Леонид Анатольевич Сергеев
Белый и чёрный
(Рассказы)
БУРАН, ПОЛКАН И ДРУГИЕ
Я собачник до мозга костей, то есть всю жизнь держал собак и могу авторитетно сказать: умнее и ласковей животных на свете нет. Конечно, и среди собачьей братии попадаются отдельные дураки и даже порядочные хамы, но таких единицы, и, как правило, это разные избалованные «декоративные аристократы» и сторожевые псы, которым сызмальства прививают ненависть ко всему, что движется. А вот бездомные дворняги — те все без исключения смышлёные и добродушные. Они хотят кому-нибудь принадлежать, тянутся к человеку, ищут себе хозяина, а их шпыняют все кому не лень, да ещё собаколовы отлавливают. И что ж удивительного, что эти собаки дичают и озлобляются. Зато уж если кто приручит такую собаку, в награду получит невероятную всепрощающую любовь и самоотверженную преданность.
Англичане проводили опыт: отобрали десять собак различных пород, в том числе и обыкновенных ничейных дворняг, и предложили им задачи. Не математические, конечно, а задачи на сообразительность. Весьма сложные задачи — примерно такие, которые задают дошкольникам, показывая различные предметы и составляя картинки из кубиков. И вот эти сложные задачи дворняги решили быстрее всех. Породистые собаки тоже решили, но всё же после того, как поломали голову. А дворняги это сделали моментально.
Да что там говорить! Мой беспородный пёс Дым умнее многих моих приятелей, хотя ему всего три года, что в переводе на человеческий век около двадцати лет. А моим приятелям — ого сколько! И вот надо же! Дым понимает и чувствует не меньше, чем они все, вместе взятые, и уж гораздо больше, чем каждый из них в отдельности.
С раннего детства я любил собак. Бывало, нарисую красивую собаку, вырежу ножницами, привяжу к собаке бечёвку-ошейник и хожу с ней по комнате, разговариваю. Вся наша комната была завалена бумажными собаками различных пород и мастей. Маленькие, средние и огромные, склеенные из газет, они лежали на полу, сидели на столе, взирали с подоконника и шкафа.
— Настоящая псарня, а не жилая комната, — говорил отец, — того и гляди, твои псы разорвут нас на части.
С бумажными собаками я проводил целые дни и даже спал в обнимку. А во сне мне снилась настоящая, живая собака. Много раз я просил отца купить собаку, но он безжалостно говорил:
— Держать в городе собаку — только мучить животное. Мы с мамой уйдём на работу, ты — в школу, весь день собака одна в комнате. Даже погулять выйти не может. Вот если бы мы жили в деревне…
А я сразу ему в ответ:
— Зато мы вечером придём домой, сразу пойдём с ней гулять. Вон и мама говорит, что тебе нужно гулять — ты совсем стал зелёный.
— Так-то это так, — возражал отец. — Но пока подождём.
Я вздыхал и шёл к соседям, просил «погулять с их собакой». Всех собак выгуливал. Меня так и звали: «профессиональный выгульщик».
В то время мы жили на окраине города в двухэтажном деревянном доме. Дом был старый, рассохшийся, источенный короедом.
Вначале в нашем доме было две собаки. Одинокая женщина держала таксу Мотю, а пожилые супруги — полупородистого Антошку. Мотя была круглая, длинная, как кабачок. Хозяйка держала её на диете, хотела сделать «поизящней», но таксу с каждым месяцем разносило всё больше, пока она не стала похожа на тыкву. А вот Антошка был худой, несмотря на то что ел всё подряд. Бывало, хозяева кормили его такой колбасой, что у меня слюни текли.
Жильцы в нашем доме считали, что Антошка гораздо симпатичней Моти.
— Мотя брехливое и наглое создание, — говорили. — Вечно суёт свой нос, куда её не просят. — Некоторые при этом добавляли: — Вся в хозяйку.
Антошка, по общему мнению, был тихоня и скромник.
Мне нравились обе собаки. Я их выгуливал попеременно и к обеим относился одинаково.
Потом в нашем доме появилась третья собака: сосед, живший под нами, привёл себе бездомного, грязноватого пса и назвал его Додоном. После этого мне, как выгульщику, работы прибавилось, но я только радовался такому повороту событий.
Наш дом слыл одним из самых «собачьих», и всё же ему было далеко до двухэтажки в конце нашей улицы. В том доме собаки были абсолютно у всех! Там жили настоящие, заядлые собачники, и в их числе наш дворник дед Игнат и слесарь дядя Костя.
Дед Игнат и его бабка держали Бурана — огромного неуклюжего пса из породы водолазов. У Бурана были длинные висячие уши, мешки под глазами, а лаял он сиплым басом. Как-то я спросил у деда:
— Почему Буран водолаз? Он что, под водой плавать умеет?
— Угу, — протянул дед.
— Наверно, любая собака может под водой плавать, — продолжал я. Просто не хочет. Чего зря уши мочить!
— Нет, не любая, — проговорил дед. — Нырять ещё туда-сюда, но плавать под водой — нет. Буран другое дело. У него уши так устроены, что в них не попадает вода. В старину таких собак держали на спасательных станциях, они вытаскивали утопающих. Вот пойдём на речку, посмотришь, как Буран гоняет рыб под водой. И на воде Буран держится не как все собаки. Крутит хвост винтом и несётся, как моторка. Только вода сзади бурлит… А настырный какой! Не окрикнешь, так по течению и погонит. За ним глаз да глаз нужен. И куда его, ошалелого, тянет, не знаю! Ведь живёт у меня как сыр в масле. Вон и выглядит как принц. Ишь отъелся!
Дед потрепал собаку, и Буран зажмурился, затоптался, завилял хвостом и начал покусывать дедов ботинок.
— Цыц! — прикрикнул дед. — Весь башмак обмусолил.
Буран, обиженный, отошёл, лёг со вздохом, вытянул лапы и положил между ними голову.
Я почесал пса за ушами, он развалился на полу и так закатил глаза, что стали видны белки.
Буран любил поспать; он был редкостный соня — настоящий собачий чемпион по сну. Уляжется на бабкином диване и храпит. Иногда во сне охает, стонет, и вздрагивает, и лязгает зубами, словно догоняет кого-нибудь или грызёт сахарную кость, — сны-то у него были свои, собачьи.
Днём Буран разгуливал по дворам. От нечего делать заглядывал к своему брату Трезору, который жил на соседней улице. Раз пошёл вот так же гулять — его и забрали собаколовы, «люди без сердца», как их называла бабка. Прибежал я его выручать, показываю собаколовам паспорт Бурана, а они и правда «без сердца».
— Ничего не знаем, без ошейника бегал, — говорят. Потом видят, я чуть не реву. — Ладно уж, — говорят, — забирай. Но смотри, ещё раз без ошейника увидим — не отдадим. Пойдёт на опыты или на мыло.
«Всё-таки у них есть сердце, — подумал я, — но какое-то железное, вроде механического насоса для перекачки крови».
Открыл я клетку, а Буран как прыгнет и давай лизать мне лицо. Казалось, так и говорил: «Ну и натерпелся, брат, я страху».
Дед Игнат научил Бурана возить огромные сани. Зимой купит поленьев на дровяном складе, впряжёт Бурана в сани, и тот тащит тяжёлую кладь к дому. Много раз мы с ребятами стелили в сани драный тулуп, и Буран катал нас по улице; мчал так, что полозья визжали и за санями крутились снежные спирали, а нас подбрасывало и мы утыкались носами в мягкие завитки тулупа. Но долго нас Буран не возил. Прокатит раза два, ложится на снег и высовывает язык — показывает, что устал. Но выпряжешь его — начинает носиться с другими собаками как угорелый, даже про еду и сон забывает. Или бежит к своему брату и борется с ним до вечера и не устаёт никогда.
Буран вообще не любил с нами играть. Когда был щенком, любил, а подрос — его стало тянуть к взрослым. Позовёт его мальчишка или девчонка, а он делает вид, что не слышит. А если и подойдёт, то нехотя, с сонными глазами и раз двадцать вздохнёт. Ребят постарше ещё слушался, а разных дошколят и не замечал.
Иногда на нашей улице случались стычки. Какой-нибудь мальчишка начнёт говорить со мной заносчиво и грубо, а то ещё и угрозы всякие сыпать. В такие минуты я не махал кулаками, а шёл к деду Игнату и прицеплял Бурану поводок. А потом прохаживался с ним разок-другой по нашей улице, и, ясное дело, заносчивый мальчишка сразу притихал. Частенько я проделывал этот трюк и без всякого повода, на всякий случай, просто чтоб никто не забывался.
По ночам деду не спалось, он ставил самовар и за чаем разговаривал с Бураном, рассказывая ему про свои дела. И Буран всегда его внимательно слушал. Наклонит голову набок и ловит каждое слово. Иногда бугорки на его лбу сходились и он вздыхал. Тогда дед гладил его:
— То-то, лохматина, всё понимаешь, я знаю.
Но если Буран фыркнет, дед закипал:
— Что, не веришь? Ещё спорить будешь со мной? — Потом отойдёт, кинет Бурану кусок сахару и рассказывает дальше.
Так и бормочет, пока бабка не уведёт собаку к себе на диван — она грела ноги в её шерсти, говорила: «От ревматизма помогает».
Несколько раз в год бабка чесала Бурана и из шерсти вязала мне варежки и носки. По Бурану бабка определяла погоду: уляжется пёс в углу назавтра жди холодов, крутится посреди комнаты — будет тепло.
— Он всё чувствует, — говорила бабка. — И, как человек, улыбается и плачет.
А у дяди Кости было две собаки: охотничий спаниель Снегур и овчарка Полкан, оба невероятные показушники: любили находиться в центре внимания, занять в комнате видное место, повертеться на глазах, похвастаться белоснежными зубами… На охоту дядя Костя не ходил (только собирался), и Снегур постоянно изнывал от безделья. Его тянуло на природу, а приходилось околачиваться во дворе.
На Снегура очень действовала погода. Серые, пасмурные дни нагоняли на него такую тоску, что он забивался под крыльцо и плаксиво повизгивал. Но зато в солнечные дни становился безудержно шумным: гонялся по двору за голубями, делал стойку на каждый звук, ко всем лез целоваться и не уставал возиться с Полканом.
Снегур никого не боялся: ни собак, ни кошек, ни лошадей, но только завидит у дворника шкуру медведя — забьётся под диван — ни за что не вытащишь! Вот такой был «охотник»!
Ещё щенком Снегур пристрастился слушать радио. Особенно передачи о животных: часами мог сидеть у репродуктора и слушать голоса птиц и зверей. Когда Снегур постарел, дядя Костя наконец собрался на охоту, но Снегура так и не оторвал от приёмника.
Один раз я всё-таки затащил Снегура в лес — хотел проверить его охотничьи инстинкты, но сколько ни рыскал по кустам, он так и не учуял ни одной птицы, а под конец и вообще завёл меня в глухомань. Я еле нашёл дорогу обратно.
Спаниель жил вместе с дядей Костей, а Полкан — на улице, в бочке. Дядя опрокинул большую бочку, набил её соломой, и конура у Полкана получилась что надо. Все собаки завидовали. Сторожить Полкану было нечего — дядя Костя не держал ни кур, ни уток, не разводил огород, и Полкан целыми днями грелся на солнце. Время от времени гонял мух или почёсывал у себя за ухом и зевал, показывая ослепительно-белые зубы. Кстати, в бочке у Полкана я два раза ночевал. Первый раз там спрятался, когда за что-то обиделся на родителей. А второй — в знак протеста, что мне не покупают собаку. Дважды меня искали сутками, и оба раза Полкан, молодчина, оставлял мне в миске еду, которую я, конечно, не ел, а он, естественно, обижался.
Когда Полкану исполнилось три года, у него было поразительное обоняние и чувство пространства. Однажды дядя Костя уехал в другой город, так Полкан прибежал к нему с оборванной цепью. Как нашёл дорогу — никто не знает. Но от постоянного безделья Полкан обленился, перестал различать запахи и вообще поглупел. К старости только и знал гоняться за своим хвостом да лаять когда вздумается, да ещё клянчить конфеты — ужасно к ним пристрастился.
Что эти псы любили — так это петь. Когда дядя Костя играл на гитаре, Полкан всегда высоко подвывал. Частенько и Снегур присоединялся и тянул приятным баритоном. Иногда так увлекались, что пели и после того, как дядя откладывал гитару. А стоило крикнуть «браво!» — начинали всё сначала, да ещё громче прежнего.
Однажды у нас тоже появилась собака — колли. Высокая, узкомордая, с пушистым хвостом, она была приблудная — вбежала в коридор и легла на наш коврик. Спокойно так прилегла, бесцеремонно, как у себя дома. Я стал её прогонять, «иди к хозяину», говорю, а она не уходит.
Мы назвали её «Рыжая умница», потому что у неё шерсть была ярко-рыжая, как у лисицы, и потому, что она оказалась послушной и ласковой. Умница прожила у нас целый месяц, и только мы к ней привыкли, как объявился её хозяин. Я очень скучал по Умнице. Мать говорила, купим другую, а мне казалось, никакая собака не заменит её.
Но всё-таки самой лучшей и самой умной собакой была Кисточка, которая жила в соседнем посёлке, у знакомой моей матери тёти Клавы. Кисточка была обыкновенной дворняжкой: маленькая, этакая замухрышка, чёрная, с закрученным баранкой хвостом и острой мордой. Но ведь главное у собаки не порода, а душа. Так вот, душа у Кисточки была совершенно необыкновенная. Не зря её называли «душевной собачонкой». Кисточка служила и сторожем, и нянькой, и смотрителем. По ночам она охраняла сад от набегов мальчишек, днём сидела около люльки соседского мальчишки. Если ребёнок спал, Кисточка смирно сидела рядом, но стоило ему пискнуть — начинала лаять и толкать коляску лапой. Проснётся ребёнок, заберут его кормить, Кисточка бежит на птичий двор. Уляжется в тени под навесом сарая, делает вид, что дремлет, а сама искоса присматривает за всеми. Заметит, гуси дерутся — подскочит и как рявкнет! А если коза начнёт яблоню обдирать, Кисточка может и покусать легонько. Никому не давала спуску. Даже поросёнка не подпускала чесаться о рейки забора — ещё, мол, повалит изгородь, чего доброго!
Кисточка была всеобщей любимицей в посёлке, многие хозяева хотели заполучить её на день-два постеречь сад или присмотреть за живностью. Заманивали её печеньем и сладостями. Кисточка посмотрит на лакомства, проглотит слюну, но не пойдёт — так была предана хозяйке.
Однажды мы получили от тёти Клавы письмо, в котором она сообщала, что Кисточка родила пятерых щенков, но надо же — случилось несчастье: через неделю попала Кисточка под машину. Трёх щенков забрали соседи, одного тётя оставила себе, а пятого предлагала нам.
В воскресенье мы с отцом съездили в посёлок и вернулись с сыном Кисточки.
У щенка был мокрый нос, мягкие подушечки на лапах и пепельная, дымчатая шёрстка. Мы сразу его и прозвали Дымом. Он был ещё совсем маленький, точно игрушка из шерстяных ниток, от него ещё пахло молоком.
В первый день щенок ничего не брал в рот. И в блюдце наливали ему молока, и в бутылку с соской — не пьёт, и всё тут! Поскуливает, дрожит и всё время ноги подбирает — они у него на полу расползались. Я уж стал побаиваться, как бы он не умер голодной смертью, как вдруг вспомнил, что на нашем чердаке кошка Марфа выкармливает котят.
Сунув щенка за пазуху, я залез с ним на чердак и подложил Марфе. Она как раз лежала с котятами у трубы. И только я протиснул щенка между котятами, как он уткнулся в кошкин живот и зачмокал. А Марфа ничего, даже не отодвинулась, только приподнялась, посмотрела на щенка и снова улеглась.
Прошло несколько дней. Марфа привыкла к своему приёмному сыну, даже вылизывала его, как своих котят. Щенок тоже освоился в кошачьем семействе: ел и спал вместе с котятами и вместе с ними играл Марфиным хвостом. Правда, у него была и своя любимая игрушка — обмусоленная косточка. У него резались зубы, и он постоянно её грыз.
Всё шло хорошо до тех пор, пока котята не превратились из сосунков в маленьких кошек. Вот тогда Марфа стала приносить им воробьев и мышей. Котятам принесёт — те урчат, довольные, а положит добычу перед щенком — он отворачивается, Марфа подвинет лапой к нему еду, а он пятится. Зато с удовольствием уплетал кашу, которую я ему приносил.
Однажды Марфа со своим семейством спустилась во двор: впереди вышагивала сама, за ней — пузатый, прыткий щенок с неё ростом, а дальше катились пушистые комочки. Во дворе котята со щенком стали носиться друг за другом, играть. Котята залезали на дерево, и щенок пытался, но сваливался. Ударится, взвизгнет, но снова прыгает на ствол. Тут я и понял, что пора забирать его от кошек. Только это оказалось не так-то просто Марфа ни в какую не хотела его отдавать: только потянусь к Дыму, она шипит и распускает когти. С трудом отнял у неё щенка.
В жаркие дни мы с Дымом бегали на речку купаться. Дым любил барахтаться на мелководье, а чуть затащишь на глубину — скорее спешит к берегу или ещё хуже — начнёт карабкаться мне на спину. Однажды я взял и нырнул, а вынырнув в стороне, увидел: Дым кружит на одном месте и растерянно озирается. Потом заметил невдалеке голубую шапку, такую же, как у меня, и помчал к пловцу. Подплыл и стал забираться к нему на спину. А пловцом оказалась девушка. Она обернулась и как завизжит! Но ещё больше испугался Дым. Он даже поднырнул — только уши остались на воде, а потом дунул к берегу.
По воскресеньям у деда Игната собирались все «собачники». И дядя Костя, и я приходили с собаками. Бабка раздует самовар, достанет пироги и ватрушки, усядемся мы за стол, и собаки тут как тут. Смотрят прямо в рот, тоже пирогов и ватрушек хотят. Я дам им по одному, а бабка как крикнет:
— А ну, пошли во двор, попрошайки! А тебе, Буран, как не стыдно? Ведь кастрюлю картошки слопал! Такой обжора, прямо стыд и срам!
И Буран уходит пристыжённый, а за ним и Снегур с Полканом, и мой Дым.
Во дворе они начинали бороться. Понарошку, кто кого: Буран всех троих или они его. Дурашливые Полкан с Дымом сразу набрасывались на Бурана. Прыгали перед его носом, тявкали, всё хотели в лапу вцепиться, а Снегур не спешил: кружил вдалеке с хитрющей мордой; потом заходил сзади и — прыг Бурану на загривок. Тут уж и Полкан с Дымом набросятся на Бурана, а он, как великан, громко засопит, набычится, развернётся — собаки так и летят кубарем в разные стороны. Иногда и я принимал участие в этой возне. Вчетвером-то мы Бурана одолевали.
Вот так я и рос среди собак, и узнавал их повадки; даже научился подражать их голосам. Приду к дяде Косте и загавкаю из-за угла сиплым голосом, и Снегур с Полканом заливаются, сбитые с толку, — думают, Буран решил их напугать. Или забегу к деду Игнату, спрячусь за дверь и залаю точь-в-точь как Полкан — визгливым, захлёбывающимся лаем. И Буран сразу выскочит и сердито зарычит.
Постепенно я научился различать голоса всех собак в окрестности. Понимал, что означает каждый лай и вой, отчего пёс повизгивает или поскуливает, то есть я в совершенстве выучил собачий язык. И собаки стали принимать меня за своего. Даже совсем незнакомые псы, с дальних улиц. Бывало, столкнусь с такой собакой нос к носу, пёс оскалится, шерсть на загривке поднимет, а я пристально посмотрю ему в глаза и рыкну что-нибудь такое: «Брось, мол, знаю я эти штучки! Своих не узнаёшь?!» И пёс сразу стушуется, заюлит, заковыляет ко мне виляющей походкой. Подойдёт, уткнётся головой в ногу, вроде бы извиняется: «Уж ты, того, не сердись, обознался немного. Ходят тут всякие. Я думал, и ты такой же, как они, а ты, оказывается, наш. Вон весь в ссадинах и синяках. От тебя вон и пахнет-то псиной…»
В то время я к любому волкодаву мог подойти — был уверен, никогда не цапнет.
Буран умер от старости. До самой смерти он сторожил дом, следил за порядком на птичьем дворе и возил сани с дровами. Когда дядя Костя уехал из нашего города, Снегура взяли сторожем в зоосад. К этому времени он уже стал совсем чудным, порой совсем забывал, где находится. С его конурой соседствовал птичий вольер, так он бросался на клетки с маленькими птицами. Рядом в клетке сидел огромный попугай, но Снегур его почему-то не видел. А один раз этот дуралей сорвался с привязи и бросился на клетку хорька, и тот умер от разрыва сердца.
Глупого Полкана взяли к себе соседи, сказали: «У Полкана такая красивая шерсть».
А Дым стал моим другом и равноправным членом нашей семьи. С тех пор как он у нас появился, отец стал чаще бывать на воздухе, и мама уже не говорила, что у него зелёный цвет лица. Даже наоборот, говорила, что отец заметно посвежел и выглядит молодцевато.
— Животные снимают напряжение, — говорила мама. — Не случайно врачи рекомендуют ежедневно хотя бы полчаса гладить собаку или кошку.
В два года Дым внезапно заболел чумкой. Целый месяц мы с мамой возили его к ветеринару, давали таблетки, делали уколы; потом ещё один месяц пичкали витаминами. Когда Дым поправился, он вдруг стал приводить к нашему дому других больных собак. У одной была перебита лапа, у другой порвано ухо, у третьей во рту застряла рыбья кость. Мы с мамой лечили бедолаг, никому не отказывали. Соседи шутили:
— Пора открывать бесплатную лечебницу.
У Дыма вообще было обострённое чувство долга: он всегда первым спешил на помощь другим. В три года, став отличным пловцом, он спас по меньшей мере пятерых тонущих ребят, и был вправе иметь медаль «За спасение утопающих». А однажды Дым спас жизнь и мне.
Во время зимних каникул я поехал к приятелю на дачу и, конечно, взял с собой Дыма, ведь мы были неразлучными друзьями. Стояли крепкие морозы, на даче было холодно, и мы с приятелем беспрерывно топили печь. Мы катались на лыжах, кидали снежки, строили снежную крепость, но не забывали подкладывать в печь поленья. И, укладываясь спать, набили полную топку дров. А проснулись от яростного лая Дыма. Он впрыгивал на кровать, стаскивал с нас одеяло…
Открыв глаза, я увидел, что вся комната полна белого едкого дыма. Он клубился волнами, ел глаза, перехватывал дыхание. Я растолкал приятеля, мы на ощупь нашли дверь и, выскочив наружу, долго не могли отдышаться на морозном воздухе. И пока стояли около дома, из двери, точно белая река, валил дым; он растекался по участку и медленно поднимался в тёмное звёздное небо. После этого случая Дым вполне заслужил вторую медаль — «За спасение при пожаре».
Иногда, когда я видел собак-орденоносцев, которые сгибались под тяжестью медалей, то думал: «Эти собаки получили награды только благодаря своему происхождению и экстерьеру, а вот мой беспородный, никому не известный Дым — настоящий герой. Впрочем, — думал я, — так бывает не только среди собак».
Дым прожил целых пятнадцать лет. Для собак это большая редкость. В переводе на человеческий возраст это девяносто лет, то есть Дыма бесспорно можно считать долгожителем.
Все дни рождения Дыма я отмечал. Вначале — в семье, за чаепитием; позднее, когда Дым стал взрослым, а я закончил школу, — с приятелями в кафе. Кстати, его пятнадцатилетний юбилей мы праздновали так пышно, что за соседними столами подумали — у нас свадьба, не иначе.
Теперь у меня другой Дым. Дым-второй. Его я назвал в честь первого.
— В каждом доме должно быть живое существо, — говорила мама. Общаясь с ними, человек становится добрее, отзывчивее…
Эти слова я вспомнил недавно, когда шёл мимо одного двора. В том дворе мальчишки-негодяи привязали к дереву собаку и расстреливали её из луков. Я бросился во двор, но меня опередила худая, светловолосая девочка.
— Не смейте! — закричала она и вдруг подбежала к мальчишкам, выхватила у них стрелы, стала отчаянно ломать. Она так яростно накинулась на мальчишек, что те побросали своё оружие и пустились наутёк. С этой девочкой мы отвязали перепуганную насмерть собаку, и пёс в благодарность начал лизать нам руки. Он был совсем молодой и явно бездомный. На его лапах висели засохшие комья глины, из шерсти торчали колючки. Пока девочка выбирала колючки, я сбегал в аптеку и купил йод. Потом мы прижгли ранки лохматому пленнику.
— Когда я вырасту, обязательно буду лечить животных, — сказала девочка, а я подумал: «Если б начинал жизнь сначала, тоже стал бы ветеринаром и наверняка на том поприще добился бы больших успехов, чем сейчас. Ведь знаю собак намного лучше, чем людей».
— А у вас есть собака? — спросила девочка.
— Есть.
— Как её зовут? Расскажите о ней.
Я присел на скамейку, закурил, стал рассказывать. Девочка внимательно слушала, но ещё более внимательно слушал спасённый нами пёс. Его взгляд потеплел. Он представил себя на месте Дыма: он уже не шастал по помойкам, не мок под дождями, его уже не гнали из подъездов и никто не смел в него стрелять. У него был хозяин.
ТРАВА У НАШЕГО ДОМА
Он был моим самым близким другом в детстве. Мы с ним проводили все дни напролёт. С утра обегали наши владения: поляну с небольшим болотцем и пружинящим деревянным настилом через низину, берёзовый перелесок, овраг, в котором струится ручей, и, наконец, бугор. Мы влетали на бугор и останавливались передохнуть.
С бугра открывался прекрасный вид на зелёный луг, по которому проходила железная дорога, и до самого горизонта поднимались и опускались телеграфные провода. Каждое утро по железной дороге проносился скорый; он никогда не останавливался на нашем полустанке, мы и пассажиров не успевали рассмотреть — так, два-три лица, прильнувшие к стеклу. Но мы всё равно их провожали: я махал рукой, а Яшка кивал бородой.
Я сильно завидовал тем, кто мчал в поезде, мне тоже хотелось попутешествовать, побывать в разных городах. А Яшка им совсем не завидовал: поезд скроется, и он спокойно пасётся на бугре, щиплет сочную траву, время от времени наполняя утреннюю тишину громким блеяньем. Я ложился рядом с Яшкой, обнимал его за шею, делился с ним своими мечтами, и он всегда внимательно смотрел на меня зелёными глазами и слушал, правда, при этом не переставал жевать. Выслушает, качнёт головой, как бы говорит: «И куда тебя тянет? Здесь отлично, всего полно. Смотри, сколько ромашек! И чего их не лопаешь?»
В то послевоенное время мы жили в Заволжье, в небольшом посёлке, при эвакуированном из Москвы заводе, на котором работал отец. Семья у нас была большая, и сколько я помню, мы постоянно нуждались. Чтобы расплачиваться с долгами, отец с матерью каждую весну покупали месячного поросёнка, полгода его откармливали, а к зиме продавали. Но однажды родители вернулись домой с пустыми руками — на поросят поднялись цены, — а через несколько дней отец принёс домой белого козлёнка. «На худой конец, и он сойдёт», сказал.
Козлёнку было три недели, его тонкие ножки ещё разъезжались на полу, он жалобно блеял и мягкими губами теребил занавески — искал мать. Первое время козлёнок сосал молоко из бутылки с соской и спал с нами, с детьми, под тулупом на полу. Бывало, утром вскочит, наступит на руку острыми копытцами и заблеет — просит молока. Потом козлёнок стал есть всё подряд, всё, что мы ели, а как только на пригорках зазеленела молодая трава, мне, как старшему, отец поручил выводить его на прогулки.
С этого всё и началось. Мы с Яшкой (козлёнка назвали Яшкой) привязались друг к другу; он ходил за мной, как собачонка, а я доверял ему все свои тайны. Там, на бугре, мы устраивали игры: кувыркались, бегали наперегонки, перескакивая через лужи и коряги, причём вначале Яшка вырывался вперёд, но скоро я настигал его, и некоторое время мы неслись рядом, а потом Яшка начинал сдавать. Тогда он резко останавливался и подпрыгивал на одном месте, как бы предлагая новый вариант игры. Здесь уж, естественно, первенство было за ним. Видя, как я неуклюже отрываюсь от земли, Яшка только ухмылялся и взлетал всё выше, временами даже зависал в воздухе и искоса посматривал на себя, любуясь своей ловкостью. Под конец этот бахвалец на радостях брыкался задними ногами и трубил на всю окрестность о своей победе.
Ближе к лету Яшку переселили в пристройку, в которой обычно держали поросёнка. К этому времени Яшкина пушистая шёрстка превратилась в блестящие завитки, его взгляд стал более осмысленным, а на лбу появились бугорки. Пробивающиеся рожки чесались, и Яшка всё время лез ко мне бодаться. Припадал на передние ноги, качал головой — явно вызывал помериться силами. Я становился перед ним на корточки, и мы упирались лбами друг в друга. Побеждали попеременно, и надо отдать Яшке должное: когда он наседал и я кубарем скатывался под уклон бугра, он никогда не подскакивал и не бил сбоку — ждал, пока я поднимусь и приму оборонительную позу. В нём было какое-то врождённое благородство.
Позднее, когда у Яшки появились рожки, случалось, он не рассчитывал свою силу, и тогда мы ссорились. Например, издаст предупредительный клич, разбежится, скакнёт и летит на меня, наклонив башку. Я, конечно, отпрыгивал в сторону, и Яшка врезался в кусты, но, бывало, я не успевал увернуться, и Яшка больно бил меня в живот. Тут уж я не выдерживал и тоже поддавал ему как следует. Долго мы не дулись, Яшка первым подходил, клал голову на мои колени, виновато подёргивал хвостом и теребил ботинок копытцем: брось, мол, стоит ли ссориться из-за мелочей, ведь мы друзья! Такой ласковый был козлёнок.
В полдень я ненадолго оставлял Яшку одного: привязывал его верёвку к вбитому в землю колышку и шёл домой обедать. С обеда я притаскивал ломоть хлеба, картошку, морковь — Яшка всё уминал, и мы спускались в посёлок.
Прежде всего мы подходили к сапожнику дяде Коле, он работал в своём доме у открытого окна и брал обувь прямо с улицы. Зажмёт между колен железную лапку, сидит себе на табуретке и вколачивает в башмак гвозди один за другим. Воткнёт гвоздь наискосок, чтобы лучше входил, и вколачивает, а другой держит во рту наготове, губами за шляпку. Прибьёт подмётку, поставит башмак на деревянную плашку и отрежет лишнюю кожу. Нож у него был широкий, из пилки; резал кожу мягко, как масло. Потом обточит ботинок на наждаке, промажет краской — и всё это мастерски, легко, играючи. Дядя Коля слыл виртуозом, потому что вкладывал в работу всю свою любовь к кожевенному ремеслу. Мы с Яшкой всегда подолгу простаивали около дяди Колиного окна: я наблюдал за его работой, а Яшка дожидался капустной кочерыжки, которую дядя Коля всегда припасал для моего козлёнка.
Что меня больше всего поражало, так это умение дяди Коли по обуви угадывать наклонности хозяина. Подаст ему какая-нибудь старушка сбитый ботинок, а он посмотрит и скажет:
— Что он у вас — футболист?
И старушка сразу закивает:
— Житья от него нету. Отец только на обувь и работает. Вторые за месяц сбил… да ещё штраф за разбитые окна заплатила…
Или принесёт какая-нибудь девчонка сандалии, дядя Коля проведёт пальцем по стёртым носам и улыбнётся:
— Танцовщицей, наверно, хочешь стать?
И девчонка кивнёт, опустит глаза и покраснеет. Дядя Коля мог определить, кто ходит прихрамывая, кто косолапит, кто ходит красиво…
Дядя Коля был родом из Белоруссии, во время войны партизанил, после ранения его эвакуировали в Заволжье. Низкорослый, худощавый, он носил очки и при ходьбе сутулился. Он жил в старом доме с обшарпанными стенами, зато его яблоневый сад считался лучшим в посёлке. Сад огораживали высокие колья, похожие на гигантские карандаши. У широкой калитки, в которую свободно въезжал грузовик, спал огромный, как медведь, пёс Артур. Такие внушительные бастионы и стражу дядя Коля завёл вовсе не для охраны фруктов — просто, как многие люди маленького роста, он любил всё высокое.
Под осень мы залезали в сад, трясли яблони, предварительно выманив Артура на улицу жмыхом — он ужасно его любил. Каждый раз после этих набегов дядя Коля рассказывал нам о каких-то мальчишках, попортивших в саду деревья, и подробно объяснял, как можно собрать фрукты, не поломав ветвей. Бывало, в эти минуты подбегал Артур и небольно покусывал наши ботинки — он-то чуял, чья обувь истоптала сад.
У Яшки с Артуром были вполне дружеские отношения: заметив козлёнка, пёс вставал, потягивался, приветливо размахивал хвостом, подходил вразвалку и покровительственно лизал Яшку большим шершавым языком. А иногда, в знак высшего расположения, притаскивал козлёнку обмусоленную кость. Конечно, не обходилось без размолвок. Случалось, Яшка забывался и начинал объедать флоксы около дяди Колиного дома. Тогда Артур скалился и рыкал, а Яшка сразу вставал на дыбы.
Дядя Коля любил мне что-нибудь рассказывать. Чаще всего о том, как он будет жить, когда станет лесником.
— Вот выйду на пенсию, сад оставлю посельчанам, сам с Артуром переберусь на природу. У нас ведь здесь всё ж заводской посёлок, а я хочу жить поближе к земле, к зверью. Устроюсь куда-нибудь лесником на кордон, построю дом из ветвей и травы и крышу из хвои, буду приручать зверюшек…
Однажды мы с Яшкой подошли к дяде Коле, он кивнул мне, кинул Яшке кочерыжку и стал молча подшивать валенок: прокалывал шилом дырочки и протягивал просмолённую дратву. Подшил подошву, начал пробивать её деревянными гвоздями, чтобы лучше держалось, когда гвозди разбухнут. С полчаса работал и всё молчал. «Что ж такое случилось? — думаю. — Может, обиделся на нас с Яшкой за что?» А дядя Коля починил валенок и посмотрел на меня поверх очков:
— Давай сними-ка ботинки.
— Зачем?
— Подбить надо. Того гляди, пальцы вылезут.
— У меня денег нет, — пробурчал я.
— Снимай, говорю! — нахмурился дядя Коля.
Я нагнулся, стал развязывать шнурки.
Починил дядя Коля мои ботинки, промазал краской, стали ботинки как новенькие. Надел я их, а дядя Коля вздохнул:
— Был у меня такой вот сынишка, как ты… Расстреляли его немцы вместе с моей жинкой… Вывели во двор и… Прямо на моих глазах. За то, что укрывали нас, партизан. А меня повесить хотели, да не успели — наши на хутор ворвались… Всё мечтали мы с пацаном податься в лесничество, построить дом из ветвей и травы и крышу из хвои, приручать разных зверюшек…
От дяди Коли мы с Яшкой направлялись к «крокодилихе» — так звали тётку Груню за то, что она свои владения от мальчишеских набегов огородила плотным забором и ещё установила дополнительные барьеры — насажала крапиву и репейник. В её палисаднике росло множество цветов: георгины, пионы, гвоздики, табак. Время от времени мы посылали в палисадник бумажных голубей с угрожающими записками, а по воскресеньям, когда тётка Груня уезжала в город, пролезали через забор, срывали головки цветов и, играя в войну, раздавали цветы как ордена.
Георгин считался орденом Красной Звезды, пион — орденом Александра Невского, гвоздики и колокольчики — разными медалями. Отмечали друг друга щедро, даже за готовность к подвигу. В петлицах наших рубашек красовалось столько наград, что позавидовал бы любой фронтовик. После каждого воскресенья клумбы заметно редели. Обходя кусты, «крокодилиха» только вздыхала и качала головой, а мы посмеивались и всё больше смелели забирались в цветник и в будни по вечерам…
Около палисадника мы с Яшкой останавливались, находили лазейку, я срывал несколько бутонов, а Яшка как бы невзначай объедал пару георгинов ему очень нравились эти яркие цветы. Он вообще любил всё яркое: изумрудную траву у болотца и ромашки на бугре, красную колонку посреди посёлка, из которой всегда лилась струя, точно перекрученная стеклянная верёвка. Он подходил к колонке, почёсывал об неё бока, наклонялся к деревянному жёлобу и долго пил прохладную воду, бегущую среди гальки и тины. И красную тесьму Яшка предпочитал обычному холщовому поводку. А когда я раздобыл ему медный колокольчик он перед всеми задирал голову и хвастался своим ярко-жёлтым украшением.
Однажды в середине лета, когда Яшка уже сильно подрос, мы с ним пролезли в палисадник. Я стал тянуть какой-то венчик, а Яшка принялся за георгин. Вдруг перед нами возникла «крокодилиха». Яшка сразу сдрейфил и дал стрекача, рассыпая чёрные горошины, а я от страха онемел, точно обмороженный, даже не успел спрятать цветок за спину; нагнул голову и жду наказания. Но «крокодилиха» неожиданно глубоко вздохнула.
— Что же вы делаете? Я ж букеты в детский дом отвожу. Детишкам, у которых родители погибли на фронте. А вы?! — Она махнула рукой, подошла к калитке, распахнула её. — Зови своих дружков. Дорывайте!…
С того дня «крокодилиха» снова стала тёткой Груней, и хотя калитка в её палисадник больше не запиралась — никто не сорвал ни одного цветка. Даже Яшка обходил палисадник стороной — такой сообразительный был козлёнок!
На окраине нашего посёлка пролегало шоссе — наполовину асфальтированная, наполовину мощёная дамба. По ту сторону дамбы находилась керосиновая лавка, каморка утильщика и мастерская по ремонту замков, примусов, патефонов и прочего. За мастерской начиналась городская свалка. Её называли городской, несмотря на то что город находился в семи километрах от нашего посёлка. Видимо, городские власти рассматривали наш посёлок как никчёмное место, годное лишь для хлама.
Мы с Яшкой любили ходить по свалке; я собирал старые журналы, разные бракованные детали, Яшка искал в основном огрызки овощей, но если ему попадалось что-нибудь несъедобное, но яркое, он сразу звал меня.
После свалки мы с Яшкой подходили к мастерской и через открытую дверь наблюдали за работой мастера, молодого, вечно небритого мужчины с сиплым голосом. Заметив нас, мастер обычно усмехался и отпускал какую-нибудь дурацкую шуточку, вроде такой:
— Ну что, подковать своего козла привёл? Всё одно коня из него не сделаешь. Козёл — он и есть козёл. И толку от него никакого.
После таких слов мы с Яшкой, не сговариваясь, поворачивали и уходили. Не знаю, как Яшка, а я вообще не подходил бы к мастеру, но уж очень хорошая у него была мастерская: на верстаке стояли тиски, на полках лежал слесарный инструмент, в углу виднелся маленький горн с мехами. Я всё мечтал, когда вырасту, тоже обзавестись подобной мастерской.
Как-то осенью у моего самодельного самоката треснула петля, а новых нигде не было. Пришлось выпрашивать у матери деньги на ремонт. Мать дала сорок копеек. Пришёл я к мастеру, попросил починить петлю. Мастер мрачно посмотрел на меня — он сидел на лавке и паял чайник, — отложил работу и прохрипел:
— Это что, твой второй козёл? Ну, давай посмотрю… Э-э! Тут варить надо, стручок. Тащи на завод. А как ты думал? — Он взглянул на меня. — Но можно и заклепать вообще-то. Заклепать, что ли?
Я кивнул.
— Ладно, посиди на улице, здесь не мешайся.
Через полчаса мастер поставил железную заплатку на трещину и прикрепил её заклёпками.
— Гони рубль, — сказал он, толкнув самокат ко мне.
Я протянул свои монеты и покраснел:
— У меня только сорок копеек.
— Давай, завтра принесёшь остальные.
Выкатив самокат, я перешёл шоссе и пошёл к дому. Помнится, день был пасмурный, с утра накрапывал мелкий нудный дождь. «Где же взять шестьдесят копеек? — соображал я. — Матери лучше не заикаться — не даст. Ждать до получки отца долго». И вдруг я вспомнил, что в книжном магазине напротив школы букинист покупает книги у населения. Моя библиотека состояла из трёх книг, но у одной не хватало последней страницы, на другой виднелись чернильные пятна, третья, «Остров сокровищ», была в хорошем состоянии, но её я считал лучшей на свете. Долго я колебался, сдавать её или не сдавать, потом всё же решился. «Накоплю денег, снова куплю», — подумал и отправился в магазин.
Дождь усилился; уже от водосточных труб тянулись мутные потоки, а на дороге блестели широкие лужи. За книжку я получил две пятнашки — половину недостающей суммы. Вернувшись домой, я сел на подоконник и стал смотреть на запотевшее стекло, на капли, которые соединялись и струйками стекали вниз. Весь тот день Яшка сочувственно посматривал на меня, а когда я ушёл в магазин, то и дело выбегал на улицу, озирался и тревожно блеял — искал меня. Он любил меня по-настоящему и скучал, если я даже ненадолго оставлял его одного. К тому времени Яшка уже вымахал с дяди Колиного Артура, но его сердце не почерствело.
Утром в школу мать всегда давала мне пятак на бублик; приплюсовав его к пятнашкам, я получил тридцать пять копеек. «Но где взять остальные?» ломал я голову. И вдруг увидел за окном нашу акацию и сразу вспомнил, что на школе висит объявление: «Ребята! Помогайте озеленять наш посёлок. Собирайте семена акации». И чуть ниже приписка: «Приёмный пункт на рынке. Один килограмм стручков — сорок копеек». Схватив бидон, я помчался к кладбищу — там были целые заросли акации. За мной на подмогу увязался Яшка. Мы с ним прибежали в самый конец кладбища, где кусты акации отделяли могилы от посевов проса.
Дождь всё не переставал, беззвучно стекал по стволам деревьев, шуршал в траве, булькал в лужах. Пригибая ветки, я начал рвать скользкие стручки. Яшка встал под дерево, как мой телохранитель; он топтался, что-то бурчал и мотал головой — стряхивал капли. Через час я нарвал половину бидона и решил передохнуть. И тут вдруг заметил стайку мокрых воробьев, клевавших осыпавшееся просо под чучелом. Время от времени одна из птах садилась прямо на чучело и, как бы посмеиваясь над ним, чистила клюв. Чучело сильно напоминало мастера: та же чёрная рубаха, фуражка, и на голове-чугунке кто-то намалевал ту же ухмылку. Даже Яшка уловил сходство — подошёл и боднул деревянного идола.
Стручки оказались лёгкими. Я принёс полный бидон, но получил всего двадцать копеек. На следующее утро денёк был отличный — вовсю сверкало солнце. Когда я бежал в мастерскую, в моём кармане гремело пятьдесят пять копеек.
— Вот деньги… — влетев к мастеру, задыхаясь, проговорил я. — Здесь не хватает пятака. Я вам завтра принесу. Мне мать даст на завтрак…
— Какие деньги? — просипел мастер.
— Вы вчера… чинили мой самокат…
— Ну и что?
— Я шестьдесят копеек должен…
— А-а! Это хорошо. Давай беги, купи папирос. И живо сюда!
Около нашего дома росла необыкновенная трава: высокая, упругая, ярко-зелёная, пахучая. Мы с Яшкой любили по вечерам полежать в траве, отдохнуть от дневных дел. Над нами трепетали бабочки, жужжали мухи, а перед глазами прыгали кузнечики, ползали изумрудные жуки… Я не раз срывал травинки и жевал сочную горьковатую зелень. Яшка к траве только принюхивался, но никогда не щипал — сохранял для красоты. Такой умный был козлёнок! На той траве у нашего дома я мечтал побыстрей вырасти, выучиться на инженера и поступить на отцовский завод. И мечтал развести сад, такой же, как у дяди Коли, и цветник, подобный палисаднику тётки Груни, и мастерскую — вроде хибарки мастера. И опять на бугре я доверял свои мечты Яшке. Уставший за день Яшка слушал меня уже менее внимательно, а под конец вообще закрывал глаза.
К зиме Яшка превратился в могучего козла, с крепкими рогами и роскошной бородой. Характер у Яшки заметно испортился — он стал задираться ко всем животным в посёлке, даже приставал к Артуру и только меня любил по-прежнему. Бывало, какой-нибудь мальчишка показывал мне кулак. Яшка тут же забегал вперёд, выставлял рога и бил копытом о землю — давал понять, что не даст меня в обиду.
Пока я был в школе, Яшка сидел в загоне около пристройки и вглядывался в дорогу — ждал меня, чтобы отправиться на бугор. Я тоже скучал по Яшке: болтаться с ним по окрестностям мне было интереснее, чем зубрить разные формулы и спрягать глаголы. Учителя не понимали причин моей рассеянности на занятиях и частенько в дневнике писали родителям, что я просто лентяй. Отец с матерью только вздыхали.
Долго они оттягивали разговор о продаже Яшки. Но однажды вечером сквозь сон я услышал, как мать говорила отцу, что продать Яшку вряд ли удастся — она уже предлагала кое-кому на рынке, — что Яшку придётся забить и продавать мясо. Отец пыхтел папиросой и отмалчивался. Надо сказать, что мой отец был мягким, сентиментальным человеком, любил животных, цветы и грустную музыку. Жизнь крепко побила отца: он рано потерял родителей, с подросткового возраста работал на заводе, на фронте погибли все его друзья; он в одиночку тянул большую семью и жил в захолустье, далеко от родины. В те годы наиболее предприимчивые из эвакуированных уже перебрались в Москву, а отец никуда не ходил и ничего не делал для того, чтобы вернуться. Он был скромным, даже застенчивым человеком. Мать была гораздо энергичнее. Она часто обвиняла отца в мягкотелости, сама ходила в дирекцию завода и в конце концов добилась своего — отца перевели на работу в Подмосковье. Но это произошло не скоро.
В тот поздний вечер, когда решалась судьба Яшки, отец сказал матери:
— Давай не будем пока этого делать. Немного денег у нас есть, и я должен ещё в одном месте подработать, а попозже, ближе к Новому году… Там видно будет…
Зимой мы с Яшкой по-прежнему обегали наши любимые места и, как и летом, провожали скорые поезда, а с бугра катались по накатанному склону: я на валенках, а Яшка на животе. Ему очень нравился снег. Бывало, даже купался в сугробах — перекатывался с боку на бок, задрав ноги. Как-то мастер увидел его за этим занятием и ухмыльнулся:
— Твой козёл совсем спятил. Забивать его пора, а вы с ним цацкаетесь.
После этих слов мы с Яшкой стали обходить мастерскую стороной. Отец говорил, что, валяясь в снегу, Яшка чистит шерсть, но я-то знал — мой друг просто радовался зиме.
В морозные дни Яшку брали на ночь домой, и мы, как и раньше, спали с ним на полу, в обнимку. Причём хитрец Яшка всё норовил занять лучшее место, у печки, из-за этого мы всегда долго укладывались. До Нового года мать больше не заговаривала о Яшке, но я не раз замечал, как отец украдкой сидел с моим другом у пристройки, курил папиросу и поглаживал козла. В середине зимы родители погрязли в долгах, а тут ещё заболела моя сестра, нужно было хорошее питание, и мать твёрдо сказала отцу:
— Ты мужчина или тряпка? Ты думаешь, мне Яшку не жалко? Но чем отдавать долги? И чем кормить детей? Их здоровье мне дороже Яшки!…
Отец долго молча курил, шмыгал носом, потом глубоко вздохнул и пообещал матери забить Яшку в субботу. Этот разговор я опять услышал случайно и в ту ночь долго не мог уснуть. Жизнь Яшки была в опасности, и я решил убежать с ним из дома. На следующий день была пятница. Сразу после школы я обвязал вокруг Яшкиной шеи верёвку, и мы с ним направились на наш бугор. Ничего не подозревающий Яшка начал, как обычно, носиться, валяться в снегу, лез ко мне бодаться, но я быстро его пристегнул и потащил к железнодорожному полотну. Я задумал отсидеться с Яшкой на ближайшей станции, пока отец с матерью не найдут другой выход расплатиться с долгами. Мы протопали километра два, как вдруг услышали сзади крик отца, он бежал за нами, махал рукой. Подойдя, отец снял шапку, вытер ладонью взмокшее лицо, закурил, глубоко затянулся.
— Понимаешь… — сказал он, выпуская дым. — Если бы мы с тобой жили вдвоём, мы как-нибудь перебились бы. Но ведь больна твоя сестра. Она не поправится без масла, молока… Да и долгов у нас полно… Яшку придётся… — Отец хотел сказать «забить», но у него не повернулся язык. Мы с тобой должны быть мужчинами, над нами уже все смеются, — то ли меня, то ли себя уговаривал отец. — Если хочешь, мы заведём собаку, — не очень уверенно добавил отец, прекрасно понимая, что никакая собака не заменит мне Яшки.
Назад мы плелись молча. Яшка всё понял — топал упираясь, насупившись. Я тоже еле ковылял и беззвучно ревел.
Утром отец куда-то ушёл и вернулся с длинным ножом, сделанным из напильника. Пока отец затачивал нож на бруске, я зашёл в пристройку попрощаться с Яшкой. Он стоял, прижавшись к стене, подрагивал ногами, тревожно сопел и даже отказался от своего любимого лакомства — морковки. Он даже не посмотрел на меня, только покосился и отвернулся — как от предателя.
Когда отец вошёл к нему с ножом, он забился в угол и отчаянно заблеял… И вдруг подбежал к отцу и стал лизать ему руки. Отец постоял в растерянности, потом бросил нож и, какой-то обмякший, побрёл к дому. Мать пошла по соседям и вскоре вернулась с мастером. Он согласился убить Яшку не потому, что недолюбливал его, а просто мать пообещала ему заплатить. К тому же у мастера было охотничье ружьё, и мать справедливо решила, что так всё кончится быстрее, без всяких мучений для Яшки.
Когда мастер открыл дверь пристройки, Яшка ударил его рогами, вырвался во двор и стал метаться вокруг пристройки. Мастер поймал конец верёвки и хотел привязать Яшку к забору, но с большим сильным козлом не так-то легко было справиться. В конце концов мастер плюнул, бросил верёвку, вскинул ружьё и стал выжидать момента, когда Яшка на мгновение остановится. Я отвернулся, заткнул уши… Потом услышал одновременно и выстрел, и рёв Яшки. Повернувшись, я увидел, что Яшка лежит на боку с открытыми глазами и неистово дёргает копытами. Через секунду Яшка вскочил и, припадая на передние ноги, пробежал несколько метров, разбрызгивая кровь по снегу, потом упал, и его забила дрожь. Эта дрожь становилась всё мельче и мельче, пока в Яшкиных глазах окончательно не угасла жизнь.
Моего Яшку убили на месте, где летом мы любили полежать, отдохнуть от наших будничных дел; на месте, где всегда росла высокая ярко-зелёная трава. Я забыл сказать ещё об одном свойстве той травы: даже в самые жаркие дни она оставалась влажной, и какие бы мы с Яшкой ни были разгорячённые, какие бы обиды или радости не переполняли нас, когда мы ложились в ту траву, становилось прохладно и спокойно.
У ЛЕСНИКА
Лесник Степаныч и его пёс Цыган живут на дальнем кордоне, в пяти километрах от деревни Сосновка. Вокруг дома лесника буйно растёт шиповник и боярышник.
— Они самые полезные, — говорит Степаныч. — Настойка шиповника лекарство от сорока болезней, а у боярышника древесина прочная, вязкая, радужная. Недаром из неё точат художественную посуду, игрушки. А я ложки и черпаки режу.
На полках у Степаныча лежат деревянные заготовки и свежеструганные изделия, пахучие, с тёмными прожилками — разводами. Кто бы ни зашёл к Степанычу, без ложки или черпака не уходит. Два раза в неделю к леснику на велосипеде приезжает почтальонша Лиза, светловолосая, голубоглазая, самая приветливая девушка в Сосновке. Лиза привозит Степанычу газеты, а Цыгану печенье. Степаныч угощает почтальоншу чаем с брусничным вареньем. За самоваром Степаныч говорит:
— Вчера приходил сохатый с семейством. Вот повадился… Овощи любят… А впервые они пришли ко мне зимой. Раз под утро слышу — Цыган заливается. Вышел, а они стоят у калитки. Пара лосей с лосёнком. Зима-то снежная была, и корм они доставали с трудом. Вот и пришли. Ну я вынес им картофелины, морковь… С того дня стали частенько подходить. И вот сейчас навещают…
— Они любят вас, — смеётся Лиза, — потому что вы добрый — животные ведь всё чувствуют.
— Звери вообще тянутся к людям, хотят, чтоб их приручили… А в лютую стужу им, ясное дело, тяжеловато. В первую зиму, когда я здесь начал только работать, не раз находил замёрзших кабанов, птиц. Они мёрзнут не от холода, а от голода. Синицы, так те без еды замерзают прямо на лету… Вот я и сделал кое-где кормушки. Оставляю пучки сена, корки, очистки… Что стоит-то поделиться… А ведь когда я был подростком, охотился. Да-а. У отца была берданка. От нужды, конечно, охотился, не забавы ради. Раз на охоте убил селезня. Вытащил его из камышей. У него были перебиты крылья. И вот держу его, значит, в руках… на перьях кровь, и чувствую, как бьётся его сердце. А он смотрит на меня и тихо крякает, как бы просит о помощи. Потом затих и начал остывать. И вот тут-то мне стало не по себе. Я понял всю жестокость охоты. «И зачем, — думаю, — лишил жизни такую красивую птицу?» Я представил, как он красовался перед своей подругой, ходил вокруг неё кругами, привставал и хлопал крыльями… как потом выводил бы утят на плёс, обучал их нырять и летать, как охранял бы свой выводок… Да-а. Человек может многое сделать, но вот живую птицу не сделает никогда.
Лиза сообщает Степанычу последние деревенские новости, потом прощается:
— Ну, я поехала. Спасибо за варенье, очень вкусное.
— Тебе спасибо за газеты, — отзовётся Степаныч. — И на-ка ложку возьми. В хозяйстве пригодится.
Лиза вскакивает на велосипед, машет рукой. Цыган провожает её до самой деревни.
Часто, тоже на велосипеде, к Степанычу заезжает ветеринар Костя, серьёзный, вихрастый парень. Он из райцентра и в Сосновке работает всего несколько месяцев.
— Наш ветеринар чудной какой-то, — говорит Лиза Степанычу. — В клуб не ходит, все вечера дома сидит, книжки почитывает, приёмник слушает… Вот просто интересно, почему он в клуб не ходит, а к вам приезжает?
— У нас общая привязанность к животным, — объясняет Степаныч.
В жаркие летние дни кордон залит солнцем; от елей бьёт горячей хвоей, сосны потрескивают чешуйчатой корой, в воздухе — терпкие испарения. Воздух тягучий, липкий. Только у речки прохладно. Она течёт вдоль кордона, мелководная, извилистая. На её берегах много золотистой ягоды вкуса печёного яблока. Это морошка, или «княженка», как её называют местные.
В полдень к речке тянутся все обитатели леса. Лучший «пляж» занимают кабаны. Радостно похрюкивая, точно ватага ребят, они влетают в воду, поднимая тучу брызг. Искупаются, начинают валяться на песке; некоторые, молодые, носятся друг за другом: потом хряк, а за ним и всё стадо, зарывается в песок, поглубже, чтоб не перегреться на солнцепёке.
В тенистый бочаг, спасаясь от жары и слепней, заходят лоси. Заходят медленно и важно. Войдут и долго стоят с закрытыми глазами — дремлют, но ушами насторожённо шевелят — прислушиваются, как бы кто не подкрался.
На мелководье тут и там плещутся сороки и разные мелкие птахи. Окунутся несколько раз и бьют по воде крыльями. Иногда, задрав лапы, заваливаются на бок — прямо как загорающие купальщики. Вылезут из воды, отряхиваются, распушив оперение. Потом одни взлетят на ветви, растопырят крылья и обсыхают, другие ложатся в лунки на берегу и лапами обсыпают себя песком, при этом то и дело ссорятся за более удобные, как им кажется, лунки.
Изредка к реке, тяжело дыша, подходит лисица. О её приближении всех оповещают сороки; их тревожная трескотня — верный сигнал об опасности. Заслышав сорок, остальные птицы взлетают на деревья, лоси выбегают из воды, кабаны выскакивают из укрытий.
Лисица не купается, только полакает воду и спешит назад, в нору, подальше от палящего солнца. До норы, перелетая с ветки на ветку и треща, её сопровождают сороки. Лисица скроется под корнями раскидистой ели, а сороки ещё долго сидят на ветвях и негодующе бормочут. Потом, успокоившись, вновь подлетают к реке и уже трещат раскатисто, победоносно, как бы говорят, что они прогнали непрошеную гостью и все могут возвращаться.
Ниже по течению реки, в самом конце кордона, — хозяйственные постройки бобров: плотина и хата. Перед плотиной — большой омут, заросший осокой, а к хате тянутся волоки — тропы, по которым бобры подтаскивают строительный материал и разные лакомства, вроде тонких осин. Вокруг омута пустынно — никто не решается подходить к владениям речного хозяина. Старый бобр свирепый, и зубы у него крепкие — легко «перепиливает» даже толстые деревья.
Степаныч с бобрами соседствует давно, с тех пор как на речку завезли пару молодых зверей. Вначале бобры боялись лесника — чуть заслышат его шаги, плюхаются в омут. Потом привыкли, стали и при нём вылезать из воды. Случалось, встанут на задние лапы, всматриваются, принюхиваются. А Степаныч посвистит им негромко — «свои, свои, не пугайтесь». Так и подружились. Теперь, когда Степаныч подходит к хате, бобры вообще не прячутся: сидят перед жилищем, грызут ветки, или чистят мех, или укрепляют плотину — в общем, занимаются своими делами как ни в чём не бывало.
Как-то в Сосновку прибежал Цыган: шерсть вздыблена, глаза ошалелые. С громким лаем пёс подбегал то к дому почтальонши, то к дому ветеринара тех, кого он лучше всех знал в деревне. Но Лиза накануне уехала в райцентр, а Костя находился в загоне для коров — осматривал телят. Все жители деревни были на сенокосе, только двое мальчишек бегали по улице запускали змея. Они-то и увидели Цыгана и подумали, что в деревню пришёл Степаныч, но потом заметили — лесник не появляется, а пёс с беспокойством носится от дома к дому. Мальчишки поняли, что на кордоне что-то случилось, и о своей догадке сообщили ветеринару.
Костя сел на велосипед и, сопровождаемый Цыганом, покатил к леснику. Ещё издали, подъезжая, он увидел, что у крыльца дома сидит… медведь. Бурый медведь, со сбитой шерстью и проплешинами, сидел, привалившись к срубу, и ревел. Завидев велосипедиста и собаку, медведь смолк, потом наклонил массивную голову, неуклюже повалился на бок и стал жалобно выть. Навстречу Косте вышел Степаныч.
— Вот с утра сидит. Выломал калитку и уселся. Пришёл за помощью. У него чего-то с задней лапой, всё её поджимает.
— Как же её осмотреть? — недоумённо спросил Костя. — Он же меня прибьёт.
— Раз сам пришёл, не тронет. Да и старый он, видать, людей встречал не раз. А я его ещё сладостями отвлеку. Сейчас помажу хлеб черничным вареньем.
Степаныч с Костей направились к дому, а Цыган стал из-за кустов негромко облаивать лохматого пришельца. Когда лесник с ветеринаром подошли к крыльцу, медведь перестал выть и задрал заднюю лапу — явно показывая, где у него нестерпимая боль. Меж «подушек» медвежьей стопы виднелась острая сосновая щепа.
— Видать, на лесосеке занозил, — сказал Степаныч. Потом намазал вареньем ломоть хлеба и протянул медведю, но тот на еду даже не взглянул. Отвернулся и закрыл глаза. Он как бы говорил: «Вылечите мне скорее лапу. Я всё стерплю, без всяких сладостей».
Костя подошёл к медведю, наклонился и потрогал раненую лапу. Медведь даже не шелохнулся. Резким движением Костя вытащил щепу и плеснул на рану йодом. Медведь открыл глаза, приподнялся и хотел лизнуть в руку своего спасителя, но Костя на всякий случай отошёл. Медведь глубоко вздохнул, протиснулся сквозь калитку и, прихрамывая, побрёл к лесу. Цыган проводил его громким лаем.
— Он всё понимает, — сказал Степаныч, когда медведь скрылся в чаще. Он очень умный… Вот говорят, он лапу сосёт — у него кожа на стопе сходит. А я заметил, прежде чем залечь в спячку, он ходит по морошке, топчется на ягоде, набивает себе сладкие лепёшки на лапах. А в берлоге сосёт. И вот как знает: долгая будет зима — больше топчется. Я по медведю определяю, какая будет зима. Он никогда не ошибается.
СЕРЫЙ
Это случилось во время войны, когда бомбили маленький городок. В том городке и бомбить-то было нечего — всего две-три асфальтированные улицы и несколько четырёхэтажных кирпичных домов; остальные — одноэтажные, большей частью деревянные, особенно на окраине, где к домам подступал лес. Ни заводов в том городке не было, ни институтов, ни театра, одна кастрюльная фабрика, техникум да клуб. А из воинских частей — только пожарная команда.
Но зато на окраине городка среди деревьев располагался небольшой зоосад, который создали школьники. В зоосаду было всё как в настоящем зоопарке: пруд, где обитали водоплавающие птицы — утки, гуси и лебеди; вольер с каменной изгородью — в нём паслись олени; два загона — один для семейства кабанов, другой для лосихи с лосёнком. Были и большие клетки, в которых содержались медведь, волк, лисица и всеобщая любимица — мартышка. И были огороженные сеткой вольеры с птицами, зайцами, ежами. Все горожане, и дети и взрослые, любили зоосад и считали его главной достопримечательностью своего городка.
Когда началась война, многие горожане ушли на фронт, остальных эвакуировали. Хотели вывезти и зоосад, но не успели — вагоны срочно понадобились для военной техники. Совсем оказались бы животные без присмотра, если бы не осталась в городке пожарная команда. Её оставили на случай пожаров при бомбёжке.
Пожарных было семь человек. Шесть из них постоянно дежурили в центре пустынного городка. Седьмой, пожилой, рыжебородый Кузьма Кузьмич, — около зоосада. Он-то и подкармливал животных.
Однажды на городок налетели немецкие самолёты. Заслышав их гул, животные попрятались кто куда. Водоплавающие — под кусты, животные в загонах — под навесы, обитавшие в клетках и вольерах в страхе притаились в углах. Только мартышка вдруг начала резвиться. Похоже, ей надоело безлюдье и тишина в зоосаду, и от нарастающего гула она ждала весёлых приключений. И даже когда на городок посыпались бомбы-»зажигалки» и одна из них, в облаке дыма, упала в зоосад, мартышка продолжала скакать по клетке. Ей явно нравилась эта дымящая штуковина — всё-таки какое-то развлечение. Кузьма Кузьмич потушил «зажигалку», а мартышке крикнул:
— Да угомонись ты, глупая! Страшное дело начинается, а ты веселишься!
На следующий день самолёты сбросили на городок разрывные бомбы. Их пронзительный свист и гулкие разрывы так напугали оленей и кабанов, что они в панике забегали по загонам, то и дело натыкаясь на изгороди. Их паника передалась животным в клетках, и те с воем стали метаться за железными прутьями. Мартышка забралась к потолку своей клетки и притихла.
И вдруг на берегу пруда появилась ослепительная вспышка, и воздух потряс невероятный грохот — посреди зоосада разорвалась большая бомба.
От взрыва погибли все птицы, в вольере рухнувший навес придавил оленей, клетку мартышки перевернуло и расплющило вместе с её обитательницей. Одни заграждения сломало, другие покорёжило. Медведь, лосиха и кабаны погибли, остальные животные, раненные и оглушённые, выбрались из-под обломков и побежали к лесу.
Среди оставшихся в живых был волк. Осколок только задел его переднюю лапу. Припадая на неё, он вбежал в лес и, напуганный взрывом, бежал весь оставшийся день, всё дальше и дальше удаляясь от городка. Когда стемнело, обессиленный, он упал под куст орешника и стал зализывать лапу.
Он попал в зоосад щенком и быстро приручился; бегал за школьниками, как собачонка, только хвостом не вилял. Больше других за ним ухаживала худая, темноглазая семиклассница Люба. Она кормила его, вычёсывала, лечила, приносила игрушки. То принесёт мяч, то гладко обструганную палку, которую можно было грызть, то верёвку с привязанной бумагой. Люба бегала с этой верёвкой и кричала:
— Серый, поймай бумажку!
И он догонял Любу, и иногда ему удавалось цапнуть бумагу.
Однажды они с Любой играли около клетки мартышки, и та вдруг завизжала и хотела царапнуть его. Но Люба успела отогнать мартышку, а ему сказала:
— Она просто испугалась тебя. Ведь ты всё-таки волк, а волков все боятся.
— Мой Серый такой смышлёный, — говорила Люба другим ученикам. — Я ему всё объясняю, и он понимает. Со зверёнышами вообще нужно разговаривать, тогда они вырастут умными.
Серый сильно привязался к Любе. От неё всегда приятно пахло, она не кричала на него, как некоторые мальчишки, и каждый день из дома приносила ему пряник.
Со временем Серый подрос, стал большим волком с густой шерстью. Теперь только Люба безбоязненно заходила в его клетку. Она по-прежнему кормила его, играла с ним, разговаривала, а после ухода посетителей из зоосада выгуливала на поводке вокруг пруда.
Серому исполнилось шесть лет, когда внезапно всё изменилось. Зоосад опустел, и Люба куда-то исчезла. Вместо неё к нему, Серому, стал наведываться старый пожарный, от которого неприятно пахло махоркой. Пожарный кидал в клетку кусок чёрствого хлеба или селёдку, наливал воды в миску и уходил. И ни разу не вывел его погулять и вообще с ним не разговаривал. Только однажды буркнул:
— Всё, Серый, кончилась ваша житуха. Скоро все протянете ноги.
А потом в небе появились огромные гудящие птицы и сверху упало что-то дымящее. А на другой день раздался оглушительный грохот. И вот теперь Серый лежал под кустом, зализывал рану на лапе и поскуливал — звал Любу или, на худой конец, пожарного, но никто не отзывался. Он лежал один в тёмном ночном лесу.
Некоторые лесные запахи ему показались знакомыми. Серый вспомнил они окружали логово, где он родился. Он вспомнил тёплое логово, сестёр и братьев, и как они ждали мать с добычей. Вспомнил, как однажды мать не вернулась и они разбежались, разыскивая её, и как его подобрали ребята.
Потом Серый вспомнил зоосад: залитые солнцем дорожки, по которым они бегали с Любой, пруд с птицами, клетки зверей-соседей. Вспомнил, как со временем почувствовал себя взрослым, сильным зверем и ему стало тесно в клетке. В те дни Серый ощущал зов предков. В нём проснулся гордый, независимый нрав. Он хотел носиться по лесным полянам, подставлять ветру молодое, упругое тело; надеялся стать вожаком стаи сородичей и мечтал встретить красивую волчицу. Он жил бы в лесу, но иногда прибегал бы к людям — уже привык к ним. Особенно к Любе, самой замечательной из всех людей.
И вот надо же! Теперь, когда Серый очутился в лесу, ему стало не по себе. Он хотел есть, но не знал, как добыть пищу. Мать не успела его научить, а Любе было ни к чему. Ему, взрослому волку, предстояло всему учиться заново.
Прошло немало времени, пока Серый не научился разыскивать добычу, и преследовать её, и ловить, и различать многочисленные лесные запахи, и прятаться от непогоды, и многое другое — всему тому, что необходимо дикому зверю.
Однажды зимой в глубоком овраге Серый обнаружил волчьи следы. Он пошёл по цепочке следов, и вскоре «метки» на деревьях ему подсказали — он на чужой территории. Внезапно Серый увидел, что сверху с обрыва за ним наблюдает волчья стая. Серый дружелюбно замотал головой и полез было знакомиться, но на него, злобно оскалившись, набросился вожак — матёрый лобастый волк. Он сбил Серого в снег, вцепился в загривок. С обрыва стали спускаться другие волки. Они враждебно рычали и всем своим видом давали понять, что сейчас разорвут чужака в клочья. Страх придал Серому силы, он отбился от вожака и бросился по ложбине наутёк.
Обычно волки живут стаями и в определённом месте. У них свои тропы, свои «охотничьи угодья». Серый ничего этого не знал, он был бродячим волком, охотился где придётся и ночевал, где ночь застанет. За годы, пока шла война, Серый исколесил множество лесов, пересекал луга, переплывал реки. Много раз Серый заходил в пустынные сожжённые деревни, где торчали одни прокопчённые печи. В этих деревнях он встречал одичавших дворняг и кошек. При появлении Серого они сразу забивались в разные дыры и закутки. Серый искал людей. Он уже старел, уже уставал от длительных переходов в поисках добычи, уже не мог догнать зайца, поймать притаившуюся в траве птицу. Только и оставалось ему питаться мелкими грызунами, утиными яйцами и рыбёшками, которые он находил на речных отмелях. Серый знал — стоит ему встретить людей, как его сразу накормят, погладят, утешат.
Часто Серый видел сны: к нему подходит улыбающаяся Люба. «Где же ты так долго пропадал, Серый?» — спрашивает его, наклоняется, и гладит, и достаёт из кармана пряник.
Как-то Серый брёл вдоль реки и вдруг за излучиной открылся мост, по которому проезжали машины. Взобравшись по песчаной круче, Серый вышел на шоссе и увидел вдалеке высокие белокаменные дома. Серый не знал, что подошёл к большому городу, он только уловил далёкий запах человеческого жилья.
Его заметили сразу, как только он подошёл к окраине города. Местные собаки сбились в кучу и трусливо, издалека, стали его облаивать. Одни прохожие с воплями бросились в подъезды, другие, остановившись, заголосили:
— Волк, точно! Вызовите милицию! Его надо пристрелить!
А он прижался к фонарному столбу, устало и радостно смотрел на людей, ждал, когда его приютят и покормят.
— Он, видно, старый и больной, — сказал один мужчина с сумкой. — И бока совсем ввалились, видно, голодный.
Мужчина достал из сумки батон хлеба, отломил кусок, бросил Серому и пошёл по улице. Серый проглотил хлеб и побрёл за мужчиной. Заметив, что волк идёт за ним, мужчина остановился и сказал в раздумье:
— В зоопарк тебя отвести, что ли?! — Он бросил Серому ещё один кусок и сказал: — Пошли!
…Так, спустя много лет, Серый снова очутился в клетке. Снова у него была крыша над головой, снова его кормили, снова он был среди людей.
И так случилось, что однажды в этом городе побывала Люба. После войны она вернулась в свой городок и стала работать на восстановленной кастрюльной фабрике. Она уже стала взрослой, у неё уже был сын. И вот однажды они с сыном приехали в большой город и зашли в зоопарк.
Они ходили по зоопарку, и Люба рассказывала сыну о зоосаде, который был в их городке до войны, о Сером… Когда они очутились около клетки спящего Серого и увидели старое животное с облезлой, протёртой шерстью, Люба сказала:
— Надо же, так похож на моего Серого. Только мой был молодой, а этот совсем старый.
Услышав свою кличку, Серый приподнялся. Что-то очень далёкое, полузабытое, но родное послышалось ему в голосе женщины, которая стояла перед клеткой и держала за руку малыша. Серый всмотрелся, принюхался и внезапно уловил запах, который отлично знал с детства и помнил всю жизнь. Радостно заскулив, он подбежал к решётке.
— Совсем такой, как мой Серый, — вздохнула Люба, и они с сыном отошли.
А Серый протяжно завыл и в отчаянии заметался по клетке.
ПЛУТИК
Отец купил мне хомяка, когда я заканчивал школу. Принёс зверька домой, пустил под стол, а мне ничего не сказал. Вечером я сел делать уроки, вдруг слышу — в углу кто-то шуршит. «Неужели, — думаю, — у нас мыши завелись?» Потом смотрю — занавеска зашевелилась и по ней прямо на мой стол влез пушистый зверёк. Розовато-серый, щекастый, с глазами-бусинками. Увидев меня, зверёк очень удивился, встал на задние лапы и замер. Так мы и смотрели друг на друга, пока за спиной я не услышал голос отца:
— Ну как, хорош Плутик?
— Хорош, — сказал я. — Но почему Плутик?
— Он мало того что прогрыз карман моего пальто, ещё и в подкладку спрятал деньги. Плут, не иначе.
Я поместил Плутика в клетку для птиц. Внутри клетки привязал пластмассовую трубку наподобие градусника, налил в неё воды; рядом положил морковь, яблоко, насыпал семечки, орешки, а в углу устроил подстилку из ваты. Но Плутику этого показалось мало. Он натаскал в клетку газет, долго комкал их, укладывая на вату. Потом залез под них и проверил — удобная ли получилась спальня? Видимо, он остался доволен своей работой, потому что стал запихивать орехи и семечки за щёки и относить под газеты.
Клетку я поставил на стол и оставил открытой, чтобы Плутик мог спокойно разгуливать по комнате. У него был излюбленный маршрут: из клетки он подбегал к креслу, которое стояло у стола, спускался по нему на пол и бежал вдоль плинтуса до занавески. По ней карабкался на стол и снова входил в клетку. Всё, что ему попадалось по пути, он тащил в клетку.
Однажды Плутик нашёл на полу линейку. Это была для него слишком тяжёлая вещь, но всё-таки он полез с ней по занавеске. И для чего она ему понадобилась — непонятно. Ну не измерять же своё жилище?! Скорее, по привычке — он был запасливый, хозяйственный.
Он уже был у края стола, как вдруг сорвался и шлёпнулся на пол. Подняв Плутика, я увидел, что у него на задней лапе сильно содрана кожа и перелом.
Прибежал в ветеринарную лечебницу, а там полно народа: кто с собакой, кто с кошкой, а одна женщина даже с петухом. Долго я ждал своей очереди. Наконец из комнаты вышел небритый парень в халате. «А у тебя кто?» спросил.
Я достал из-за пазухи Плутика.
— Это что ещё за мышь? — поморщился парень.
— Это хомяк, — пояснил я. — Он упал и сломал лапу.
— Да выкинь ты его. Купи другого. — Парень вытаращил глаза и посмотрел на меня, как на чудака.
— Как это выкинь?! — возмутился я. — Он же мой друг!
— Ну сиди, жди очереди, — усмехнулся парень. — Пусть врач посмотрит. Я-то что, моё дело маленькое. Я санитар.
Когда мы с Плутиком вошли в кабинет, парень сказал врачу:
— Вот хомяка принёс. У него лапа сломана. Надо отрезать.
— Не отрезать, а ампутировать, — поправил врач и обратился ко мне: Ну-ка покажи своего бедолагу.
Осмотрев Плутика, врач сказал:
— Да, придётся ампутировать. Но ты не огорчайся, ему ведь не надо прыгать. А ходить он и так сможет.
Так и стал Плутик инвалидом. Его рана быстро затянулась, и уже на третий день он гулял по своему маршруту, только теперь постукивая культей. И по этому стуку я всегда знал, где он находится.
Днём, когда я был в школе, Плутик чаще всего спал, а вечером, когда я садился за уроки, начинал шебуршить в клетке, обходить «петлю», как я называл его маршрут. Потом хозяйствовал в клетке. Он занимался своими делами, я своими. Случалось, мне не хотелось делать уроки, и я подолгу наблюдал за Плутиком. А он без устали, деловито всё что-то перекладывал, прятал, прикрывал газетами, приводил свой внешний вид в порядок. Я смотрел на него, и мне становилось стыдно за своё лентяйство. Плутик как-то заражал меня трудолюбием.
Мы с Плутиком всё сильнее привязывались друг к другу. После школы я уже не засиживался у приятелей, как раньше, а спешил домой. И Плутик скучал по мне. Отец говорил:
— Когда тебя нет дома, Плутик не выходит из клетки и ничего не ест.
Как-то в начале лета мы с приятелем поехали на рыбалку с ночёвкой. Чтобы Плутик не скучал, я взял его с собой, причём устроил ему настоящий переносной домик из картонной коробки.
Мы поехали на пригородном поезде. Рано утром сели в вагон, поставили коробку с Плутиком на пол и стали обсуждать предстоящую рыбалку.
День начинался как нельзя лучше. Небо было безоблачное и прямо-таки умытое. Плутик возился в коробке и не догадывался, что первый раз выбирается на природу.
Мы проехали всего пять остановок, но когда я потянулся к коробке, обнаружил в ней дыру. Открыв крышку, я увидел, что Плутик исчез. Мы с приятелем забегали по вагону.
— Что вы ищете? Что потеряли? — спросила одна старушка.
— Понимаете, — говорю, — хомяк убежал из коробки.
— А какой он?
— Пушистый и маленький, с мышь.
Старушка перебрала свои узлы, заглянула под лавку. Потом и другие пассажиры стали нам помогать — искать Плутика.
В вагон вошла проводница и, узнав, в чём дело, спокойно сказала:
— Ищите внимательней. Из вагона он никуда не мог убежать.
Мы облазили все закутки. За это время доехали до конечной станции, но Плутика так и не нашли. Я сильно расстроился.
Пригородный отогнали на запасный путь, и проводница сказала:
— Наш состав пойдёт в город только через три дня. Вагоны будут мыть, подкрашивать, ремонтировать. Если найдём вашего хомяка, передадим в багажное отделение на городском вокзале. Обратитесь туда через три дня. А сейчас спешите на платформу. Сейчас в сторону города пойдёт скорый.
Я стоял в нерешительности — просто не мог вернуться домой без Плутика.
— Иди, иди, — подтолкнула меня проводница. — Наверное, ваш хомяк всё-таки перебрался в другие вагоны. Сейчас его всё равно не найдёте. А потом мы найдём. Я оповещу других проводников.
Три дня я ничего не мог делать. Смотрел на пустую клетку, и всё валилось из рук. А на четвёртый прибежал на вокзал, и в багажном отделении мне вручили Плутика… в большой стеклянной банке.
— Принимай путешественника, — сказали. — И в следующий раз грызуна в коробке не вози. Только в клетке. Или вот так, в банке.
С тех пор я вообще Плутика никуда не возил. Я понял — он домашнее животное и лучшее путешествие для него — «петля» по комнате.
Он прожил у меня два года. Лазил по клетке, ходил по «петле», смешно набивал полные щёки семечками и орехами, сосал воду из трубки-»градусника», делал запасы, строил «спальню». Но с каждым месяцем он всё реже выходил из клетки, а потом и из «спальни» стал вылезать редко. Он спал всё больше и больше и как-то незаметно однажды заснул навсегда.
АНЧАР
Я познакомился с ним, когда он уже был старый толстяк, почти беззубый, ходил, припадая на переднюю лапу, под облезлой шерстью виднелось множество шрамов и в его тусклом взгляде не угадывалось былое величие. Но когда он появлялся на улице, все кивали на него, показывали пальцем и говорили: «Это та необыкновенная собака, о которой писали в газете».
В молодости он жил при автобазе, но как там появился, никто точно не знал. Говорят, просто пристал к собакам, служившим при проходной, и поселился около их будок, под навесом. Кто-то из сторожей назвал его Анчаром. Так и пошло — Анчар и Анчар.
Он был обыкновенной дворнягой — низкорослый, коротконогий, вислоухий. Цвет его природной дымчато-пепельной шерсти постоянно менялся — всё зависело, в какую лужу он угодил перед этим, в какой грязи побывал. И только его янтарные глаза всегда светились радостью. Весёлый, ласковый игрун, он сразу понравился шофёрам — то один, то другой притаскивал ему разные лакомства. Случалось, сторожевые полуовчарки даже ревновали к нему: на шофёров смотрели осуждающе, а на пришельца недовольно бурчали.
— Среди собак любимчиков не любят, — говорили сторожа шофёрам. — Вы это… того… не очень-то Анчара обхаживайте. А то другие псы могут его и покусать.
Но в каждом коллективе есть злые люди, которые относятся к животным беспричинно жестоко, без всякой жалости. Были такие и на базе. Один из них, вечно чем-то недовольный шофёр Ибрагим, постоянно покрикивал на собак, а на Анчара, который, по его словам, был дармоедом, обрушивал злобную ругань.
Каждый раз, когда Ибрагим орал на Анчара, сторожевые псы выказывали шофёру своё полное одобрение и с невероятной готовностью облаивали дворнягу.
— Нельзя часто шпынять одну собаку, — вступались за Анчара сторожа.
— Если всё время того… ругать одну собаку, другие её загрызут… У них, у собак, сложные отношения.
Однажды осенью грузовик Ибрагима послали в Торжок, за двести километров от Москвы. Незаметно для всех Ибрагим запихнул Анчара в кабину и покатил. Поздно вечером на одной из безлюдных улиц Торжка Ибрагим вышвырнул собаку из кабины, и его грузовик исчез в облаке газа.
От многочасовой тряски, нанюхавшись бензина, Анчар некоторое время чихал и кашлял, потом, озираясь и поскуливая, бросился по дороге в сторону, откуда машина ехала. Его вёл оставшийся в воздухе запах грузовика и следы покрышек на асфальте. Но вскоре запах стал слабеть, а на окраине города, когда Анчар выскочил на открытое шоссе, исчез окончательно. И всё же Анчару не составляло труда ориентироваться — шоссе было прямое, чётко обозначенное, с резким, знакомым по автобазе запахом мазута.
Он бежал по середине шоссе — на фоне тёмной земли и перелесков оно было намного светлее. Заметив огни фар и заслышав грохот, Анчар сворачивал на обочину, но как только машина проносилась, снова выбегал на трассу.
Первые пятнадцать километров он пробежал довольно легко, а потом почувствовал усталость и сбавил темп. В глотке у него пересохло, но осень стояла сухая, дождей давно не было, и вдоль дороги не попадалось ни одной лужи. Только перед рассветом около посёлка Медное Анчар увидел мост и блестевшую маленькую речушку. Сбежав по круче под мост, Анчар долго пил мутную прохладную воду. Потом зашёл на мелководье и некоторое время постоял в быстрой струе, остужая зудящие лапы. А потом снова выбрался на шоссе и принюхался.
Ветер донёс от крайних изб запах жилья, голоса петухов, мычание коров. Анчар радостно взвизгнул и помчался к посёлку.
Измученный и голодный, он тянулся к людям, подходил к каждому дому и просительно смотрел на крыльцо и окна. Но от одних домов его отгоняли хозяйские собаки, от других — сами хозяева. Немногочисленные прохожие брезгливо посматривали на Анчара, кое-кто ворчал по поводу «всяких бездомных собак, разносящих заразу».
В одном из проулков на Анчара набросилась свора местных собак. Их предводитель, матёрый тучный кобель, хрипло рыкнув, сбил Анчара грудью и вцепился в его загривок. Остальные псы, заливаясь лаем, подскакивали и кусали Анчара кто за лапы, кто за хвост. Вырвавшись из пасти вожака, Анчар отскочил к забору, прижался к рейкам и, приняв оборонительную позу, зарычал и оскалился.
Старый кобель, устав от борьбы, отошёл в сторону, а без него собаки не решались напасть на Анчара. Немного покружив около забора, свора удалилась. Отдышавшись, покачиваясь и прихрамывая, Анчар побрёл к шоссе. Около дороги он плюхнулся в кювет и начал зализывать раны.
В предместьях посёлка Анчар уловил запах столовой и, подойдя к двери, заглянул в помещение. За одним столом сидела компания молодых рабочих.
— Эй, Шарик! На! — крикнул один из парней.
Анчар осторожно переступил порог, но тут же почувствовал, как ему в морду плеснули горячий чай, и завыл от боли.
Под гоготание парней Анчар выскочил на улицу, стал кататься на траве, тереть лапами обожжённые глаза. Когда боль чуть стихла, Анчар поднялся и, непрестанно мигая и стряхивая слёзы, засеменил подальше от этого злосчастного селения.
Теперь бежать ему было трудно — болело покусанное тело и всё время слезились глаза. А тут ещё наступил полдень и солнце стало палить совсем по-летнему. Раскалённый асфальт жёг подушечки лап, над дорогой стояли нестерпимые испарения, проносящиеся машины поднимали с обочины пыль, которая ещё больше разъедала воспалившиеся веки.
Анчар свернул на тропы, петляющие вдоль шоссе, но и там было не легче: то и дело он натыкался на камни, острые ветки и колючки.
Во второй половине дня впереди показалась деревня, и Анчар снова уловил запахи жилья, но теперь он подходил к домам с обострённой насторожённостью. Около самой деревни он вдруг увидел девушку. Она шла навстречу ему, шла по шоссе и пела, и в такт мелодии размахивала букетом осенних цветов. Анчар сразу почувствовал, что это добрая девушка и, вскарабкавшись на дорогу, приветливо вильнул хвостом.
— Ой, чей же ты такой? — Приблизившись, девушка присела на корточки. — Откуда ж ты взялся? Весь где-то ободрался, бедняжка!
Анчар доверчиво лёг у ног девушки, жалобно заскулил. Он рассказывал про свои злоключения, и девушка понимала его, утешала, гладила и приговаривала:
— Бедный ты, бедный. Откуда ж ты взялся? И где твой хозяин?
Анчар всё скулил, просил девушку отвезти его на автобазу, ко девушка только говорила: «Иди, иди в деревню. Там тебя покормят». Потом встала, махнула букетом и пошла по шоссе, напевая.
Деревня утопала в пыли, меж домов стоял неподвижный сухой воздух. Около колодца Анчар наткнулся на застоялый бочаг и стал жадно лакать воду. И вдруг услышал окрик. Вздрогнув и отскочив за колодезный сруб, Анчар увидел, что из соседнего палисадника вышел мужчина со свёртком в руке. Анчар начал было пятиться, но мужчина добродушно улыбнулся:
— Не бойся, дурачок! Я ж тебе котлеты вынес. Наш-то Трезор заелся, да и запропастился куда-то. Не выбрасывать же добро. На, поешь!
Мужчина развернул свёрток, положил возле колодца и удалился. Ноздри Анчара приятно защекотал запах тёплого мяса. Убедившись, что мужчина ушёл в дом, и осмотревшись, Анчар в два прыжка очутился около свёртка, схватил котлеты отбежал в кустарник. В полной безопасности, за ветвями и жухлой листвой он проглотил еду, ещё раз попил воды в бочаге и побежал по деревне.
Минуя центр деревни, Анчар, заметил, что от сельмага отъезжает мальчишка-велосипедист, и шарахнулся в сторону. А мальчишка вдруг позвал его свистом, залез в сумку, висевшую на руле велосипеда и, прямо на ходу, бросил кусок ливерной колбасы.
Анчар про себя удивился такому подарку и сделал вывод, что в селениях живут и добрые, и злые люди, совсем как в городе, на автобазе.
Дальше продолжать путь стало легче. Еда придала Анчару силы, к тому же сразу за деревней шоссе углубилось в лес и теперь можно было бежать в тени, под деревьями, среди мягких трав и смолистого аромата.
Анчар бежал весь вечер и всю ночь. Лесные массивы сменялись перелесками и лугами, изредка в стороне темнели спящие деревни, но Анчар всё мчал по дороге и по тропам вдоль гудящих телеграфных столбов. Под утро он сильно устал и, встретив на пути стог сена, хотел передохнуть, но желание скорее вернуться на базу и страх, что он не найдёт её, подстегнули его, открыли ему второе дыхание. Он только прилёг около колкой, пахучей травы, ещё раз зализал раны на лапах и снова выбежал на тропу.
На третьи сутки Анчар совсем выбился из сил и уже еле брёл с опущенной головой и полузакрытыми глазами. Высунув язык, дышал тяжело, прерывисто.
На шоссе он уже не поднимался — брёл по кювету. Последние километры до Калинина дорога проходила в сплошном лесу. Снова было жарко. За весь день на небе не появилось ни одного облака, висело одно медное солнце.
К вечеру лес внезапно расступился и впереди за равниной открылась панорама города. Машин на шоссе стало больше, на тропе всё чаще попадались прохожие.
Когда Анчар вошёл в городские предместья, солнце уже село, но над домами стояло зарево от освещённых улиц.
Анчар сразу понял, что этот город не Москва: строения были намного ниже, и транспорт по улицам шёл другой, и другой стоял гул, другие запахи. Прижимаясь к тротуарам, Анчар некоторое время шёл по главной городской магистрали, пока не различил в стороне железнодорожный мост. По опыту он уже знал, что под мостом должна быть река. Его мучила жажда, и он направился к железным фермам, но неожиданно на мост въехал товарняк. Грохот колёс напугал Анчара, и он свернул на главную улицу. Вскоре тонкий слух Анчара уловил звук падающей воды. Он пошёл на звук и в одном из дворов увидел колонку, из которой лилась струя воды. Осмотревшись, Анчар пересек двор и уткнулся в деревянный жёлоб. Он пил холодную воду до тех пор, пока не раздулись его бока. Потом побрёл дальше. На одном из перекрёстков на него шикнул дворник, через квартал кто-то из подворотни швырнул в его сторону камень.
Из последних сил, прижав уши и не оглядываясь, Анчар побежал через центр города, лавируя меж ног прохожих. Он бежал от фонаря к фонарю, мимо подъездов и окон, мимо ярко освещённых витрин и вывесок со всевозможными вкусными запахами, мимо кафе, за которыми слышалось многоголосье и весёлая музыка. От него шарахались, слышались крики: «Бешеный! Весь в слюне! Куда милиция смотрит!»
Вскоре дома из четырёх-трёхэтажных превратились в одноэтажные, стали попадаться рубленые избы, которые Анчар видел в деревнях. Городской шум стих, с дальних пустырей потянуло ночной прохладой.
Очутившись на окраине, Анчар остановился и перевёл дух. И вдруг заметил среди домов уютный закуток — какой-то покинутый сарай. Полумёртвый от усталости, он шагнул в темноту и рухнул.
Ему снилась автобаза, шофера, приносящие лакомства и треплющие его по загривку, дружки-полуовчарки…
Анчара разбудил отчаянный собачий вопль и хриплые мужские голоса. Выглянув из укрытия, он увидел, что на дороге стоит фургон и в него двое мужчин запихивают визжащего пса с петлей на шее.
— Вон ещё псина! — один из мужчин указал на Анчара. — Давай, обкладывай выход сеткой. Щас я его изловлю.
Второй мужчина бросился к сараю, но Анчар уже почувствовал ловушку и успел выскочить из проёма двери. В несколько прыжков он достиг шоссе и помчал по осевой линии. Через десяток метров он услышал сзади рокот двигателя и, не оглядываясь, почувствовал, что за ним учинили погоню. Резко свернув, Анчар бросился по насыпи вниз, к сверкавшей внизу речке. С разбега бросившись в воду, Анчар переплыл небольшой омут и побежал дальше по петляющему полувысохшему руслу. Потом через берёзовую рощу выскочил в поле и, не теряя из вида шоссе, побежал параллельно асфальтированной ленте.
Так он бежал несколько часов подряд, пока впереди не показались волнистые холмы и с волжского водохранилища не потянул тугой прохладный ветер. Тогда он снова приблизился к дороге, перебежал через мост на противоположный берег и очутился у развилки дорог. Здесь впервые Анчар остановился в нерешительности. Потом заметался от одной дороги к другой. Обе дороги были одинаково широкие, имели одно и то же покрытие, обе уходили в лес. С обеих сторон время от времени к развилке подъезжали машины. Если бы Анчар умел читать дорожные знаки, он быстро определил бы нужное направление и даже узнал бы, сколько километров до его родного города. А так ему приходилось полагаться только на своё чутьё и наблюдательность.
В конце концов Анчар выбрал правую дорогу и побежал по ней. Вскоре асфальт кончился, и дальше потянулись бетонные плиты; потом и они исчезли, и появились утрамбованные щебёнка и гравий. Чтобы не сбивать лапы, Анчар перебежал на опушку леса. И здесь внутреннее чутьё подсказало ему, что он выбрал неверную дорогу. По инерции он пробежал ещё с километр и остановился. По дороге проехало несколько машин. Анчар не умел читать номера, но, вглядевшись, заметил, что машины слишком чистые для дальнорейсовых. Там, на автотрассе, все машины, которые шли в его большой город, были запылёнными, забрызганными глиной, резко пахнувшими раскалённым маслом.
Анчар помчал назад. Не добегая до развилки, он срезал угол и выбежал на другую дорогу.
В полдень, изнемогая от жары и жажды, Анчар лёг в придорожные кусты передохнуть. Шоссе окружал лес, наполняя воздух терпким осенним настоем. Анчар лежал на мягкой опавшей листве и думал, что всё-таки ночью бежать немного легче, чем днём, и ориентироваться проще — шоссе похоже на тёмную реку с плывущими огнями.
Недалеко от Анчара на землю спланировали две вороны и закаркали около каких-то кочек. Анчар вылез из-под навеса ветвей, отпугнул птиц и вдруг обнаружил среди кочек родник. Свежая родниковая вода взбодрила Анчара, но и разожгла его аппетит. Напрягая зрение и слух, пригнувшись и поджав уши, Анчар стал рыскать по опушке леса в поисках какой-либо живности. Внезапно в нём пробудились инстинкты предков. Он придавил лапой лягушку, но, принюхавшись, всё же есть её не стал. Потом обнаружил мышиные норы и, раскопав несколько подземных убежищ, поймал двух мышат. Отряхнув зверьков от земли, Анчар с удовольствием съел их. А через полчаса охоты ему повезло по-настоящему: он заметил на поляне стаю диких голубей и, обежав её с подветренной стороны, стал подкрадываться. Ничего не подозревающие птицы мирно клевали в траве какие-то семена. Они были неуклюжие, отъевшиеся и, когда Анчар бросился на них из засады, даже не успели взлететь, только вспорхнули. Анчар сбил одного голубя, а второго схватил за крыло. Сбитая птица всё-таки сумела очухаться и зигзагами улетела в глубину леса, но второго голубя Анчар не упустил. После такого плотного обеда он ещё раз попил воды в роднике и выбежал на шоссе.
Дальше Анчар бежал без остановок почти сутки. Бежал в правильном направлении, ведомый таинственным, непонятным чутьём, словно имел какие-то незримые ориентиры, какой-то внутренний компас.
На следующий день он прибыл в маленький, полупустынный городок Клин. Наученный горьким опытом, Анчар решил не искать в городе приключений на свою голову и как можно быстрее выбежать из него. Он припустился по улицам, обсаженным деревьями, вдоль изгородей и домов, пахнувших свежей побелкой, мимо редких прохожих. Придерживаясь самой широкой улицы, Анчар обежал несколько перекрёстков, миновал дымящую фабрику, вокруг которой стояла едкая копоть, и прачечную, окутанную сладким паром, перешёл вброд сточную канаву, обогнул мусорную свалку и через полчаса, пробежав весь городок насквозь, очутился на противоположной окраине. Здесь к нему присоединился какой-то бездомный пёс, перепачканный машинным маслом. Видимо, обиженный на всех жителей городка, пёс задумал попытать счастья в другом месте и некоторое время бежал за Анчаром, всем своим видом показывая, что он может быть преданным другом и готов на всё. Изредка поскуливая, он даже забегал вперёд и пригибался — выражал некую собачью лесть, как бы восхищался стремительным бегом Анчара, его решительностью и чётко определённой целью. Но Анчару было не до него, а темп бега, который он уже набрал, оказался не под силу чужаку. Вскоре пёс отстал.
День был пасмурный, и бежалось Анчару легче, чем в предыдущие дни, когда асфальт обжигал лапы и над шоссе стояло дрожащее марево. Впервые воздух был свежий, а дорога прохладной и ясной. В хорошем ритме, не сбиваясь на скачки, Анчар покрыл расстояние до следующего городка Солнечногорска, и здесь неожиданно пошёл дождь. Вначале на асфальт лились редкие тонкие струи и такой душ для Анчара был даже приятным, но потом сверху хлынули настоящие водяные жгуты. Перед глазами Анчара всё слилось в тёмную пелену. Замедлив бег, он свернул на тротуар и побрёл среди луж и мутных потоков. От расплывшихся изображений и плещущего шума Анчар на мгновение потерял бдительность и чуть было не попал под автобус, но вовремя успел отскочить. Потом он заметил, что перестал ориентироваться, и чтобы окончательно не заблудиться, решил переждать дождь. К тому же он так промок, что его колотил озноб.
На одной из улиц Анчар уткнулся в подвал, хотел спрятаться в него, но не смог приоткрыть дверь. На соседней улице он уловил запах помойки и, немного поплутав, обнаружил под навесом железные ящики, набитые разными отходами. Среди ящиков валялась большая картонная коробка. В неё Анчар и втиснулся и сразу задремал. Во сне он стонал и дёргался — ему снился фургон и собаколовы, и он, Анчар, никак не может от них убежать.
Он проснулся поздно вечером. Дождь кончился, по навесу только стучали дождевые капли, падающие с деревьев. Анчар вылез из ящика, но почувствовал головокружение и слабость в лапах. Около ящиков он нашёл полуобглоданную кость, но даже не смог её грызть — в горле появился какой-то твёрдый комок. Анчар решил отлежаться и снова забрался в коробку.
К утру у него поднялась температура; нос пересох и стал горячим, а всё тело трясло от холода, но он уже научился терпеть и, пересилив себя, отправился на поиски дороги. Его шатало и тошнило, но он упорно искал шоссе и в конце концов нашёл его — широкую дорогу, по которой, не сбавляя скорости, неслись грузовики и легковые машины.
Через несколько дней Анчар пришёл в Химки. Это уже был въезд в его город. Шоссе уже превратилось в шумную автостраду, по которой бежали нескончаемые потоки машин. Анчар почувствовал что-то родное, когда рано утром вошёл в Химки и услышал гул пробуждающегося большого города.
Теперь дорога стала опасной. В одном месте Анчар это особенно почувствовал, когда увидел сбитую машиной собачонку. Маленькая, лохматая, она лежала в кювете и отчаянно выла. Анчар подошёл, полизал её перебитый бок и сочувственно заскулил, как бы извиняясь, что ничем не может помочь. Он сидел рядом с собачонкой до тех пор, пока она не затихла. А дальше пошёл ещё медленней и постоянно был начеку.
В Химках Анчар, преодолевая страх, вконец обессиленный от долгой дороги, болезни и голода, подошёл к булочной. Он обнаружил её по запаху горячего хлеба, а потом по другим запахам подошёл к гастроному. У булочной один старик угостил его пряником, а у гастронома красивая, пахнущая духами женщина покормила его сырым мясом. После этого он отправился на поиски своей автобазы.
Ещё две недели он бродил в лабиринте московских улиц, вместе с людьми на светофор проходил проезжую часть и подземные переходы. За две недели нашёл несколько автобаз, автобусных и троллейбусных парков, но своей автобазы найти никак не мог. В скверах уже облетели последние листья, уже наступили предзимние холода, а он всё шастал по городу с рассвета до полной темноты, а ночи коротал на промёрзшей траве газонов, на решётках метро и у бойлерных. Ночами давала себя знать накопленная усталость, в Анчара вселялись отчаяние и апатия, он уже готов был бросить поиски и остаться на зиму в каком-нибудь дворе, около тёплой бойлерной и помойки, но утром неизменно шёл искать свою автобазу.
Однажды поздним вечером он уловил невероятно знакомый, единственный во всем мире запах будки своих сторожей. Целый час он лаял и царапался в ворота, но его не слышали. В тот холодный, ветреный вечер сторожа крепко спали, а полуовчарки слабый и сиплый голос Анчара приняли за голос приблудной собаки, и им было лень отгонять бродягу. Его увидели только утром, когда на работу пришли шофёры. Он лежал около ворот базы, свернувшись клубком, запорошённый первым снегом. Его еле разбудили, ведь он впервые спал спокойно. Он был весь в шрамах и колючках, с запавшими боками и сбитыми в кровь лапами. Он сильно изменился: янтарный блеск в глазах потух, вместо улыбки на морде — гримаса боли. Его не сразу и узнали, но подбежали полуовчарки, обнюхали и вдруг приветливо завиляли хвостами. Потом появились сторожа и сказали, что «пёс — Анчар, точно».
С того дня о нём только и говорили. На него специально приезжали смотреть, о нём написали в газете.
СКАЗКА ДЛЯ АЛЁНКИ
Я снова в Батуми, городе шумной листвы, где улицы пахнут фруктами и морем, где поезда идут среди волн, где солнце плавится в голубизне и раскалённые камни не остывают ночью; где порт грохочет и лязгает, где швартуются огромные корабли и с них вразвалку сходят матросы; где на пляже ловят крабов мальчишки и девчонки удят рыбу, как заправские рыбаки, и влюблённые пересыпают песок из руки в руку.
По утрам море в бухте спокойное, гладкое; на воде неподвижно сидят чайки. Иногда из воды веером выскальзывают мальки — спасаются от маленькой акулы — катрана. Если надеть маску и нырнуть в море и посмотреть на поверхность из глубины, то увидишь множество медуз. Они как белые абажуры. По утрам вода в бухте прозрачная — видно, как на дне колышутся водоросли и греются на камнях бычки. Иногда между камней проползёт огромный краб; вытащишь его из воды, а он окажется маленьким.
В полдень все ходят по набережной в полудрёме, обалделые от жары и терпких запахов, улыбаются бессмысленно и говорят невпопад — солнце прямо расплавляет мозги. На парапете сидят продавцы подводных драгоценностей, перед ними разложены раковины, сердолики, пемза, в стеклянных пузырьках с глицерином плавают металлические рыбки. Рядом на лавках, под высоченными деревьями без коры, которые местные называют «бесстыдницами», дремлют старики. А пляж пестрит от ярких одежд отдыхающих. По пляжу ходит фотограф. Он в полосатых шортах и соломенной шляпе, в руках — фотоаппарат на треноге и складной ящик с образцами фотокарточек. Фотограф называет себя «мастером художественной фотографии». Захочет кто-нибудь из отдыхающих сняться и вытянется перед объективом — фотограф поморщится, закачает головой:
— Поймите же, я не делаю мёртвых фотографий. Я — художник, мастер художественной фотографии. В моих работах только жизнь, только радость жизни. Извольте взглянуть на эти портреты. — Он кивает на ящик.
Отдыхающий начинает переминаться с ноги на ногу, потом растягивает рот до ушей.
— Всё не то, — вздыхает фотограф, достаёт из кармана журнал «Крокодил» и начинает громко читать анекдоты. Отдыхающий хватается за живот, начинает хохотать на весь пляж, фотограф бросается к фотокамере, но не щёлкает, ждёт, когда «натура» немного успокоится. Отдыхающий ещё долго всхлипывает и вытирает слёзы, а потом вдруг мгновенно вытягивается, и его лицо каменеет. Фотограф снова вздыхает, смахивает капли пота, снова принимается читать какую-нибудь историю. Измучив и себя, и свою жертву, фотограф наконец находит среди анекдотов как раз то, что нужно: историю, после которой отдыхающий не впадает в истерику, но всё-таки и не выглядит мрачным.
На пляже около причала сидит матрос. Он то и дело подходит к швартующимся катерам и помогает женщинам сходить по трапу, а детей берёт на руки и, описав в воздухе дугу, ставит на причал. Матрос продаёт какие-то морщинистые золотисто-жёлтые плоды.
— Что это такое? — спрашивают любопытные.
— Малюра, — отвечает матрос. — Самый ядовитый плод.
— Кто же у вас их покупает?
— Никто!
— Зачем же тогда продаёте?
— Авось найдётся чудак, купит.
Действительно, находятся чудаки, покупают.
— Только не вздумайте их пробовать, — грозит матрос. — Сразу фьють!… — Он смеётся и показывает на небо.
Во второй половине дня на пляже появляется толстуха — оперная певица. Она медленно вышагивает в махровом халате, негромко что-то напевает и раскланивается со всеми направо и налево. За певуньей семенит эскорт слушательниц. Дойдя до середины пляжа, певица сбрасывает халат, потягивается и входит в море. Поклонницы тоже лихорадочно раздеваются и спешат за ней. Доплыв до буйка, певица во весь голос распевает арии «укрепляет голосовые связки». Слушательницы кружат вокруг неё, время от времени аплодируют и стонут от восторга.
По вечерам на прибрежных улицах стоит жар — от разогретой за день листвы, раскалённых камней и асфальта струится горячий воздух. Но иногда с моря тянет ветер, и, если идти по ветру, кажется, плывёшь в прохладной реке. По вечерам в колючем кустарнике и в листве деревьев, над домами и над тропами слышен звон. Это трещат цикады. Вечером на набережной зажигаются огни ресторана «Приморский», к нему стекаются местные завсегдатаи и отдыхающие, а около парикмахерской на лавках усаживаются старики — они беспрерывно курят трубки, обсуждают последние новости, рассматривают гуляющих. В соседних, тускло освещённых дворах женщины полощут бельё, над жаровнями коптят кефаль и ставриду, мужчины играют в нарды… и повсюду в каждом проулке хихикают парочки.
Я снова в Батуми, снова у прежней хозяйки — впереди целая неделя беззаботного отдыха. Снова по утрам я брожу по пляжу, а ночью сплю в саду на соломе, прямо под открытым небом. Рядом похрапывает пёс Курортник. В обязанности Курортника входит гонять дроздов с виноградника, но он целыми днями вымогает у отдыхающих конфеты. Ужасно их любит. Наестся конфет, окунётся в море и спит в тени деревьев до вечера, пока жара не спадёт. Проснётся, обходит кафе — клянчит новые сладости. В столовые не заходит. По столовым ходит другой пёс — Шторм. Шторм здоровенный и злой — чуть что, сразу хватает Курортника за загривок — не терпит, когда тот появляется в его владениях. Но сам в кафе иногда заглядывает.
Каждое утро мы с соседом Генкой отправляемся ловить бычков. У Генки два кривых удилища из орешника. Одно он даёт мне. В Батуми каждый мальчишка в душе моряк. Каждый третий — обладатель тельняшки. Генка тоже носит драную выцветшую тельняшку. Он таскает в кармане ужа, ходит босиком по острым камням — хвастается загрубевшими подошвами. Долго сидеть с удочками ему надоедает; как только он вылавливает на несколько рыбёшек больше меня, тут же бросает ловлю, скидывает тельняшку, разбегается и прыгает в воду. Немного поплавает, заберётся на волнолом, разляжется на камнях. «Скоро поступлю в морское училище, — скажет. — Окончу — и, прощай, Батум».
Часто с нами на рыбалку ходит Алёнка, внучка сторожа на виноградниках, загорелая, голубоглазая девчонка; её коленки в ссадинах, а на платье рыбья чешуя и семечки от подсолнухов. Как-то я спустился с гор из леса, сижу на крыльце, отдираю колючки от одежды, высыпаю песок из ботинок, вдруг подбегает Алёнка и садится рядом.
— Дядь Лёш, расскажи что-нибудь!
— Что?
— Какую-нибудь сказку.
— Ну, слушай.
Я начал рассказывать Алёнке сказку про теремок, но она сразу меня перебила:
— Эту я знаю. В ней зверюшки прогнали медведя, потому что он хотел сломать их домик.
— Да, правильно. Ну, хорошо, а эту знаешь — как коза ушла на базар, а потом волк съел козлят?
Алёнка поморщилась:
— И эту знаю. Она называется «Волк и семеро козлят». Расскажи какую-нибудь новую.
— Новую? — пробормотал я и стал вспоминать. Потом решил сам что-нибудь придумать. Думал-думал, но так ничего и не придумал. А Алёнка сидит рядом, смотрит на меня, улыбается, жуёт травинку.
— Эх ты! Что же ты, ни одной сказки не знаешь? А такой большой!
Она встала, протанцевала что-то.
— Ну, может, ты хоть в камни умеешь играть?
— В камни? Это как?
Алёнка засмеялась:
— Дядь Лёш, какой ты смешной! Ну, иди сюда, я тебя научу.
Алёнка нашла на земле несколько голышей, потрясла их в ладонях и подкинула в воздух. Камни упали и образовали зигзаг.
— Вот видишь? Нужно дотянуться до камня, и всё! — объяснила Алёнка. Села на корточки, положила ладонь на один голыш, а пальцами достала другой. — Всё! Я дотянулась! Тебе щелчок! — Она встала и приготовила пальцы. — Нагнись-ка!
Я нагнулся, и Алёнка щёлкнула меня по лбу. И засмеялась.
— Теперь ты кидай!
Я подкинул камни высоко, и они далеко разлетелись. И я не дотянулся. Алёнка снова засмеялась, собрала камни и снова их подкинула. Чуть-чуть от земли. Снова дотянулась, и я снова получил щелчок. Так мы играли, пока Алёнка не отбила пальцы о мой лоб. Тогда она вздохнула:
— Ну, хватит! Ты всё равно не выиграешь!
Мы сели на крыльцо.
— Дядь Лёш! А ты видел лешего?
— Нет, не видел. И никто не видел, потому что его не бывает.
— Бывает! Вот кто нацепил тебе колючек на штаны?
Она отодрала от моих брюк колючку и бросила её в бочку с водой.
— Сами прицепились, — сказал я.
Алёнка засмеялась:
— Сами! Скучный ты, дядя Лёш, какой-то. Ничего не видел, и сказок не знаешь, и в камни играть не умеешь. Вот мой дедушка всех видел. И лешего, и домового. Дедушка всегда мне рассказывает про них. Хочешь, приходи послушай.
— Ладно, приду.
С Алёнкой мы познакомились на пляже. Я сидел у самой воды с одной знакомой женщиной из Москвы. Мы встретились случайно и разговорились. Женщина стряхивала с купальника капли и говорила, как скучно в Батуми, как ей не дают прохода местные усатые мужчины и как её тянет обратно в Москву. Когда она отошла, ко мне подбежала голубоглазая загорелая девчонка. Уставившись на мою бороду, она сказала:
— Ты похож на Бармалея.
— Я и есть Бармалей.
— Нет, правда, почему у тебя борода, ведь ты не старик?
Девчонка села рядом, поставила один кулак на другой и положила на них подбородок. Я сказал, что неделю плавал по разным речкам и ещё не успел побриться.
— А эта тётя твоя жена?
— Нет, что ты! — испугался я. — Просто знакомая.
— А у меня есть вот что! — Алёнка разжала ладонь, и я увидел несколько цветных голышей и переливчатую ракушку, как маленький застывший водоворот.
— Красивые, — сказал я.
— А мокрые ещё красивее. Меня зовут Алёнка, а тебя как?
— Дядя Лёша.
— Дядя Лёша Бармалей, — засмеялась Алёнка и, кивнув в сторону шелковицы, зашептала: — Там лежит дохлый краб, пойдём покажу.
Она показала мне краба, потом спросила:
— Дядь Лёш, почему ты не купишь машину, ведь ты любишь путешествовать?
— У меня нет денег на машину.
Алёнка побежала домой и скоро вернулась снова.
— Вот, на! — Она протянула мне какие-то бумажки. На них были нарисованы палочки и много ноликов. — Теперь ты сможешь купить какую хочешь машину.
— Здорово! Я не буду их сразу тратить, и мне хватит на всю жизнь.
— Трать! Я ещё нарисую.
В это время из-под тента её окрикнула какая-то женщина из отдыхающих.
— Алёнка! Отойди от дяди!
Эта женщина давно недружелюбно посматривала в нашу сторону, видимо принимала меня за подозрительную личность, но, может, и просто считала, что девчонка «мешает дяде отдыхать».
Алёнка не обратила внимания на окрик и снова уселась со мной.
— А ты знаешь, чем пахнут горы? Морем, вот чем. А какие цветы ты больше всего любишь? Я — каштаны… Хочешь, поиграем в салки?
— Не хочется что-то. Да и жарко бегать.
— Неправда! Я знаю, ты ждёшь ту, в жёлтом купальнике. — Алёнка повернулась ко мне спиной и замолчала. Глаза её заморгали, а губы надулись.
— Ничего я её не жду. Вот ещё! С чего ты взяла?
Алёнка встала и побежала от меня вдоль воды по плотному влажному песку и крикнула:
— А она не знает, где лежит дохлый краб.
Вечером Алёнка на меня уже не сердилась, и прямо на пляже мы строили дворец из кила — местной глины. Алёнка подносила мягкие сырые куски кила, а я лепил разные башни и шпили. Потом Алёнка притащила цветные голыши и украсила ими наше сооружение. Красивый дворец получился, даже некоторые взрослые подходили смотреть. А на другое утро на пляже ещё издали замечаю плачущую Алёнку. Подошёл, а наш дворец разрушен. То ли какой-то чрезмерный блюститель порядка, то ли завистник, а может, просто подвыпивший романтик присел помечтать и, задремав, свалился на башни, а скорее всего, на наш дворец наткнулась одна из старушек, шастающих ночами по пляжу. Они, эти старушки, даже переворачивают лежаки в поисках забытых вещей, а тут дворец! Подумали, тайник, и решили поживиться!
Я обнял Алёнку за плечи:
— Ничего, мы сейчас с тобой искупаемся и построим такой дворец, что все ахнут. Вылепим огромные башни, и толстые стены, и каналы, и висячие мосты, и много разных зверей… А потом пойдём в лес и насобираем шелковицы и диких яблок… А завтра зайдём к твоему дедушке, поедим винограда, и послушаем его рассказы, и сходим ещё на рыбалку, и наловим целое ведро бычков… А когда я вернусь в Москву, обязательно придумаю тебе новую сказку. Придумаю и напишу её в письме. Она так и будет называться — «Сказка для Алёнки».
Однажды мы пошли купаться — Алёнка, Генка и я. За нами увязался и Курортник. Мы шли босиком по набережной, по раскалённому, как сковородка, асфальту. На парапете пищали чайки, выпрашивали хлеб у прохожих. Чуть дальше, около кромки воды, вышагивали бакланы, большие, как гуси. Мы купались на волноломе, где обычно ловили бычков. Генка прыгал в воду «ласточкой» и «рыбкой», Алёнка — «солдатиком», я просто плюхался, а Курортник входил боком — побаивался волн. Накупавшись, мы обсохли на камнях и полезли в горы за шелковицей.
Уплетая тёмно-красные ягоды, мы и не заметили, как наступил вечер. Только когда солнце скрылось за горой и сразу потемнело, мы заспешили вниз к бухте. Спускались по сыпучей тропе, а вдалеке по набережной один за другим зажигались фонари, и в домах появлялось всё больше освещённых квадратов. Когда мы подошли к бухте, в посёлке уже было такое множество огней, точно над ним повисло зарево. Вода была тёмной и спокойной, только у самого берега чуть плескались волны, и на их гребнях светилась пена. Она вспыхивала барашками и сразу рассыпалась на множество искр. Мы уже направились к волнолому, как вдруг недалеко от берега что-то плеснуло. Бежавший впереди Курортник насторожился. Я посмотрел в темноту, но ничего не заметил.
— Чайка, наверное, — тихо сказала Алёнка, — или рыба…
— Тц-цц! — процедил Генка и присел.
Мы с Алёнкой пригнулись тоже. Снизу поверхность воды просматривалась лучше, и мы сразу увидели что-то серповидное, торчащее из воды. Курортник зарычал, но Генка схватил его за морду.
— Что бы это могло быть? — подумал я вслух и уже хотел подойти ближе к воде, как Генка проговорил нетвёрдым голосом:
— Может, шпионская подлодка?… Спрячемся за камни…
Мы притаились за камнями. Генка навалился на Курортника и зажал ему пасть, чтобы он не рычал. Тёмный серп в воде покачался, потом медленно описал полукруг и… направился в нашу сторону. Алёнка пискнула и прижалась ко мне. Серп всё больше показывался из воды, но мы так и не смогли его рассмотреть. Только когда он оказался в пяти метрах от берега, мы узнали в нём… плавник огромной рыбы.
— Дельфин! — Генка вскочил, а Курортник залаял.
Мы с Алёнкой тоже вышли из укрытия и подошли к воде. Я думал, дельфин сразу повернёт в сторону моря, но неожиданно он подплыл ещё ближе. На поверхности появилась его блестящая чёрная спина и узкая клювообразная голова. На мгновение дельфин скрылся под водой и вдруг вынырнул прямо у наших ног. Курортник бросился на него с лаем. Дельфин развернулся, и тут мы увидели огромную рану у хвоста. Из неё, как дым, струилась кровь.
— Отгони собаку! — крикнул я Генке, но он уже тянул упирающегося пса в сторону.
Дельфин подплыл снова.
— Ой, что же делать! — запищала Алёнка. — Он хочет что-то сказать. Ему надо помочь!…
— Надо… — растерянно пробормотал я. — Вот что… Бегите с Генкой домой… Возьмите тряпку, бечёвку. Надо его перевязать… А я здесь постерегу.
Ребята с Курортником помчались к домам, а я нагнулся к воде и стал посвистывать. Дельфин подплыл совсем близко, протиснулся меж торчащих из воды камней и замер у моих ног. Его маленькие глаза смотрели на меня просили о помощи. Я протянул руку и погладил его гладкую голову. Через некоторое время прибежали запыхавшиеся Генка с Алёнкой. Увидев, что я глажу дельфина, они разинули рты. Потом присели рядом на корточки и тоже дотронулись до животного. Генка протянул мне белую тряпку и верёвку.
— Еле посадил Курортника на цепь… — задыхаясь, проговорил он. — Всё хотел бежать с нами…
Мы с Генкой вошли в воду и стали перевязывать дельфина: подводить под хвост тряпку, стягивать её вокруг раны и обматывать верёвкой. Несколько раз дельфин дёргался и поднимал голову, но потом снова замирал. Перевязав животное, мы присели на камни.
— Дядь Лёш, он умрёт? — с дрожью в голосе спросила Алёнка.
— Не знаю, должен выжить, если недавно рану получил.
— А кто его? Акула?
— Нет, не акула. Здесь же нет больших акул. Наверное, винтом парохода задело.
— А может, рыбак какой! — предположил Генка. — Папка говорил, что раньше дельфинов ловили и убивали. Жир из них получали.
Мы отошли от моря глубокой ночью, когда на набережной уже гасли фонари; перед уходом огородили дельфина старыми сваями — устроили ему небольшую бухточку. Утром, проснувшись, я позвал Генку, но никто не откликнулся. Заглянув в дом, я увидел, что Генкина кровать пуста. Я зашёл к Алёнке, но и её не было дома. «Наверно, около дельфина», — сообразил я и заспешил к морю. Ещё издали я заметил, что дельфин ожил. Ребята стояли на мелководье, а между ними плавал наш «раненый».
— Он рыбу ест, — крикнула мне Алёнка. — Смотрите!
Она впрыгнула на берег, подбежала к бидону и, запустив в него руку, вытащила маленькую рыбёшку, потом снова вбежала в воду и поднесла рыбёшку дельфину. Тот задрал голову и осторожно взял рыбу.
— Что ж ты, дядя Лёш, так долго? — пристыдил меня Генка. — Уж я и рыбы наловил, а ты всё спишь и спишь.
Увидев меня, дельфин подплыл ближе и, как мне показалось, приветливо вильнул хвостом. Со спины он был блестящий, точно лакированный, а внизу белый как перламутр. На его упругом, стремительном теле нелепо выглядела белая тряпка. «Но ничего, — подумал я. — Если бы не она, может, и не ожил бы».
— А зубы у него мелкие, — продолжала Алёнка. — И их очень много. Но он очень умный, такой умный, что прямо не знаю. Осторожно берёт рыбку боится укусить меня за палец…
Через несколько дней дельфин совсем поправился, и мы решили снять с него тряпичный жгут. Размотав повязку, мы увидели, что рана затянулась, остался только небольшой рубец. Теперь дельфин стал всё чаще уплывать из бухты в открытое море, но чуть завидит нас — сразу спешит к берегу. Покормим его рыбой, начинаем играть в воде — гоняться друг за другом. Дельфин носится между нами, выпрыгивает из воды, кувыркается или поднырнёт под кого-нибудь и прокатит на спине…
Всего несколько дней я прожил у моря, и вот уже поезд увозил меня из Батуми. За окном мелькали пирамиды кипарисов и бронзовые, точно кованые сосны — так много деревьев, что не видно домов: улицы — как зелёные тоннели. Я проезжал порт, где под кранами стояли огромные корабли, проезжал пляж, и поезд шёл у кромки воды. Казалось, ещё немного — и волны затопят вагон, но они только перекатывались через камни и ползли назад, сине-зелёные, с белыми вспышками пены. Поезд проходил мимо волнолома, и я, высунувшись из окна, махал рукой Алёнке и Генке, которые изо всех сил бежали за составом и тоже махали мне руками. Их догнал Курортник, увидел меня, виновато завилял хвостом — извинялся, что запоздал проводить. Так и бежали они втроём. Курортник лаял, а Генка с Алёнкой улыбались и что-то кричали мне — так и не смог разобрать что. Кончился волнолом, а они бежали по мелководью, вспугивая чаек, поднимая тучу брызг. Они бежали и когда поезд, прибавив хода, повернул и начал отдаляться от моря.
Дома у меня на окне лежат Генкин высушенный морской конёк, Алёнкины голыши и ракушка и множество её бумажных денег. Когда я смотрю на эти вещи, меня сильно тянет туда, к морю. Я достаю удочку, начинаю укладывать чемодан. «Потрачу-ка я своё богатство», — бормочу я и рассовываю Алёнкин миллион по карманам.
БЕЛЫЙ И ЧЁРНЫЙ
Тот поселок расположен на склоне холма, у подножия гор, вершины которых теряются в дымке. К посёлку плотной массой подступают леса. До райцентра, где работает большинство посельчан, около пятидесяти километров, но дорога хорошая, усыпанная щебёнкой и гравием. В ненастье над посёлком, зацепившись за горы, подолгу висят грузные облака, зато в солнечные дни меж домов тянет ветерок и остро пахнет хвоей и сосновой смолой.
Первым в посёлке появился Белый, молодой длинноногий пёс с ввалившимися боками, весь в колючках, со сбитыми лапами. Он был белой масти, с жёлтой подпалиной на левом ухе, один глаз зеленовато-коричневый, другой — голубой, почти прозрачный. Эти разноцветные глаза придавали ему выражение какого-то невинного целомудрия. Позднее, когда он прижился в посёлке, все заметили его застенчивость в общении с людьми и робкое почтение в общении с местными собаками.
Никто толком не знал, откуда он взялся. Одни говорили, прибежал из райцентра, другие — из соседнего посёлка, находящегося по ту сторону гор. Первые дни Белый, словно загнанный насторожённый отшельник, обитал на окраине посёлка, в кустах, только изредка вкрадчиво подходил к домам, жалобно скулил, несмело гавкал. Случалось, ему выносили какие-нибудь объедки, но чаще прогоняли — у всех были свои собаки и много другой живности.
С наступлением осенних холодов Белый облюбовал себе под конуру огромный дощатый ящик около заброшенного склада. Ящик валялся за высоким глухим забором и был надёжным укрытием в непогоду.
Около склада находился дом бывшего сторожа Михалыча. За свою долгую жизнь Михалыч так и не обзавёлся семьёй, не устроил быт, даже обедал в поселковой столовой. Он вёл скрытно-раздумчивый образ жизни философа, брал книги в библиотеке райцентра, втайне от всех писал и посылал в городскую газету фенологические наблюдения, но их всегда возвращали. Эти наблюдения Михалыч излагал в форме размышлений. «Возьмите любой куст, — писал он. — В нём заключается весь мир. В нём полно разных букашек, и у них своя вражда и своя дружба. И любовь и война. У них всё, как у нас. И страсти и трагедии…»
— Живу по-пиратски, но много размышляю, — шутливо-загадочно говорил Михалыч. — Людям, которые ездят на работу с семи часов до пяти всю жизнь, чтобы только дожить до пенсии, меня не понять.
Его и в самом деле считали чудаковатым.
— Ясное дело, он-то заработал себе пенсию, — говорил шофёр Коля с ядовитой улыбочкой. — Да и разве ж он работал? Сидел, покуривал на солнышке. Устроил себе вечные каникулы.
Михалыч начал подкармливать Белого, и как-то незаметно они сдружились. Во время затяжных дождей Михалыч пускал собаку в дом и, прихлёбывая чай, подолгу беседовал с ней.
И пёс внимательно слушал своего покровителя.
— Ну что, Белый, намыкался уже, поди? Эх ты, бедолага. Вот так твои собратья шастают по посёлкам, всё ищут себе хозяина, не знают, к кому прильнуть, кому служить, а их гоняют отовсюду. Вот и дичает ваш брат, и шастает возле посёлков, жмётся к жилью… Народ-то какой пошёл. Не до вас. Все норовят устроиться получше, подзаработать побольше, забивают дома добром, точно всё в гроб возьмут. А жизнь-то, она ведь короткая штука, и оставляем-то мы после себя не вещи и деньги, пропади они пропадом, а память о себе и дела наши добрые.
Пёс сидел около ног Михалыча, смотрел ему в глаза, ловил каждое слово, то вскрикивал, топтался на месте и, отчаянно виляя хвостом, улыбался, то замирал, и в его разноцветных глазах появлялись слёзы.
— Ну, ну, не плачь, — теребил собаку за загривок Михалыч. — Не дам тебя в обиду.
Освоившись у Михалыча, Белый окреп, раны на его лапах затянулись. Он раздался в груди, стал держаться уверенней. Случалось даже, облаивал прохожих, давая понять, что на складе появилась охрана.
Белый сильно привязался к Михалычу. С утра сидел на крыльце и прислушивался, когда тот проснётся, а заслышав шаги и кашель, начинал вертеться и радостно поскуливать.
Михалыч открывал дверь, гладил пса, шёл в сарай за дровами. Белый забегал вперёд, подпрыгивал и весь сиял от счастья. После завтрака Михалыч доставал рюкзак, брал ведро — собирался в лес за грибами и орехами. Заметив эти сборы, Белый нетерпеливо вглядывался в лицо Михалыча, так и пытался выяснить, возьмёт он его с собой или нет?
— Ладно уж, возьму, куда от тебя денешься, — успокаивал его Михалыч, прекрасно понимая, что с собакой в лесу и спокойней и веселей.
В полдень Михалыч ходил на почту, потом в столовую, и пёс всюду его сопровождал. Со временем Белый так изучил Михалыча, что угадывал его настроение, перенял кое-какие его черты, и даже подражал его походке. Но ближе к зиме Белый внезапно исчез.
— Думается, загребли твоего пса, — как-то обронил Михалычу шофёр Коля. — Намедни фургон ловцов катал по окрестности. И правильно. Надобно отлавливать одичавших псов. Нечего заразу всякую разносить. Они ж вяжутся с лисицами, а у тех чума, лишай.
Коля слыл бесстрашным мужчиной, поскольку водил свой «газик» на бешеной скорости, входил в столовую, толкая дверь ногой, и сразу заслонял собой всё; говорил зычно, с присвистом. Он был безвозрастный, суетливый, с безумными глазами и гнусной, жуликоватой улыбочкой. Коля носил вызывающе яркие рубашки и галифе.
— Они, ловцы, щас демонстрируют новое изобретение, — возвестил Коля с довольной улыбочкой. — Душегубку. Вывели выхлопную трубу в фургон и, пока катят в райцентр, травят собак газом. Быстро — раз, два и готово.
— Дурак ты, — буркнул Михалыч, брезгливо поджав губы. Потом постоял в раздумье, осмысливая изощрённо-агрессивные методы убийства животных, и заспешил к автобусу, проклиная «разных, начисто лишённых жалости».
— Сердобольный больно! — крикнул ему вслед Коля в лихорадочном возбуждении.
Действительно, через равные промежутки времени в посёлок наезжали собаколовы. Дико преувеличивая количество бродячих собак, высокие инстанции давали предписание об их отлове.
Михалыч приехал в райцентр на живодёрню.
— Ежели собака с ошейником, ждём хозяев три дня, а ежели без ошейника, убиваем сразу, — возвестил Михалычу мужик с оплывшим лицом. Поди в загон, там вчерась привезли новую партию, небось сортируют. Там есть пара белых. Может, один твой кобель, — отчеканил мужик с каким-то ожесточением, точно собаки были его заклятыми врагами.
В загоне было много собак. Предчувствуя казнь, одни из них в страхе жались к углам и тяжело дышали, высунув языки, другие стояли, обречённо понурив головы, и только судорожно сглатывали, третьи в смятении и отчаянии бросались на решётку. У всех собак на шеях зияли кровоподтёки от щипцов собаколовов. Некоторые поджимали перебитые лапы, а один пёс корчился в предсмертных судорогах. Белой масти были только две низкорослые дворняжки. Михалыч смотрел на собак, и его сердце сжималось от человеческой жестокости.
Белый появился через неделю. Худой, замызганный, заливаясь радостным лаем, он нёсся из леса к дому Михалыча, а за ним, смешно переваливаясь, семенил… медвежонок. Бурый медвежонок с чёрной лохматой головой.
— Где ж ты пропадал, чертёнок? — встретил его Михалыч. — И кого это ты с собой привёл?
Белый прыгал вокруг Михалыча, лизал ему руки, а медвежонок стоял у склада и недоумённо смотрел на эту встречу. Вытянув морду, он некоторое время сопел, принюхивался, потом присел и помочился. Белый подбежал к нему, боднул, как бы подбадривая, приглашая подойти к Михалычу поближе.
— Похоже, и не годовалок ещё, — вслух сказал Михалыч, разглядывая нового гостя. — Совсем несмышлёныш, даже человека не боится. Наверно, мать потерял и потянулся за Белым. Но как они свиделись?
Так и осталось для Михалыча загадкой, где всю неделю пропадал Белый и каким образом нашёл себе необычного друга.
Чёрный, как назвал медвежонка Михалыч, оказался доверчивым, с весёлым нравом. Оставив метки вокруг склада и дома Михалыча, он застолбил собственную территорию и стал на ней обживаться: в малиннике вдоль забора собирал опавшие ягоды, в кустарнике за складом откапывал какие-то коренья, в ящике, куда они с Белым забирались на ночлег, устроил подстилку натаскал прутьев, соломы, листвы. А под старой яблоней-дичкой облюбовал себе место под игровую площадку: приволок деревянные чурки и то и дело подкидывал их, неуклюже заваливаясь на бок, или забирался на яблоню и, уцепившись передними лапами за сук, раскачивался с осоловело-счастливым выражением на мордахе. По утрам Чёрный подолгу прислушивался к поселковым звукам: крикам петухов, гавканью собак, мычанию коров, людским голосам, сигналам автобуса. А по вечерам, встав на задние лапы, зачарованно рассматривал освещённые окна и огни фонарей.
Однажды ребята, которые приходили поглазеть на медвежонка, конфетами заманили его на близлежащую улицу, и там на него напали собаки. К другу на выручку тут же бросился Белый. Тихий, стеснительный пёс в минуту опасности показал настоящий бойцовский характер. Ощетинившись, издав воинственный рык, он заклацал зубами и мгновенно разогнал своих собратьев. С того дня, под прикрытием Белого, Чёрный отваживался посещать и более отдалённые улицы, но без своего телохранителя дальше дома Михалыча никогда не ходил побаивался чужих собак.
Михалыч получал небольшую пенсию и особой едой своих подопечных не баловал. Поэтому Белый и Чёрный частенько подходили к столовой и тактично усаживались около входа в ожидании подачек; осторожно заглядывали в дверь, принюхивались. Их редко чем-нибудь угощали. Многие недолюбливали эту компанию. Особенно шофёр Коля.
— Михалыч совсем спятил, — говорил он. — Устроил зоопарк. Подождите, медведь подрастёт, наведёт шороху, сараи начнёт ломать, задирать коров.
Но у ребят Чёрный был любимцем. Они кидали ему конфеты, пряники, печенье. Кое-что перепадало и Белому. Чёрный не жадничал и, если угощение падало ближе к его другу, никогда за ним не тянулся. Со временем медвежонок стал совсем ручным, брал угощение из рук и в благодарность облизывал детские пальцы. Только однажды он случайно покорябал одну девчушку. Ему так понравились медовые пряники, которыми она его кормила, что он, забывшись, слегка потеребил её лапой, чтобы она не медлила, а всё отдавала сразу. И нечаянно царапнул ладонь ребёнка. Увидев кровь, мать девчушки заголосила на весь посёлок. Поблизости оказался шофёр Коля. Размахивая руками, он начал орать:
— Я ж говорил! Я ж предупреждал! Это первая ласточка! Ещё не то будет! Спохватитесь, поздно будет.
О случившемся узнали в райцентре, и высокие инстанции дали команду пристрелить медведя.
То утро было необыкновенно светлым — за ночь выпал снег. Чёрный, подчиняясь невидимым механизмам природы, в ящике утаптывал подстилку, готовясь залечь в спячку, и тут приехала милиция.
Михалыч с Белым отлучились на почту и не видели происходящего. Позднее кто-то из соседей рассказал Михалычу, как всё было.
Медвежонка растолкали вилами. Он вылез из ящика, встал на задние лапы и уставился сонными глазами на людей. Его нос был перепачкан печеньем, которое накануне Михалыч положил в ящик. Чёрный думал, ему принесли новое угощение, но вдруг услышал оглушительные выхлопы, перед ним замелькали яркие вспышки, и он почувствовал острую боль в груди. Он стоял, недоумённо смотрел на людей, а в него всё палили. Пытаясь сбить жар в груди, Чёрный повалился на снег, стал кататься на животе, трясти головой, реветь от боли. Потом постепенно затих.
Увидев друга мёртвым, Белый окаменел, потом истошно завыл, забился в ящик и двое суток из него не вылезал. А на третий день его точно заменили: он перестал отлучаться от дома Михалыча и зло рычал на всех, кто бы ни проходил мимо.
— Он сбесился, этот кобель, — громогласно заявил шофёр Коля. — Вчера на меня бросился, тварь! Хотел покусать. Ну, я ему дал!…
Слух о том, что Белый подцепил бешенство, разнёсся по всему посёлку. Чтобы уберечь собаку от расправы, Михалыч посадил Белого на цепь у крыльца, но однажды, уже в середине зимы, обнаружил цепь пустой. Вначале Михалыч был уверен, что кто-то отстегнул ошейник и сдал Белого собаколовам, но, съездив в райцентр, узнал, что на живодёрню он не поступал. И тогда Михалыч решил, что Белый сам разогнул карабин, связывающий ошейник с цепью.
Белый исчез из посёлка так же внезапно, как и появился. Иногда Михалыч думал, что пёс не вынес унизительной прикованности к одному месту и, обидевшись на него, Михалыча, предпочёл полуголодное существование в окрестных лесах, а иногда ему казалось, что Белый отправился на поиски тех, кто убил Чёрного, хотел отомстить за друга.
РЫЖИК
Я нашёл его в лесу под деревом. Он неподвижно лежал в траве светло-рыжий комок с выщипанным хвостом и ранками на голове. Похоже, он упал с дерева, где его клевали вороны — они часто нападают на бельчат.
Притаившись в траве, он испуганно смотрел на меня, его нос мелко дрожал от прерывистого дыхания. Я поднял его, и он доверчиво прижался к моей руке.
Когда я принёс бельчонка домой, мой пёс Дым пришёл в страшное волнение: стал крутиться вокруг нас, принюхиваться. Он никогда не видел белок, и необычный зверёк произвёл на него сильное впечатление. Некоторое время Дым сердито бурчал и фыркал, потом на всякий случай задвинул свою миску под стол и спрятал игрушки — мяч и тряпичного барана.
Прежде всего я решил покормить найдёныша и налил в блюдце молоко, но бельчонок был слишком слаб и сам пить не мог. Тогда я впрыснул молоко в его рот пипеткой. Бельчонок смешно зачмокал и облизался. Молоко ему понравилось — он выпил целое блюдце.
Потом я начал сооружать жилище бельчонку. На стол поставил коробку из-под обуви, наполовину прикрыл её фанеркой, а внутри устроил мягкую подстилку. Жилище бельчонку тоже понравилось — он сразу же в нём уснул.
Два дня бельчонок не вылезал из коробки, только изредка высовывал мордочку и с любопытством осматривал комнату. Если в этот момент поблизости находился Дым, бельчонок сразу же прятался и зарывался в подстилку.
На третий день меня разбудил Дым. Он стоял около стола и лаял, а бельчонок сидел на коробке и, быстро перебирая лапами, грыз… карандаш. «Посмотри, что делает этот рыжий проказник!» — как бы говорил Дым и топтался на месте от негодования.
— Он совсем поправился и хочет есть, — успокоил я Дыма.
Рыжик — так назвал я бельчонка — проявил редкий аппетит. Он ел все овощи и фрукты, и печенье, и конфеты, но особенно ему нравилась кожура лимона. Схватит лимон и начинает крутить, выгрызая ровную полоску на цедре. Но, конечно, любимым лакомством Рыжика были орехи — их он мог щёлкать без устали. Разгрызёт орех, ловко очистит от скорлупы и жуёт. Ещё не съел один орех, а уже берёт другой и держит его наготове.
Время от времени Рыжик делал кладовки — прятал про запас огрызки картофеля, моркови, печенье, конфеты, орехи. Эти заначки я находил по всей квартире: под столом и за шкафом, на кухне за плитой и даже под подушкой на кровати.
Через месяц Рыжик превратился в красивого зверька, с ярко-оранжевой, блестящей шёрсткой и пушистым хвостом. Он совсем освоился в квартире и с утра до вечера бегал из комнаты на кухню и обратно. Быстро, как язычок пламени, он забирался по занавеске на карниз и, пробежав по нему, прыгал на шкаф. Со шкафа скачками перебирался на косяк двери, с косяка бросался вниз и по коридору, шурша коготками, проносился на кухню. Там вскакивал на стол, со стола — на полку около окна. Полку Рыжик избрал как наблюдательный пункт. С неё были отлично видны не только деревья за окном, но и коридор и часть комнаты. Сидя на полке, Рыжик всегда прекрасно знал, где в этот момент находится Дым, какая птица — голубь или воробей — сидит на оконном карнизе, что из вкусного лежит на столе. На полке Рыжик чувствовал себя в полной безопасности. Но если замечал, что на дерево за окном уселась ворона, стремглав бежал в коробку.
Со временем Рыжик и Дым подружились. Даже устраивали игры: Рыжик схватит мяч, впрыгнет на стол и, повиливая хвостом, перебирает мяч лапами — как бы поддразнивает Дыма. Дым облаивает Рыжика, делает вид, что злится, на самом деле лает, просто чтобы напомнить бельчонку, кто хозяин игрушки. Если Рыжик сразу не бросает мяч, Дым идёт на хитрость: подкрадывается с другой стороны и бьёт лапой по столу. Рыжик сразу бросает мяч и по занавеске вскакивает на карниз.
Заметив, что Дым спит, развалившись посреди комнаты, Рыжик начинал через него перепрыгивать. При этом бельчонок немного зависал в воздухе и, как мне казалось, любовался своей отвагой и ловкостью. Во всяком случае, в такие минуты его глаза были полны восторга. Дым не любил, когда ему мешали спать. Да и как можно спокойно спать, когда над тобой летает этакое маленькое чудище с острыми когтями?! Дым открывал глаза и, не поднимая головы, искоса следил за трюками бельчонка. Улучив момент, Дым вскакивал и пытался цапнуть Рыжика за хвост. Но не тут-то было! Юркий бельчонок уже стремительно нёсся к полке.
У Рыжика оказался весёлый нрав, и все его игры были безобидными. Только иногда, чересчур разыгравшись, он начинал грызть ножки стульев. Заметив это, я сразу хлопал в ладони и кричал:
— Рыжик, нельзя!
Дым срывался с места, подбегал к стулу, начинал громко гавкать, всем своим видом давая понять, что не позволит портить домашнее имущество. Бельчонок впрыгивал на стол, вставал на задние лапы и как-то виновато наклонялся вперёд — явно просил прощения за свою проделку.
По утрам Рыжик подолгу прихорашивался: лапами умывал мордочку, чистил шёрстку, разглаживал хвост и уши. Он тщательно следил за своей внешностью и потому всегда выглядел чистым и опрятным, в отличие от Дыма, который, несмотря на свой ум, аккуратностью не отличался: валялся где попало и вечно ходил в каких-то нитках и соринках. А на улице так и вообще мог прилечь на дохлую кошку. Это у собак от предков — таким образом они отбивали свой запах.
Дыма Рыжик всё-таки немного побаивался, но со мной был совсем ручным. По утрам, как только раздавался звонок будильника, он прыгал ко мне на подушку и начинал «укать» — вставай, мол, на работу опоздаешь!
Я шёл в ванную, а Рыжик усаживался на моё плечо и теребил мои волосы — то ли пытался их разгладить, то ли просил еды.
Я умывался, а Рыжик некоторое время рассматривал себя в зеркало. Почему-то ему не нравился «второй» бельчонок. Обычно, завидев его, он замирал, затем резко прятался за мою голову. Но раза два пытался царапнуть незнакомца.
Потом я выгуливал Дыма, а Рыжик нас терпеливо дожидался.
Завтракали мы так: Рыжик у «дома», Дым на полу, я за столом. Рыжик первым съедал свой завтрак, подбегал ко мне и бил по руке — требовал чего-нибудь ещё.
Когда я приходил с работы, Рыжик не бежал, а летел мне навстречу. Он впрыгивал мне на колено и кругообразно, точно по дереву, бежал по мне до плеча. Усевшись на плечо, он издавал ликующие «уканья» и гордо посматривал на Дыма, который крутился у моих ног. Он как бы говорил: «Я ближе к хозяину, чем ты».
По вечерам, если я работал за столом, Рыжик сидел рядом на торшере и занимался своими делами: что-нибудь грыз или комкал разные бумажки — делал из них шарики. Когда я работал, он мне не мешал. Но если я смотрел телевизор, он ни минуты не сидел спокойно. Носился по комнате, подкидывал свои бумажные шарики, рвал газету и разбрасывал клочья по полу, подскакивал то ко мне, то к Дыму, пытался нас расшевелить, затеять какую-нибудь игру. Я смотрел на Рыжика, и мне было радостно оттого, что у меня живёт такой весёлый зверёк. На работе у меня случались неприятности, не раз я приходил домой в плохом настроении, но когда меня встречал Рыжик, сразу становилось спокойно и радостно.
С наступлением темноты Рыжик укладывался спать; из его «дома» слышались шорохи и скрипы — бельчонок взбивал подстилку. Спал он на боку, свернувшись клубком, уткнув мордочку в пушистый хвост, совсем как котёнок. Его выдавали только кисточки ушей.
Когда бельчонок подрос, он стал убегать из квартиры. Через форточку вылезал на балкон и по решёткам и кирпичной стене бежал наверх. С моего второго этажа он взбирался на четвёртый! Каждый раз я со страхом следил за этими восхождениями Рыжика. Я боялся, что он сорвётся или залезет на крышу и потом не найдёт дорогу обратно. Но бельчонок всегда благополучно возвращался. К тому же, он откликался на мой зов. Стоило крикнуть: «Рыжик! Рыжик!» — как он мчал домой.
Я понимал, что Рыжик стал взрослым и ему необходимо общение с сородичами. Хотел было отнести его в лес, но знающие люди сказали:
— Приручённая домашняя белка не выживет в лесу, не сможет прокормиться и погибнет.
Но ещё более знающие люди — мальчишки сообщили мне, что на соседней улице открылось детское кафе и там в витрине две белки крутят колесо.
Я пришёл в это кафе, и заведующая охотно согласилась взять Рыжика. «Втроём им будет просто замечательно», — сказала.
А мне без Рыжика стало грустновато. Без него в квартире всё стало не то. Я уже не находил заначек, и на моём столе уже не лежали бумажные шарики, и на полу уже не валялись разорванные газеты. В квартире была чистота, всё лежало на своих местах, а мне не хватало беспорядка. Особенно не по себе было по вечерам, если я не работал и смотрел телевизор.
Дым тоже заскучал. Несколько дней ничего не ел и не смотрел ни на мяч, ни на тряпичного барана; ходил из угла в угол, поскуливал.
Спустя полгода я как-то медленно брёл домой. После очередной неприятности на работе настроение было — хуже нельзя придумать. Я открыл дверь и вдруг из комнаты ко мне метнулась… белка! Она впрыгнула мне на колено, пронеслась по спине до плеча, затеребила мои волосы, «заукала»… Подбежал Дым, закрутился, залился радостным лаем, потянулся ко мне с сияющей мордой. Он так и хотел сказать: «Рыжик вернулся!»
МОИ ДРУЗЬЯ ЕЖАТА
Этих двух колючих зверьков мне подарили приятели на день рождения. У ежат были мягкие, светлые иголки, а на брюшках виднелась слабая шёрстка. Одного из них, юркого непоседу с узкой мордочкой и живым, бегающим взглядом, я назвал Остиком. Другого, медлительного толстяка с сонными глазами и косолапой походкой, — Ростиком.
Очутившись в квартире, Остик ничуть не растерялся и сразу отправился осматривать все закутки. К нему подбежал Дым, обнюхал. Остик тоже вытянул мордочку и задёргал носом. Он первый раз видел собаку, и, конечно, она ему показалась огромным зверем. Но Остик не испугался. Даже дотронулся носом до усов Дыма, а чтобы дотянуться, поставил свою маленькую лапку на лапу собаки. Дым оценил смелость Остика и легонько лизнул его влажный нос большим шершавым языком.
Ростик так и остался сидеть на полу, на том месте, где я его положил. Он только обвёл взглядом комнату и, увидев Дыма, поднял иголки и съёжился. Потом, ради любопытства, всё же выглянул из-под иголок. Дым подошёл к нему знакомиться, а он ещё больше взъерошился.
С первых дней Остик проявлял завидные таланты: откликался на своё имя, по походке узнавал меня и приятелей, а к незнакомым людям подходил осторожно и долго принюхивался. Ростик стал откликаться гораздо позднее, а из людей узнавал только меня. Всех остальных делил на «хороших» и «плохих». Кто даст поесть — «хороший», кто не даст — «плохой». Хоть гладь его, хоть играй с ним, не даёшь — «плохой». А ел он и днём и ночью и при этом всегда громко чмокал. Быстро своё съест, подходит к Остику и отталкивает его — пытается и у брата всё съесть. А ночью и миску Дыма подчищал. Ростик ел всё подряд: мух, жуков, червей, супы и каши, но больше всего любил манную кашу с изюмом. Наестся, долго зевает, потом уляжется спать, вытянув передние лапки и положив на них толстую мордочку. И задние лапки вытянет — сверху посмотришь — колючий комок, из-под которого торчат розовые «подушечки» с коготками. По-моему, и во сне Ростик что-то ел. Во всяком случае, заснув, он снова начинал чмокать.
Остик был работяга и чистюля. Он исправно чистил свою «лежанку» в углу комнаты, то и дело приносил в неё дополнительные мягкие вещи: какую-нибудь тряпочку, перо, выпавшее из подушки. Остик быстро сообразил, что туалет только в одном месте — на фанерке с песком.
Ростик был отъявленный лентяй и грязнуля. Спать обычно залезал в мои ботинки, лужи оставлял где придётся. Ростик гонялся по комнате за мухами, пытался уколоть мой халат.
Они вообще были очень разные, эти ежата. И чем взрослей становились, тем больше различались их характеры.
Остик обожал Дыма, постоянно ходил за ним и во всём подражал ему. Дым что-нибудь понюхает и потрогает лапой, и Остик проделывает то же самое. Дым подходит к миске, и Остик подбегает к своему блюдцу. Дым завалится спать, и Остик рядом пристраивается. Особенно Остик подражал Дыму в играх. Дым начнёт подкидывать мяч или картошку, и Остик пытается подкинуть какую-нибудь бумажку. И если у него ничего не получается, злится, урчит, а если получается — танцует, радуется своему успеху.
Ростик побаивался Дыма и играть не любил. У него была только одна игра: ночью, когда все спят, затеять возню с Остиком. Они боролись, как котята. Ростик всё пытался навалиться на брата и куснуть его. Но ловкий Остик уворачивался и подбегал к спящему Дыму. Пёс для него был лучшим телохранителем.
Но в чём ежата были одинаковы — оба любили ласку. То один, то другой подходил ко мне, тёрся о ноги, просил погладить. Я гладил их мордочки и бока — проводил ладонью по уложенным иголкам. Если я гладил Остика, ко мне тут же подбегал Ростик, дул и тыкался носом в ладонь — не забывай, мол, и обо мне! Попробуй не погладь! Обидится и даже манную кашу есть не будет. Приходилось гладить ежей одновременно. При этом Ростик старался оттеснить брата, чтобы я гладил его одного. Тогда хитрый Остик вдруг подбегал к блюдцу и начинал нарочито громко чмокать. Он знал, чем можно отвлечь брата. Доверчивый Ростик, думая, что Остик ест что-то очень вкусное, тоже спешил к блюдцу. Он не простил бы себе, если бы кто-то съел больше его. Но пока Ростик разворачивался, подходил к блюдцу и распознавал обман, Остик быстро возвращался ко мне и уже получал поглаживания в «спокойной обстановке».
Как-то приятель позвал меня на дачу.
— Ты лёгок на подъём? — спросил. — Приезжай на выходные дни. Отдохнёшь. И собаку, и ежей привози. Им будет где побегать. А то сидят в четырёх стенах.
Надо сказать, то лето было особенно жарким. Какое-то утомительное лето. У нас во дворе от зноя замерла всякая жизнь. И в квартире было душно. Я открывал окна и дверь, но вместо прохладного сквозняка ощущались тёплые течения воздуха. «Надо проветриться, съездить на природу», — решил я и стал собираться в дорогу. Но когда объявился на даче со своими питомцами, приятелю неожиданно понадобилось ехать в город.
— Ничего, денёк проживёте и без меня, — сказал он. — А завтра я вернусь.
Дача приятеля представляла собой временную постройку, что-то среднее между жилым домом и сараем. Правда, в комнате была кое-какая мебель, у двери стояла железная печурка, а на окне красовался аквариум. На его дне лежали две вазы, в которых шевелились рачьи усы и клешни.
— Раки всё время дрались из-за кусочков мяса, и я рассадил их в вазы из-под цветов, — объяснил приятель. — Сейчас они линяют. Сбрасывают панцири. Выросли из них. Ты, кстати, вечером покорми их. Вот мотыль. Приятель протянул мне железную коробку с маленькими червями.
Пустив ежей на участок, мы с Дымом проводили приятеля до станции. А вернувшись, обнаружили около дома одного Остика. Я стал звать Ростика, но он не появлялся, обежал весь участок, но его нигде не было.
— Ты ищи Ростика там, — сказал я Дыму, кивнув на дорогу, — а я пойду к соседям.
Но и у соседей ежа не оказалось. Вместе с соседкой-старушкой я облазил все кусты, громко звал Ростика, но он бесследно исчез.
— Вообще-то я видела не так давно — вон там кто-то пробежал. Старушка показала на сточную канаву перед домом. — Но по-моему, это была крыса.
Мы прошли вдоль всей канавы, вышли на улицу, и вдруг я увидел — к нам с лаем несётся Дым. Он подлетел ко мне, завизжал от радости, чуть не схватил за руку, не потащил за собой. Мы выбежали на дорогу, и Дым, повизгивая, наклонился над ямой для столба электропередачи. Я заглянул в яму — на её дне виднелся Ростик. Он тщетно карабкался на стену, пыхтел и фыркал, издавал свистяще-шипящие звуки — звал на помощь.
Я вытащил нескладёху, легонько шлёпнул:
— Будешь знать, как гулять где не надо!
— Какая у вас умная собачка, — сказала старушка и погладила Дыма.
— Да, он очень умный, — согласился я.
Вечером, как просил приятель, я начал было кормить раков, но заметил, что они лежат без движения. «Может быть, уснули», — подумал я и тоже отправился спать, предварительно затащив ежей в комнату.
Как всегда, Дым спал у меня в ногах. Обычно в городе он спал беспокойно: во сне брыкался, рычал, хрипел, стонал, поскуливал. Но на даче — то ли набегался в поисках Ростика, то ли надышался свежего воздуха — неожиданно спал спокойно. Во сне улыбался и повиливал хвостом. Зато ночью меня разбудил Остик. Он, видите ли, тоже вздумал залезть на кровать и начал забираться на неё со стороны стены. Лапами цеплялся за одеяло, а иголками упирался в доски. Я проснулся оттого, что кто-то с меня стаскивал одеяло и прямо около уха громко сопел. Открыл глаза — на подушку лезет Остик и радостно похрюкивает: доволен, что всё-таки добрался до меня. Уткнув мордочку в мою щёку, он засвидетельствовал свою любовь и по мне направился к Дыму. Но Дым не терпел, когда тревожили его сон. Вскочил и, недовольно бурча, пошёл спать к двери.
Утром, накормив Дыма и ежей, я взял мотыль и подошёл к аквариуму. Вокруг ваз валялись чешуйки панцирей, рядом лежали голубые, студенистые раки. Они были без всяких признаков жизни. «Надо же, умерли», — пожалел я. Потом вынул вазы из аквариума, запихнул в них раков и поставил на подоконник. Клешни сразу повисли, как нераскрывшиеся бутоны цветов. За цветы их приняли и бабочки — они слетелись со всего участка.
Некоторое время я работал по хозяйству: пилил дрова, мотыжил грядки в огороде. Дым бродил вдоль изгороди, осматривал территорию. Ежата с полчаса около дома перебирали разные корешки и камушки, жевали травинки, грызли прутики, потом вошли в дом, залезли под кровать и уснули.
В полдень я решил приготовить обед. Разжёг печь и пошёл за водой на колонку. Только налил в вёдра воду, слышу отчаянный лай Дыма. Подхожу к калитке, а из дома валит дым, и мой пёс лапой выкатывает из комнаты спящих ежей.
Выкатил, подбежал ко мне, стал кусать за ботинок. «Смотри, мол, что ты натворил! Пожар устроил!»
— Это не пожар, — успокоил я Дыма. — Просто ещё дрова не разгорелись. Видно, я плохо их поджёг. Сейчас поправим дело.
Я поставил вёдра и погладил Дыма — поблагодарил за бдительность и извинился за свою оплошность.
Во время обеда около окна раздался шлепок. Я посмотрел на подоконник. В одной вазе рак шевелил усами и размахивал клешнями, другая была пуста, но на полу… ползал второй рак. К нему, подняв иголки, устремился Ростик. Он всегда поднимал иголки, когда видел что-нибудь необычное. На всякий случай. Ростик уже раскрыл рот, чтобы цапнуть рака, но я опередил его. «Просто чудеса! Ожили!» — покачал я головой, сажая раков снова в аквариум. А вечером приехал приятель и сказал:
— При линьке раки так выбиваются из сил, что подолгу лежат точно мёртвые. Я забыл тебя предупредить. Но хорошо, что всё обошлось и твои ежи их не слопали. Я ведь к ним привык, к этим ракам. За ними интересно наблюдать… Хорошо, когда живые существа в доме, верно?… У меня ведь тоже, вроде тебя, и собачонка была, и кошка… Собачонку звали Лайма. Так получилось, что у неё умерли щенки. Она очень переживала, и, чтобы не заболела, я принёс ей котёнка. Подобрал около дома. Ну и вылизывала она его! Прямо как родного! И обучала всему… И знаешь, у котёнка стали вырабатываться собачьи повадки…
— Не гавкал? — пошутил я.
— Нет, но кости обгладывал… А потом этого приёмыша пришлось отдать. Прочитал объявление на столбе: «Потерялся котёнок. Серый с белыми чулками». Точь-в-точь мой. Пришёл по адресу, а там девочка плачет. Ну конечно, она узнала своего дружка… А теперь у меня вот раки… Хорошо, когда в доме живые существа.
Я согласился с приятелем, а своим питомцам сказал:
— Собирайтесь, ребята! Пора домой!
Ежата сразу заспешили к коробке, в которой я привёз их, Дым схватил поводок.
ЗВЕРИНЕЦ В МОЕЙ КВАРТИРЕ
Конечно, зверинцу место на природе, а не в городской квартире. И когда-нибудь я заимею дом на природе и переселюсь в него со своими зверятами. И у меня будет свой зоопарк. Я мечтал об этом ещё в детстве. И мечтаю сейчас, несмотря на то что уже стал старым. Быть может, мне и не удастся заиметь такой дом, но я всё равно о нём мечтаю. Иногда даже представляю его: бревенчатый дом под высокими, раскидистыми деревьями и вокруг на участке множество всяких кустарников. И среди них — навесы, домишки и мои разгуливающие зверята. И что странно — я вижу всех своих зверят: и тех, с которыми живу сейчас, и тех, которые у меня были когда-то, и даже тех, которые, возможно, ещё будут. Этот мой зоопарк как бы на небе, но мне очень хочется опустить его на землю.
Такая у меня мечта.
Я кое-что пережил в своей жизни, но до сих пор не знаю, что такое счастье. Наверно, это когда человек осуществляет свою главную мечту. Не у всех это получается — так устроен наш мир. Но и жить без мечты нельзя.
А пока мы неплохо уживаемся и в квартире. Мы — это пёс Дым и кот Паша, два ежа — Остик и Ростик, белка Рыжик, ворона Кузя, крольчиха Машка и я.
Мы жили вдвоём с Дымом, но однажды я подобрал в лесу раненого бельчонка. Принёс домой, выходил, и мы стали жить втроём.
Потом я приютил бездомного кота, которого голубятники поклялись убить будто бы за то, что он съел какого-то голубя-монаха.
В квартире Паше больше всего нравится телевизор. Но не передачи, а сам тёплый корпус телевизора. Он любит на нём полежать, при этом отодвигает пепельницу, чтобы расположиться с комфортом.
Ещё Паша любит «летать». Из форточки прыгает на дерево, с дерева на карниз каморки уборщицы, с карниза на землю. «Полетает», по чёрному ходу снова подходит к двери и мяукает.
Во дворе Пашу зовут Пират, потому что он гоняет всю живность: и голубей, и воробьев, и кошек, и даже собак. Никого не боится.
Паша немного диковат: завидев что-либо непонятное, сразу принимает оборонительную стойку. И похоже, Пашины родители были потомственными помойщиками — его так и тянет к вёдрам, которые выносит уборщица. Можно подумать, он ходит голодный. Конечно, особых деликатесов я не развожу варю нам на всех большую кастрюлю каши с мясом. Короче, мы питаемся неплохо, просто Паше обязательно надо самому найти что-нибудь этакое, какой-нибудь селёдочный хвост.
Как-то летом с соседнего дерева в моё открытое окно влетела ворона и неуклюже плюхнулась на стол. Смотрю — у неё перебито крыло. Видимо, ещё раньше, с дерева, она видела, как я лечил Рыжика, — у ворон очень острое зрение. И прилетела, чтобы я и ей помог. Дым с Пашей хотели сразу прогнать ворону, но она улетела только после того, как я заклеил пластырем её крыло. А на следующий день прилетела снова и как ни в чём не бывало стала разгуливать на моём столе: перебирать разные карандаши, ластики, скрепки. Так и повадилась прилетать каждый день. Все мы к ней как-то привыкли и не удивились, когда на зиму она вообще перебралась в квартиру.
Кузя любит всякие блестящие штучки. То и дело с улицы приносит осколки стёкол, фольгу, пуговицы, бусины. На моём столе целая гора этих «драгоценностей». И монет около рубля. Если так будет продолжаться, скоро я стану сказочно богат и наконец куплю дом на природе. Но случается, Кузя таскает с балконов и подоконников перстни и обручальные кольца. Тогда мне приходится расклеивать объявления о «находках». А однажды я увидел: Кузя тащит за хвост попугая. И где его нашёл? Попугай верещит, а Кузя знай себе его тянет и всё пытается с ним взлететь. Я еле отбил у него птаху. Попугай отряхнулся и полетел к соседнему дому. Кузя хотел было ринуться вдогонку, но я успел его схватить.
Кузя умный: в отличие от своих сородичей, он сообразил, что бабочек можно и не ловить, а просто выклёвывать из радиаторов машин, куда они попадают. Обычно Кузя дремлет на форточке, но стоит к дому подъехать машине, как он срывается вниз. Ходит перед машиной, высматривает лакомство. Сразу не клюёт, ждёт, когда радиатор остынет.
Кузя талантливый: он умеет лаять, как Дым, мяукать, как Паша, и «укать», как Рыжик. Он повторяет некоторые мои слова и подпевает певцам, выступающим по телевизору.
В нашем доме живёт мальчик Дима, такой же любитель животных, как я. На лето Диму отправляют в деревню к бабушке. Однажды, вернувшись из деревни, Дима принёс мне крольчиху.
— Вот, — говорит, — возьмите в ваш зверинец.
— Дима! — говорю. — Ты же знаешь, у меня уже много животных, и крольчиху я взять никак не могу.
— Это необычная крольчиха, — говорит Дима. — Она умная. Представляете, в деревне у бабушки живёт один дядька. Он разводит кроликов и шьёт из них шапки. Красивые такие кролики, серебристые. Я им рвал молочай. Однажды я подкрался к загону и выпустил всех кроликов. А там рядом лес. Я пригнал кроликов в лес. Там они стали есть траву. Я подумал, что спас их, а они, дурачки, вечером взяли и вернулись в загон. А эта крольчиха не вернулась. Она умная… Она стала жить на опушке. Я ей молочай приносил… Но бабушка сказала: «Зимой она погибнет, потому что не приучена жить в лесу».
— Да, верно, — согласился я. — Но почему ты не оставишь её у себя?
— Мамка не разрешает… Вы возьмите дня на два. Я кого-нибудь из ребят уговорю взять насовсем. А если ребята не возьмут, отвезу её на птичий рынок в воскресенье.
Несколько дней прожила у нас крольчиха. Дыму и Паше она сразу понравилась. Спокойно хрустает себе морковку. Съест, умывает мордочку лапами, разглаживает уши. Не трогает чужие игрушки, как Рыжик, и не прыгает по столу, как Кузя.
И вот смотрю, как-то вечером Дым с Пашей спят в обнимку, а к спине Дыма прижалась… крольчиха. Тоже спит. Спит на спине, вытянув длинные задние лапы. И я подумал: «Пусть остаётся. Ведь я уже приручил её, а, как известно, мы все в ответе за тех, кого приручили».
А на день рождения приятели подарили мне двух ежей, сказали, что в зверинце их явно не хватает, и пообещали для полной коллекции подарить крокодила. Но пока не достали.
Вот так и получился мой зверинец. Я не жалею. Я сильно привязался к своим питомцам. Теперь мне даже странно, как я мог жить без них. Они отвечают мне преданностью и любовью. И главное, они любят меня всегда, независимо от моего настроения, независимо от моих неудач и успехов. Конечно, с ними хлопотно, но радости они дают гораздо больше.
Когда мне грустновато, они утешают и взбадривают меня. Когда мне весело, они радуются так, что устраивают настоящее цирковое представление.
Квартира у меня обычная: особой планировкой и размерами не отличается, но места нам хватает, и мы живём дружно. Случаются и размолвки, не без этого. Бывает, Рыжик заиграется и порвёт занавески на окнах, или Ростик опрокинет миску с водой, или Кузя устроит кавардак на моём столе. Тогда я отчитываю шалунов за проделки, а Дым, как мой помощник и старожил в квартире, всячески поддерживает меня. Грозно смотрит на Рыжика, или бурчит на Ростика, или гавкает на Кузю — смотря кто провинился. Это он делает с невероятной готовностью и, по-моему, втайне доволен, что я кого-нибудь ругаю, ведь потом обязательно его похвалю:
— А ты, Дым, молодец! — скажу.
И мой верный помощник закрутится, расплывётся в улыбке, прекрасно понимая, что он-то отличается примерным поведением.
По вечерам, ожидая меня с работы, они сидят у окна и всматриваются в тропу от автобусной остановки. Первым меня замечает Кузя. Он издаёт радостный клич, и все несутся к двери, и прислушиваются к шагам в коридоре, и нетерпеливо топчутся, поскуливают, повизгивают, посапывают. Я открываю дверь, и они бросаются ко мне, и каждый пытается меня лизнуть, потеребить за руки, потереться о ноги.
Некоторые соседи считают, что в моём доме не всё в порядке. А я считаю, что у них не всё в порядке. У меня вдоль стен коробки и клетки, кадки с лимонными деревьями и разным кустарником, на окнах — цветники. Летом по квартире летают бабочки и запах от цветов, как на лугу. А у соседей всё завешано пушистыми коврами, заставлено глубокими диванами, шкафами с хрусталём. У них всего лишь удобная, полезная красота, а у меня — живой многоликий мир. В их квартирах чистота и покой, а у меня по квартире разбросаны игрушки, бумажные шарики, палочки; с утра до вечера гомон, возня, урчание — играют мои зверята.