Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Оправдание Иуды

ModernLib.Net / Сергей Добронравов / Оправдание Иуды - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 1)
Автор: Сергей Добронравов
Жанр:

 

 


Сергей Добронравов

Оправдание Иуды

Вместо предисловия…

– Решили пересказать Библию?

– Ни в коей мере. Не вижу смысла в тысячный раз пересказывать саму легенду. Мне интересна предыстория встречи, собственно, один её день… Рановато им ещё встречаться, коса позже наскочит на камень…


– Рановато? Что Вы имеете в виду?

– То, что героям предоставлена возможность нажить опыт. Я усматриваю в этом большое подспорье. Прежде, чем скрещивать клинки, их закаляют. А что неизбежнее прочего крепит или ломает характер, как не житейство? Но рано или поздно они замкнутся накоротко, они обречены


– Но почему обречены?

– Потому что Иудея слишком мала для этих двоих… Потому, что верность и предательство – основа бытия со времён неолита. Без одного не бывает другого. Иисус и Иуда равноправны и разнополярны… один Теза, другой – Антитеза…


– И кто же у Вас Теза?

– Не у Вас, а у нас. Как правило, тот, кто не Антитеза. Хотя, разумеется, бывают исключения, куда без них…


– Вы, что, увлекаетесь мистикой?

– Вы так спрашиваете, как будто я увлекаюсь поеданием полуживых и полусырых маленьких кроликов… Мистики в этой истории – ноль. Живые люди поступают так, как считают нужным.


– Хотите сокрушить христианские устои?

– Меня не интересует крушение устоев.


– Зачем же тогда стулья ломать?

– Интересно более остального, как эпоха перемен берёт любого, живущего в ней, в заложники. То есть за горло. Я попытался озвучить малую толику из того ряда, в котором Ученик может предать Учителя. Печаль фишки в том, что по тем же самым причинам можно не предавать… а ряд этот бесконечен… Имела ли место верность? И было ли предательство? И если было, то можно ли считать предательством веру в собственной правоте?


– Так всё-таки вера имела место?

– Имела, не имела… не суть… Бесспорно одно, чем более ты ИИСУС и чем талантливей и самобытней твой ИУДА, тем меньше выбора вам обоим предоставит свихнувшаяся от книжников, фарисеев и римских оккупантов Иудея. По праву войны.

– Повесть не случайно посвящена Леониду Андрееву?…

– Пленил! Классик! Герой надел хламиду и шпарит на злобу дня. Как будто не минул век, не мелькнули тысячелетия. Убить – не убить, украсть – не украсть, предать – не предать. На эту тему ломали стулья и копья, как развели первые костры… Но по настоящему треск стал слышен в век Просвещения, когда чуть ослаб контроль иезуитов и французы первыми придумали, что Разум спасает Душу…


– Не боитесь, что тема набила оскомину?

– Это Вы про Просвещение? Каюсь, не набила. И пишу я для тех, кому не набила. Их круг широк или узок, но это родные сердца, соратники… Вот Вы, например, как считаете? Кто больше отдал идее, Прометей или его друг Гефест, которому поручили распять титана на скале?


– Но, наверное, не удивлю Вас, если скажу – оба…

– Спасибо! Вы меня приятно не удивили. Многие ещё со школы помнят, что трудолюбивый Гефест был кузнецом. Так сказать, пролетарская косточка, инструмент старших богов. Но немногие знают, что Кузнец переводится на еврейский, как Каин… в мировой истории нет случайных минут, идей и поступков. История, это стопка стальных листов, и между днями не просунуть иголки… той самой, с ушком…


– Но почему всё-таки Иуда!

– Потому что ушко то же самое. Иуда, как человек, равен Иисусу. Если хотите, по модулю… Мне интересен не апостол, но будущий апостол. Полу-апостол. Раз Иисус полубог-получеловек, значит его ученики, полуапостолы-получеловеки… И каждый переспросил: «Не я ли, равви, не я ли?»


– Но почему всё-таки предал? За каких-то 30 сребреников…

– Каких-то… во-первых, это хорошие деньги. Стоимость месячного труда подёнщика. Во-вторых, предать можно и за копейку. Достаточно оглянуться вокруг… а можно и даром. Как фишка ляжет… Как прочитаете, так и ляжет. Как ляжет, так и напишите. Как напишите, так и проживёте… Удачного Вам чтения…


– В смысле, хорошего?

– В смысле, удачного.

Леониду Андрееву


1. Капернаум

В Галилее, на северной кайме Генисаретского озера, в Капернауме, на единственной площади начался вечер. Не так, чтобы давно, но жара уже отступила, и тени стали длиннее владельцев. И пришли бархатные часы.

И как пришли, по утрамбованной веками и копытами площади пусть негромко, но угрожающе застелился гул, приминая травинки, редкие и пожухлые, и впитывал в себя гул пыль и мелкий рыночный сор.


На дальней стороне площади была видна синагога, отличаемая от других более казистыми стенами, да Давидовой звездой над высокими дверьми из дорогого и прочного чёрного дерева. Но глухи были двери синагоги. Не они источали гул…


На ближней стороне площади устроены были каменные водоносы, коновязи и торговые ряды. И в последнем глубже иных врос в землю большущий, тяжеленный амбар, сложенный из нездешних гранитных кубов хорошего тёса. Поговаривали, что кубы те задёшево набрали из стен спесивого Тира, что поверг в разорение Искандер Македонец.

Особняком высился амбар и в надёжной тени его боковой стены добрые горожане, пришедшие в этот вечер на площадь, привязали нескольких осликов со своей поклажой.

А пришедшие были из тех, кто чтит Закон явно и не только в Субботу. В стену амбара была вделана дверь, запертая сейчас на тяжёлую балку, и любой из Капернаума или пришлый, хоть бы раз подошедший близко, примечал, что срублена дверь из того же дерева, что и двери синаноги, а стало быть, имела к ней отношение…

Но тиха была, обычно скрипучая дверь. Не она источала гул. И ослики, равнодушные либо глухие, пока не слышали ничего…

Но вот гул усилился, как прибой в грозовую ночь, и чёрной волной захлестнуло из-за угла. И одному ослику, чей возраст был мал, показалось, что, быть может, его зовут?

Ну конечно, зовут!

Чтобы накормить…

Он радостно дёрнулся, и всегда согласные с ним, весело звякнули бубенчики на уздечке, но, та, прикрученная к столбу, мигом уровняла ослика с остальными вьючными тварями, либо сытыми, либо глухими…


За углом, напротив передней, южной стены амбара, собралась большая, до сотни, толпа мужчин. Передняя стена была плотно и ровно замазана битой глиной, давно не беленной. Но вряд ли в том была нужда. Щедрое солнце согревало и выбеливало всё живое и мёртвое в Капернауме.

У основания амбара, там, где стена вросла в землю, и неотличима была от земли её принявшей, всё было в грязно-бурых подтёках и вмятинах. Косо освещённые пологими, ласковыми лучами вмятины эти, хоть и были неглубоки, но казались угольно-чёрными.

А может быть, правда, что не было у них дна? Не находился досужий, даже среди рыночных попрошаек, с цепкими и грязными пальцами, кому пришло бы в голову замерять эти впадины.

Не любили вползать в них и ящерки, неподвижно гревшие свои нежные голубоватые тельца в уютно-жёлтом вечернем припёке амбарной стены. И в этот неспешный и ясный вечер, как и в любой другой, ящерки не обращали внимания на толпу. И не разделяли страстей, её охвативших…


А толпой верховодили двое, стоящие в первом ряду. Любому видно, что фарисеи. Ревнители, отличаемые от остальных плащами с пурпурно-голубыми кистями на прямоугольных концах.

С повязками на лбу с вышитыми словами Закона…

И неотличимы были эти двое друг от друга, как соратники по борьбе, как кровные погодки, закованные в броню общей цели. Возродить, удержать, спаять. На вечные времена.


За кисть, оковной хваткой, они держали своих подопечных. Левый фарисей не отпускал старого торговца с морщинистым и озлобленным лицом, правый же – молодого растерянного писца с медной чернильницей на поясе.

Стоящие сзади вытягивали шеи, пытаясь разглядеть этих четверых. Толпа нетерпеливо переминалась, и не было в ней ни одного приветливого лица.

И гул нетерпеливо усиливался, сплетённый из злобы и любопытства. И то и дело кто-нибудь оглядывался к дверям синагоги…


Пять, шесть рядов было в этой толпе, но все хотели быть ближе к Закону. И поэтому за спинами фарисеев не прекращалась глухая, упорная толчея. Особенно сильно доставалось одному оборванцу. Тщедушное сложение своё он замещал вертлявостью, сопя яростно и обиженно. В лице же его, остром носике, чёрных бусинках вместо глаз, и в редких, жёлтых зубах было что-то явное от грызуна.

И лишь оборачивались фарисеи назад, оборванец тут же пытался поймать их ищущий взор. И, поймав, торопливо взвизгивал:

– Смерть блудодее!


Повод, родивший толпу, на краткий промежуток объединил его с добрыми и почтенными горожанами, и он излучал довольство, радуясь редкой возможности доказать остальным своё существование.

Любопытство крутило его головой во все стороны, так хотелось видеть сразу и ревнителей, и синагогу, и амбар. Но был он сложен тщедушно, и пусть постепенно, но неуклонно его выталкивали на край. И как ни тщился оборванец, противостоять напору не смог.

Толпа выдавила оборванца. И последним его оттолкнул тучный иудей, добротно одетый, и с громкой одышкой.


Оборванец, до крайности обозлённый, тоже попытался его пихнуть:

– Потише, ты! Арбузное чрево! Ты бы так чтил Закон, как ты толкаешь честных людей!

– Никто тебя, уффф… не толкает! Тоже мне, базарная пыль, а уфффф… вякает…


Оборванец зашёлся от возмущения:

– Я базарная пыль? Ты на себя посмотри! У тебя тук только что из ушей не течёт!

Тучный угрожающе навис, сжав кулаки:

– Что тебе мой тук, выкидыш крысы? Благодари нашего Господа, что у меня мирный нрав, а то бы я прищемил тебе хвост!


Злобно бормоча, оборванец отступил…

Некоторое время он ещё сопел, поблескивая бусинками, но постепенно погасил свой праведный гнев. Отсопевшись, начал озираться и внимание его привлёк иудей хорошего роста, что стоял шагах в тридцати в стороне, у ближнего водоноса.

Со спины не было ясно, кто это, но оборванец мигом оценил плотный шерстяной плащ с отброшенным капюшоном. И одобрительно разглядел, хоть и поношенные, но прочные, сандалии. Тяжёлые, на солдатский манер.

И разглядел бугристый затылок, поросший рыжей щетиной, посаженный на крепкую, дочерна загорелую шею. И руки, крепкие, жилистые. И невероятно длинные пальцы, что буквально оплели рукоять посоха.


Оборванец скосил тощую шею вбок до судороги, пытаясь заглянуть в лицо рыжему, а любопытство вытянуло его на цыпочки, прибавив ещё вершок.

Но не дотянул… и здесь подвела мелкая стать. Нерешительно он шагнул вперёд, ещё… но оглянулся на толпу, зашептал яростно и обиженно:

– Ну, обернись же, ты… рыжая башка… мне что, разорваться?


Левый фарисей оглянулся, сурово и молча заскользил взглядом по лицам, заглядывая в любой промежуток, во рты, под веки и глубже, ловя притихшие слова среди бранных выкриков. Всё ли так? Достаточно ли законной ненависти в сердцах собравшихся?

На миг его взгляд удивлённо задержался на оборванце, приставшем на цыпочки и тот сразу завизжал, разбрызгивая слюну и ярость сквозь кривые, редкие зубы:

– Смерть! Смерть! Забить блудодею!


Чуть кивнув, фарисей потерял интерес к оборванцу и уже смотрел на других. Оборванец снова воткнулся взглядом в спину рыжего. Словно почувствовав, что на него смотрят, а может от этого визга, рыжий, наконец, оглянулся.

И Оборванец сглотнул…


Лицо рыжего, обветренное и скуластое, поражало своим высокомерным уродством, и сразу же хотелось смотреть вбок, в другую сторону, отвернуться, но лицо притягивало, прилипало, присасывалось, издеваясь над соглядатаем, сознавая свою угрюмую, неоспоримую власть.

Лицо рыжего притянуло оборванца. Левая половина была неподвижна, как посмертная маска, на которой воском застыла брезгливость, и неподвижен был левый глаз, припорошенный известковой мутью и смотревший выше толпы. Так смотрят слепые, впитывая предмет на источавший его звук.

Правый же глаз рыжего быстро и цепко скользнул по толпе и сразу выхватил из толпы оборванца.

Рыжий чуть наклонил голову и теперь оба глаза, и мутный, и живой уставились в оборванца.

Оборванец нерешительно приподнял руку в знак приветствия. Рыжий усмехнулся. Правая половина его рта, заросшего тёмно-рыжей щетиной, скривилась, как против собственной воли. Как будто правый угол рта захотел, но не смог заставить улыбнуться левый. Как будто лицо разрубили и второпях склеили заново. И это склеенное лицо узнало оборванца.


Оборванец расплылся одной большой восхищённой улыбочкой. И стал похож на крысу после купания, временно простившую этот мир, состоящий из бродячих псов и котов.


Он рванул, было, к рыжему, но тут распахнулись двери синагоги. Вышли трое, и толпа стихла по мановению. Застыла сотней жадных ушей, выслеживая немые жесты старейшины. И частью целого застыл оборванец. И стихло на площади. Так стихло, что все услышали, как звякнула уздечка у голодного ослика за амбарным углом.


Старейшина что-то сказал двум служителям, вышедшим вместе с ним, ткнул рукой в того, что пониже и отмахнул в сторону амбара. И чёрные, немые, прочные двери поглотили его.

Толпа выдохнула радостно, мощно. И зашепталась.


Служители же потопали. Но не впрямую, к амбару, а по кругу, в тени построек, будто не пришло ещё в Капернаум благодатное вечернее время.

И шли они не рядом, а гуськом. Вторым суетливо прихрамывал рослый и пухлый служитель, как-то нелепо и бестолково, но удивительно точно в такт собственной хромоте. Он торопился, как мог за первым, видимо назначенным старшим. А старший был пониже, жилистый, плотно сбитый и явно недовольный тем, что приходится ему сбавлять шаг.


Так, гуськом, они и шли, Пухлый и Жилистый…

И обходя водоносы слева, Пухлый посмотрел вбок и уткнулся взглядом в рыжего иудея, стоящего вне толпы. И узрев мёртвый профиль и глаз, мутный и неподвижный, споткнулся на ровном месте, так его передёрнуло. Рыжий не шевельнулся.

Торопливо проходя мимо, Пухлый всё испуганно косился на рыжего. И пройдя, в два шага догнал Жилистого, забыв о плохой ноге. Но то и дело дёргано оглядывался назад…


Оборванец радостно скалился, наблюдая за Пухлым. Ему самому рыжий был виден с правой, живой стороной лица.


Миновав волнующуюся толпу, служители скрылись за углом амбара. И сразу же Пухлый дёрнул Жилистого за рукав:

– Слушай, кто это, у водоносов? Я не видал его прежде в Капернауме…


Жилистый выглянул из-за угла. Толпа снова начала волноваться. Рыжий своей неподвижностью был схож с изваянием. Прищурив живой глаз, он молча и внимательно рассматривал фарисеев и их подопечных, не обращая на прочих никакого внимания.


А Жилистый всё смотрел на рыжего с ненавистью, смотрел неотрывно и, наконец, процедил глухо, сквозь зубы:

– Это рыжий Иуда, Искариот… Внутри него живёт бес, держись от него подальше… Для него люди – жмых… Пережуёт и выплюнет… Никто из добрых, кто чтит Закон, не хочет водить с ним знакомство…


Пухлый испуганно закивал собственной догадке:

– Он вор?


Жилистый скривился:

– Воры тоже не любят его… Его никто не любит… в прошлую Пасху он торговал больными ягнятами… продавал вдвое меньше против храмовой цены… Змеиный выродок!!!

Жилистый в сердцах сплюнул на землю:

– Господь не зря пометил его безобразным лицом!


Пухлый отшатнулся, торопливо поддакнул:

– Верно, верно… но лучше бы Господь… сразу его поразил…


Опасливо выглянул из-за плеча Жилистого. Любопытство пересилило страх.

– А… откуда ты его знаешь?


Но не слишком ли долго обсуждают служители пришлого иудея? Да ещё за глаза? Или забыли, для чего посланы были раввином в амбар? Наверное, так… и оттого в толпе мягко и тихо засновали тёмные. И там, где проскальзывали они меж добрых и чтящих Закон горожан, там обидно, на пустом месте, вдруг под локоть пихали соседа…

И торопливо стали нашёптывать и тому, и другому. Одному с обидой, другому непристойное, горячо дыша в шею за ухом, ниже затылка…

И вот послышались гневные выкрики:

– Сколько мы будем ждать?

– Тащите корзины… Вы! Ленивые волы!

– Где прелюбодея! Солнце садится!

– Нас ждут дома честные жены…


В толпе раздался смех, а Жилистый всё не сводил с Иуды злобного взгляда. Пухлый же терпеливо ждал, пока ему ответят, но не дождался. Так и не ответив, Жилистый дёрнул Пухлого за рукав:

– Хватит глазеть! Пошли за корзинами…


Пухлый обиженно засопел. И Жилистый нехотя выдавил:

– Я тоже у него купил… Ягнёнок подох на руках у священника, прямо в храме… Тьфу!!!


Пухлый покачал головой, вроде бы сочувственно, да не очень, не смог удержать ехидну:

– А зачем же ты покупал?


Жилистый озлоблённо сдёргивал засовную балку, огрызнулся через плечо:

– А зачем он продавал?


Не нашёл он достойных, взвешенных слов, а может и не искал. Обиженный на всех, кроме себя, Жилистый первым скрылся в тёмном проёме, и, нерешительно потоптавшись, Пухлый шагнул за ним.


Спустя недолгое время они с трудом выволокли наружу две большие, грубые корзины. Плоские, плетённые блюда с крепкими бортами, наполненные до краёв. И поволокли, каждый свою.

И как доволокли до угла, толпа смолкла. Облизнулась и замерла. Стала высматривать…

В корзины были свалены камни схожей величины, менее кулака, в бурых пятнах, таких же, что на стене амбара. Служители угрюмо вздохнули и снова поволокли…


В наступившей тишине было отчётливо, как тяжело они дышат. Пухлый сразу же взмок, и дышал так шумно, что Иуда, стоявший от толпы поодаль и так и не сдвинувшийся с места, пренебрежительно усмехнулся. Жилистый, весь насупленный, тащил непрерывно, как вол, изредка и злобно, через плечо, косясь на Иуду.


Наконец, доволокли.

И вывалили. Перед толпой вырос курганчик.

И только служители отошли, как толпа стала обступать каменную горку. И летящая над толпой птица увидала животное, хищное, большое и тёмное, что неторопливо и жадно поглощало камни.

Каждый молча подходил и брал. Кто сколько. Немногие один, и под жёсткими взглядами фарисеев, второй. Другие же сразу брали и два, и три, и четыре. И взявши, сумрачно возвращались, каждый на своё место. Взяли все, кроме старого торговца и писца.

Оборванец, довольно сопя, набрал с верхом. Не удержал, один оборонил, отшиб больно палец и зло сморщился, но сдержался… Оглянулся на столб водоноса, ища глазами Иуду.


У водоноса было пусто. Только посох, прислонённый к столбу. Оборванец с досады тявкнул. Повернулся и…

…столкнулся с Иудой лицом к лицу. Вздрогнул весь, целиком, как ошпаренный, застигнутый врасплох, едва не расплескав добровольную немирную ношу, заискивающе забубнил:

– Мир тебе, Иуда! А что же ты… не берёшь камень?


На них одновременно оглянулись оба фарисея и голос у оборванца тут же окреп:

– Или Закон не для тебя?


Усмехнулся Иуда и молча показал ему гладкий белый камень, оплетённый длинными, гибкими щупальцами, так похожими на его пальцы.


Но оборванец строго и немедленно переспросил:

– А что же только один?


Скосил бусинки на фарисеев, но те уже отвернулись. Иуда так быстро наклонился к оборванцу, что тот не успел отпрянуть. И так близко, что на миг открылась взору Иуды впалая, немытая грудь.

И на шейном шнурке обвис богато затканный золотыми и синими нитями тощий кошелёк. Мгновенно обшарив правым глазом пазуху оборванца, Иуда упёрся ему в лицо.

Оборванец отшатнулся и застыл под взглядом Иуды, холодным и немигающим. И непонятно ему было, куда смотрит Иуда…

Голос у Иуды то скрипуч, то басовит. И хриплый, и гулкий. И услышал Оборванец, что голос у Иуды – не один. Для каждого слова у Иуды – свой голос… и слова вытекают из Иуды как песок. Мягко оглаживая, неторопливо пожимал свой камень Иуда. Прошелестел Оборванцу на ухо, то ли жалобно, то ли насмешливо:

– Зачем Иуде много камней? У Иуды слабое сердце… у Иуды болит спина. Иуде достаточно одного…


Оборванец послушно уставился на камень, так не схожий с булыгами из смертных корзин, почти шар, схожий по цвету и гладкости с алебастром. Пискнул что-то осевшим голосом, но тут раздался приглушённый углом женский крик и Оборванец торопливо начал протискиваться в толпу.


Амбарная дверь распахнулась, и животным ужасом выплеснуло через проём. Пухлый и Жилистый выволокли обезумевшую от страха молодую женщину, одетую в длинную, до пят, белую рубашку, верх которой был испачкан чем-то сочно-красным, схожим по цвету с гранатовым соком.

Женщина судорожно вцепилась в нижнюю перекладину, но Жилистый молча и раздражённо ковырнул её руку ногой.


Тонкие пальцы разжались…

Её быстро поволокли и через пару шагов её роскошные смоляные кудри и белая рубашка сделались одинаково грязно-серыми. Проволокли чуть ли не под копытами осликов, которые пугливо уступили путь человеческой злобе и страху. Женщина, ломая ногти, цеплялась за каждый чахлый кустик, веточку, любой бугорок, её пальцы уже были в крови…

И как только выволокли её за угол, снова замелькали в толпе тёмные, неприметные, дружелюбные. Подталкивая и подсказывая, злобили уста, распаляя звериное.

И уже рычала толпа, щеря стоглавую пасть:


– Смерть блудодее!


– Разбить сосуд мерзости!


– Пусть сторицей вернёт Закону свой грех!


– Забить её!


– Забиииииить!!!


Оборванец неистовствовал громче других.

Он перебрался в первый ряд, на самый край, слева от фарисеев. От возбуждения он начал приплясывать. На плече блудодеи разорвалась рубашка, обнажив молочное плечо и Оборванец судорожно сглотнул тощим своим кадыком, слюнявя клочковатую бородёнку. Он оскалился, жадно, плотоядно глазами ощупывая её всю.

И всё громче и яростней рычала толпа.


Жилистый и Пухлый подволокли женщину к передней, уютно нагретой солнцем стене. Бросили. И оставшись подле неё, уставились на фарисеев. Несколько женщин с кувшинами, что вышли из улочки к водоносам, взглянув на толпу, торопливо повернули назад, а толпа тем временем принимала форму большого лука, где стена была ненатянутой тетивой.


Женщина глухо стонала, стараясь вжаться в стену. Она натянула рубашку на голову, и обнажились её смуглые, стройные икры. Оборванец потерял дар речи, впившись в женскую плоть бусинками крысиных очей.

Он облизал чёрный, немытый рот и шагнул, не понимая, что делает, но тут кто-то из толпы подал зычный голос:

– Пусть говорит левит!


Оборванца дёрнуло назад, ошалело он замотал головой…


Первый фарисей, опекающий старого торговца, поднял руку.

Улетели ввысь, в темнеющую глазурь последние крики, и послушно смолк ропот, и длилась тишина, но молчал Первый фарисей, ожидая, что утихнет, успокоится само дыхание у толпы. На женщину, брошенную у стены, никто не смотрел. Фарисей ждал, и стало слышно, как переступает голодный ослик за амбарным углом, позванивая бубенчиком.


И только тогда заговорил Первый фарисей, и когда он заговорил, слышно его было отовсюду:

– Заповедано Моисею от Господа! И нашим отцам от их отцов – Не прелюбодействуй! Если уличена в том жена, то нужны двое, кто скажет против неё…


Первый фарисей взглянул на старого торговца:

– Ты говоришь против своей жены. Чей ты сын и чем занимаешься?


У торговца тряслась голова, как стакан с костями, словно одурманил он себя сикерой с кореньями… той, что спаивают молодых глупых щёголей в портовых притонах Сидона и Тира, чтоб обобрать… так тряслась его голова.

Или он достиг уже тех лет, что, кивая, соглашался со всем, что слышал? Или помешался от удара, что нанёс ему его Господь минувшей ночью?…


В дребезжащем голосе торговца сплелись злоба и горечь…

– Я Цадок, сын Нелева… Я уехал в Кану продавать шерсть… Там я продавал… И продал быстро и хорошо… и оттого вернулся на день и ночь раньше, чем полагал …


– Что ты видел? – прервал его Первый фарисей.


Следовало отдать должное Цадоку, сыну Нелева. Он пытался соответствовать торговому своему и мужскому достоинству. Но давили со всех сторон косые ухмылки.

И Цадок чувствовал, как злорадствуют добрые горожане, не сочувствуют, нет, злорадствуют! Он ненавидел их всех! Теперь он – притча во языцех. До самой кончины. И говоря его имя, каждый потом ехидно добавит: «…а это тот, у которого…» Каждый скажет, да только не он. Как он завидовал им!!!

Слишком много и сразу для старого сердца… слишком много… … и потом… ну да что теперь?..


Старик набрал в грудь воздуха:


– Я вошёл в дом. Со мной вошёл мой писец… вот он…


Торговец ткнул в молодого писца трясущейся рукой, и Первый фарисей веско наклонил голову. Второй фарисей, опекающий писца, не шевельнулся.


– Мы увидели… я увидел! Она открыла любодею своё лицо! И то, что ниже! И нечестивец трогал её! Всю! Он надел плащ раба, но под ним был хитон из тончайшего виссона, он не раб! А я разбираюсь в тканях…


Его достоинства хватило ненадолго…

Заклокотала и поднялась по горлу горькая желчь, и его дыхание, выжатое торгами и прибылью, измельчённое гневом и побитое старостью, сбилось в душные, спекшиеся комки. Первый фарисей положил ему руку на плечо, и начавший задыхаться Торговец, пришёл в себя.


Но только для того, чтобы сорваться в визг:

– …Мы вошли… да, вошли! Она закричала, и любодей сразу закрыл своё свиное рыло плащом! Он так сильно толкнул меня, что я упал! Я не смог его разглядеть! Сбежал, сбежал!


Первый фарисей снова положил ему на плечо руку, но Цадок уже не чувствовал, продолжая визжать:


– Они… смеялись! Они пили моё вино!!!


Цадок снова начал задыхаться, обслюнявились уголки рта, он захрипел, стиснув немощные кулаки.


– Пусть признается! Пусть назовет имя… Имя!!!


И принародно обличив блуд, стал навечно посмешищем. Он судорожно ловил ртом воздух, и Первый фарисей, подняв руку, прервал его:

– Ты сказал!


Первый глянул на Второго. Тот выступил вперёд и обернулся к Писцу, чтобы смотреть и видеть в упор. Писец уводил взгляд в сторону, ложно упирал в землю, поднимал трусливо, украдью, взгляд его бегал, как лисица под стрелами…


Но поймал Второй фарисей те бегающие глаза, и поймав, начал жёстко вколачивать в них слово за словом:

– Ты говоришь против чужой жены. Чей ты сын? Чем ты занимаешься? Что ты видел?


Писец растерянно прошептал. Второй фарисей был неумолим:


– Тебя только видно. Громче!


Писец выдавил еле слышно:

– Я Захария, писец… сын Бен-Акибы…


– Громче! Закон не слышит!!!


Писец, было, начал громче, но запнулся, и уронил голову. Фарисей положил руку на его плечо и взглядом поднял подбородок. И вытянул изо рта писца раскалённый, сдавленный шёпот:


– Она была нага, когда… я вошёл…

Толпа выдохнула, как похотливая собака. Хотела вдохнуть, но Второй фарисей поднял руку, оставив открытыми рты:

– А зачем ты вошёл?

– Мне передали, что господин возвращается. Он заказал новые описи, и я старался сделать быстро. И выполнил раньше… я хотел получить оплату… и ждал у ворот…


Писец смолк, его губы задрожали. Второй фарисей встряхнул его, как куклу, плетённую из соломы:

– Дальше!


Писец захныкал:

– Я вошёл вместе с ним… мы вошли…


Но неумолим, как Закон, был фарисей:

– Ты видел?


– Да! Да! Я видел!


Отчаянный крик писца облетел притихшую толпу, и Второй фарисей торжествующе поднял руку:

– Ты сказал!


Первый фарисей посмотрел на служителей и те подбежали и подали Второму по камню. И тот торжественно принял камни в обе ладони. Сжал. Поднял над головой и служители отбежали к женщине. Второй повернул голову к Первому…

…Первый обвёл толпу торжествующим, гневным взглядом. И заговорил…


Его слова испепеляли, закаляя толпу, чеканили, обтёсывая с боков, и превращали толпу в войско. Слова падали, как камни, кроша горожан, сплачивали, цементировали и превращали в груду, в броневую пехоту, в монолит…

– Да слышат все! Двое видели блуд. Женщину предадут каменной смерти. Если после того обнаружится сговор, лжесвидетели будут прокляты Господом нашим. Половина их имущества отойдёт городу. Их правую кисть отсечёт меч. Если ведают, что творят, пусть первыми бросят камень!


Женщина сжалась в комок, обхватив руками роскошные пряди, пепельные от пыли и страха.


– Пощадите! Пощадите! Пощадите!


Женщина кричала не переставая, но закованный в броню Закона Капернаум был глух. Она кричала всё тише и безнадежней. Толпа сомкнула уста. Никто не двинулся с места. Женщина охрипла и смолкла.


Первый фарисей дал знак Жилистому и Пухлому. Пухлый бухнулся на ноги женщине, прижав их своей тяжестью, а Жилистый сноровисто начал вязать ей руки.

И тут смертное отчаяние вернуло ей силу, и такую, что бешено забилась она в его руках, но Жилистый вязал быстро и жёстко, сирийской петлёй, выше вывернутых локтей. Развернувшись, так же быстро начал пеленать ей лодыжки. И так плотно, что сплющилась тонкая женская кость…


Пухлый, весь взмокший, встал, отдуваясь, как будто связывал он… и вытянул из-за пояса холщёвый мешочек. Тяжело дыша, ковыляя, как набивший брюхо, пеликан, обогнул Жилистого и тяжело присев, попытался насучить мешок ей на голову, но Господь обделил его сноровкой, обделил… Пухлый упрямо и безуспешно ловил голову женщины, как свежую рыбу, избежавшую ячеи. Гибкая, вёрткая, она умудрялась изворачиваться под его руками. Он схватил её за ухо. Она впилась зубами в его руку. Пухлый отпрянул, вскрикнув неожиданно высоко и очень обиженно, прижав укушенную ладонь к груди.


  • Страницы:
    1, 2