Я очень хотел бы знать подробности партизанской войны, которая велась с такой отчаянной смелостью и неутомимой настойчивостью во время московской кампании. Я знаю, что было бы безрассудно обращаться с просьбой, требующей от Вас столь большой затраты времени, поэтому я ограничился бы получением нескольких описаний и эпизодов, написанных рукой Черного Капитана, и это считал бы величайшей любезностью...»
Получив портрет знаменитого романиста с его дарственной надписью и повесив, в свою очередь, изображение Вальтера Скотта в своем кабинете, Денис Васильевич написал ему 10 января 1827 года новое письмо:
«Я слышал от своего племянника Владимира Давыдова, что Вы коллекционируете оружие. Позвольте мне прислать Вам несколько образцов оружия кавказских горцев, курдов, живущих у подножия Арарата, и персов. Я был бы весьма счастлив пополнить Вашу коллекцию своими трофеями...
Вы писали мне, что хотели бы иметь некоторые представления о характере партизанской войны. Обстоятельства помешали мне ответить Вам своевременно, но по возвращении из Персии я буду иметь честь и удовольствие сослаться на мои «Мемуары об операциях моего отряда в 1812 г.» и мой «Опыт теории партизанских действий», которые года два тому назад вышли в 3-м издании и которые перед моим отъездом в действующую армию я еще раз пересмотрел, исправил и дополнил. Владимир хорошо знает оба языка — русский и английский — и с удовольствием переведет Вам мои мемуары и плоды наблюдений...»
На Кавказе, как и предполагал Денис Васильевич, его ждали отнюдь не радостные известия.
Тяжелая внутренняя война между Ермоловым и любимцем государя Паскевичем подходила к своей неминуемой развязке.
Алексей Петрович, обнявший Давыдова по его приезде в Тифлис, сказал прямо:
— Сия борьба мне не по силам. Царю я неугоден и тому имею многие подтверждения. Плетью обуха не перешибешь. Надобно убираться с Кавказа самому, пока не повезли силою... Вот погляди письмо, какое я послал уже на высочайшее имя. Копию с него я для себя сохраняю...
На листе, поданном Ермоловым, Денис Васильевич прочел:
«Недостаток доверенности вашего величества поставляет меня в положение весьма затруднительное... В этих обстоятельствах, не имея возможности быть полезным для службы моего отечества, я почти вынужден желать увольнения от командования Кавказским корпусом...»
Вскоре в Тифлисе объявился присланный царем начальник Главного штаба Дибич, все такой же дергающийся, неряшливый и суетливый. Он, как оказалось, повел лукавую двойную игру. Поначалу заверил Ермолова, что все остается в прежнем виде. Об этом же успокоительно говорил и войскам, должно быть, побаиваясь их привязанности к главнокомандующему. Однако интриги против Ермолова с появлением Дибича нисколько не прекратились, а обрели, пожалуй, новую силу.
Через некоторое время хитрый и оборотистый Дибич, по своему обыкновению отводя глаза в сторону, все же объявил о смещении Ермолова волею государя. И тут же повернул дело таким образом, будто в случившемся повинен не кто иной, как сам Алексей Петрович, добивавшийся своей отставки, о чем он изволил писать царю.
Главнокомандующим Кавказским корпусом был тут же провозглашен Паскевич, который, ничуть не стесняясь тем, что Ермолов еще не выехал из Тифлиса, проводил смотры войскам и кричал на площади пронзительным фальцетом:
— Я из вас ермоловский дух вышибу!..
Столь же двулично, как с Ермоловым, повел себя Дибич и в отношениях с Давыдовым. Он уверял его в верности старому приятельству и обещал достойное место в действующих войсках. Однако время шло, но никакой должности для Дениса Васильевича так и не находилось. Наконец ему предложили состоять при Главной квартире, то бишь болтаться без дела и заниматься пустой писаниной. В это же самое время только что сформированный для военных действий с персами отдельный 6-тысячный отряд был поручен Дибичем и Паскевичем генералу Панкратьеву, не только не имевшему боевого прошлого, но и бывшему тремя годами моложе Давыдова по службе. Это окончательно убедило Дениса Васильевича, что новое начальство на Кавказе никакого служебного продвижения родственнику смещенного главнокомандующего давать не собирается. Чуть позже он с горечью посетует об этом Закревскому:
«Не повезло! Что делать?.. Я к тому привык, все 14 кампаний, мною прослуженных, основаны на неудачах, не против неприятеля, а относительно к приятелям...»
— Нам с тобою, брат Денис, один крест нести, — задумчиво сказал собиравшийся к отъезду Ермолов. — Без меня эти резвые молодцы, зная доподлинно, что и ты у государя не в чести в единой мере со мною, тебя намертво стопчут. Напиши-ка рапорт по болезни, просись покуда на минеральные воды.
Денис Васильевич последовал этому разумному совету. Просьба его о лечении кавказскими минеральными водами была рассмотрена с удивительной быстротою. На нее тут же последовало соизволение нового главнокомандующего.
Проводив Ермолова, которому теперешним начальством не разрешено было даже попрощаться с войсками из-за опасений неудовольствия солдат и офицеров, Давыдов на какое-то время еще задержался в Тифлисе и убедился, что возня вокруг имени Алексея Петровича не утихла даже с его отъездом из Грузии. По-прежнему строчились кляузы и доносы на него, собирались любые материалы, которые хоть в чем-то могли опорочить бывшего проконсула Иверии. Доходили слухи, что и в Петербурге жандармское ведомство опрашивает с тою же целью всех приезжающих с Кавказа.
Денис Васильевич не без желчи записывал по этому поводу:
«Когда впоследствии жандармские власти стали допрашивать прибывших в Петербург грузин с намерением узнать от них что-либо, могущее послужить к большему обвинению Ермолова, они отвечали: «Мы лишь за то были недовольны им, что он говорил, что у грузин вместо голов — тыквы».
В эти же дни он написал гневную эпиграмму, обращенную к ретивым преследователям Ермолова:
Гонители, он — ваш! Вам пляски и хвала!
Терзайте клеветой его дела земные,
Но не сорвать венка вам с славного чела,
Но не стереть с груди вам раны боевые!
Эта эпиграмма, прочитанная кому-то из близких друзей еще в Тифлисе, мгновенно разлетелась по кавказским войскам и с невероятной скоростью распространилась по всей России. Жандармскому столичному ведомству Бенкендорфа она была, во всяком случае, известна менее чем через месяц после написания. Главным адресатом эпиграммы и полицейские власти, и читающая публика справедливо посчитали Николая I.
Хлесткое четверостишие это Денис Васильевич не убоится вставить в свое первое и единственное прижизненное собрание стихотворений, выпущенное в 1832 году. Правда, чтобы провести не слишком бдительную московскую цензуру, ему придется придумать к своей эпиграмме печально-безобидный заголовок: «На смерть NN...».
Покинув «тифлисское гнездо интриг», Давыдов еще два самых знойных месяца томился на кавказских минеральных водах в чопорно-скучном курортном обществе, без особого энтузиазма пил шипуче-кислый нарзан из стаканов, обвязанных кручеными бечевками и исправно подаваемых гостям отставными солдатами-инвалидами, рвался душою в Москву, тоскуя о домашнем уюте, и писал стихи о недавнем боевом походе к подножию Арарата, в которых в соответствии с теперешним своим неопределенным положением величал себя полусолдатом:
Нет, братцы, нет: полусолдат
Тот, у кого есть печь с лежанкой,
Жена, полдюжины ребят,
Да щи, да чарка с запеканкой!
Вы видели: я не боюсь
Ни пуль, ни дротика куртинца;
Лечу стремглав, не дуя в ус,
На нож и шашку кабардинца...
Эти стихи приведут в восторг Пушкина. И не случайно он позднее чуть ли не дословно повторит:
Мой идеал теперь — хозяйка,
Мои желания — покой,
Да щей горшок, да сам большой...
Денис Васильевич смотрел на торжественно-пышные кавказские картины, на увенчанную снеговой папахой, высоко взметнувшуюся главу Казбека, но душа его была далеко, она рвалась на родимую Русь, до которой, казалось, было немыслимо далеко, как до звезд.
Пребывание Давыдова на Кавказе действительно по всем статьям напоминало ссылку. Тяжелую длань надзора он ощущал над собою постоянно. Как оказалось, и прежний отпуск его, устроенный Ермоловым, и нынешнее лечение на минеральные водах — все оставалось под высочайшим приглядом, все вызывало неудовольствие государя. Снова надобно было хоть как-то прикрывать себя и оправдываться:
«Недавно дошла до меня весть неприятная, — писал Денис Васильевич Закревскому, — будто бы свыше мною недовольны, зачем я сим отпуском воспользовался. Неужто это правда? Я не могу этому поверить! Я болен и очень болен с самого моего прибытия к отряду, которым я командовал...»
Лишь в конце лета Давыдову удалось наконец под предлогом «обострения проистекающей болезни» вырваться в Москву, Зная, что и здесь его не оставят в покое, он большую часть времени проводил в селе Мышецком, а в первопрестольную наезжал большею частью лишь к докторам. В Москве широко распространились слухи о том, что поэт-партизан опасно болен «воспалением в кишках от взволнования желчи». Денис Васильевич, наученный горьким опытом, никого в этом не разубеждал, даже самых близких друзей.
О своей хворости Давыдов исправно писал и в письмах, отнюдь не без основания полагая их одним из самых надежных источников полицейской информации.
Посылая в эти дни небольшую посылку с кавказским оружием Вальтеру Скотту для его коллекции, Денис Васильевич сопроводил ее письмом от 10 сентября 1827 года, в котором не преминул упомянуть о своей болезни, а заодно и поделился некоторыми творческими замыслами:
«Заболев от убийственного грузинского климата, я не успел собрать оружия, которое мне хотелось прислать Вам, а то, что уже было у меня, пропало в пути из-за небрежности моих людей, растерявших почти все мои трофеи. То немногое, что я посылаю Вам, почтительнейше прошу принять от Вашего восхищенного почитателя и как слабое выражение благодарности за сделанный Вами ценный подарок.
Лук — теперь уже редкое оружие на Кавказе: им еще пользуются только наиболее отсталые племена, вот почему у посылаемого Вам экземпляра такой сильно подержанный вид...
По возвращении из Грузии я провел некоторое время на знаменитых кавказских минеральных водах, находящихся как раз в стране тех воинов, оружие которых я Вам посылаю. Мне очень бы хотелось сделать эти воды фоном для романа вроде «Сент-Ронанских вод». Сколько контрастов можно было бы здесь найти при сравнении!..»
Кстати, Пушкин, бывший в эту пору в Петербурге у родных, каким-то образом узнал о посылке с оружием и письме Давыдова в Англию. Давно интересуясь Вальтером Скоттом, Александр Сергеевич попросил поэта-партизана рассказать ему о его связях со знаменитым романистом. На эту просьбу Денис Васильевич, конечно, откликнулся и в письме, отправленном Пушкину, изложил вкратце историю своего заочного знакомства с Вальтером Скоттом.
Последняя война
Сильна ли Русь? Война, и мор,
И бунт, и внешних бурь напор
Ее, беснуясь, потрясали —
Смотрите ж: все стоит она!
А вкруг ее волненья пали —
И Польши участь решена...
А. С. Пушкин
Жизнь шла своим чередом.
С Кавказа поступали утешительные вести о победоносном ходе персидской кампании. В октябре 1827 года Паскевич взял Тавриз, угрожал Тегерану. В феврале 1828 года персидский шах признал свое полное поражение. В деревне Туркманчае был подписан мирный трактат, по которому ханства Ереванское и Нахичеванское оставались за Россией. Кроме всего прочего, Персия соглашалась выплатить 30 миллионов рублей контрибуции.
Текст почетного Туркманчайского договора царю в Петербург было поручено доставить Александру Сергеевичу Грибоедову.
Успех в этой войне позволил России почти сразу же открыть новую кампанию — против Турции, за освобождение от османского ига Балканских государств. Благо, к этому располагала и международная обстановка: Англия, Франция и Австрия в эту пору были заинтересованы в ослаблении Оттоманской Порты и в отторжении у нее под любыми предлогами европейских владений.
Русская же общественность давно требовала оказания более действенной помощи сражающейся за свою независимость, истекающей кровью Греции. Бывший императорский статс-секретарь по иностранным делам, почетный член литературного общества «Арзамас» граф Каподистрия, избранный еще в апреле 1827 года греческим правителем, взывал к России за помощью. На все попытки облегчить положение восставших дипломатическим путем турецкая сторона высокомерно отвечала: «Высокая Порта не принимает никакого предложения, касающегося греков... и постарается защитить свои интересы собственными силами».
26 апреля 1828 года Россия объявила войну Османской империи. Боевые действия почти одновременно начались на двух театрах — на Дунайском и Кавказском...
В обществе новая кампания встречена была поначалу с известным энтузиазмом.
Князь Вяземский помчался в Петербург, где вместе с Пушкиным просил у царя разрешения присоединиться к действующей армии. Им обоим, однако, в этой просьбе было категорически отказано.
Давыдов, намеревавшийся было тоже ходатайствовать о своем возвращении в войска, узнав о высочайшем недоверии, проявленном к его друзьям-стихотворцам, с тоскою понял, что ему-то в его теперешнем положении надеяться на царскую снисходительность и тем более нечего. Состояние, в котором он пребывал, было куда как незавидным. Отправленный на Кавказ непосредственно самим государем, он верными царскими слугами был поставлен в такие условия, что продолжать свою службу там решительно не мог. Однако и возвращение вопреки императорскому желанию в Москву обрекало Дениса Васильевича на двусмысленно-тягостное положение. Не случайно же, кем-то усердно подогреваемые, по старой столице ползли и распространялись слухи о том, что Давыдов едва ли не самовольно оставил армию в разгар боевых действий, его обвиняли чуть ли не в трусости...
Все это Денис Васильевич переживал остро и болезненно.
Открещиваться же от попавшего в царскую опалу Ермолова, как сделали многие на его глазах, честный и прямодушный Давыдов не собирался, поскольку постоянство в дружбе для него никогда не измерялось никакою выгодою и корыстью:
«Если меня обвиняют в преданности Алексею Петровичу, который, в течение всей своей службы, успел внушить к себе во всех своих подчиненных неимоверную любовь и уважение, — писал он в одном из писем, — то многие и в особенности те, которые поклоняются лишь восходящему светилу, не поймут того; в самом деле, как им понимать постоянство в дружбе, самоотвержение и всякий возвышенный порыв благородной души? Их правила заключаются в том, чтобы приветствовать того, кому улыбается фортуна, и разрывать связь с тем, к кому она обращается тылом, и которые потому для них бесполезны».
Убеждения и моральные принципы Дениса Васильевича оставались прежними. Поступиться ими хоть в чем-то он не мог. А значит, и принужден был в сложившейся обстановке неизбежно оставаться не у дел, по крайней мере, до лучшей поры.
Одним спасением для Давыдова оставалась литературная работа. Князю Вяземскому, проводившему лето в селе Мещерском близ Пензы, он сообщал:
«Я теперь пустился в записки свои военные, пишу, пишу и пишу. Не дозволяют драться, я принялся описывать, как дрались».
Петр Андреевич же в ответном послании с восторгом описывал свое вольное житье-бытье в пензенских краях, шутил про себя, что окончательно остепенился, потому что зарылся в степь, хвалил тамошние просторные для тела и души цветущие и солнечные равнины, с добродушной улыбкой отзывался о простых и здоровых местных нравах. Заодно сообщал, что в соседстве с ним живет премилый и преостроумный отставной штабс-капитан Дмитрий Бекетов, бывший сослуживец Давыдова по партизанскому отряду и к тому же двоюродный брат камергера Матвея Михайловича Сонцова, мужа родной тетки Пушкина — Елизаветы Львовны. Вяземский от своего имени и от имени семейства Бекетовых радушно звал Дениса Васильевича в гости, пожить тихой, размеренной и открытой жизнью и, ругая душную атмосферу столицы, приводил к большей убедительности свои собственные стихи, которые во многом были созвучны и душевному настрою поэта-партизана:
Прости, блестящая столица!
Великолепная темница,
Великолепный желтый дом,
Где сумасброды с бритым лбом.
Где пленники слепых дурачеств,
Различных званий, лет и качеств,
Кряхтят и пляшут под ярмом...
Эти увещевания Вяземского, видимо, окончательно убедили Давыдова, что самое лучшее в его неопределенном состоянии поселиться с семейством где-нибудь подалее от Москвы, от назойливых глаз, слишком внимательных ушей и досужих языков. В тех же самых степных краях, которые расхваливал Петр Андреевич, у него, слава богу, было обширное, полученное за Софьей Николаевной имение Верхняя Маза, до коего у него до сей поры руки как-то не доходили. А что, ежели отправиться туда и заняться без особых мудрствований устройством хозяйства и хлебопашеством? И творческой работе эдакая перемена образа жизни пойдет лишь на пользу.
Супруга, с которой Денис Васильевич поделился своими раздумьями на этот счет, неожиданно легко согласилась с его предложением.
Порешили, что в Верхнюю Мазу со всеми чадами и домочадцами отправятся по будущей весне.
А пока же Денис Васильевич уже загодя готовил себя к вынужденной роли мирного хлебопашца. Обреченный на бездействие и тоскливое одиночество, он как бы прощался со своею ратною судьбой. И мысли его невольно обращались к близким его сердцу славным героям незабываемого 1812 года, с которыми он делил все опасности и лишения великой войны. Об этом и говорил он с просветленной памятью о минувшем и с болью и горечью о настоящем в своей элегии «Бородинское поле», написанной после поездки в родное подмосковное имение, название которого оказалось навечно вписанным на скрижали отечественной истории:
Умолкшие холмы, дол некогда кровавый,
Отдайте мне ваш день, день вековечной славы,
И шум оружия, и сечи, и борьбу!
Мой меч из рук моих упал. Мою судьбу
Попрали сильные. Счастливцы горделивы
Невольным пахарем влекут меня на нивы...
Несмотря на минуты печали, а порою и отчаяния, горячая, пылкая натура Давыдова все же побеждала меланхолию. Не видя возможности использовать свои силы на поле брани, он рвется в литературную борьбу, мечтает о сплочении своих друзей и единомышленников по российской словесности в единую боевую когорту.
«Примись издавать журнал, — пишет он где-то в это же время Вяземскому, — я тебе буду помощником по какой-нибудь части. Жуковский, Пушкин, Баратынский, Дельвиг и множество лучших наших литераторов поддержат нас, и с таким ополчением я уверен, что мы все журналы затопчем в грязь».
Всю осень и зиму 1828 года Денис Васильевич прожил замкнуто, никуда не выезжая и почти никого не принимая. В его затворничестве Давыдова навещали лишь самые близкие, особо доверенные друзья: Баратынский, Вяземский, граф Федор Толстой...
В декабре в Москву неожиданно приехал Пушкин. На святочной неделе заявился в дом к Денису Васильевичу запросто, без всякого приглашения, чем порадовал его еще более.
— Еле разыскал славного партизана, — воскликнул, скинув на руки слуге завьюженную свою шинель, — поехал по прежнему адресу, на Арбат, сказывают, его превосходительство не проживают. Еле толку добился. Наконец указали дом ваш в Большом Знаменском...
— Семья растет, потому квартиры и меняю, — улыбнулся Давыдов. — Заодно и следы по старой привычке заметаю, неприятелей своих, что пригляд за мною держат, запутать пытаюсь. Истинные же друзья вроде вас, любезный Александр Сергеевич, меня завсегда найдут по одному биению сердечному!..
Пушкин по обыкновению своему порадовал новыми творениями. Прочитал стихотворение «Чернь», предназначенное для «Московского вестника», замечательно звучную и красочную новую свою поэму «Мазепа»
, которую, по его словам, писал всю осень в петербургском Демутовом трактире. Рассказал о новостях северной столицы, о Жуковском и прочих старых «арзамасцах». Обмолвился и о том, что здесь, в Москве, на одном из балов танцмейстера Иогеля в Благородном собрании увидел юную Гончарову, которая его буквально заворожила своею красотой.
— Я был представлен ей графом Толстым, Американцем, — сказал он задумчиво. — Теперь уповаю на его старания, поскольку думаю упросить его стать моим сватом. Пора уж и вправду мне закончить жизнь молодого человека. Холостятство и несоответствующее летам положение в обществе мне изрядно надоели... То ли вон дело у вас, Денис Васильевич, и дом, и супруга добрая, и сыновья геройские — молодец к молодцу!.. У меня же до сей поры лишь скитания по чужим углам...
Пушкин на сей раз показался Денису Васильевичу совсем не таким, как прежде. Хоть и улыбался часто, однако в голубых глазах его стыло какое-то то ли смятение, то ли беспокойство.
Весною 1829 года, едва пообдуло и пообсушило дороги, Денис Васильевич со всем своим «многолюдством», как оп выразился, отбыл в степные края, в имение Верхняя Маза.
Нет, не зря расхваливал эти благодатные места князь Вяземский. И неоглядные просторные равнины, расшитые буйным весенним разноцветьем, и спокойные тихоструйные реки, полные рыбой, и свежезеленые леса, упрятанные в степные балки и пронизанные неистовым птичьим перезвоном, и неимоверно высокое и ясное небо — все пришлось ему к сердцу.
С присущей ему горячностью и страстью Денис Васильевич занялся устройством дома, имения, дворового хозяйства. В хлебопашестве, о котором он столько говорил, его познания, конечно, были весьма скромны, и поэтому Давыдов предпочел все сельскохозяйственные работы препоручить управляющему, на должность которого занарок пригласил из Пензы молодого, но толкового и сведущего землемера Расторгуева, имевшего к тому же некоторую тягу к сочинительству. Сам же, вспомнив раннюю молодость в Бородине, решил посвятить себя в основном заботам охотничьим, поскольку условия для этого были воистину сказочными — и зверя, и птицы в округе, как он успел уже убедиться, водилось по подмосковным меркам в немыслимых количествах.
Денис Васильевич купил отменных скаковых лошадей, завел борзых и гончих, а заодно с увлечением занялся приручением и тренировкою степных ловчих ястребов, намереваясь с наступлением сезона испытать и этот, показавшийся ему весьма романтическим способ охоты. Когда же подошла пора для добычи зверя и птицы, возможности, которые открыла ему щедрая пензенская земля, превзошли все его ожидания.
В распахнутой белой рубахе, опоясанной теплым ветром, окрепший, загоревший, помолодевший, Давыдов носился на быстром коне по только что сжатым полям, вздымая на кожаной рукавице бьющего крылами серого с серебряным отливом степного ястреба, готового взмыть по первому его знаку и бить с налету ввинченных в плотный воздух перепелов, чувствовал свою вольность, не зависящую ни от чьих высокомерных прихотей, и полагал себя счастливым. Иногда, вспомнив свой партизанский азарт, пугивал для острастки местных разбойников. Остальное же время проводил за своим рабочим столом, над военными записками, а иногда и над стихами.
Так и шло время.
Оторванный от ратных трудов, Денис Васильевич пытался настроить свою поэтическую лиру на возвышенно-нежный любовный лад:
Бывали ль вы в стране чудес,
Где жертвой грозного веленья,
В глуши земного заточенья,
Живет изгнанница небес?..
Он написал несколько любовных посланий и тонких по краскам и звукам элегий. Присовокупив к ним кое-что из сатирических творений, в том числе шутливую прижизненную эпитафию на безмерно долговязого и тощего князя Мосальского, вознамерился послать все это на суд кому-нибудь из своих друзей-стихотворцев. Хотел поначалу Пушкину, но тот, как стало известно, отправился в путешествие на Кавказ. По дороге туда, сделав изрядный крюк, он заезжал в Орел, где, не убоявшись навлечь на себя неудовольствия свыше, посетил опального, живущего под полицейским надзором Ермолова. Алексей Петрович с удовлетворением известил об этом Давыдова:
«Был у меня Пушкин. Я в первый раз видел его и, как можешь себе вообразить, смотрел на него с живейшим любопытством. В первый раз не знакомятся коротко, но какая власть высокого таланта! Я не нашел в себе чувство, кроме невольного уважения».
Неугомонный Вяземский, вероятно, тоже где-то разъезжал, поскольку писем от него давно не было. Баратынский с семейством своим, по слухам, гостил где-то в Казанской губернии.
Оставался любезный Жуковский, адрес которого не менялся, поскольку Василий Андреевич по-прежнему нес службу при дворе.
Ему Давыдов и послал свои переписанные набело стихи с просьбою глянуть их дружеским оком, а ежели будет к тому необходимость, поправить их твердою, но столь же дружескою рукою.
На это как всегда внимательный и чуткий Василий Андреевич откликнулся теплым приятельским письмом:
«Давыдов, пламенный борец, благодарю тебя за твои поэтические и прозаические строки. Очень было мне весело получить от тебя весточку и видеть, что ты все по-старому беседуешь со своей милой музой. В своей поэтической небрежности — это привлекательные создания. Ты шутишь, требуя, чтобы я поправил твои стихи; это все равно, что если б ты стал меня просить поправить в картине улыбку младенца, луч дня на волнах ручья, свет заходящего солнца в высоте утеса и т. д. Нет, голубчик, ты меня не проведешь. Я не решился коснуться твоих произведений и возвращаю все тебе. Не отдать ли все в «Северные цветы»; эпитафии однако не пропустят. Уведомь меня, а я обнимаю тебя душевно...»
В этом же 1829 году, уже по зимней поре, Давыдов с великой печалью узнал о кончине в своем киевском имении Николая Николаевича Раевского. Об этом известила обширная некрология, помещенная в «Русском инвалиде». Никакой подписи под ней не было, однако по слогу, по часто встречающимся знакомым словосочетаниям и оборотам Денис Васильевич безошибочно определил автора — Михаил Орлов.
О старом друге Давыдову было известно, что, арестованный по делу декабристов 29 декабря 1825 года, Михаил Федорович был прямиком препровожден в Петропавловскую крепость, где и пребывал до середины июня 1826 года. Благодаря заступничеству брата своего графа Алексея Орлова, находящегося в фаворе у нового государя, суда избежал и поплатился лишь исключением со службы и высылкой в свою деревню под надзор полиции с запрещением въезда в обе столицы. Ясно, что «ссылошный» Михаил Орлов не мог покуда обозначать собственного имени даже под некрологией, посвященной памяти своего знаменитого тестя.
Когда Денис Васильевич прочел траурный очерк о Раевском, то сразу же убедился, что хотя и написан он с искренностью и благородным порывом, однако страдает довольно ощутимой односторонностью — Николай Николаевич выведен в нем лишь как славный и искусный генерал. Но ведь не только одним военоначальством жив человек. Даже отстраняясь от службы волею или неволею, он остается и благородной личностью, и твердым в убеждениях своих гражданином, и поборником добра и справедливости, ежели, конечно, обладает этими качествами в полной мере, так, как обладал ими покойный Николай Николаевич. А разве не тому же живой пример — Ермолов? А тот же Михаил Орлов? Да и себя Давыдов мог бы, пожалуй, смело поставить в этом же ряду.
А сколько на глазах иных примеров, когда слава и известность человека держатся лишь его высокою должностью, которой прикрывается заурядная душевная мелочность, пустота и никчемность. Разве мало подобных людей явило новое царствование?
Тут же по горячим следам скорбного известия Денис Васильевич начал набрасывать свои замечания на «Некрологию H. H. Раевского». Именно эти, отнюдь не благостные мысли хотелось ему высказать в первую очередь в своих размышлениях, связанных с кончиною дорогого Николая Николаевича:
«Он представлен нам только на коне, в дыму битв и с гласом повелительным. Мы ищем благочестивую душу его, хранилища всего возвышенного, отголоска всему благородному. Мы ищем верного друга, тайного благотворителя сира и нища, мужа твердого в бедствиях жизни, равнодушного к почестям и высокому сану, им заслуженным, и довольствующегося единым миром своей совести, словом, мы ищем человека, и видим в некрологии одного храброго и искусного генерала...
Неужели военное звание, впрочем, столь почтенное и благородное, до того превышает звание добродетельного человека, что, говоря о первом, можно пренебречь последним?..
Но пусть представят вполне жизнь каждого, и тогда всякий займет место, ему принадлежащее; тому, коего потерю долго не перестанут оплакивать все истинные сыны отечества, мало останется соперников, соединявших в себе доблести воина с добродетелями гражданина...»
Принявшись поначалу за обычную рецензию, Давыдов сам чувствовал, что работа его расширяется и, выходя за рамки литературно-критических рассуждений, все явственнее обретает некоторые черты политического трактата. Потому и трудился над своими «Замечаниями» вдумчиво и серьезно в течение нескольких месяцев.
Находясь вдалеке от обеих столиц, Денис Васильевич тем не менее не терял связи со своими литературными соратниками и друзьями. Он искренне радовался в эту пору тому, что у него все ближе и сердечнее складывались отношения с Пушкиным. В один из приездов своих в Москву любезный Александр Сергеевич, оказавшись вместе с Давыдовым на обеде у общего их приятеля отставного полковника Сергея Киселева, родного брата Павла Дмитриевича, откровенно признался за столом в его квартире на Никитском бульваре, в доме графини Головиной, что стихотворная манера поэта-гусара многому научила его и в молодости, показала, как надобно свободно и в то же время круто обращаться с поэтическим словом. Признание это, без всякой позы, простое и откровенное, до сих пор согревало Денису Васильевичу душу. Об этом Давыдов писал Вяземскому: