А еще я был в курсе, как Гоша, уезжая, подставил Серегу на бабки. Нас двоих подставил. Но в первую очередь Серегу, конечно.
Взяли мы тогда в черной кассе одного типа добровольно-спортивного общества немереный по тем временам кредит на партию телевизоров. Замутили такое вот дело. Схема была путаной и местами бартерной, но должно было всё нормально срастись. Кредит этот короткий оформили на Серегу. Он у нас всегда за главного. Он Лев, Серега наш.
Вот.
А Гоша, значит, с этими деньгами, которые поручили ему у знакомой в обменнике по завтрашнему курсу конвертировать, взял и укатил в избыточно калорийное царство победившей демократии. Дважды сволочь…
Мы и не знали, что он уже к тому времени все бумаги на отъезд оформил. Ни сном ни духом.
Короче, он свалил, а у нас тут то еще веселье началось. Пока он за океаном лавэ эти чужие через левые трастовые конторы просирал успешно, мы здесь от реальных таких пацанов — царство им всем небесное, вечный покой! — отбивались. Сереге, чтобы счетчик обнулить, пришлось тещины квартиру и дачу продавать. А мне — машину. Еле наскребли. Ведь тогда еще и инфляция была под две тысячи процентов в год. Еще не забыли?
Сейчас, конечно, смешно вспоминать. Сейчас мы сами пацаны реальные при бабле и со стволами, да со связями правильными, а тогда, блин… Очко, жим-жим, конкретно играло. Не железное, поди.
Впрочем, Серега Гоше эти деньги давным-давно простил.
Вы, наверное, скажете, что, мол, Гоша-то этот ваш — скотина большая. Мол, так уж из рассказанного выходит. А вот и не надо так говорить. Я бы вам этого делать не рекомендовал. Он ведь как-никак друг наш. Он нам свой. Со школы еще, и вообще… Он с нами пил молоко из бутылок с крышками из цветной фольги. Он нам как брат почти. Пусть и непутевый.
И он знаете какой на самом деле? Он всякий.
Гоша тогда всё правильно сделал — всю свою медицинскую родню на уши поставил. Там такие лекарства доставались, что по тем временам и мечтать о них нельзя было. Вытащил Гоша своей энергией Серегину мамку, можно сказать, с того света. Такой вот он чувак…
А когда я ногу на трассе у Лысой горы сломал в январе восемьдесят девятого, кто меня полночи до базы волок девять километров и по пояс в снегу? Разве не Гоша? Гоша. Окочурился я бы при наших морозах, если бы он меня тогда искать не кинулся.
И много еще чего за ним в плюсах имеется.
Вот почему любого, кто скажет при нас, что Гоша — скотина, мы с Серегой отметелим на раз, не задумываясь.
Это мы можем говорить, что Гоша — м…к. Он и есть м…к. Но это только у нас право есть — его так называть. А остальные пусть поостерегутся.
Фу! Как же всё в этой жизни запутано. Не просечешь ничего без поллитры.
Я докурил. Третью прикуривать не стал — с утра в желудке подсасывало.
А тут и Гоша как раз хорошо зацепил Серегу в челюсть снизу. А Серега встречным расквасил Гоше нос. На том они и расползлись.
«И они любили друг друга за возможность бескорыстно друг друга ненавидеть», — придумал я в этот момент фразу для будущего романа. Подумал, вот надоест притчи сочинять, возьмусь за роман.
Bcё к тому и шло. Серега сел где стоял. Потом лег. А Гоша задрал бошку и пытался зажать нос платком. Но всё равно кровь успела рясно закапать и рубашку, и светло-бежевый его пиджак.
— Суки, — гундосил Гоша, — беспредельщики. Креста на вас нет… Летишь сюда каждый раз, думаешь, к своим пацанам летишь, а вы… Блин, вчера из Домодедово летел, сон такой обалденный видел, блин… Будто плывем втроем в лодке… Утро, кувшинки, блин… эти… как их там… жужелицы… Всё так… Душа пела… А вы, блин… Уроды.
Серега резко сел и внимательно посмотрел на Гошу, а потом вопросительно — на меня.
Я пожал плечами. Откуда мне было знать, что это всё означает. И лишь спросил наудачу:
— Ну не вы же, — скривился Гоша.
— Не знаю… Проснулся. На посадку пошли.
А потом он замолчал. Надолго. И, как показалось, навсегда. И стало тихо.
Только где-то очень-очень высоко кричала о чем-то тревожном невидимая за облаками птица.
Через пять минут мы расстались.
Гоша, не попрощавшись, пошел в ту сторону, где по всем раскладам должна была проходить трасса. Потопал не оглядываясь. А мы с Серегой, не сговариваясь, отвесили ему по поклону с отмашкой — мол, скатертью тебе, братан, дорожка. Катись, раз так, колбаской по Малой Спасской.
Недаром говорят мудрые китайцы, что можно привести коня к реке, но нельзя заставить его пить. Нет никакой такой возможности.
И пусть его, подумали. Пусть.
Ушел он.
Ну а мы нашли место, где можно было, не рискуя головой, спуститься вниз. Освежились ледяной прохладой горной воды, пофехтовали двумя подобранными на песке корягами и, заколов друг друга насмерть, с гиканьем перебрались по влажным черным валунам на другой берег.
Ну и направились налегке — на абсолютном таком легке — в долину. Над которой, кстати, уже завис умытый степными росами оранжевый шар.
Мы с Серегой в тот миг пока еще не наигрались вволю в волю.
2
Окруженная лесистыми кряжами долина в суровой красоте своей выглядела великолепно. Заливающий ее седой ковыль был в то утро отчего-то взволнован. И на его трехбалльных волнах причудливо играли быстрые тени всклоченных облаков. Тени были как дельфины. Резво ныряли они из фалд да в складки мятого полотна.
А ближний план радовал пестротой своего цветущего разнотравья.
И запахи, конечно!
Они разносились по всему раздолью тем вольным ветром странствий, которым только единственно и можно в этой земной жизни надышаться. И — ё-мое! — нельзя надышаться.
Нет, нельзя надышаться — одной жизни, пожалуй, не хватит — и этим вольным ветром, и этими пьянящими благовониями азиатской степи — крутым замесом ни на одну понюшку, где и сон-трава, и горюн, и баюн, и трын, и фиг ее знает какая еще… И — богородская. Есть такая.
Впрочем, подминая остальные, нагло протискивался в наши разомлевшие ноздри горьковатый аромат уже раскумаренной солнцем обыкновенной полыни. Полыни обыкновенной. Ага, просто полыни, или — как-то че-то там по-умному — вульгариуса…
Шли мы от реки еле приметной тропой, которая петляла по непонятным нам, но не зверью, ее протоптавшему, древним заветам. И был, видимо, в этих круголях и турусах какой-то первородный смысл, к которому дикие братья наши чутки, а мы, считая уперто, что кратчайшее — это по прямой, — увы.
Но какие бы выкрутасы тропа ни выделывала, а вскоре стало ясно, что интегрально тянется она к основательным лесам невозможного по своей красоте предгорья.
Впрочем, нам — в нашем архетипическом поиске земного рая — было всё равно куда топать.
К предгорью так к предгорью.
К невозможному так к невозможному.
А через часок, может, чуть меньше (никто из нас не засекал специально), встретился нам и первый абориген. Старик в разбитых кедах. Такой, знаете… Ну такой. Из тех, которых особо и расспрашивать за жизнь не надо, — у них всё на лице поведано морщинами-иероглифами. Всяк волен прочесть.
Ну и сед был он как лунь. Что такое есть лунь, я, честно говоря, не знаю. Но, видимо, нечто белое и пушистое. Как волосы этого дедка.
Старик копался на героически отвоеванном у прерии участке, где посажена была у него всякая вегетарианская всячина. Огурцы-капуста там да прочая — тянем-потянем, никак не вытянем — репка-редька-редиска.
Дед чего-то там творил в три погибели. Я сначала подумал, что с сорняком борется, оказалось, когда ближе подошли, — гусениц ловит.
А гусениц этих было полно. Кишмя кишело всё этими козявками. Просто-напросто нашествие тут какое-то случилось. Мерзко-волосатое нашествие. Флэшмоб натуральный.
И казалось, что дедова огорода такой толпе прожорливой, пожалуй, на завтрак да и то не хватит. Так, на закусочку. Чтоб аппетит нагулять.
— Бог в помощь, — сказал я заднице деда.
— А-а?! — испуганно дернулся старый мичуринец.
Разогнулся, развернулся, поправил свою выцветшую бейсболку и прищурил близоруко и без того донельзя узкие свои щели. Пытался, значит, разглядеть нас детально, во всех, как говорится, подробностях.
— Бог в помощь, отец, говорю, — еще раз поздоровался я.
Серега тоже деда поприветствовал со своей высоты — наклонился слегка по-пизански.
— А-а, это вы, — кивнул нам дед, — сайн байна, путники. Сайн байна.
Деду было лет сто, не меньше. Хотя я лично с возрастом азиатов всё вечно путаю. Как-то не очень у меня с этим делом. Прикинешь порой, вот печенег столетний шагает, а он на поверку — Дубровский в расцвете. Да к тому же и не печенег вовсе, а хазар или того пуще — скиф.
— Я тебе, дед, так скажу, без пестицидов всё это — дохлый номер, — заявил тем временем весомо Серега. Он уже поднес к самому носу пойманную на капустном листе зеленную пакость и внимательно ее со всех сторон рассматривал. Типа экспертизу проводил. Мохнатая тварь энергично извивалась в его пальцах, тщетно пытаясь вырваться.
— А-а? — не понял, а может, и не расслышал дед.
— Разве ж можно их всех вот так вот голыми руками собрать? — переспросил Серега и аккуратно положил гнусность на тот самый лист, с которого ее и подобрал.
Да уж.
Это я, человек на городском асфальте рожденный, в таких делах профан полнейший, а Серега — внук репрессированного председателя колхоза и сын спившегося главного агронома — за козявок кое-что, видимо, знал.
— А-а, — покачал головой дед, видимо соглашаясь с Серегой, что не тот это способ, чтоб врага одолеть.
И теперь уже я поинтересовался:
— А на х… зачем тогда, отец, мучаешься?
— А-а, — пожал плечами потомок Гэсэра и наконец-то произнес нечто членораздельное: — Надо.
— Зачем? — спросил я.
— А-а, однако, делать смысла нет, но, если не делать, смысла не прибавится, — выдал такую мне в ответ тираду старый крест.
И у меня от удивления чуть нижняя челюсть не отвалилась.
Во-первых, не ожидал я от него таких наворотов. А во-вторых, он был до безобразия прав, старик этот. Абсолютно прав. Стопудово. С каких сторон ни подходи.
Мы вот порой мечемся с выпученными глазами по своим клеткам-офисам, распечатками с фиксингами вечерними трясем заполошно и волосы на задницах рвем от отчаяния — мол, «что нам делать? как тут быть? — эР-Тэ-эС упал на восемь пунктов». А здесь, на почве, начальников паники из себя не корчат, не ставят себя в тупик проклятым вопросом «что делать?», а просто делают. То, что положено. Подпирают спинами небо.
Я правую руку преждерожденного поймал и пожал крепко его мозолистую ладонь — мол, уважаю, старик. А Серега хмыкнул и — тот еще краевед — спросил:
— Отец, скажи, когда не в лом, а как эта вот долина называется?
— А-а чего ее называть, когда других нет? — ответил старый хитрец.
— Хм, мудро, — согласился Серега, — действительно, к чему словами сорить, когда и так всё… Когда земля, она плоская. Да, отец?
— Земля не плоская, — с серьезным видом сказал старик, не уловив — а я так помыслил, что не захотев уловить, — в вопросе подначки.
— Всё-таки круглая, да? — сорил харизмой Серега.
— Нет, — было решительно отвергнуто и такое его пред положение.
— А какая тогда? — исчерпал варианты Серега. И тут же была открыта ему великая тайна:
— Шарообразная она.
Тут, конечно, Серега рассмеялся. От души.
— Но покоится она на спине Золотой Лягушки, — не обращая внимания на его смех, назидательно добавил степной космогон.
Теперь уже рассмеялся и я. Ну разве не прикольно? Реально меня эти два клоуна рассмешили.
Но тут старый такое сказал, что я тут же рванул ручник.
— Вообще-то, оно вон как выходит: уже она, всяко-разно, не покоится… То есть еще не покоится… Но должна будет успокоиться… Или наоборот. Иначе зачем ты пришел втроем…
И тут дед осекся.
— Как это — втроем? — поразился я автоматом, а потом, сообразив, что нужно изумляться совсем другому, спросил: — Ты о чем это вообще, отец?
Но он не стал отвечать — мол, как хочешь, так эти «уже — еще» и понимай; мол, всё, что должен был тебе сказать, сказал. За остальным — в справочную.
Я и так и сяк, но как отрезало его. Запартизанил дед. Пришлось отстать.
И тут же он засуетился, слазил в свой латаный-перелатаный мешок да одарил нас —добрейшей души чел — лепехой незамысловатой и прокисшим кобыльим молоком, что в пластиковой бутылке из-под какой-то колы у него имелось.
Когда перекусили, Серега, с трудом стоявший после бессонной ночи на своих ходулях, завалился спать в короткой тени непонятных кустов, а я принялся угощение отрабатывать. Разделся до трусов, из майки чалму смастырил и пошел гусениц в целлофановый пакет собирать. Как тимуровец.
Сначала стремно было, а после ничего — азарт охотничий появился. И даже в раж вошел. А чего? Тоже дело. Бессмысленное, конечно, как дед подтвердил. Ну и что? Вы много занятий знаете, в которых смысл присутствует? Я так, пожалуй, два. Впрочем, безопасный секс можно не считать — какой в нем реально смысл? Значит, одно — небезопасный секс. А остальные наши дела если и имеют смысл, то настолько высший, что и не постичь его.
Насобирал я восемь тысяч сто тридцать две… Нет, сто тридцать три, кажется. Или тридцать четыре? Ну не важно. В одном месте я там сбился, пересчитывать не стал, и сколько точно поборол, теперь и не узнать. Но много.
А сбился оттого, что притчу очередную сочинял. Про Гусеницу, Которая Стала Бабочкой. Вот эту вот притчу, кому интересно.
Жила-была в одном таком немаленьком городе одна такая себе Гусеница. И все вокруг считали ее большой засранкой, поскольку она только тем по жизни и занималась, что зеленые листья без остановки жрала, а пользы общественной никакой не приносила. И, похоже, даже и не собиралась.
Гусенице этой, честно говоря, было глубоко плевать на то, что кто-то там о ней что-то. Ее это особо не напрягало. Не трогало. Не заботило.
Но вот однажды сидит она, такая вся индифферентная, на одном дереве. Для тех, кому это так уж важно, для тех, кто не хочет иметь дело с деревом-идеей Шопенгауэра, уточняю: на канадском клене, что растет на углу Восемьдесят Первой и Риверсайд.
Короче.
Сидит она, значит, на этом самом канадском клене и, по своему обыкновению, листья монотонно один за другим уминает.
А тут к ней на ветку присаживается деловой такой Воробей. Не просто так, естественно, а с прозрачным намерением ее слопать. Склевать то бишь хотел он ее. Походя.
Но, услышав, как она громко чавкает, увидев всю ее такую небритость, рассмотрев неухоженность целлюлитную, поморщился, сплюнул от досады — и был таков. Не стал, короче говоря, трогать. Улетел.
Да-да.
Именно так и было.
И вот это вот самое обстоятельство Гусеницу как раз и задело за живое. Что какой-то там транзитный Воробей ею побрезговал. И вообще.
Тогда-то она впервые и задумалась и о своем бытие, и о том, как она в чужих глазах выглядит, и о другом всяком таком. Духовном, вечном и высоком. А подумав, решила: видимо, нужно что-то делать. Видимо, нужно что-то срочно предпринимать. Просто срочно.
И стала, не откладывая в долгий ящик, а тем более — на никогда не наступающий понедельник, саморазвитием духовным заниматься с целью полного изменения своего ментального содержания. И таких в этом деле перерождения высот вскоре достигла, что однажды утром превратилась — после продолжительной медитации по методу товарища Фабра — в красивую Бабочку.
Сподобилась, значит.
Ну и тут же почувствовала, как отношение окружающих к ней резко изменилось. Все вокруг сразу стали ахать-причитать: «Ах, какая прелесть! Ах, смотрите, она еще и цветы опыляет?! Ах, какая же она такая вся комсомолка, активистка, да и просто красавица! Не то что эта зловредная — тьфу на нее! — уродина Гусеница».
И тут бы Бабочке в новом своем воплощении жить и радоваться, а ей почему-то стало вдруг грустно. Впала она в какую-то такую, знаете ли, депрессию. Сядет где-нибудь, бывало, в тенечке, крылья сложит и думает себе: «Ну как же они не поймут, что я и есть та самая Гусеница? Как же так? Почему они никак не осознают, что если нет Гусеницы, то нет и Бабочки? Ну почему они такие глупые? Ведь пока делят они Неделимое на Зло и Добро, на Красоту и Уродство, не будет им покоя-успокоения, не избавиться им от суеты и кликушества, не спастись от мук и страдания».
Довольно часто она так думала-размышляла, о других бескорыстно радея. Пока ее, голубушку, от философствования чрезмерного бдительность потерявшую, тот самый Воробей командировочный не того самого… Не ням-ням.
Вот такая притча. С таким вот грустным финалом. Но такова ведь и жизнь наша. Что тут поделать.
Хотя для тех, кто любит хеппи-энды, я сообщу по секрету, что на самом деле она спаслась. Спаслась-спаслась. Сбежала каким-то чудом от Воробья. И улетела из опостылевшего города. Перемахнула через два океана, три моря, а также хребет восточных гор и попала прямиком в сон небезызвестного мудреца Чжуан Чжоу.
И от усталости забылась там, в чужом сне, чудесным вечным сном.
Такой на самом деле конец у этой притчи.
Хотя людям продвинутым я сообщу: не такой, конечно. Там еще продолжение случилось. И в действительности всё закончилось тем, что Чжуан Чжоу, услышав однажды во сне по радио мою притчу о Гусенице, Которая, Став Бабочкой, Залетела в Его Сон, проверил это всё, не просыпаясь, на вшивость. А удостоверившись в истинности, сочинил во сне же притчу о Спящей Бабочке. Ту самую, где спящему Чжуан Чжоу снилось, что он не Чжуан Чжоу, а бабочка, которая спит и видит во сне, что она не бабочка, а Чжуан Чжоу, который спит и видит… Ну и так далее. До тех пор далее, пока окончательно становится неясно, где Чжуан Чжоу, а где та бабочка.
Ну, вы помните.
Люди продвинутее продвинутых тут, возможно, рассмеются и заметят, что этого не может быть, поскольку притча о Спящей Бабочке появилась намного веков раньше, чем моя притча о Гусенице, Которая Стала Бабочкой.
И с ними можно согласиться.
Даже нужно.
Но думаю, что люди продвинутее тех, кто продвинутее продвинутых, не будут спорить с тем, что, когда мы говорим о дао (а о чем же мы тут, собственно, если не об этом?), дихотомия «раньше-позже» выглядит несколько странновато, если не сказать — смешно.
Вот так вот, собственно.
И напоследок.
Всем, дослушавшим притчу.
В качестве бонуса.
Маленький Такой Секрет от Хранителя Маленького Такого Секрета:
«Даже стороннему наблюдателю невозможно в данный конкретный миг понять, кто это перед ним гам порхает — сам Чжуан Чжоу в маскарадном платье или разжиревшая до размеров Чжуан Чжоу бабочка. И вот почему. Данного конкретного мига нет, не было и никогда не будет. Да и той стороны, где бы мог стоять этот самый сторонний наблюдатель, честно говоря, — тоже».
Как видите, не всё так просто, как некоторые думают.
Всё гораздо проще.
Ну и стал я обгорать на солнышке, конечно, пока совмещал полезное с приятным. Особенно плечи и спину подрумянило. Сделалось мне от перегрева туго и пришлось сдаться. Дед до теплового удара дело не стал доводить — не фашист какой — и отпустил меня с богом. И пошел я Серегу будить.
Разбудил я богатыря с трудом. И приходил в себя он тоже тяжело. Это у него в заводе.
Ну а когда окончательно врубился он в то, где и по какой причине находится, принялся тут же у деда расспрашивать в практических целях на предмет того, нельзя ли у них в деревне дом прикупить по сходной цене, ну или там, например, снять. Дед, риэлтором прикинувшись, покумекал и обнадежил, что, дескать, да, что это вполне решаемо, даже очень. Ну и объяснил, куда нам вообще-то топать нужно.
— Вон, — сказал он нам, да еще и рукой показал, — видите, вершина виднеется, Правая Титька, допустим, называется, а слева от нее — поменьше вершина, пускай будет Левая Титька. А между ними распадок. Вот, чтобы в деревню, значит, попасть, прямо на это междутитье идти и надо. Идти прямо и никуда ни в коем случае не сворачивать. Однако.
Да, именно так — изобразив при этом на лице монолизовскую улыбку, что, как известно, сестра родная ухмылке Чеширского Кота, — он нас и напутствовал.
— Идти прямо на распадок и не сворачивать, — как заклинание или девиз повторил я, рассматривая при этом надпись на его выцветшей футболке.
«Просто сделай это» — перевел я и отдал старику воинское приветствие. По-русски лихо, по-американски резко и по-польски — войско польско не сгинело — двумя пальцами.
— И когда она предложит заночевать, соглашайтесь, — добавил вдруг старый.
— Кто «она»? — спросил я.
Но он только рукой махнул — мол, чего болтать, сами увидите.
Мне, честно говоря, что-то в этом невнятном предупреждении не понравилось. Поднапрягли меня как-то все эти дедовы недомолвки загадочные. Была в них какая-то нехорошая предопределенность. А Серега — ничего, не обратил на это никакого особого внимания, а может, как должное воспринял, и только поинтересовался досуже:
— Скажи, отец, а как деревня-то ваша называется?
— Да никак, — ответил старик, — чего ее называть-то, когда других больше нет. Да и ее…
И тут поперхнулся он.
— А-а, ну да, — смутился Серега, сообразив, что опять сморозил глупость. — Земля-то, она на Лягушке.
— Должна быть, — подтвердил, прокашлявшись, дед.
— На Золотой? — уточнил Серега.
— Ага, однако, на Золотой, — стоял на своем дед. — Алтан Мэлхэй, если по-нашему.
— Хорошо еще, что не на Черной Жабе, — проникнулся и я, вспомнив об одной очень старинной легенде, которую сам однажды с бодуна и выдумал.
Ну и на том мы сердечно распрощались со стариком.
И двинули намеченным курсом. Вступив на какое-то подобие проселочной дороги.
Лучше бы нам этого было не делать.
Впрочем, кому-то ведь, как ни крути, всё равно нужно было это когда-нибудь сделать. Чем мы хуже? Тем, что лучше?
А день уже перевалил антракт — солнце добралось до зенита, набухло и тупо заряжало. На небе не было ни облачка, и всё вокруг радостно изнывало от невыносимой жары. И, наверное, поэтому звенело во всю ивановскую натужной последней струной. Да так звенело, что, казалось, вот-вот лопнет.
Все эти бесчисленные цикады-кузнечики от души башметили во все свои балалайки-скрипочки. Бабочки и стрекозы, громко шелестя перепонками, умело трахались на лету. Пчелы, шмели и прочие жужжалки барражировали над цветами и взапой хлебали свой халявный нектар. Ласточки — а может, кто их там знает, и стрижи — с сабельным свистом чертили на невыносимо голубом полотнище свои дурацкие каббалистические знаки. И вся эта вот здешняя суета сливалась в единый звон.
О чем и речь.
Мы шли молча. И шли босиком. По-босяцки то бишь шли. Утопая по щиколотки в горячей пыли одной из тех дорожек, которые были неведомы нашему всему форевер — Саньке Пушкину. И на нее, на дорогу эту, похоже, действительно никогда раньше не ступала нога белого человека. И в этом был особый кайф. И что — по щиколотки, и что — никогда.
Как известно, существуют дороги, которые мы выбираем, и есть те, что выбирают нас. Интересно, думал я, это какая? Долго, надо сказать, думал, минут сорок, но так ничего на этот счет и не решил. Хотя и уповал на то, что, может быть, это как раз и есть та самая счастливо выбранная нами суперпупердорога, которая к тому же подмахнула и сама нас выбрала.
Но тут ведь как — знать-то не можешь доли своей, может, крылья сложишь посреди…
И я спросил Серегу:
— Как думаешь, это дорога, которую мы выбрали, или дорога, которая выбрала нас?
— Это дорога, которую нам показал старик, — ответил он сухо.
Да уж, Серега всегда был реалистом в большей степени, чем романтиком. Он не поэт. Он голимый прозаик.
Вот почему он туфли нес в руках, а я свои мокасины перекинул через плечо, связав шнурками.
Шли бодро. Правда, хотелось пива. Лично мне. Всё же, как ни крути, а лето на дворе. А лето подразумевает наличие пива. Но откуда в этих пределах пиво? Здесь не пиво, здесь — воля. И столько ее здесь, что хоть упейся. А вообще-то мы, наверное, лихо смотрелись со стороны — два таких городских мэна в неслабых цивильных костюмах посреди не протертого от пыли глобуса. А?
Я достал последнюю сигарету и прикурил. Пустую пачку с верблюдом на борту бросил в пыль. Привнес в окружающий ландшафт элемент цивилизации. Взлохматил глухомань, изменив слегка состав природы. Не от бескультурья, конечно, а концептуально. И подумал еще, что надо бы как-нибудь сочинить притчу о Последней Сигарете. Она того достойна. Но потом — при случае.
— Лошадь надо будет обязательно купить, — вдруг выдал вслух результат каких-то своих перспективных размышлений Серега.
— Надо, — согласился я, мне понравилась идея, поэтому развил ее: — Еще собаку.
— Собаку покупать не будем, дворнягу подберем — отмоем.
— Можно и так, — ничего не имел против такой экономии я.
Мы на какое-то время опять замолчали, а потом я спросил осторожно:
— Слушай, а мы это надолго?
— Там посмотрим, — ответил Серега расплывчато, — может, приживемся.
— Может быть, — заметил я дипломатично.
— А к чему нам там-то возвращаться? — спросил Серега, вероятно имея в виду под этим «там-то» покинутый нами сгоряча порт приписки, в смысле — город прописки.
Я ничего не ответил, лишь плечами пожал. В принципе я всегда был открыт для любых экспериментов. И любой новый опыт был мне не отвратен. Но я знал за собой, что являюсь животным социальным, и наперед никаких обещаний и клятв давать не хотел.
— Нет, ну а что мы реально теряем? Телевизор? — стал детализировать Серега.
Я опять промолчал.
— Или бизнес этот наш долбаный, где мы белками в колесе? В чертовом. На оборотные средства горбатимся. Сорок скоро. Сколько можно жизнь на будущее откладывать? А, Дрон? Не пора ли уже и просто пожить? А?.. Впрочем, ты сам там смотри.
Это он, типа, унимаясь, намекал, что я вполне свободен в своем выборе. Что я в своем праве. Но я в этом даже и не сомневался. И промолчал по этому поводу, а по предыдущему заметил:
— Бодрийар назвал бы это социальным дезертирством.
— Мы не дезертиры, мы дембеля, — не согласился Серега.
Я в общем-то понимал — не дурак, наверное, — что именно Серега в виду имел. Имел в виду, да не мог вот так вот с ходу сформулировать.
Что живем на бумерских скоростях. Что живем так, будто собираемся жить вечно. Что не живем настоящим. Что живем будущим. Что только его конструированием и озабочены. Что настоящее для нас ненастоящее, оно для нас — фуфло от мадам Тюссо.
Вот что Серега в виду имел.
А еще то, что не прожитые нами секунды складываются в непрожитые часы, часы — в сутки, сутки — в годы, а те — в столетия. И что всё это не прожитое нами в настоящем времени образует в итоге Великую Пустоту — ту самую замечательную фигню, которая удачно восполняет дефицит Творения, но при этом без зазрения совести опустошает наши измученные души.
Вот он о чем.
И я призадумался. Ведь, как ни крути и по-любому, Серега тут, конечно, прав — жизнь проходит. Можно сказать, пролетает. Со свистом.
Подумал я так, и тут же защемило в груди на предмет — а не пора ли действительно плюнуть на всё это чухманство и настоящим слегонца пожить. Ну там типа: жить, назад не оглядываясь; на текучку не заморачиваться; о завтрашнем дне ни-ни, пусть он, как ему и положено, сам о себе; сознание раскрепостить, а восприятие — обострить и кайф научиться получать от созерцания кончика сосновой иглы. Мало больше — мгновение надрочиться останавливать, если оно, допустим, прекрасно.
Во-во.
И я на излете этой своей мысли посмотрел на дрожащие за сиреневой дымкой вершины таинственных нагромождений.
Мы шли уже, пожалуй, часа два, а они, горы эти, ближе не стали. Я подумал, что это, наверное, какой-то обман зрения. Оптические враки такие. Ведь поначалу казалось, что до них рукой подать, а прошли уже километров восемь, не меньше, — и как будто на месте стояли.
Но, впрочем, это было не так, не на месте: впереди и слева от дороги как раз показался какой-то зеленый — похоже, крашенный дешевой медянкой — не то контейнер, не то вагончик. Раньше-то его не было видно на горизонте, а теперь нарисовался.
Значит, решил, продвигаемся.
Вагончик оказался придорожным кафе. Вернее — позной. На фанере в рамочке так прямо и было коряво выведено белой краской: «ПОЗНАЯ».
Я даже сперва-сначала и не поверил. Нет, ну какой реальный смысл, согласитесь, в таком глухом месте точку открывать? Ладно бы трасса рядом пролегала или Шелковый путь лежал, по которому караваны туда-сюда с навьюченными челноками, или… Но тут-то? Зачем?
Чтоб нас, что ли, которые здесь раз в четыре с половиной миллиарда лет мимо проходят, распаренными варениками с фаршем из конского мяса накормить?
Странным мне всё это показалось.
Впрочем, подумал, может, у них цены такие улетные, что все затраты окупаются? Может, у них торговая накрутка — тысяча восемь процентов? Во всяком случае, это хотя бы что-то объясняло.
Но нам ничего не мешало выяснить истину. Заведение было открыто. В позную было еще не поздно.
И мы, конечно, вошли. Надев туфли. Но не повязав галстуки. Галстуки при отсутствии фэйс-контроля, согласитесь, пустое.
Как только вошли, так сразу увидели Гошку.
Он сидел за ближним от двери столиком и что-то с аппетитом поглощал из глубокой тарелки. Увидев нас, он широко улыбнулся, помахал приветственно алюминиевой ложкой и произнес обрадованно:
— Чуваки, ну где вы там бродите? Я запарился вас ждать.
— Наш пострел везде поспел, — хмыкнул Серега, он, похоже, не сильно удивился.
А я вот удивился, и очень, но сделал вид, что нет, конечно. Держал марку.
Кроме Гошки, других посетителей в заведении не было.
Мы, уклоняясь от длинных липких лент, развешанных для ловли мух и прочих гнид, направились к его столику. И сели напротив.