрит ли она на него, потом сунул руку в полиэтиленовый пакет и вытащил первое попавшееся письмо. Письмо было от сына из армии. Серый конверт без марки, нехитрый солдатский адрес. И, еще сжимая конверт в ладонях, Зуев начал тот привычный ритуал, который повторял уже несколько лет почти каждый день. Он закрыл глаза, прижал конверт к щеке, вдохнул его запах, открыл и достал сложенный тетрадный листок. Затем вдохнул запах листка, пытаясь услышать исчезнувший отголосок прошлой жизни, открыл глаза и расправил листок на белой скатерти, застилающей гроб. Бумага еще белела на покрывающемся сумраком «столе», он разобрал неумелый почерк сына, пятнышки от слез жены, плакавшей над этим письмом, какой-то непонятный штрих, напоминающий след ружейной смазки, и, чувствуя, что день стремительно катится к своему окончанию, нарушая ритуал, начал торопливо читать. Сын писал простые, обязательные слова. Рассказывал, что у него все в порядке, что служить ему осталось чуть больше года, что он получил какой-то значок, что кормят неплохо, но очень вспоминается ему Пеструхино молоко, спрашивал о здоровье, о деревенских, о том, не начали ли строить клуб на центральной усадьбе, как там Машка, что провожала его в армию, жив ли еще их пес Каштан, и еще, и еще о чем-то, разрывающем сердце и душу в мелкие клочки!

10

Она пришла в себя ночью. Зуев проснулся не от воя, а от тихого поскуливания. Она сидела на матрасе, сжавшись нелепым треугольником, обхватив голову руками, и скулила, покачиваясь из стороны в сторону, вышептывая какие-то слоги и междометия, то и дело замирая на самой тоскливой ноте, пока не упала набок, забившись в рыданиях. Зуев лежал на старых половиках, заменивших матрас, смотрел в потолок и молчал. Ему ли было привыкать к женскому полуплачу-полувою? Ему ли был не знаком этот звук, которым вся средоточенная деревенская женская душа всегда изливала боль? Спи, солнышко. Конечно, лучше детский ночной плач, чем женский. Но женский вой лучше, чем пустота и одиночество.

11

Утром Зуев сходил на родник, истоптал залитую кровью траву, поднял желтую гильзу, отыскал в корнях сгнившей ольхи заблудившийся свинцовый цилиндрик, спрятал все это в карман и понес наполненный ключевой водой чайник к дому. Кот по-прежнему сидел на поленнице и еще более презрительно наблюдал за его движениями, и так же медленно закипала в ведре вода, и пальцы с трудом удерживали в руках картошку, которую он решил почистить в это утро, и паутина попадала в глаза, когда он отыскивал в зарослях бывшего огорода одичавшие укроп, огуречный лист и зимний лук. Он почувствовал ее спиной. Не оборачиваясь, Зуев прошел к дровам, взял еще пару поленьев и, когда шел обратно к печке, увидел ее стоящей у приоткрытой двери, завернувшуюся в старую простыню, выглядывающую из-под кровоподтеков и пятен зеленки, как воробей из скворечника.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5