Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Жизнь замечательных людей - Денис Давыдов

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Серебряков Геннадий / Денис Давыдов - Чтение (стр. 8)
Автор: Серебряков Геннадий
Жанр: Биографии и мемуары
Серия: Жизнь замечательных людей

 

 


      Поскольку в стране господствовал милитаристский дух, то и масонство стало военным. Новому властителю Франции нравилось, что в войсковых ложах недавно посвященные в братство обучаются шагу и воинским артикулам.
      И все же отлично натренированным чутьем политика и интригана Наполеон постоянно, особенно в последнее время, ощущал какую-то смутную, неотвратимо надвигающуюся опасность. Причем опасность пострашнее взрыва адской машины на узкой парижской улочке Сен-Никез в тот вечер, когда он спешил в оперу на первое представление оратории Гайдна «Сотворение мира». Тогда лишь скорость мчавшегося во весь опор экипажа Наполеона спасла его от гибели. В отставшей на несколько десятков метров карете Жозефины вылетели все стекла. Ужасное зрелище, представшее в тот момент его глазам, он запомнил на всю жизнь.
      В ходе следствия, рьяно проводимого Фуше, сначала обвиняли и казнили на эшафоте якобинцев, потом роялистов. Среди тех и других мелькали братья-масоны. Но это были мелкие исполнители, с которыми расправа вершилась на удивление скоро. А кто стоял за всем этим? Нити темных связей уходили не только к берегам враждебного Альбиона, но и в столицы союзных дружественных держав, и еще дальше — в Америку...
      Через несколько месяцев после взрыва на улице Сен-Никез в зябком Петербурге, в только что построенном, нелепо огромном, выкрашенном в резкий красный цвет неприступном Михайловском замке с непонятною надписью на фронтоне «Дому Твоему подобает святыня Господня в долготу дний» был удушен скользкими офицерскими шарфами русский император Павел I, с которым Наполеон только успел наконец наладить добрые отношения.
      И опять говорили о коварных интригах Лондона, о злодействе английского посла в Петербурге лорда Уитворда и подданного британской короны, ганноверца запутанного происхождения Левина Августа Теофила Беннингсена, нынешнего главнокомандующего русских, которого они простодушно величают Леонтием Леонтиевичем. Этот, кстати, в ту злополучную ночь лично орудовал в Михайловском замке.
      Говорили, конечно, и о причастности к петербургскому преступлению и самого наследника Александра, что ему не терпелось, даже ценой жизни отца, водрузить на свою голову монаршую корону.
      Все это было правдой. Но далеко не полной правдой, ибо у нее была и теневая сторона, за которую смертному заглянуть было не дано.
      Однако Наполеону, «любимцу Предвечного», как официально и возвышенно именовали его на сборищах «Великого Востока», от высокопоставленных пастырей «братства» стало известно и кое-что еще: при Павле с известных российскому правительству масонов была взята строжайшая подписка не возобновлять деятельности лож без особого на то распоряжения, которого от самодержца так и не последовало. За эту подписку, столь повредившую успеху масонства в России, Павел I мгновенно при всех монарших дворах Европы был назван отъявленным самодуром и полупомешанным, получил презрительную кличку «чухонца с движениями автомата», а вскорости, поплатившись репутацией, поплатился и жизнью...
      Читывал Наполеон в свое время и собственноручное признание принца бурбонской крови, герцога Орлеанского, ставшего ярым республиканцем и гордо подписывающегося Луи-Филипп-Жозеф Эгалите , прямодушие и честность которого, кстати, не могли опорочить даже враги. Втянутый в масоны и даже избранный для престижа мастером главной французской ложи, убедившись в зловещем ее свойстве, он начисто и публично разорвал с ней всяческие связи.
      Читая признание бывшего великого мастера, Наполеон выделил в нем тогда самое важное для себя: глава французских масонов, громко именовавшийся гроссмейстером, не знал, из кого состояло сообщество, в котором он столь долгое время председательствовал.
      Впрочем, а многое ли изменилось с той поры? Что знает об истинных целях и двигательных пружинах масонства его братец Иосиф, самодовольно грохающий молотком на торжественных,, обставленных мистической пышностью собраниях «Великого Востока»? А его первый помощник Мюрат?..
      В отличие от многих своих союзников и противников Наполеон, может быть, как никто, умел тщательно анализировать и связывать в единую цепь разрозненные и как будто бы далекие друг от друга факты. Объявив себя народным монархом, он не хотел повторять роковых ошибок всех прочих венценосцев. Заботясь о себе, он заботился о будущей династии наполеонидов, которой, он в этом не сомневался, суждено владеть миром.
      Вместе с мрачными предчувствиями и тревожными опасениями здесь, на берегу Немана, вплотную придвинувшись во главе огромной армии к пределам России, Наполеон, как все уязвленные когда-то мстительные люди, испытывал и тайное, тщательно скрываемое злорадство, которое он не хотел раскрывать никому.
 
      Прорвавшись к головокружительным высотам власти, Бонапарт никогда не забывал тот промозглый зимний день в Ливорно в 1789 году, когда он, двадцатилетний артиллерийский поручик, без сантима в кармане, в обшарпанном волглом мундире и потрескавшихся намоклых ботфортах пришел наниматься на русскую службу.
      Тогда могущественная и неугомонная Екатерина II вела очередную кампанию против турок. По ее повелению владимирский генерал-губернатор Иван Заборовский, командующий экспедиционным корпусом, приехал в Ливорно, чтобы приглядеть для ратных дел христиан-волонтеров, которых в средиземноморских краях в ту пору можно было навербовать предостаточно. Брали воинственных албанцев, расторопных и предприимчивых греков, особое предпочтение отдавалось корсиканцам, прошедшим английскую выучку. Однако всех иностранных офицеров зачисляли в русский корпус с понижением в чине.
      Едва услыхав о наборе, Бонапарт подал прошение о готовности служить российской государыне, но с обязательным сохранением за ним чина поручика.
      И незамедлительно получил из походной канцелярии Заборовского лаконичный отказ. Проявив свойственные ему с ранних лет упорство и настойчивость в достижении цели, Наполеон с превеликим трудом добился-таки, чтобы его принял глава русской военной миссии.
      Иван Александрович Заборовский почтил захудалого поручика Бонапарте своим благосклонным вниманием в снятом по приезде в Ливорно пышном старинном особняке по соседству с ратушей, просто, по-домашнему, во время обеда, вернее, когда он уже откушал чем бог послал и только что приступал к десерту.
      Пройдя в залу, Наполеон почтительно остановился у высоких резных дверей. Из его хлюпающих ботфортов тотчас же натекла на сияющий паркет грязноватая лужица.
      Жарко натопленная зала полыхала всеми канделябрами и люстрами, свет которых переливался и множился в массивном столовом серебре и тяжеловесном богемском хрустале.
      Генерал, отличившийся еще в Семилетней войне и известный тем, что, преследуя разбитого турецкого сераскира, ближе всех прочих русских полководцев подходил к Константинополю, сидел за огромным столом один, без парика, в восточном халате, затканном немыслимыми цветами, из-под которого выбивалась молочная пена тончайших голландских кружев, и ел с ножа большую, исходившую медовым соком грушу. Несколько других, таких же округлых и сочных, золотились в стоящей перед ним вазе.
      Груши сами по себе даже здесь, на юге, в эту пору были редкостью. Но таких великолепных, тяжело-прозрачных, наполненных живым загустевшим солнцем плодов Наполеону видеть доселе не приходилось.
      Он чувствовал, что его начинает слегка поташнивать от голода.
      Мимо него по паркету, мягко шелестя шелковыми ливреями, почти бесшумно скользили, освобождая стол от излишних блюд, фиолетовые лакеи с неестественно белыми лицами. Вдруг качнулся и уплыл куда-то в сторону и сам российский генерал. Остались лишь эти благоухающие зноем груши и его холеные руки — в одной округлый блестящий нож, в другой — надрезанный плод с лениво ползущей к кружевному запястью тягуче-сладкой струйкою сока...
      Неимоверным усилием воли Бонапарт отринул от себя это проклятое наваждение и связно и упрямо изложил свое прежнее прошение.
      — Само по себе честолюбье твое, сударь, — Заборовский окинул величественным взглядом многоопытного вельможи щуплую, коротконогую фигуру поручика Бoнапарте, — может статься и похвальным, но токмо не применительно к державе, на службу к коей ты проситься изволишь... Подпоручика я тебе дам, а более — уж не взыщи. Ибо достоинств твоих покуда не ведаю. Вижу лишь, что взглядом быстр да строптив не в меру. Господ же офицеров своих я по делам их ратным жалую. И никто, слава богу, пока не в обиде.
      Заборовский отрезал еще ломтик податливой душистой мякоти, положил на язык и сладостно прикрыл глаза. Потом опять обратил взор в сторону просителя:
      — Да и то сказать, что чином подпоручика армии российской гнушаться тебе, мусью, как я полагаю, резону нету. За честь посчитать должон!.. — И еще раз, уже твердо, повторил: — За честь!..
      — Ну тогда я пойду к туркам, — вспыхнув, как порох, и сверкнув глазами, резко бросил Наполеон. — Они мне тотчас же дадут полковника... И вы еще услышите мое имя!..
      — Ну что же, воля твоя, мил друг, — снова ровным и спокойным голосом ответил Заборовский. — Ступай к басурманам. Они, может, и вправду тебя полковником сделают. Да ведь одна беда — бьем мы турку. Как бы и тебя ненароком не зашибить....
      И генерал снова, теперь уже всецело, занялся грушею.
      Наполеон, поняв, что аудиенция окончена, повернулся и, раздраженно стуча ботфортами, вышел из залы. Когда он спускался с лестницы, бесстрастный фиолетовый лакей шел за ним следом и лохматою щеткой подтирал оставшиеся после него следы.
      Однако, поостыв на скользком, пахнущем рыбою холодном ливорнском дожде, а потом снова помыкавшись какое-то время в тоске и безденежье, Наполеон еще раз решил попытать счастья на русской службе. Он подал новое прошение прежнего содержания, но на этот раз на имя генерала Тимора — другого начальника русской военной экспедиции. И опять получил незамедлительный и твердый отказ.
      Этого Наполеон не забывал никогда. Не раз и не два с горечью и желчью он перебирал в памяти мельчайшие детали этой истории. И убеждался, что помнит все, как будто это было вчера, хотя прошло уже немало лет. Но все эти годы где-то в глубине души он сознавал, что против России его толкали не только политические и государственные интересы, которые он легко отождествлял со своими собственными, но и неутоленная, глубоко личная и весьма мелочная обида незадачливого наемника и просителя, которому отказали в желаемом месте.
      Отправляя через несколько месяцев после Тильзита своим полномочным послом в Петербург благородно-покорного Армана де Коленкура и давая ему подробнейшие инструкции, Наполеон не преминет подчеркнуть:
      — Подавите русских неслыханной роскошью. Ваша кухня должна быть самой изысканной и шикарной в Петербурге. Никогда не жалейте денег на фрукты. Пусть о грушах на вашем столе ходят легенды...
      «Почему именно о грушах?» — молчаливо удивится тогда Коленкур, но уточнить пожелание повелителя не решится.
      Предписание Бонапарта будет выполнено неукоснительно. Слава о кухне французского посольства загремит на всю северную столицу. Повара Коленкура, чародея-кулинара Тардифа, воспоет Пушкин. А груши для посольских приемов и раутов станут выписываться из Персии по баснословной цене — по сто рублей за штуку. И это, конечно, отметят в своих письмах и дневниках пораженные современники.
 
      Восьмого июня поутру Денис Давыдов с поручением от князя Багратиона приехал в главную квартиру, располагавшуюся в Амт-Баублене.
      Резиденция Беннингсена, обосновавшаяся в громоздком, похожем на замок доме поспешно отбывшего из столь опасной порубежной зоны какого-то литовского магната, как всегда, была полна самого разномастного, праздно шатающегося люда и напоминала шумное торговое заведение или клуб, но уж никак не штаб действующей армии.
      «Это был рынок политических и военных спекуляторов, обанкрутившихся в своих надеждах, планах и замыслах», — презрительно и зло напишет позднее о ставке главнокомандующего Денис Давыдов, рассуждая о причинах неудач наших войск в кампанию 1807 года.
      Его всегда тревожило и возмущало то, что в присутствии этой разномастной толпы Беннингсен не только отдает приказы и распоряжения по армии, но и, раскинув на полу карты, со своими генералами квартирмейстерской части громогласно обсуждает и намечает маршруты боевых маневров русских частей и диспозиции предстоящих сражений...
      Главная квартира в это утро гудела как растревоженный улей.
      Беннингсен, оказывается, уже снесся с французами и предложил им заключить перемирие, столь желаемое Наполеоном. Об этом главнокомандующий уведомил государя, который находился где-то поодаль от армии. И вот сейчас в ставке ждали французских парламентеров.
      Новость эта обсуждалась в главной квартире во всех углах.
      Английские военные агенты, готовые сражаться с корсиканским узурпатором до последнего русского солдата, чопорно поджимали губы и не скрывали своего недовольства и раздражения.
      Явно скучали и пруссаки. Они тоже были за военные действия, хотя от прусской армии остался лишь шеститысячный отряд Лестока, который они упорно продолжали называть корпусом.
      Среди русских мнения разделились. Одним война неизвестно за что и мыкания по чужим краям изрядно надоели. И они радовались скорому возвращению к московским и петербургским балам. Другие, напротив, рвались в бой, видя в наполеоновских полчищах, вышедших к рубежам России, серьезную угрозу отечеству. И готовы были лечь костьми, но не пропустить врага в родные пределы. Среди последних был и Денис Давыдов.
      Вскоре в сопровождении эскорта из тяжеловесных гвардейских кирасир с ответом на предложенное Беннингсеном перемирие прибыл из Тильзита адъютант маршала Бертье, племянник Талейрана, Луи-Эдмонд де Перигор.
      Денис Давыдов сразу же узнал его. Три года назад он неоднократно встречался с ним в Петербурге на балах и светских раутах. Тогда Перигор числился при французском посольстве и выглядел совсем мальчишкой вузеньком по парижской моде, обтягивающем фигуру фраке.
      Сейчас он заметно возмужал. Его миловидное, почти девичье личико обрело более строгие, холодновато-надменные черты. Это подчеркивал и блестящий гусарский мундир — горящий золотом черный ментик, красные шаровары и высокая медвежья шапка, глухо схваченная у подбородка раззолоченным ремнем.
      В Петербурге он, помнится, сам подобострастно искал общества молодых гвардейских офицеров.
      Здесь же, увидев Давыдова в главной квартире, Перигор удостоил своего старого знакомого лишь быстрым, еле приметным наклоном головы. Лицо же его оставалось улыбчиво-бесстрастным. Своим видом он показывал, что преисполнен великой важности возложенной на него миссии.
      Все в главной квартире, включая и Беннингсена, были по обыкновению без головных уборов. Элементарное приличие требовало того же и от Перигора. Но и вручая главнокомандующему русской армией письмо маршала Бертье, и сообщая то, что было поручено ему передать на словах, он упрямо и вызывающе не снимал своей лохматой медвежьей шапки. Мало того, красовался в ней и после официального представления, и даже во время обеда, на который был учтиво приглашен главнокомандующим.
      Беннингсен без конца облизывал свои узкие сохнущие губы, что у него всегда было признаком волнения или неудовольствия, багровел негнущейся шеей, но безропотно сносил дерзкую выходку молодого француза. Посему молчали и остальные,
      И Денис Давыдов, и другие молодые офицеры, присутствующие на обеде, кипели негодованием. Однако открыто высказать своего оскорбления, глядя на уныло-покорное лицо главнокомандующего, никто так и не решился...
      Все испытанное за этим столом Денис Давыдов потом сожгучим, мучительным стыдом переживет еще раз, когда примется за свои военные записки: «Боже мой! какое чувство злобы и негодования пробудилось в сердцах нашей братьи, молодых офицерах, свидетелях этой сцены! Тогда еще между нами не было ни одного космополита; все мы были люди старинного воспитания и духа, православными Россиянами, для коих оскорбление чести отечества было то же, что оскорбление собственной чести».
      И сделает для себя строгий и неумолимый вывод, осмысленный и выстраданный с годами: сколько бы ты ни искал себе оправдания, ссылаясь на те или иные обстоятельства и на высокие авторитеты, молчаливое присутствие твое при факте посрамления отечества есть соучастие в оном деянии, усугубленное к тому же постыдным малодушием. И этого с сего злопамятного дня будет стараться не прощать ни себе, ни другим...
      День 8 июня Денису Давыдову запомнится не только заносчивой шапкой Перигора. Но и нечаянной радостью, в которой содержалась, однако, и капля жгучего яда.
      По возвращении из главной квартиры, еще не остывший от ярости и негодования, он сразу же попал в тесные объятия друзей-офицеров штаба Багратиона. Оказалось, что из походной императорской канцелярии, конечно, с превеликим опозданием и проволочками прибыл наконец высочайший рескрипт на его имя, собственноручно подписанный государем, за участие в горячем столкновении с неприятелем под Прейсиш-Эйлау.
      Друзья и приятели Дениса давно уже успели получить боевые отличия и за более поздние сражения, а все представления на него упорно оставались без последствий. Хоть и старался Давыдов не подавать виду, однако ж переживания его по этому поводу были весьма чувствительными, и о них знали все. Посему так шумно и искренне поздравляли офицеры столь незаслуженно обойденного товарища.
      — С Владимиром тебя и с рескриптом, Давыдов! И князь Петр Иванович рад за тебя несказанно! Сказывал, как приедешь, чтобы к нему немедля!.. — говорили ему вперебой.
      Багратион порывисто поднялся навстречу своему адъютанту. Тотчас взял припасенный загодя сверкающий багряной эмалью Владимирский крест. Сказал с мягким рокотом в голосе:
      — Носи, Денис, награду сию. Заслужил с честью. Ужели забуду лихую службу твою при Вольфсдорфе? Рад душевно с отличием тебя поздравить. Заслужил! А рескрипт сам читай, — и подал перевитую золоченым шнуром бумагу.
      Денис раскатал плотный голубоватый лист, украшенный витиеватым императорским вензелем.
      «Господин Лейб-Гвардии Штабс-Ротмистр Давыдов.
      В воздание отличной храбрости и мужества, оказанных Вами в сражении против французских войск 24 Генваря, где вы посланы были с приказанием под картечными выстрелами, убита под вами лошадь и захвачены вы были в плен, но отбиты казаками, Жалую вас кавалером ордена святого равноапостольного Князя Владимира четвертой степени, коего знак у сего к вам доставляя, Повелеваю возложить на себя и носить установленным порядком в петлице с бантом, уверен будучи, что сие послужит вам поощрением к вящему продолжению ревностной службы вашей. Пребываю вам благосклонный
      АЛЕКСАНДР.
      Бартенштейн
      26 апреля 1807 года».
      Когда Денис Давыдов читал государев рескрипт, его больно резанула по глазам и по сердцу фраза «захвачены вы были в плен, но отбиты казаками».
      — Батюшка, Петр Иванович, — сказал он, сглотнув солоноватый комок обиды, — я тогда в плену ни минуты не был. Вы же знаете. Палаша неприятельского чуть было не отведал, это правда. Шинель мою, что у горла на одной пуговице схвачена была, француз сорвал. Одна она в плен попала. А лошадь, хоть и ранена была жестоко, прежде чем пасть, успела меня к казакам вынести от погони. Живым тогда я ни за что бы не дался. Пешим бы рубился, пока не свалили... А тут — плен... За что же и орден тогда? За то, что неприятелю сдался и отбит был?...
      — Видит бог, — ответил Багратион и в сердцах хрустнул пальцами, — я в наградной реляции сего не указывал. Небось канцелярские наплели за-ради страсти. Это они умеют...
      Потом помолчал и добавил тихо:
      — Да и то сказать, не рескрипт же тебе на груди носить... А ордена сего славного ты по всем статьям достоин.
      Святого Владимира Денис Давыдов с приятелями в ту же ночь шумно «обмыли» гусарской жженкой. А рескрипт он упрятал подалее и никому не показал.
      И лишь через несколько лет узнал он от знакомого флигель-адъютанта, что злополучную фразу «захвачены вы были в плен, но отбиты казаками» император Александр вписал в подготовленный текст рескрипта собственноручно. И при сем усмехался, весьма довольный...
 
      В последующие дни всеобщее внимание было приковано к событию, так сказать, чрезвычайному — предстоящему свиданию двух императоров, которое приуготовлялось с обеих сторон с невольно бросающейся в глаза торопливой деловитостью.
      Денис Давыдов вместе с другими офицерами выезжали на берег, к сожженному мосту и смотрели за работой французских саперов.
      На громоздких спаренных барках, установленных строго посередине, или, как принято говорить по-военному, на тельвеге Немана, близ уныло торчащих обгорелых свай возвышались два четырехугольных павильона наподобие речных барских купален. Больший по размеру, видимо, предназначался для императоров, а второй, поскромнее, — для их свит.
      Когда вечером Денис Давыдов принес на подпись Багратиону несколько заготовленных штабными очередных бумаг, тот глуховатым будничным тоном, как бы между прочим, сказал:
      — Завтра поутру быть при мне. При всем параде. Я наряжен к сопровождению государя до берега Немана.
      Заметив, что у Дениса радостно сверкнули глаза, добавил:
      — Восторженность твою понимаю. Для тебя сие событие значимо более по внешней стороне. Это молодости и пылкости свойственно. Я же по летам своим, в беспрестанных баталиях с врагами проведенных, а заодно и по скверности моего характера, ничего доброго от этого замирения не жду...
      Князь резким движением отбросил в сторону перо, которое он все еще держал в руке, подписав бумаги, и уже с жесткостью в голосе продолжал:
      — Всякое сближение с Бонапартом тотчас же отвратит от нас союзные державы — и Англию, и Австрию, и даже судорожно цепляющуюся за нас Пруссию... Разве они не поймут, что улучшение наших отношений с Францией сейчас возможно лишь за их счет? А что мы обретем взамен? Дружество новейшего Аттилы? В это дружество я не верю и не поверю никогда. Незабвенный Александр Васильевич Суворов еще когда раскусил Наполеона и говорил о нем: «Широко шагает мальчик... Помилуй бог, надобно унять!..» Теперь он дошагал до пределов российских. Ужели остановится? Ныне ему нужна лишь передышка. Собравшись с новыми силами, он поведет на нас всю Европу, а заодно и наших теперешних приятелей и союзников. Так оно и будет, помяни мои слова, брат Денис.
      Видя, что адъютант его приумолк и призадумался, вздохнул горестно:
      — Покою себе не нахожу. Душа изболелась. А открыть ее, окромя тебя, некому.
      — А может, еще не поздно, Петр Иванович, вразумить государя и главнокомандующего? — робко предположил Денис.
      — Их сейчас и господь бог не вразумит. Я было завел речь с Беннингсеном о единении с армией австрийской, он на меня руками замахал: «Вам бы только драться, генерал. Оставьте суворовские замашки. Народ российский единственно о мире помышляет, дарованном из высоких рук своего монарха». И это мне от имени народа изволил говорить человек, который всегда с наглостью повторяет, что подданства России он никогда не желал и не желает «и на то присягою не обязан»... Каково, а? Тут я, конечно, вскипел, у меня само с языка и срезалось, что о недальновидном мире он сам прежде народа печется, дабы прикрыть сим замирением спешным свой фридландский позор. К этому я, конечно, еще кое-что добавил. На сем и расстались.
      Слушая суровые и резкие в своей прямолинейной правдивости слова Багратиона, Денис Давыдов, может быть, еще и не совсем отчетливо для себя, но начинал понимать, что для пытливого человека мало быть участником либо свидетелем происходящих событий, надобно еще и правильно понять и оценить их, и, исходя из этого, постараться предугадать ход дальнейшего движения жизни. Определив же свое понимание и убеждение, не отступать от него никому в угоду.
      Все это очень пригодится Давыдову потом, когда он примется за свои военно-исторические записки.
 
      Утро 13 июня выдалось погожим.
      Ночью прошумел обильный, но скоротечный дождь и только освежил округу. Трава луговой поймы, примятая русскими конными и пешими полками, приободрилась и вновь засветилась сочным малахитовым глянцем.
      Когда князь Багратион «при всем иконостасе», как говорил он о своих боевых регалиях, в сопровождении Дениса Давыдова, сверкающего парадным лейб-гусарским ментиком и новеньким Владимиром с бантом, размеренной рысью прискакал в Амт-Баублен, император был уже здесь.
      Обширный двор резиденции главнокомандующего поражал многолюдством. От звезд и золотого мундирного шитья рябило в глазах.
      Тяжелые двери резиденции тем временем растворились. Конвойные кавалергарды в белых колетах, взмахнув палашами, взяли «на караул».
      Скорым шагом, чуть подволакивая левую ногу, на крыльцо вышел Александр I. Он смотрелся картинно: строгий черный мундир Преображенского полка с маленькими золотыми петлицами на воротнике и аксельбантом на правом плече. Белые лосиные панталоны и короткие ботфорты. На голове высокая шляпа с белым плюмажем по краям и пышным черным султаном на гребне. У бедра шпага, на поясе шарф. Довершала убранство императора радужно переливающаяся на солнце голубая андреевская лента.
      Для царя, великого князя Константина и других лиц, которым определено было следовать непосредственно на встречу с Наполеоном, к крыльцу подали открытые экипажи. Всем остальным предписывалось сопровождать торжественный выезд верхом.
      По обговоренному с французами ритуалу оба императора со своими сподвижниками и доверенными лицами должны были строго одновременно ступить в заранее приготовленные лодки и по единому сигналу отплыть к месту встречи.
      Когда русская процессия, без сомнения, хорошо заметная с крутого и высокого тильзитского берега, прибыла в установленное место к сожженному мосту, на неприятельской стороне никакого движения, похожего на выезд Наполеона, не примечалось. Можно было лишь различить выстроенные по кромке берега шпалерами и развернутые в нашу сторону припараженные войска.
      Чтобы высоким особам не маячить в глазах французов, решено было свернуть к расположенной по соседству довольно обширной крестьянской усадьбе, поспешно оставленной хозяевами и, конечно, тут же разоренной проходившими войсками.
      Дом с сиротливо торчащими голыми стропилами стоял одиноким и пустынным.
      В просторную сельскую горницу, крытую небом, проследовал Александр I, вслед за ним все важные персоны и генералы. А уж потом бочком протиснулись и адъютанты, среди которых оказался и Денис Давыдов.
      Император бросил на стол свои белые лосиные перчатки и шляпу и сел на стоящий рядом единственный стул лицом к выходу. Все остальные стояли, выстроившись тесным полукругом.
      Среди тягостного молчания, установившегося в горнице, было слышно лишь, как где-то в углу с тонким и нудным отчаянием звенит запутавшаяся в паутине муха, как тяжко отдувается грузный прусский король Фридрих-Вильгельм III и судорожно и нервно, как всегда, хрустит пальцами великий князь Константин Павлович.
      Всеобщее томление нарастало.
      Так прошло не менее получаса. Наконец кто-то из дежурных офицеров просунулся в дверь и крикнул:
      — Едет, Ваше Величество! Едет!..
      Адъютанты дружно рванулись наружу. Это увлекло и остальных. О придворном этикете было забыто совершенно. Бывшие в горнице устремились к двери, не считаясь с чинами и званиями.
      Взбешенный государь вышел последним. Но ему хватило сил казаться спокойным. Хотя заметно было, что от скрытого гнева губы его побелели, а по миловидному лицу полыхали красные пятна...
      Вместе с Александром I на встречу плыли великий князь Константин, Беннингсен, граф Ливен, князь Лобанов-Ростовский, сияющий белым кавалергардским мундиром генерал Уваров и похожий заостренным лицом на гончую министр иностранных дел Будберг.
      Денис Давыдов извлек припасенную загодя зрительную трубу. Она тотчас же приблизила к глазам лодку Наполеона. Повелитель французов был виден отменно. Он стоял особняком от своей свиты, почти на самом носу, со скрещенными на груди руками, в своей излюбленной и известной по многим литографским изображениям позе, которую он, надо полагать, держал в ответственные моменты, дабы еще более закрепить тем самым свою легендарность. Был он и в той же маленькой шляпе, форма которой была знакома всему свету. Однако остальная одежда выглядела иначе. Вместо традиционного длиннополого серого сюртука, о котором тоже ходили толки, на Бонапарте красовался парадный мундир его старой гвардии — синий с красными отворотами и лентою Почетного легиона через плечо...
      Обе лодки шли ходко. Однако Бонапартова успела причалить первой. Нескольких выигранных мгновений вполне хватило Наполеону, чтобы поспешно ступить на плот и уже как хозяину встретить русского царя, который теперь вынужден был играть роль приветливого и покладистого гостя...
      Денис Давыдов запрятал свою зрительную трубу. Более смотреть было не на что.
      Хотя свидание императоров и проходило без свидетелей, в обстановке сугубо интимной и уединенной, кое-какие подробности их первой беседы стали тут же известны по обоим берегам Немана. Сначала лицам особо доверенным, а затем, как водится, и многим прочим, имеющим к сему событию повышенный интерес.
      Вполне естественно, что здесь правда легко обрастала вымыслом, а желаемое столь же просто выдавалось за действительное. Причем каждый непременно хотел уверить, что уж его-то сведения самые что ни на есть достоверные, «прямо... (следовала многозначительная пауза) оттуда...».
      Рассказывали, что буквально первою фразой Александра I, ступившего на неманский плот, была следующая: «Государь, я так же, как и вы, ненавижу англичан». — «В таком случае, — ответил Наполеон, — мир заключен».
      Разрыв с Лондоном тем самым был уже предрешен.
      Далее последовала очередь Вены. Не дожидаясь предупредительного реверанса русского царя, Наполеон сам пошел в атаку. Отношения Франции и России, ежели теперь они установятся, должны напоминать, подчеркнул Бонапарт, брачный союз по любви, который он намерен оберегать с супружеской ревностью. Тут Наполеон и сказал, имея в виду Австрию, ту самую фразу с привкусом казарменной сальности, что с удовольствием будут впоследствии цитировать историки: «Я часто спал вдвоем, но никогда втроем».

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30