— Трава по пояс, — закончил за меня Серега словами совсем из другой песни.
Как ногой на тормоз нажал.
— Парни, а помните, как в восьмом мы первый раз травку пробовали? — спросил Гошка.
Конечно же мы помнили. Еще бы.
В тот день Гошка приволок в школу бабину с новой записью «Лабионды» и заявил с ходу, что этот улетный музон нужно непременно слушать под ганджовую травку. Тогда, мол, один кайф на другой налезет и вставит по полной программе. Типа так ему сказали правильные пацаны с Третьего поселка ГЭС, которые, как известно, от постоянного употребления гашиша высажены на поголовный умняк.
И так Гошка этой идеей загорелся, что до седьмого урока нас доставал. Пока Серега не завелся и не сказал, что к вечеру плана достанет, только потом уже никому не отмазываться. Мы согласились. И решили собраться вечером у него в сарае. Чтобы, как всегда, он, я с Гошкой и Монтана, конечно.
Мы вообще-то часто вчетвером в Серегином сарае собирались. Там прикольно было: имелся старый, но еще добротный диван, полки с книгами висели, для уюта фотки Джо Дассена, Дина Рида и Гойко Митича по стенам были расклеены, многоуважаемый шкап стоял со всяческим барахлом, которое у Серегиных родоков рука выбросить не поднималась, на шкафу лежала гитара с гэдээровскими переводными блонди на борту и даже магнитофон наличествовал — реальный такой двадцатикилограммовый «Днепр».
В этом чудесном сарае у нас штаб-квартира была: мы там и курить учились, и в «секу» играть, и первую свою бутылку «чернил» там же оприходовали, да и целоваться нас Монтана по-взрослому, «с языком», учила на том самом старом диване…
Короче, собрались мы в тот вечер в нашем сарае. Гошка бабину приволок, я — ноль семь «Солнцедара», Монтана — себя. Серега чуть задержался — Гошка с Монтаной успели у меня алгебру переписать, — но пришел с травой. Много ее принес. Полный спичечный коробок. Почему-то запомнил этикетку: «Берегите телеграфные столбы от возгораний». Может, потому, что к тому времени уже знал: кое-кто склонен видеть деревья там, где мы склонны видеть столбы. Может…
Ну, там целое дело было, как мешали мы неумело эту труху с табаком и назад ее потом в гильзы сигарет — в штакетины, если по-важному, — забивали. Потом ленту, в тридцати местах ацетоном склеенную, — «Лабионду» эту суфийскую поставили и стали деловито травкой, значит, вовсю раскумариваться. Прихода Кайя, духа марихуанского, ждать.
Мне никак не вставляло. Тянул-потягивал хапку за хапкой — сплошное гонево. Стал на других посматривать. Серега спокойно курил и даже не морщился, хотя в принципе некурящим он у нас был — правильный пацан, на «Двух капитанах» воспитанный. У Монтаны — ей Гошка «паровозиком» рот в рот пару раз стравил — сразу голова закружилась, и она не стала опыт продолжать, невкусным ей это всё показалось: деффчонки любят марафет, но жить не могут без конфет. А Гошка, тот сразу стал вовсю глючить. Ништяк, чуваки, говорит, вставляет, Виниту — сына Инчу-Чуна на белом коне вижу. И конь такой у него прикольный — с пятью, хи-хи, ногами. И спрашивает у Сереги: вставляет, Серый? Угу, отвечает Серега. Еще как. Прёт меня страшным пёром, аж распирает всего. Тогда Гошка у меня спрашивает: а тебе вставляет, Андрюха? Вставляет, вру. Радугу вижу, говорю, а радуга та — реально оперенье летящей в парящую птицу стрелы. И, судя по оперенью, Гоша, это стрела не гуронов, но ирокезов. А сам думаю: что за дела — почему это Гошке вставляет, Сереге вставляет, а мне — нет? Так и не понял. Решил, что организм у меня такой огнеупорный, что воздействию марихуаны не подвержен.
Только под Новый год Серега признался, что угостил нас тогда сухой ромашкой. Обычной лекарственной ромашкой. У матери из пачки отсыпал. Я как услышал, так чуть не уржался. А Гошка обиделся — с Серегой целую четверть, до самых весенних каникул не разговаривал. На весенние каникулы предки Сереге мопед подарили, тут уж Гошке с ним не разговаривать было всё равно что себе на яйца наступать.
Такие дела.
— Андрюха, возьми стекло, — попросил Гошка.
— Устал?
— Задолбался, и руки затекли.
Я, всучив Сереге оружие, надел перчатки и принял у Гошки его нежную ношу. Честно говоря, Инструктор нам с этим стеклом здорово помог в кавычках. Нести его было неудобно — кто носил, тот знает, как оно, — да и вообще.
Но и смешно, конечно, было. Идешь такой, думаешь: вот я, чья-то фантазия, иду по долине, которая чья-то фантазия, несу чуваку, который чья-то фантазия, стекло, которое тоже чья-то фантазия. Ну и на фига, думаешь, всё так сложно?
А самое удивительное, что, зная про все эти продувные обстоятельства, несуществующий я чрезвычайно боялся разбить это самое несуществующее стекло. Вот что было самое удивительное. И этот страх был настолько реален, что нереальность всего остального абсолютно ничего не значила. Меркла вся остальная нереальность перед реальностью этого глупого страха.
— Какой сегодня день? — спросил вдруг, что-то там себе в уме прикидывая, Гошка.
— «А день, какой был день тогда? — прохрипел я. — Ах да…»
— Среда, — подхватил Серега и поправился: — Должна была быть.
— А на кой тебе? — спросил я у Гошки.
— Да так, — ответил он.
А я подумал, что дни для нас теперь — ничто. Всего лишь. Их не приколешь и пищей глаз не сделаешь: они на фоне белом, не обладая телом, незримы.
И в ответ на эти мои мысли в стекло со всего маху — я чуть не выронил его от неожиданности — врезалась громадная такая бабочка. Она, и без того офигевшая от всех этих сегодняшних снежных дел, не ожидала, видимо, от жизни еще и подобной подлянки — что воздух может стать льдом. Это обстоятельство, полагаю, стало для нее настоящим онтологическим шоком, поэтому и ушла она вниз — свалилась от такого удара судьбы в пике. Но, правда, довольно быстро справилась и пусть неуверенно, с левым креном, но всё же полетела куда-то вправо. Я подумал ей вслед: ты лучше, чем Ничто. Верней: ты ближе и понятней. Внутри же на все на сто ты родственна ему. В твоем полете оно достигло плоти. И потому ты в толчее дневной достойна взгляда как легкая преграда между Ничем и мной. Пока не станешь мной, а я — тобой. Пока.
Пока-пока!
И тут Гошка спросил:
— Что за фигня?
Я сначала не понял, о чем он, а потом гляжу — действительно фигня.
Прямо по курсу стояли огромные ворота. Вернее, как? Сами-то створки ворот отсутствовали, а имелись вкопанные на приличном расстоянии друг от друга две вереи метров по пять высотой и перекинутая между ними жердина. А самих створок нет, не было. Не знаю, ветром ли времен их сдуло, Чингисхан ли Тамерланович на дрова пустил, а может, и какой-нибудь гешталевый Чубайс приватизировал — всякое может быть, — но только не было их. Лишь петли ржавые на столбах от них остались.
Зато к перекладине была привязана шнурами из конского волоса сотня-другая металлических трубок разной длины и разного диаметра. Ветер теребил эти висюльки — они и посвистывали беспрестанно на всякие голоса и, постукивая друг об друга, издавали разнообразнейший звон. Другой такой натуральный генератор случайных звуков еще поискать.
В общем, посреди долины, оживающей под лучами перевалившейся через криво-пьяную линию гор огненной горбушки, увидели мы непонятное сооружение непонятного же назначения.
Но там было у кого спросить. Возле левого столба стоял худосочный мужичонка — небритый сын степей в драном тулупе, рыжих собачьих унтах и малиновой монгольской буденовке с бубенчиками. Он, подставив мордочку теплому ветру с востока, лузгал семечки и спокойно ждал, когда мы подойдем поближе.
Мы подошли. Серега поздоровался за всех и, утоляя свой живой этнографический интерес, спросил у мужичка:
— Это что у вас за культовое сооружение такое?
— Поющие Ворота, — ответил мужик, не переставая забрасывать и сплевывать.
Серега провел ладонью по темной глади столба и спросил:
— На кой они здесь?
— Не знаю, — пожал плечами мужик, — но вы должны заплатить.
— За что это? — моментально сообразив, что с нас хотят бабок поиметь, тут же вклинился Гошка.
Мужик отвел глаза, отряхнул с рукава несуществующую шелуху и ответил:
— За проход.
— За что? — не понял Гошка.
— За проход, — повторил мужик.
— Мы, типа, должны заплатить за проход через эти Поющие Ворота? — проговорил Серега вслух, чтобы самому осознать это дело.
Мужик кивнул.
— Афигеть! — восхитился такой наглости Гошка. — Это что такое получается, это предъявление territorial rights получается? Афигеть! Главное, никакого забора нет, а плати. Можно подумать, за этой хренотенью приватные владения начинаются. Просто — афигеть! Афигеть просто!
— А, собственно, на основании каких нормативных документов мы должны платить? — поддержав стихийный Гошкин протест, спросил Серега.
— Чего? — не понял мужик.
Серега терпеливо пояснил прозрачную суть своего незамысловатого вопроса:
— Какие такие услуги мы, собственно, должны оплатить?
— За проход, — тупо настаивал мужик.
— А если мы ворота стороной обойдем, мы должны будем платить? — измыслил я халяву.
Халява прошла — мужик ответил:
— Мимо ворот бесплатно.
— Ну вот и ладненько, — принял решение Серега, — тогда нам мимо.
И пошел обходить ворота справа. Я, подхватив стекло, пошел слева. А неугомонный Гошка решил презреть несправедливые запреты и направился прямо между стоек. И косился при этом на мужика в ожидании какой-нибудь реакции с его стороны. Но тот, зачерпнув в кармане тулупа новую горсть семян, на Гошку даже не смотрел. Плевал он на Гошку. Подсолнечной шелухой.
А Гошка дошел до линии ворот и будто в стену уткнулся. Еще раз попробовал — нет, и еще раз, и снова — нет и нет. Не мог пройти.
Я, глядя на тщетные его попытки, вспомнил давешнюю бабочку. Похоже было. Человек, конечно, не бабочка. Но у него тоже есть свои пределы непоняток. Бабочка врезалась в стекло и подумала: так не бывает. Но мы-то знаем, что так бывает. Человек бьется в затвердевшую пустоту и думает, что так не бывает. Но кто-то ведь знает, что так бывает. Кто-то… Ну, например, та же самая бабочка. Уже.
Мы с Серегой терпеливо ждали, а он всё тыкался и тыкался то руками, то плечом, но всё никак не мог сделать то, что требовал от него сделать внутренний его аутистический нравственный императив, который, по-видимому, сводился в тот момент у Гошки к следующему: позитивно настроенный современный человек должен и даже обязан бороться с провокационными сюрреалистическими подгонами.
— Магоша, мы ждем, — поторопил его Серега. А я посоветовал:
— Головой попробуй.
Гошка разозлился, нашел булыжник и запустил в створ ворот. Камень спокойно перелетел линию и плюхнулся в траву. Возмущению Гошки не было предела. Он подошел к мужику и спросил, показывая рукой в ту сторону, куда улетел снаряд:
— Почему он да, а я — нет?
Как это ни странно, но мужик ответил, и ответил так:
— Он не знает, что ему туда нельзя.
— Ну?
— Он не знает, а ты знаешь.
— Но мне ведь по барабану.
— Это тебе для меня по барабану, для них тебе по барабану, — кивнул мужик на нас с Серегой, — а для себя ты знаешь, что тебе туда нельзя.
— Ты, чувачок, хочешь сказать, что я сам себя через ворота не пускаю?
— А кто же? Я-то тебя не держу.
Грозная гримаса сползла с Гошкиного лица, плечи безвольно опустились, и впал он в состояние глубокой задумчивости. И, не выходя оттуда, подошел ко мне. Слова не говоря, сбросил с плеча автомат, отобрал стекло и побрел за Серегой, который уже двинулся дальше, по известному только ему маршруту.
Мы уходили от ворот, а они пели нам вслед свою веселую и нехитрую песню. Хотя, конечно, хитрую. Веселую и хитрую. Веселую, потому что ветер вовсю дурковал, а хитрую, потому что они знали: мы скоро к ним вернемся.
И через час мы к ним вернулись.
Не-а, халява всё же не прошла. Случился второй дубль. Только вратарь теперь семечки щелкал возле правого столба.
Серега всё с ходу просек, направился к сборщику дани и спросил деловито:
— Сколько?
— С вас двоих по штуке зеленых, — невозмутимо ответил тот и кивнул на Гошку: — А с этого пятьсот.
— Почему это с меня пятьсот? — обиделся Гошка.
— Детский, — пояснил мужик. И Гошка обиделся еще больше.
— Нереальные цены, — покачал головой Серега. Мужик пожал плечами и спросил:
— А где здесь реальность?
И Серега в знак согласия, что нет ее здесь, отсчитал ему заявленный прайс.
Долго еще Гошка возмущался. Не понимал он, почему это Адепт при таких накладных раскладах не подкинул нам малеха Вашингтонов в качестве подъемных. И успокоился только тогда, когда Серега мудро заметил, что спасение погибающих — статья бюджета самих погибающих и что негоже размышлять о кэшаке, когда события требуют от нас готовности в любой момент животы положить на алтарь во имя Абсолюта.
А Пастуха нашли мы в полдень. Впрочем, правильнее сказать, что он нас сам нашел.
Но сначала мы увидели табун.
Вот так вот: раз — и увидели.
Просто увидели, как там, вдалеке, несутся к северной кромке долины полудикие лошади.
Неслись они за своим вожаком в никуда: достигнув линии, где земля и небо — всё едино, то ли прыгали мустанги один за другим с обрыва в бездну, то ли уносились в небо. Не видно нам было.
Казалось, что в бездну.
Но верилось — в небо.
Ага, горячо верилось, что не в бездну, а в небо уходил табун из наших забытых мальчишечьих снов.
А одна лошадь не прыгнула. Она была под седлом. И тот, кто был в седле, направил ее в нашу сторону.
Я смотрел на этого приближающегося всадника, на грациозный полет его белого иноходца и вспоминал, где я это всё уже однажды мог видеть. Чтоб всё вот так же: и открытое небо, и конь белый, и сидящий на нем…
Но так и не вспомнил.
Впрочем, небо и не таким уж открытым было, да и конь оказался лошадью, к тому же не белой, а серой. Но всадник был.
И всадник был двухголовым. Хотя правильнее говорить — не «всадник», а «всадники». Потому что это были сиамские близнецы. Все, что закрывалось цветастым пончо и продолжалось ниже, было у них общее, но головы, естественно, две. А в этом деле, регистрации населения, ведь главное — голова. Сколько себя помню, всегда и везде считали по головам. Только комбат Елдахов считал бойцов после отбоя по ногам. А потом мучительно, столбиком, делил результат на двойку. Но он уникум. С него станется.
Так вот, значит, — всадники…
Нет, всё-таки лучше говорить — «наездники». «Всадник» — это у меня в голове, когда человек с лошадью. А лошадь была одна. А наездников на лошади может быть много. Сколько потянет. Так у меня в голове.
В общем, было на лошади два наездника.
Или по-другому: было у всадника две головы.
Да, так мне всё же проще.
Значит, было у всадника две головы. Слева правая и справа левая. Левая была перевязана бинтом. По бинту и отличал я их — так-то они были на одно лицо. Левую назвал я Больной, а правую, соответственно, Здоровой. Чтобы не путаться.
Не успели мы поздоровкаться, Больная сразу к делу перешла:
— Кому мы тут должны цифирьки-то? — Серега показывает на меня:
— Ему.
— Отойдем, — сказала мне Больная. — В смысле — мы отъедем, а ты за нами.
Ну и отошли. В смысле — они отъехали, а я за ними.
Здоровая оглянулась на Серегу и Гошку, прикинула, на достаточное ли расстояние удалились, и говорит:
— Сразу предупреждаю: что бы он там ни говорил, не верь. Он всегда врет.
И тычет носом в Больную. Больная самокритично покивала, да-да, так, мол, оно всё и есть, и сама говорит:
— Да, я всегда вру. Есть такое дело. Зато он у нас всегда правду-матку режет. Невзирая ни на что.
Здоровая вскинула подбородок и такое положение вещей гордо подтвердила:
— Да, я всегда говорю правду.
И улыбаются мне обе, в смысле оба — что, дескать, попал, чувачок?!
А я как это всё услышал, так и подумал сразу: подловить задумали. Подсунуть решили мне в карман парадокс лжеца, сиречь брадобрея, как жабу дохлую.
Ну ладно, напрягаюсь внутренне, смейтесь-смейтесь, только знайте: я вам не доходяга Филя Косский и не заучка Хризипп — я круче. Я — Дрон с Шестого квартала со Второго проезда Строителей и трансмиссию ведрами таскать не подписывался. Я, если припечет, любую вашу заморочку Эпименидову разрулю. Если припечет.
— Ладно, — говорю, — разберемся. Давайте, парни, ваши цифры.
Достал бумажку и приготовился записать.
— Хорошо, раз так, тогда записывай, — говорит мне Здоровая. — Это будет — четыре-пять-шесть. Только бумажку съешь, когда выучишь.
— Съем, — киваю.
Цифры записал, а сам невольно жду подвоха. Не замедлили.
— Он всё, конечно, правильно сказал, — говорит, выдержав паузу, Больная. — Только наоборот надо — шесть-пять-четыре. И это точно.
— Почему это шесть-пять-четыре? — удивляется Здоровая, задумывается и идет на попятную: — Подожди, а разве там было не два-пять-восемь?
— Верно, — не спорит Больная, — два-пять-восемь там было, только всё-таки в обратном порядке — восемь-пять-два. Вот так.
— Не-э-эт, не так, — не соглашается с Больной Здоровая. — Совсем не так. Я вот сейчас точно вспомнил, что было там восемь-один-шесть.
— Тогда уж — шесть-один-восемь, — поправляет Больная.
— А не три-пять-семь? — опять впадает в сомнение Здоровая. — Или — четыре-девять-два?
— Вот ты сейчас сказал, и я теперь просто уверен, просто на все сто пять процентов теперь уверен, что действительно — два-девять-четыре, — соглашается, но опять шиворот-навыворот, Больная. Затем подумала секунду и добавила: — А если точнее быть, то — семь-пять-три.
Но тут Здоровая заулыбалась — видимо, мой несколько растерянный вид доставил ей истинное удовольствие — и заявила:
— Но если не прикидываться, а серьезно, то — четыре-три-восемь.
— Ну, если серьезно, тогда — да, — соглашается Больная.
И замолкают обе. Я смотрю на лист, где у меня уже все черкано-перечеркано, и спрашиваю:
— Честно?
— Честно-честно, — подтверждает Больная.
— Честно-честно, — вторит ей Здоровая и вдруг опять поправляется: — Хотя нет, не так. На самом деле это — восемь-три-четыре… А может, и не так. Может, и не восемь-три-четыре. А как раз, — если хорошенько подумать, — четыре-три-восемь. Если хорошенько-хорошенько подумать.
— За окном идет дождь, но я так не думаю, — кидаю я свое полено в их костер.
— Но ведь не девять-пять-один же? — спрашивает у Здоровой Больная.
— Нет, ну что ты! — туда-сюда Здоровая. — И уж точно не один-пять-девять.
— Это верно, — соглашается Больная.
И вновь замолкают, морщат лбы, типа вспоминают. А я жду. Являя неиссякаемое терпение. Ибо настроился. Когда я настроюсь, меня из себя тяжело вывести. Практически невозможно. Практически.
— Всё, вспомнил! — восклицает вдруг Здоровая и хлопает себя по лбу левой, единственной на двоих. — Записывай: два-семь-шесть.
А Больная молчит.
— Это окончательное ваше слово? — спрашиваю.
— Окончательное, — кивает Больная.
— Он правду говорит? — спрашиваю у Здоровой, кивая на Больную.
— Сроду он правды не говорил, — отвечает.
— Ну так что тогда?
— Говорю же: два-семь-шесть, — настаивает на этих самых цифрах правдивая Здоровая.
— Записывай-записывай, не сомневайся, он никогда не врет, — лыбится врунья Больная.
А сами уже лошадь разворачивают, клейменным свастикой крупом ко мне, мордой к взлетно-посадочной, — и в бока ей каблуками сапог. В стременах привстали, правой, одной на двоих, махнули — общий привет! — и на север, догонять улетевший табун. Только брызги из-под неподкованных копыт во все стороны. И дык-дык, дык-дык, дык-дык — как единственно возможная музыка сфер.
Я тоже сделал ручкой. И проводил взглядом до самых пределов.
А потом глянул на листок и так вот подумал: две головы, конечно, лучше, но кашу пивом не испортишь. Это я к тому, что нет таких загадок, которые не мог бы разгадать мозг, вмещающий в себя Вселенную со всеми ее загадками и отгадками.
И спрашиваю сам у себя: а ну-ка скажи, родной, почему это никто до сих пор не смог выудить рыбку истины из этого омута?
И сам себе отвечаю: потому как не того червя на крюк насаживали.
Потому как пытались понять, о чем правдивый лжец говорил. И зацикливались. И соскочить уже не могли.
Это большинство.
Те, кто помудрее, пытались прислушаться не к тому «о чем», а к тому «как». Это, без сомнения, мудрее. Но всё одно фигня полная.
Ну и как надо? — себя подгоняю.
Сейчас скажу, как надо, себе говорю.
И себе говорю: ну говори.
И так себе тогда сказал: слушать надо не то, о чем и как он говорит, а то, о чем он не говорит. Вот так вот оно правильней будет. Потому как истинное какао — это же невыпитое какао. По-любому.
Ну вот.
Как только я об этом подумал, так священная черепаха тут же и всплыла из глубин моего сознания, как со дна реки Хуанхэ.
Неправильно сказал. Хуанхэ — это и так Желтая река. Получается, сказал: «со дна реки Желтой реки». Масло масляное. Масло желтое и масляное.
Ладно. Короче, Глашкина прабабка, которую так и не сумел догнать Ахилл (чего я так и не догнал), всплыла на поверхность, я ее за клюв цап-царап, подтянул к берегу и с панциря ейного в листок к себе бодро перерисовал.
И принялся все комбинации сверять.
Всё назвали однояйцовые-двуяйцовые, кроме одной. Кроме вот этой — шесть, семь, два. Ее пропустили. Ну вот и ладушки, думаю. Значит, она и есть. Постановили-утвердили.
Запомнил: жил в шестом квартале, в первый класс в семьдесят втором пошел. Зажигалку достал и листочек с каракулями спалил от греха.
Проверил себя: шесть-семь-два. Нормально. Семь шестьдесят два проще было бы, конечно, запомнить, родные же цифры, почти как три шестьдесят две, но что поделать. Пусть так.
И к парням скачками. Без того уже времени порядком потратили. А у нас ведь был некий утвержденный график, следуя которому Серега нас всё время подгонял. Хотя, конечно, там имелся — как без него? — ефрейторский зазор, но тратить его впустую вовсе не хотелось.
Помимо графика определили нам еще, конечно, и курс — предписано было держаться всё время ста трех градусов. Это тоже строго соблюдали. Только в одном месте, уже ближе к вечеру, вынуждены были с данного направления свернуть: вышли на карьер — пришлось обходить. Крюк километра в три дали. Не меньше.
Кстати, возле этого карьера произошел с нами
небольшой инцидент. Случилось вот что.
Когда мы этот овраг песчаный, на дне которого догнивал скелет огромного, маменшизавроподобного, экскаватора, уже практически миновали, нарисовалась на нашем пути шайка-лейка из местных отморозков.
Подъехали на раздолбанном «уазике», развернулись лихо и вылезли.
Девять архаровцев.
Не вру.
По таким мелочам.
Не знаю, как уж они туда так плотно набились, но именно девять рыл (двое из которых пьяными были в сиську, трое — в драбадан, остальные — в умат средней степени адекватности) выползло из этого армейского внедорожника. И все как из одного — «ты че такой-то?» — инкубатора: черный низ, черный верх, походка ортопедическая, затылки в складку, лбы скошены, глаза нечеловечески бездонны и чисты — в том смысле, что суммарного интеллекта во всех этих залитых пустотой зенках было меньше, чем у одной моей черепахи. Короче, парни были не из тех, кто плакал, узнав о смерти мамы олененка Бэмби.
Но напрягло нас не это: три на одного — терпимые расклады. Напрягло то, что все эти яркие представители тупиковой ветви эволюции были вооружены. И не ножами-кастетами — это б еще ничего, — а автоматами. У них тоже «калаши» имелись. Только не АКа семьдесят четыре У, эксклюзивные и позолоченные, как у нас, а совсем старые такие АКаЭмы. Даже и не с пластиковыми, а с деревянными прикладами. В общем — антиквариат. Но функционирующий антиквариат.
Как только они заявились, так мы по их виду сразу всё и поняли. Поняли, что дело будет. Что вокзал-базар не проканает. Что предстоит выполнение комплекса синхронных упражнений на зачет.
Гошка стекло осторожно положил на землю, и мы изготовились — приняли положение для стрельбы стоя.
Смотрим на парней в прорези прицелов и ждем, что дальше? Отступать нам всё равно некуда. Даже Москвы позади нас нет. Ни Москвы нет, ни Сиэтла, ни России, ни Америки. Ничего нет — отсутствовала та реальность, куда бы отступить можно было. Вернее, куда нельзя нам было бы, конечно, отступить, потому как нет у нас такой привычки — отступать. А в тридцать девять уже не меняют привычек.
Они галдеть перестали, подошли поближе, окружили нас и тоже стволами ощерились.
Мы потихоньку вокруг стекла распределились и встали, как бывало при драках с маратовскими, — спина к спине. Я имею в виду, конечно, не тех маратовских, которые со скрипочками по улице Марата, а тех, которые с велосипедными цепями по предместью Марата.
Встали, в общем, мы кругом — такая тактика, как известно, вполне оправдала себя еще в войне первых американских фермеров против индейцев — и стоим. Они на нас смотрят, мы — на них. Постояли так — ни тудыма ни сюдыма — пару вечностей, пассионарности друг у друга пощупали на слабо, а потом один, который был у них за главаря, — мордатый такой, на бобра похожий, — заявляет гордо:
— Я Топорок.
Типа теперь мы должны обтрухаться, раз он Топорок.
— А я — Негорро, — отвечает ему Серега.
— Я здесь смотрящий, — предъявляет конь педальный.
А сам теперь целится в лоб Сереге. Определил равного.
— Что значит «смотрящий»? — «тупит» Серега. И целится теперь в лоб Топорку.
— Не сечешь, что ли? — удивляется Топорок. — Наблюдаю я тут за всем. Присматриваю.
— От ОБэЭсЕ?
— От тяжмашевских.
— И чего теперь?
— Да типа ничего, только вам за прописку надо пробашлять. Чиста конкретна.
— В смысле — денежку заплатить?
— В натуре, — кивает Топорок.
— Денежку — это можно, — соглашается Серега, — отчего ж не заплатить, раз такой порядок. Только бы нам тогда приходный ордерок… — И передразнивает: — Чиста конкретна шоб. И шоб — в натуре.
— Вот из этой штуки я тебе его в лоб и выпишу, — угрожает придурок и поигрывает стволом.
— Ладно, не гоношись, — говорит Серега, вроде как проникся таким качаловом, и просит Гошку: — Игорь Николаевич, там у меня в правом кармане лежит портмоне, не соблаговолите ли… А то мы тут с господином Топорком глаз не можем друг от друга отвести. Любовь у нас образовалась с первого взгляда.
— Всенепременно, — тут же подхватывает игру Гошка.
И лезет в карман Серегиного бушлата.
Ну и я тут напружинился — понял, что к чему.
Дальше, разумеется, закалейдоскопило.
Гошка вытащил смертоносную железяку и с истошным криком: «Получай, фашист, гранату!» швырнул ее «из-под юбки» в лоб Топорку. И Топорок — на жопу. А парни его, хоть и датые порядком были, но, что такое граната, мигом вспомнили — рассыпались в стороны от греха. Я же под шумок очередь по баку «уазика» дал. Удачно дал — красиво подорвался. Была бибика — и вот уже нет ее. Дым-гарь-огонь — всё как положено.
Затем уже мы с Гошкой, закружившись каруселью, короткими очередями парням не давали головы от земли поднять.
Серега тем временем отпихнул от Топорка «калаш» и гранату свою подобрал — Гошка и не думал из нее чеку выдергивать. На испуг мы пацанов взяли. За который положена саечка.
В общем, лихо мы напряг разрулили: всё быстро и ловко вышло. А потому что действовали как единое целое.
В сущности, мы ведь все и есть единое целое.
Ведь так?
Ну да…
Потом Серега приказал Топорку дать отбой воздушной тревоги, и сконфуженный атаман просипел, что ему велено было. От страха протрезвевшие пацаны дурить не стали — автоматы в стороны откинули.
И отпустили мы их с богом. Униженных и оскорбленных.
Когда они, сбившись в понурую кучку, направились туда, откуда их ветром надуло, Серега окликнул Топорка.
— Чего еще? — обернулся подавленный предводитель флибустьеров.
— Извини, чувачок, давеча обманул я тебя, — признался Серега. — Я ведь не Негорро, я — Себастьян Перейро.
— Да пошел ты! — огрызнулся Топорок. Но пошел как раз он.
Когда парни отошли настолько, что превратились в черных букашек, Гошка вдруг озадачился:
— Чего это все с нас бабки-то трясут?
— Видимо, деньги тут больная тема, — предположил Серега.
— Деньги везде больная тема, — пожал плечами Гошка.
У меня на этот счет было особое мнение, и я решил донести его до масс:
— Нет, чуваки, дело тут, пожалуй, не только и не столько в этом.
— А в чем же? — спросил Серега.
— В том, что деньги, будучи абсолютным социальным интегратором, позволяют любому континууму наименее затратно мимикрировать под реальность, — ответил я.
— Чего?! — офигел от такого набора слов Гошка. Пришлось разъяснить:
— Ну, смотри. Вот, к примеру, что могло нас с этими придурками связать, если бы здесь денег в обиходе не было? Да ничего. Мы такие сами по себе, а они — сами по себе. Локальные автономные конгломераты. Скучно. Безжизненно. Неправдоподобно. Но деньги вводятся — и вот уже есть предмет для «поговорить». «Поговорили» — и уже ощущается биение жизни. И всем сразу весело, празднично и нескучно. И всё как взаправду. И всё похоже на ту глобальную систему, которую мы привыкли называть реальностью. Деньги — это, скажу я вам, универсальное средство превращения отношений из закрытых в открытые. А реальность — это ведь и есть система открытых отношений. Посему вывод: если нечто хочет выдать себя за реальность, ему прежде всего надлежит озаботиться межобъектными связями. И чтобы излишние усилия на их организацию не затрачивать, нужно просто пустить в оборот малеха денег. Просто-напросто. Без всяких там высоких материй. Я понятно?
— Понятно, — сказал Серега.
— Аж до усрачки, — съязвил Гошка.
Где мы трофейные стволы прикопали, не буду рассказывать. В свете надвигающегося события ни к чему это вам. Пустое.
Когда со схроном закончили, Гошка как-то так вяло, можно даже сказать, нехотя, но — натуру не переборешь — возмутился: