Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Валя (Преображение России - 1)

ModernLib.Net / История / Сергеев-Ценский Сергей Николаевич / Валя (Преображение России - 1) - Чтение (стр. 11)
Автор: Сергеев-Ценский Сергей Николаевич
Жанр: История

 

 


      Посмотрела на него долго и добавила:
      - Расскажите еще что-нибудь о вашей покойной жене... У вас это так хорошо выходит!
      - Как "хорошо"?
      - Ну, живо, что ли... трогательно... Я сказала, что ей завидую? Нет, что же хорошего завидовать человеку после его смерти?.. Мне ее очень жаль... Я на нее ничем не похожа?.. Ни капли?
      - Нет, конечно... Вы... другая совсем... - Алексей Иваныч дернул плечом, правым, которое было выше левого, оглядел прикрытую дверь и сказал вдруг: - Может быть, уж пойдемте туда, к ним?
      - А-а... вот как?.. Соскучились?..
      Улыбаясь широким несколько ртом, Наталья Львовна быстро встала, и Алексею Иванычу сделалось очень как-то неловко, когда она сказала тихо:
      - Никогда больше не говорите мне о жене своей покойной, - право! Зачем это мне, а?.. Мне это совсем не нужно!..
      И сама отворила дверь.
      В синеватую от табачного дыма муть этой комнаты Алексей Иваныч вошел с тоскливым желанием сейчас же уйти к себе и уж продвинулся было к полковнику прощаться, когда Наталья Львовна, взявши из рук Гречулевича колоду (он только что приготовился сдавать), бросила ее на диван.
      - Будет уж вам! - сказала. - Думаете, очень весело на вас глядеть? Нисколько!.. Очень гнусно!.. Да, гнусно и надоело! Противно!
      Бывают лица, которые очень милы, когда приветливо спокойны, красивы, когда улыбаются весело, невыразительны, когда задумчивы, неприятны даже, пожалуй, когда про себя тоскливы, и положительно прекрасны во время злости: тогда они будто длинные голубые хвостатые искры мечут...
      Как раз такое лицо было теперь у Натальи Львовны, и Алексей Иваныч видел, что это не только он один отметил, но и другие, кроме слепой, разумеется, которая пока потянулась к своему пиву, сказавши на всякий случай:
      - Сдача с правой руки... ход мой. Прошу помнить.
      И не успел еще Алексей Иваныч определить как следует, что это с Натальей Львовной, - как она сказала вдруг, обращаясь сразу ко всем трем гостям - и к Гречулевичу, и к Макухину, и к нему:
      - Сейчас извольте сказать: зачем это вы сюда притащились? Вы - в карты со старичками моими играть?.. Оч-чень мило и весело! Другого места для этого не нашли?
      Алексей Иваныч потупился и, взглянув исподлобья, заметил, как криво улыбнулся Гречулевич, а Макухин густо покраснел вдруг и тяжело засопел, что было у него признаком большого волнения.
      - А если это вы ради меня приволоклись, - продолжала между тем Наталья Львовна, - то не угодно ли не канителить!.. Вы что из себя представляете? Женихи все? Холостой народ? Извольте-ка мне предложение делать вслух и публично, а я посмотрю, как это у вас выйдет... И вы, и вы, Алексей Иваныч! Непременно и вы! Нечего подымать руки: вы тоже жених: вдовец - значит, жених! Кто первый предложение сделает, за того и пойду. Н-ну!
      У Алексея Иваныча даже не только руки сами собой поднялись для защиты, - он вообще отшатнулся и отступил на шаг, на два: для него не только неожиданно было, - нет, это показалось святотатственно-страшным: у него даже дрожь прошла между лопаток.
      Гречулевич сидел, так же криво улыбаясь и загадочными, немного прищуренными глазами глядя на Наталью Львовну в упор.
      Старик, видимо, был поражен выходкой дочери чрезвычайно; высоко вспорхнули его брови, выкатились глаза и открылся чернозубый рот... А слепая бесстрастно прислушивалась, отпила два-три глотка пива и снова прислушалась.
      - Здорово! - сказал вдруг Макухин, бурно поднявшись с места. - Полагаю я тоже: зачем зря дорогое время терять? Бо-ольшие дела мы с вами вместе делать будем, - верно я говорю!
      И, как игрок, охваченный азартом, с загоревшимися и нездешними уже глазами, Макухин отставил упругим движением свой стул и подошел к Наталье Львовне.
      - Вот! - сказал он решительно.
      - Что "вот"? - безжалостно спросила она. - Это где вы видели, чтобы так предложение кто-нибудь делал?.. "Вот"!..
      Макухин покраснел еще больше, оглянулся на Алексея Иваныча, который стоял на прежнем месте, и на Гречулевича, по-прежнему сидевшего за столом, и проговорил глухо:
      - Много чего я не знаю... и не привык... и думаю даже, что лишнее... а хуже людей не буду.
      - А Таш-Бурун у него купите? - сказала вдруг Наталья Львовна, показав пальцем на Гречулевича.
      - Конечно, куплю, - просто ответил Макухин.
      Наталья Львовна хлопнула в ладоши и протянула ему руку, сказавши:
      - Так как вы, конечно, не знаете, что с этой моей рукой делать, то я вам подскажу...
      Но Макухин вдруг крепко поцеловал ее руку, обхватил ее плотно своей широкой лапой и, повернувшись к старику, сказал проникновенно:
      - Благословите, папаша!
      - Благословите, папаша! - деревенским говорком повторила Наталья Львовна, несколько церемонно и нараспев.
      Все еще не понимая, что это происходит перед ним, полковник поднялся и переводил глаза с дочери на Макухина.
      - Да благословляй же!.. Долго мы стоять будем! - крикнула Наталья Львовна.
      Только теперь старик понял, что это уж не игра, а что-то серьезное, и торжественно и медленно перекрестил обоих, а Наталья Львовна поцеловала Макухина в потный лоб.
      Что было потом, Алексей Иваныч не видел, он задом продвинулся к двери и ушел незаметно и бесшумно, унося с собою острое чувство какой-то большой щемящей тоски. Точно подломилась ступенька лестницы, на которой он стоял, и покатился он куда-то вниз, а внизу темно, тесно, скользко... и, может быть, даже бездонно.
      ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
      ПОЗДНИЙ ВЕЧЕР
      Ночь Алексей Иваныч провел плохо: болело сердце, были частые перебои, приходилось мочить в холодной воде платок и класть на грудь.
      Все представлялась Наталья Львовна, как она стояла положительно прекрасная в своей неожиданной и странной злости... И в возможность брака ее с Макухиным почему-то не хотелось верить.
      И обидным даже это казалось, - вот что было совсем уже странно: обидным казалось, что Наталья Львовна вдруг с Макухиным. Зачем? И какие-такие "большие дела" с нею вместе думает делать Макухин? Набрать труппу, устроить театр и давать Наталье Львовне главные роли? И почему это вырвалось у Натальи Львовны, что он, Алексей Иваныч, "тоже жених"? "Вдовец - значит, жених!.."
      На половине Алимовой, разбуженной поздним приходом Алексея Иваныча, слышна была какая-то воркотня: упрекала ли она в чем-нибудь своего невозмутимого Сеид-Мемета или ворчала на беспокойного жильца, но доносились через тонкие, в полкамня, стены рокочущие звуки ее низкого голоса, и это тоже мешало успокоиться наконец и заснуть, хотя и была сильная усталость во всем теле.
      Снова и снова вспоминалось, как они говорили с Натальей Львовной в ее комнате, где был этот оранжевый колпак, говорили каждый о своем, но как будто об общем, и если он не пытался понять ее, то она как будто понимала его... Хотела понять. Только с нею и можно было говорить, больше не с кем, и вот теперь она уходит. От себя самой уходит, от того, над чем плакала вчера, - от своего прошлого... от того, от чего никак не может (да и не хочет даже) уйти он. Она за помощью обратилась к ним трем: не поможет ли ей кто-нибудь уйти от самой себя? И вызвался Макухин, и сказал: "Вот!.." И он уведет ее... И от одной только возможности, что Макухин уведет куда-то ее, Алексею Иванычу становилось страшно и нестерпимо больно.
      Ясным казалось только одно: надо кончить. Надо было так как-то направить свое тело, чтобы оно докатилось до полного и последнего ответа на все. Свою раздвоенность, косность своего тела, его сопротивляемость летучей и беспокойной мысли - именно теперь, когда болело сердце и нужно, но нельзя было заснуть, ясно почувствовал Алексей Иваныч. Покоя хотело тело, - полной ясности хотела мысль, и тоска его была совсем не по покою, а по ясности, по концу. Где конец - там ясность. Пусть даже это был бы конец самой жизни. Кто объяснит, почему бывают ясны лица у мертвецов? Не потому ли, что только конец проясняет жизнь?
      Это была мучительная ночь.
      Алексей Иваныч не забылся ни разу. Напротив, он часто вставал с постели и кружил своей летучей походкой по комнате. Лампы он так и не тушил. С яркостью резкой, подавляющей представлялся Илья и даже как будто предлагал ему своим уверенным жирным голосом: "Надо кончить".
      А Наталья Львовна все представлялась под руку с Макухиным, и, в то время, как он шел вперед, блестя своим золотым упрямым затылком, она все оборачивалась к нему, Алексею Иванычу, и смотрела на него сочувствующим, призывающим, ободряющим даже, каким-то очень сложным и глубоким взглядом.
      - Валя! - вполголоса, но упорно несколько раз призывал Алексей Иваныч, и даже прикручивал лампу до полной почти темноты, и ждал, - но Вали не было.
      На другой день, обойдя работы и потолковав с Иваном Гаврилычем, Алексей Иваныч уехал на станцию железной дороги. Ехать было не близко: сорок верст через горы. День стоял сыроватый, сероватый, но до чего же спокойный. А в горах в такие дни все звуки особенно глухи: они в тишину врываются насильно, - тишина их не хочет, - они рвут ее на части, части эти долго колышутся, и их осязает все целиком тело: они - как долгий понятный трепет. Пара - тощая, каурая, похожая на жирафов, - подымалась по липкому шоссе очень медленно, извозчик попался сосредоточенный малый, а может, и сонный: очень шло ко всему здесь кругом то, что у него волосы еще черные, а шея уж седая, и то еще, что он ни разу не обернулся назад.
      Верхушки гор были в сизых ровных тучах, и можно было воображать их высоты необычайной, - например, в двести верст, - все равно от этого ничего не менялось. Крепко преющим зимним дубовым листом пахло, размокшими пнями, мокрыми лошадьми... кроме того, в горах зимою есть еще какие-то свои запахи, равнинам незнакомые совсем.
      Ехал Алексей Иваныч к Илье, снова к Илье, и уж на этот раз - один. Он совершенно не ощущал теперь почему-то, как это было прежде, что везет Валю. Валя оставалась, как всегда, в нем, только теперь глубже его (это оказалось вполне возможным: и в нем и в то же время глубже его), а на поверхности в нем был теперь только он сам. Он же сам теперь был против обыкновения спокоен и даже с извозчиком не пытался заговорить о разных разностях, - до того был сосредоточенно молчалив. Про себя он очень живо и образно представлял, как он говорит с Ильей и о чем: не о многом, - только о себе самом - и немного: незачем было говорить много. Только вот что странным образом примешивалось сюда к ним двоим: разбитая вдребезги чья-то розовая лампадка и в испуге метнувшаяся мимо кошка с задранным хвостом. Он не понимал, зачем это еще ему - лампадка, кошка, а когда вспоминал вчерашнюю Наталью Львовну, болезненно морщился и поводил головой.
      Покормить лошадей остановились на постоялом дворе, в лесу. Тут и еще стояла тройка, только ехала в обратную сторону, к морю, и забыто прислонилась к перилам веранды вся разляпанная высохшей уже белой шоссейной грязью мотоциклетка; на веранде сидел за столиком такой же заляпанный чиновничек в форме, совершенно пьяный: давно уж, должно быть, он здесь застрял. Краснолицый, маленький, топырил кошачьи усики, курил и поминутно закрывал глаза и сколько ни насаживал на зубы папиросу, все вываливалась она у него от дремы на кирпичный пол, а он ее через силу затаптывал ногой и медлительно закуривал новую, которую опять ронял. На Алексея Иваныча глядел он прищуренно и презрительно почему-то, а может быть, он уж на все так глядел. В чистой комнате постоялого, - видно было через открытое окно, дама с белокурой девочкой и с горничной в синей жакетке пили чай и ели яйца всмятку, - это они, конечно, и ехали на тройке к морю.
      В стороне, под деревьями, около ручья с зеленой от тины колодой, торчала телега, а на ней связанный пегий теленок, которого у молодого парня торговал, видимо, сам хозяин постоялого, долговязый, в жилетке и без шапки, желтобровый человек: тыкал в него пальцем и один глаз совсем закрывал, а другой выпячивал кругло, как дуло пистолета, и все повторял:
      - Я зря гавкать не буду... Я с тобой гавкать не буду: семь!
      Парень, поминутно оправляя свой красный очкур, отмахивался и пятился, а тот его настигал. Так они и вошли на веранду, а потом внутрь.
      Белокурая же девочка, очень милая лицом, разглядев в окно теленка, кричала матери:
      - Мама, смотри: теленок!.. Какой хороший теленок!.. И знаешь, - его везут, чтобы убить!..
      Потом вошел стражник, шинель внакидку, - молодой и глупый по виду парень. Чиновник поглядел на него, сбочив глаза, и закивал пальцем:
      - А... Василий! С'да, В'силь!
      - И вовсе я не Василь, - я Наум, - сказал стражник серьезно.
      - К-как Наум?.. П'чему ж ты не Василий? (Чиновник был искренне удивлен.)
      - Василий - это утром был... Поняли?.. Василий уж сменился... А я Наум.
      - П'чему ж ты Наум?.. - Потом спросил: - А ты водку можешь?
      - Водку, ее всякий может, - ответил Наум, поглядевши кругом серьезно.
      - Ты что б Василь, а?.. На какой черт Наум, а... Правда?
      - Да, а то неправда? - ввернул вдруг извозчик с надворья. - Привыкай тут ко всякому: тот Наум, тот Василь! - И даже голову просунул сквозь зеленый плющ веранды, чтобы посмотреть на своего Алексея Иваныча и на чужого чиновника (голову черную на седой шее) - и подмигнуть.
      А Наум уж усаживался на придвинутый ногой к пьяному столику табурет, складывал шинель на другой табурет и присматривался к разной на столе посуде и снеди.
      Двое музыкантов вышли изнутри, должно быть муж и жена, - он с гитарой, она с мандолиной, он - старый, с опухшими щеками, сутулый и седой, она помоложе и наглая, - вытерли рты, сели около перил и заиграли, - баба так себе, без одушевления, а старик очень старательно, даже ртом шамкал, наклоняясь, точно треньканье свое живьем глотал. Когда он подошел, сутулый, с гитарой своей к Алексею Иванычу просить на струны, жена принялась срезать ножницами мозоль на желтой грязной пятке, очень круто вывернув для этого ногу, и пьяненький, озираясь на нее, шепнул что-то веселое стражнику Науму, отчего пожиравший бараний огузок Наум только мотал, фыркая, головой и откашливался вбок.
      Потом опять появились на веранде, спускаясь к телеге, парень в красном очкуре, с лицом нерешительным и даже несколько тоскливым, и неотвязный желтобровый, направляющий на него сбоку свой круглый глаз, похожий на пистолет.
      Опять подошли к теленку, замахали руками, и говорил, убеждая, долговязый:
      - Что же я тебя, молодого такого человека, обдуривать буду? А?.. Хорошо разве это, а?.. Уж лучше же я самого себя обдурю!.. - И даже теленок что-то такое промычал недоверчиво.
      А день кругом продолжался все такой же спокойный, и долго на него, выйдя с террасы, любовался Алексей Иваныч.
      Тут лес был отовсюду, но сзади он надвигался на постоялый двор сверху, а спереди, сейчас перед глазами Алексея Иваныча, он падал вниз и подымался только значительно дальше, на горах. Лес ближний был теперь весь слегка рыжеватый, очень теплый на вид, и от туч, недавно проползших и поднявшихся, весь густо влажный, и сизо струился, а дальний, до которого добралось, наконец, через узкую голубую отдушину солнце, так внезапно засиял, что глазам стало больно смотреть.
      Было так: впереди теплое, как загорелое тело в поту, - это ближние буки; дальше лес, охваченный солнечным пожаром; выше - камень верхушек горных, расписанный по впадинам чистейшим снегом, и над ним продолговатый, как опрокинутая пирога, прозор совершенно голубого неба, а кругом него талые мягкие облака, готовые подняться... У Алексея Иваныча душа была податливая на краски, а тут они были такой неслыханной первозданной чистоты, силы и кротости!.. Когда же несколько дальше по шоссе вперед прошелся, все оглядываясь по сторонам, Алексей Иваныч, он набрел на шоссейную казарму, которой с постоялого двора за поворотом дороги не было совсем видно. И сам по себе это был довольно щеголеватый домик из кирпича, окрашенного в розовое с белыми разводами, и даже с резьбой на окнах, но вот что поразило Алексея Иваныча чрезвычайно: на парапете крыши сидел большой, необыкновенно пышный павлин; сидел он хвостом к дороге и неподвижно глядел тоже на осиянный дальний лес, на голубой прозор неба, на скалы вверху, запорошенные снегом... Он сам был весь голубой, темно-зеленый, индиговый, лиловый, оранжевый, самых могучих в природе тонов, - и это здесь, на рыжевато-тельном фоне леса, который тихо струился, и на нежном молочном небе, на котором как раз пришлась одна только коронованная голова его. Непременно о чем-то думал павлин - тоска ли это была, или преклонение, - но Алексею Иванычу нужно было хлопнуть в ладоши и даже вскрикнуть, чтобы он повернул к нему голову, посмотрел очень спокойно, пожалуй даже обидно спокойно, и опять отвернулся созерцать день, леса, горы в снегу.
      Мы ведь никогда, в сущности, не знаем, что в нашей жизни важно для нас, что не важно, и как часто мы ошибаемся в этом! Павлин на парапете казармы шоссейной, может быть, был просто красив и только, можно было бы посмотреть на него, подумать: "Ишь ты, кто-то здесь красивую какую птицу завел!" - и пройти мимо; однако Алексей Иваныч чем-то встревожился и, удивленный, смотрел долго и мог бы стоять еще хоть целый час, но, услышав передвигающийся звон бубенцов и топот на постоялом, пошел навстречу своим, как он думал, лошадям; шел и оглядывался поминутно назад, как мальчик, все на парапет с павлином.
      Подойдя, увидел, что съезжала это тройка дамы, - его же извозчик только снимал пустые торбы с лошадиных голов, хотя уж тоже готовился ехать.
      Стражник Наум, по виду судя, порядочно уже успел напиться и теперь учил чиновника подымать шашку за конец ножен двумя пальцами.
      - Вот тебе и... вид'шь?.. Так? - старался поднять чиновник.
      А Наум говорил важно:
      - Что ж что вижу... это вы, конечно, с мошенством, и то не можете, а надо без мошенства... А я когда на службе (я ведь тоже, разумеется, взводный был, и за стрельбу часы) - я тогда винтовку даже за конец от дула двумя пальчиками подымал, этим и вот этим... А так - это мошенство одно!
      - К'к м'шенство?.. Ты гляди рыл'м!.. Вид'шь?
      - Ну да, гляжу... Я гляжу, - а ладонью зачем вот этим местом подсобляете? Пальцы, брат, должны свою развитость иметь.
      Чиновник воззрился тускло на Алексея Иваныча и прохрипел:
      - Ск'жи, за что он меня ун'чтожает?
      Бросил шашку на пол и отшвырнул ее ногой.
      - Я вам правильное говорю, - убеждал стражник. - А так вы мне свободным манером шашку сломать можете...
      - Нет, ты ск'жи: за что он меня ун'чтожает? - обратился чиновник к гитаристу.
      Но гитарист что-то жевал так внимательно, вдумчиво и беззубо, что не мог ничего ответить, а той, с мозолями на грязных пятках, что-то не было видно.
      Так и остался пьяный у своего столика и опять силился поднять двумя пальчиками Наумову шашку, когда усаживался в фаэтон Алексей Иваныч (а около теленка все еще торчал рыжий с пистолетом в упор).
      Потом заструился ближний лес и засиял еще шире дальний, и несколько памятных моментов было, когда ехали мимо шоссейной казармы и павлина. Алексей Иваныч тревожно ждал, не повернет ли к нему хотя бы на звон бубенцов созерцающую голову павлин, - очень этого хотелось; но он не повернул, - да и мало ли проезжает мимо за целый день всяких этих ненужно звякающих бубенцами троек и пар. Все-таки грустно почему-то стало Алексею Иванычу, что не повернул.
      Мотнув головой на корявый бук с вырезанным на коре крестом, сказал ямщик:
      - Этим месте третьем годе почту ограбили, человека убили, - вот через что там стражники поставлены, на постоялом... Не водку они пить, а должны за этим местом глядеть строго...
      Но и это место теперь было только задумчиво и струилось, и все капало с буковых сучьев на палые листья вниз.
      А выехав из лесу, сказал ямщик:
      - Теперь уж нам без препятствий... - кашлянул, сутуло поставил шею и замолчал до самого города.
      Пошли по сторонам перепаханные поля с лиловыми бороздами, огороды с осенней скареженной ботвой и табачные плантации с мокрой желтой густой щетиной, которую не всю еще спалили в печах; две-три маленьких деревушки попалось, одна - с захудалой церковкой, покрашенной охрой, с древним дьячком на зеленой скамеечке и с тремя веселухами-девками, стоявшими у колодца руки в боки... А когда начало вечереть, был уже в городе на станции Алексей Иваныч.
      Эта сутолока больших станций, - как она странно влияет на людей, приехавших из тишины! Так много вспыхивает и тут же гаснет разных мелькающих лиц, рук и шей, так много наблюдающих тебя отовсюду чужих глаз, так крикливы и беспокойны дамы, так деловиты мужчины в котелках, так стремительны синие носильщики и арбузоголовые казанские татары из буфета и так пренебрежительно важен бородатый швейцар в дверях, счастливый обладатель картуза с галуном, колокольчика и трубного баса, что несколько теряешься даже и чувствуешь какую-то неловкость, когда не совсем твердо убежден, что тебе необходимо ехать по делу (главное, - "по делу"), непременно с таким-то вот поездом, чтобы приехать в столько-то часов и определенно туда-то, в такое-то именно место - ни на волос дальше, ни на волос ближе.
      Бросилось в глаза Алексею Иванычу, что все были тепло одеты, а у него была только бурка поверх обычной его тужурки, - и все вспоминалось, что теперь уж глубокая зима, скоро крещенские морозы, что немного севернее снег, снега, а еще дальше - лютый холод.
      Но к Илье нужно было ехать на юго-восток.
      Никак нельзя было отделаться от ощущения тихого леса кругом, который струился, облаков мягких и теплых, с голубой отдушиной в них в виде опрокинутой, никуда не стремящейся пироги, старого гитариста, связанного теленка на возу, хорошенькой белокурой девочки с наивными глазами, пьяненького чиновника с его заляпанной мотоциклеткой, который так спокойно застрял на перепутье и отдал себя на уничтожение Науму-стражнику (к чему бы это?)... а главное - павлин: он почему-то прочнее всего вошел в душу, в нем что-то было.
      ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
      НОЧЬ
      На вокзале Алексей Иваныч сидел, следя за всеми и всем сразу, как он умел (ведь мысли у него были бегучие).
      Это был новенький, только прошлым летом законченный вокзал, и еще разрисованный разными красками наивно блестел плафон, и не очень запылилась недурная лепка вверху, но внизу все уже обвокзалилось: засалилось, обшарпалось, захваталось всюду... Фальшивые пальмы на столах, унылое чучело цапли на шкафу, армяне за буфетом и нумерованные касимовские во фраках, с широкими задами и маленькими бритыми головами... Алексей Иваныч даже подумал отчетливо: "Нет, не хотел бы я вокзала строить..." Он немного прозяб в дороге, и теперь один из касимовских приносил ему чай стакан за стаканом, и Алексей Иваныч, видя на всех теплые пальто, шубы и шапки, вспоминал, что ведь зима теперь, ведь глубокая зима, - что там, куда он ехал теперь, трескучие, может быть, морозы, а на нем всего только бурка. "Приеду куплю", - думал он, нащупывая кстати деньги: не потерял ли, и соседу своему, старому священнику, или, скорее, дьякону, жевавшему украдкой домашнюю курицу, завернутую в газету, сказал:
      - Вот, еду на Волынь, а одет легко.
      Дьякон вскинул на него испуганные глаза, перестал жевать и спросил невнятно:
      - Как-с?
      - Впрочем, теплую одежду везде можно купить, не так ли?
      И еще дьякон, - видимо, сельский, с косичкой, красноносый и несмелый, с полным открытым ртом - смотрел на него выжидающе, не решаясь снова начать жевать, как он уже говорил не ему, а сказал самому себе:
      - Хотя, вне всякого сомнения, туда можно бы и не ездить: зачем? - И тут же убеждал себя: - Однако непременно надо: больше некуда ехать.
      Против него наискосок сидела смуглая семья, оживленно говорившая на каком-то странном языке, должно быть караимы: две бойких девочки с усталой черновекой матерью; потом, подальше расположились шумливые, все хохочущие, в пух разряженные, перепудренные, перекрашенные три девицы, которых угощал шоколадом пожилой путейский инженер.
      Еще и другие были, много разных, но все мельком: чернели, белели, зеленели, садились, вставали, уходили... эти засели прочнее других. По общительности своей Алексей Иваныч и к черновекой даме обратился с услугой: подставил ей графин с водой, и та поблагодарила томно. Алексей Иваныч похвалил ее живых девочек, - конечно, вполне искренне похвалил, - и дама была так польщена этим, точно за нею самой признали первую молодость, так тронута, что сразу и навсегда расположилась в его пользу, что бы он ни сделал потом, хотя бы на ее глазах убил человека.
      Дьякон, прожевавши курицу и завернувши в бумагу остатки (может быть, он был священник из глухого села), перекрестился и, видя душевность Алексея Иваныча, счел нужным тоже поглядеть на него участливыми глазами и сказать с улыбкой:
      - По всему судя, вы с какого-нибудь курорта?
      Голос у него оказался тенор, и потому Алексей Иваныч сразу решил, что он священник (у дьяконов все больше басы).
      - Батюшка, - ответил он вопросом, - вы в бессмертие души верите?
      Он спросил это вполголоса, так, чтобы было интимнее, чтобы не расслышал никто, например дама с девочками.
      И так как у батюшки от неожиданности этого вопроса опять стали круглые глаза и рот трубою, то Алексей Иваныч понял, что он ему, если что и ответит, то что-нибудь всем известное, а перепудренные девицы с инженером вдруг в это время залились таким оглушительным хохотом, что не только черновекая дама, но и сам Алексей Иваныч болезненно поморщился.
      Инженер был с сильной проседью, желто-пухлолицый, какой-нибудь начальник дистанции, и за то, что он с такими девицами, Алексею Иванычу было его искренне жаль.
      - Мама, - спросила одна из девочек, - чего это они все смеются?
      - Потому что им весело, - ответила дама, пожав узким плечом, и в поучительных целях показала ей и другой дочери чучело цапли на шкафу с посудой:
      - Видите, какой журавль? - Потом спросила Алексея Иваныча, не к жене ли он едет.
      Оттого, что пустой вопрос этот больно его задел, Алексей Иваныч ответил, подумав:
      - Нет, у меня нет жены!.. Нет, жены нет... Это я к сестре.
      - Или к невесте? - опять пусто спросила дама, улыбаясь. - Такой у вас рассеянный вид.
      - Вот как? - серьезно удивился Алексей Иваныч. Оглядел свою бурку и добавил: - Это оттого так кажется, что я легко одет, а теперь зима.
      В это время кто-то в волчьей шубе, почему-то знакомой походкой, прошел мимо стола к буфету.
      Только эту походку отметил взгляд. Почему-то павлин на парапете вспомнился ярко, и, допивая четвертый стакан чаю, думал Алексей Иваныч спросить священника: не дьякон ли он, и даму: не гречанка ли она из Мариуполя, например... Но, еще раз внимательно всмотревшись, Алексей Иваныч увидел, что этот в шубе волчьей, пожалуй, очень похож на Илью, только что этот - бритый, - не на того Илью, которого он видел недавно, а на прежнего, на студента, - Илью, который, уходя от него, поднял воротник шинели, на того, которого он тогда с Валей в театре встретил... И даже бормотнул Алексей Иваныч, изумясь: "Как же так? Неужели он?.." Вот он, подойдя к буфету, что-то выпил, запрокинув назад голову, и медленно стал искать глазами, чем закусить... все повадки Ильи.
      Встревожась, насторожась, как охотник, бросив свой чай и дьякона (или священника) и караимок (или гречанок из Мариуполя), Алексей Иваныч все смотрел в спину вошедшему, но когда услышал, что тот сказал что-то (что именно, - не расслышал, а только тембр голоса), сомнений уже не осталось: если не сам Илья, то его двойник или брат (может быть, и есть у него брат), и Алексей Иваныч быстро вскочил и подошел сам к буфету. Он даже испугался несколько, ему даже хотелось ошибиться, - однако это был действительно Илья. И ничуть не пытался он скрыться от Алексея Иваныча, даже глаз не отвел, а, вытирая губы салфеткой, рассмотрел его всего с заметным любопытством.
      - Это... вы? - с усилием спросил Алексей Иваныч.
      - Я, я... В Харьков... А вы куда? - спросил Илья. - Уж не ко мне ли опять? - и чуть улыбнулся.
      От тембра этого голоса, жирного и круглого, Алексею Иванычу стало и тоскливо вдруг и очень тревожно.
      - Я? Нет... совсем не к вам... Я тоже в Харьков... - Он смешался было, но добавил уже тверже: - Не в самый Харьков, то есть... А вы, значит, вот как! Правду тогда сказали, что вам надо ехать? Вот как! Я не думал.
      - Я большей частью говорю правду, - серьезно сказал Илья.
      Он расплатился не спеша и отошел от буфета.
      Забыв о своем чае, Алексей Иваныч шел рядом с ним.
      У бокового столика, на котором лежали газеты и какой-то сверток, Илья сел, распахнув шубу, и Алексей Иваныч, не совсем овладев еще собою, но уже все случайнее забыв, уселся за тот же столик, точно это было опять в кабинете Ильи, точно тот разговор, который был между ними, даже и не прерывался. Он весь его припомнил сразу, этот путаный разговор, и сразу же показались в нем бреши, неплотные, на живую нитку сметанные места, над которыми нужно было бы еще поработать, кое-что кое с чем связать плотнее. Странно было еще и то, что вся вокзальная суета не только перестала занимать Алексея Иваныча, - она даже существовать для него совсем перестала: было опять только двое их и опять Валя с ним, только прежде Алексей Иваныч себя чувствовал более смелым, а теперь он начал ощущать какое-то превосходство над собой Ильи (может быть, просто оттого это, что на нем была только бурка, а на Илье шуба волчья). Он даже, глядя на Илью, иногда отводил глаза, чтобы себя не выдать.
      - Вы к доктору? - спросил Илья густо.
      - Я? зачем? Нет, я не болен, - быстро ответил Алексей Иваныч.
      - Нет, не лечиться, конечно, а... Вот вы говорили, что у вас санаторий хочет строить какой-то доктор... Крылов, кажется.
      - Да, да... я сказал, - припомнил Алексей Иваныч, - это я пошутил.
      - По-шу-ти-ли?.. Ишь вы как!.. Хотя почему бы вам и не полечиться? лениво сказал Илья.
      - Чем же я болен? - удивился Алексей Иваныч.
      - Всякий из нас чем-нибудь болен.
      - Нет, я не болен.
      - Однако поговорить с доктором никогда не мешает. - Илья поправил пенсне, потом снял его, протер, надел снова, потом медленно достал портсигар, тяжелый, серебряный, с золотой монограммой, открыл и протянул Алексею Иванычу, и тот взял было папиросу, но тут же положил ее обратно, сказавши:

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13