правой.
хотя нет.
немного не так.
я сегодня как раз вдруг подумал, что это не я регулирую, а пятка сама всё регулирует, а я здесь и вовсе как бы ни при чем. мои мысли обычно в это время далеко, мне не до дырки, и пятка-умница сама знает, что и когда ей там делать.
меня это обстоятельство позабавило.
а потом я вдруг подумал, что миллионы людей делают так же. и это меня с ними роднит, например, подумал я, с Чарльзом Буковски.
не знаю, почему я вдруг подумал именно о нем.
хотя про него же не скажешь — «он делает так же».
он же умер, про него надо говорить — «он делал так же», но тем не менее, почему-то я подумал о Буковски.
и я легко мог представить его голого в ванне.
вот Кафку нет. не мог. а Буковски — пожалуйста.
я стал развивать эту мысль, и развивал, пока не надоело.
и получалось, что все писатели на земле делятся для меня на две категории: на тех, которых я могу представить голыми в ванне, и на тех, которые остальные.
потом я стал думать о том, почему я подумал о Буковски.
последний раз открывал его где-то с месяц назад, случилась долгая поездка домой из Киева через Москву, с заездом в Свердловск-бург: вокзалы-поезда, дорожная сумка, и рассованные во все нычки книжки, те самые, которые карманного формата, а ни в один карман не влазят. но в дороге удобно — легкие.
в основном была всякая нудь, хрень и ересь, но был и Буковски. студентка еще ехала, помню, всё пыталась его у меня позычить. но я не дал.
объясню.
она разболтала, что родом из маленького провинциального городка, я подумал, тургеневское воспитание, вишневый сад. все дела, а я не Морфиус, чтобы швырять детей в пустыню реальности.
и я подсунул ей Маркеса.
хотя и тут, честно говоря, сомневался.
ну.
да.
так вот.
я вспомнил об этом, но всё же, как ни пытался, не приблизился к пониманию того, отчего именно Буковски мне пришел вдруг на ум. видимо, какая-то подсознательная связь существовала в моей голове между наполненной ванной и Буковски
потом я вновь вспомнил о студентке, она была мила, но не в моем вкусе, а потом еще этот неизбывный запах лапши… в общем, как-то ничего в дороге не хотелось, студентку тоже.
вспомнив ее, я вспомнил о писателях, которые женщины, про них-то я совсем забыл, и я стал думать, могу ли я представить писателя, который женщина, голым в ванне.
оказалось, вполне.
к примеру, Татьяну Толстую, рубенсовские формы, обнаженная Маха, все дела.
да. ее могу, еще и других.
Мадонну, например, могу, правда, она плохой писатель, да и поет в общем-то тоже так себе.
а вот Мариэтту Шагинян я не мог представить голой в ванне.
выходило, что писатели, которые женщины, тоже делятся у меня на тех и на других, и тут они были наравне с писателями, которые мужчины.
и это было справедливо.
потом я подумал, что, если б Буковски, лежа голым в ванне, представил голого писателя, который женщина, он всенепременно бы вздрочнул. причем душевно.
вот тут как раз я с легкой грустью и произнес ту самую фразу — «почему я не Чарльз Буковски».
а потом подумал, ну и что, что не Буковски. а что мне мешает вздрочнуть, не будучи Буковски.
собственно, ничего не мешало, но я решил попусту не дрочить, а вылезти и написать этот вот рассказ.
я знаю, что многие скажут: лучше бы ты вздрочнул. а какая разница? — отвечу я многим, на что некоторые из многих скажут: то в воду, а то нам в мозги, и будут в чем-то правы, меня это тоже смущает, а что делать? утешает мысль, что и с моими мозгами часто делают то же самое, тут мы все на равных.
такие дела.
выбравшись из ванны, я задумался, о чем бы таком мог написать рассказ Чарльз Буковски, выбравшись из ванны.
почему-то подумалось, что о том, как замечательно он недавно вздрючил одну сисястую и толстожопую негритянку.
правда, он бы написал не «вздрючил», он бы написал другое слово, я это слово написать не могу, он-то гений — ему простят, уже простили, мне не простят, я не гений.
потом я подумал, что никогда в жизни не имел негритянку, не оттого, что расист или брезгую, просто жизнь так сложилась, а если бы сложилась по-другому, то я был бы не против, хотя, конечно, это я сейчас так думаю, что был бы не против, а случись реально — кто там знает, как бы оно всё было, вдруг увидел бы, что все эти дела у нее черны как смоль, и не смог бы.
с непривычки.
ничего про себя наперед думать нельзя.
вот в детстве я думал, если что, так я буду Кибальчишом, а Плохишом не буду.
но кто знает.
неделю бы жрать не давали, а потом бы приперли банку варенья — и как бы оно у меня там сложилось, трудно сказать.
вообще-то я о Кибальчише и Плохише часто думаю, почти всю жизнь.
в детстве и потом я думал, что Кибальчиш — это наш, он в буденовке, а Плохиш — нет, он засранец.
а когда наступило после потом, мне объяснили, что Плохиш был правильный пацан, он был за капиталистическую парадигму, и раз выяснилось, что эта парадигма правильная, значит, и Плохиш вот такой, а Кибальчиш этой парадигме был первый враг, революционер и террорист левомыслящий.
и я некоторое время в это верил.
а после после потом, когда я научился думать сам, я понял, что эти парни есть архетипы, и снова стал думать о Кибальчише хорошо. Он был архетип — «герой», а Плохиш был архетип — «предатель», и я вновь стал думать о нем плохо, ведь мы не любим предателей.
а сейчас, когда Путин, Кибальчиш вновь стал для архетипа как-то слишком осязаем, стал ощущать я в связи с его образом какие-то тревожные коннотации, вообще-то я не знаю, что это слово означает, просто чувствую, что я эти штуки ощущаю.
так вот, после того как эти коннотации возникли, я теперь не знаю, что про всё это и думать.
но, впрочем, я об этом всём, выходя из ванной, конечно, не думал.
я думал о негритянке.
и пошел к столу, писать рассказ.
я уже было начал, но тут позвонил Серега и сказал, что приедет позже.
вообще-то мы с ним собирались перетереть одну важную тему.
я сказал ему вчера, что, очевидно, Коэльо написал «Алхимика» под влиянием «Сиддхартха» Гессе. Серега сказал, что не очевидно, хотя и согласился, что Коэльо неоригинален.
И, чтоб разрулить этот спорный вопрос, мы забили на сегодня стрелку.
но вот теперь он сообщает: что вынужден задержаться, что только что ему на мобилу прозвонили из той госконторы, куда мы с ним поставляем вагонами всякую фигню; что у них там приключилась беда — опять приехала московская комиссия; что сейчас этих уродов везут в сауну; что надо срочно подогнать туда баб, водяру и мясную нарезку; что вот так всё.
я вызвался помочь, но Серега сказал: отдыхай, я сам поехал, уже еду. тут, мол, надо по-быстрому, чтоб не получилось как в прошлый раз. это да.
в прошлый раз, в апреле, неловко получилось, тогда они поили в бане какого-то распальцованного урода из министерства, а мы матрешек поздно привезли. Ну, так сложилось, урод к тому времени был уже совсем никакой, дрова полные, так и не смог ни на одну залезть, утром его долго убеждали, что залез аж на двух, урод поверил, или сделал вид. но все акты подписал, урод.
такая жизнь, такие дела, ну и пусть их всех, подумал я. и решил, пока Серега там колотится, всё же написать рассказ.
ведь кому-то надо писать, как оно всё.
и написал, и назвал его — «Почему я не Чарльз Буковски».
только знак вопроса не стал в конце ставить, чтобы с претензией звучало, а главное — амбивалентно.
Набив текст, я проверять его и редактировать не стал. Я никогда здесь не редактирую. Как есть, так есть. Ведь живой же это журнал. Живое не должно быть совершенным. Совершенна только смерть. Или как?
Листочки свернул, сунул в карман и пошел к оператору. Времени прошло уже достаточно.
Я угадал: он был готов.
— Ну? — спросил я.
— Это не домашний, зарегистрирован на библиотеку, — ответил он, не отрываясь от экрана.
— На научную?
— Угу.
— Ну, зэнк, брат.
— Ну, типа донт.
Он всё еще смотрел фильм. В колонках спорили два чудака. Спорили они одним и тем же голосом, поэтому на слух казалось, что какой-то сумасшедший спорит сам с собой:
— Ты видел размер того, из чего он по нам стрелял? Пистолет был больше, чем он сам. Мы должны были умереть, бл…
— Я знаю. Нам повезло.
— Нет, нет, нет, нет. Это не везение.
— Да, может быть.
— Это было Божественное вмешательство. Ты знаешь, что такое Божественное вмешательство?
— Думаю, что да. Это значит, Господь спустился с небес и остановил пули.
— Правильно. Именно так. Господь спустился с небес и остановил эти гр…ные пули.
— Думаю, нам пора уходить, Джулс.
— Только вот этого не надо! Не надо, бл…, всё портить! То, что произошло здесь, было самым настоящим чудом!
— Успокойся. Какой только х…рни не случается.
— Нет! Нет. Это не «х…рня».
— Ты вообще как, хочешь продолжить нашу теологическую дискуссию в машине… или в тюрьме с легавыми?
— Друг мой, мы должны быть мертвы, гр…ный рот! То, что произошло здесь, было чудом! И я хочу, чтобы ты это, бл…, признал!
— Хорошо. Это было чудо. Теперь мы можем идти?
Вот так и прошли эти полчаса моей жизни между «да» темной полосы и «нет» светлой. Как проходит и вся жизнь наша, факт конечности которой является для смельчаков не догмой, а руководством к сочинению криминального чтива.
Уже выходя из подвальчика, я наконец вспомнил название фильма.
Я думаю, вы вспомнили раньше.
4
Ноги сами понесли меня в библиотеку. Хотя уже было поздновато и шансов кого-нибудь застать, честно говоря, было немного.
На улице зажгли освещение — небо, естественно, исчезло. Жара слегка спала, и народ, что помоложе, выполз на бродвеи. Выгуливать гормоны. И стал кучковаться у привычных стрелок в надежде, разбившись по парам и сменив по ходу пьесы мозги на балтику номер три и номер девять, с толком провести очередной июльский вечер. Ну и ночь тогда уж вдогон, конечно. Пока родители торчат на даче.
Это вообще-то чудесно, когда у родителей есть дача. Еще чудесней, когда она на двести третьем километре. Тогда к их приезду можно успеть отстирать от блевотины ковер, вымести мусор и сделать аборт.
Впрочем, народ еще только начал разогреваться в кабаках, в переулках, в извивах, в электрическом сне наяву, посему время пьяных разборок не подошло и я без всяких приключений добрался до места.
Пространство перед библиотекой крали у темноты четыре фонаря. Вообще-то два. Два других были разбиты. Вероятно, в целях экономии. А может, и не в целях. А просто так, в охотку.
Я пересек этот плохо освещенный двор по дорожке, усыпанной вкусно хрустящей под ногами тополиной чухней. Чухню, конечно, хотелось поджечь, чтобы она, словно порох, пш-ш-ших. Я даже сунулся в карман, где зажигалка, повертел ее там, но не вытащил. От хулиганства удержал возраст. Вернее, не сам возраст. А осознание того, что типа в моем возрасте надо держать себя в рамках. Что в моем возрасте нужно вести себя посолиднее. Что люди в моем возрасте… Ну вы и сами в курсе предписаний гестаповца сверх-я. Грузить не буду.
Тополя росли вдоль асфальтированной тропы до самого конца. Слева-справа. За ними — газоны. Собственно, всё это можно назвать и аллеей.
Ну раз можно, пусть и будет аллеей. Пусть. Аллея. И вот.
Иду, значит, я по этой пустой, по этой темной аллее, а сам, главное, думаю: сейчас замок поцелую. Поцелую сейчас замок. Замок поцелую сейчас.
Велик, черт возьми, и могуч наш русско-татарский язык! Об одном и том же можно на нем думать и так. И сяк. И этак. И наперекосяк еще. И слева направо. И справа налево. И по-всякому. И вот так, например: сейчас поцелую замок. И это еще не предел…
Иду, в общем, каркаю. При этом хорошо понимаю, что каркать не нужно. Но не могу остановиться. Не в силах. Ведь дело с этим обстоит точно так же, как и с известным розовым слоном: попробуй хотя бы две минуты о нем не думать, если уже начал. Я так слоном, кстати, и отрефлексировал тогда. И стал еще и про слона думать.
Подошел к центральному: колонны с акантами из алебастра, щербатая лестница (маскароны кисло сверху зырят, как я по ней через две ступени), вывеска, переплавленная из брони танков Гудериана, и вот она — дубовая дверь. Может, и не дубовая. Но всё равно — по-русско-татарски — дубовая. И вроде заперта. Впрочем, заперта или не заперта, так-то не видно — заведение, надо думать, культурное, чтобы амбарный на посмешище вывешивать. Но по времени должна уже быть, конечно, заперта. И на сигнализации — только дерни попробуй.
Стою менжуюсь. С ноги на ногу переминаюсь. Чего, думаю, ночью приперся? И мысли об этом вперемешку с мыслями о розовом слоне.
Но всё же вспомнил, чего ради. И приосанился. И решил сперва постучать. А когда сперва проскочило, надумал не стучать, а так войти. Как-нибудь. Без лишнего шума.
Пока соображал, поднимать тарарам или нет, дверь вдруг заскрипела и медленно приоткрылась. Будто сама войти пригласила.
И я вошел.
За дверью никого не оказалось.
Совсем.
Я подумал, что, похоже, в этом старом здании вовсю гуляют сквозняки. Подумал именно о сквозняках. О привидениях не стал думать. Я не склонен, в отличие от некоторых, во всём на свете видеть проявление потустороннего. Хотя, не скрою, было волнительно: поздний вечер, почти ночь уже, старое и безлюдное здание, тусклый свет дежурного освещения, портьеры вот так вот крыльями делают, шевелятся, заразы, тени мягко скользят от окон к темным углам, где-то что-то, постанывает, какие-то шорохи неясные ползут под высокими сводами — жуть. Но у меня в кобуре имелся пистолет, а в груди — отважное сердце. В таких случаях, конечно, лучше иметь не пистолет, а пулемет. С пулеметом при таких делах оно полегче. Без пулемета — труднее. Но если нет пулемета, то и пистолет сойдет. Тем более когда в комплект к нему приложено — да! — отважное сердце. Такое, как у Бонивура. Помните такого?
Да и чего, собственно, бояться-то было. Чай, не на кладбище и не в родовом замке графа Дракулы.
Публичная библиотека, центр города, начало двадцать первого века.
Только странно было, конечно, что всё распахнуто и охраны нет. Но мало ли. Может, подумал, квасят сторожа. Как водится. Квасят и позабыли про всё на свете. Включая в это «всё» и необходимость запереть входные двери. Оно ведь как: понятное дело, что начало двадцать первого века, что всё такое, что космические корабли бороздят вовсю просторы и задворки симулякров, но дело-то в России происходит. В России что двадцать первый век, что одиннадцатый. Сторожа всё те же. С умом аршинным и аршином умным.
— Эй! — крикнул я. — Есть кто живой?!
— Ой, — испугалось тамошнее эхо.
Я вытащил пистолет, прошел мимо гардероба и направился к лестнице. Она вела из холла на второй этаж.
Едва ступив на нее, тут же почувствовал, что на меня кто-то пристально и неотрывно смотрит.
Меня всегда занимала способность человека чувствовать на себе чужой взгляд. На этот счет я даже целую теорию сочинил. Про безнадежность нашей попытки вырваться за границы животного мира. Пожалуй, более этого врожденного качества меня изумляло в человеческой натуре лишь умение легко, не задумываясь ни на секунду, отличать жопку от носика у пасхального яйца. Но об этом не сейчас.
Потом…
В смысле — уже никогда.
Короче, я почувствовал на себе чей-то взгляд и задрал голову в направлении источника этой сканирующей эманации. На самом верху, опираясь на перила правого крыла, стоял старичок. Скрюченный такой старичок-боровичок в ладной фуфайке. Он, может быть, даже сошел бы за местный призрак, если б зачем-то не держал в руке огромный канделябр.
Ну вот и сторож, подумал я. Но всё же спросил подсевшим от волнения голосом:
— Кто вы?
Я задал свой вопрос в тот момент, когда он задал свой:
— Вы кто?
На несколько секунд, за каждую из которых на Солнце пятьсот шестьдесят четыре миллиона тонн водорода превращаются в пятьсот шестьдесят миллионов тонн гелия, в зале повисла тишина. Но она мне не понравилась, и я убил ее:
— Мне нужен консультант.
— Консультант? — переспросил старик, ничего не ответил, развернулся и пошел куда-то туда, в сумрак коридора.
Я понял так, что меня приглашают, и пошел на звук шаркающих шагов. Как крыса на мелодию дудки.
Нагнал его у одного из кабинетов. Он стоял у открытых дверей и ждал.
— Сюда? — спросил я и, не дождавшись ответа, вошел.
А вот старик остался снаружи. И проворно захлопнул крысоловку — через мгновение я услышал, как в тугом замке дважды провернулся ключ.
И потом — еще раз.
Я не стал ломиться. Я осмотрелся.
В кабинете царил полумрак.
Как вам фраза?
Тысячу раз уже, наверное, слышали про то, как где-то когда-то зачем-то царил полумрак? Ну ладно, хорошо, пусть не царил. Пусть «заполнял собою всё пространство, скрывая подробности от пытливого взора». Так лучше?
А словечко «полумрак» тоже, наверное, не нравится?
Верю.
Но я не знаю, как по-другому назвать то состояние освещенности, когда на высоченные стеллажи, под самый потолок забитые книгами, количества слов в которых хватило бы для создания сотен тысяч вселенных, на широкий стол, за которым умерло двести семь поколений стремящихся дойти до истины, да так и не выбравшихся из тупиков лабиринта познания, на пустую китайскую вазу — этот стоящий в углу вечный двигатель неподвижности, олицетворение бесспорного постулата, что форма, собственно, и есть содержание, на выполненные в псевдовикторианском стиле напольные часы, напоминающие всем и вся, что слова, как и музыка, движутся лишь во времени и, отзвучав, достигают молчания в точке встречи конца и начала, на всякое прочее, менее масштабное, а оттого и плохо различимое, падал лишь свет от уличного фонаря.
Да и тот, к слову, контрабандой падал. Прорвавшись плоской зеленоватой зеброй сквозь случайную щель в неплотно задернутых гардинах.
Короче.
В кабинете царил полумрак.
А я стоял в этой мрачной ловушке и пытался понять, что означает этот маневр старика. Подумал: может, он решил, что я грабитель, заманил демона и пошел за подмогой. Но я же черным по белому, равно русским в тишине сказал, что ищу консультанта.
Прошла минута-другая.
Ничего.
Во мне начинало закипать возмущение. Потом закипело. Но когда оно достигло парообразного состояния и грозило вот-вот снести крышку, где-то рядом натужно заскрипели невидимые механизмы и один из стеллажей развернулся вокруг своей оси на полных триста шестьдесят.
После того как потайная дверь завершила свое кружение, я уже был в кабинете не один. Появившийся из ниоткуда человек по-кошачьи мягко скользнул мимо меня и включил настольную лампу.
Это был всё тот же старик. Тот же самый. Хотя я вряд ли бы понял так сразу, что это всё тот же старик, если бы по-прежнему не держал он в руке канделябр. Понятное дело, что не узнал бы: внешний облик людей очень сильно изменяет то, что на них надето, — теперь старик был облачен в черную мантию. В длинную такую, до самых пят. Типа тех, что для антуража — в чем лично я всегда усматривал дурную театральность — носят судьи. Одежка эта была, видимо, атласной. Ну или из чего-то наподобие. Когда старик двигался, по его балахону вовсю летали отблески света. А так как двигался он постоянно — очень егозливым старикашка оказался, я полагаю, дело в геморрое, — получалось, что от него исходило нечто вроде сияния. Выглядело нездешне. И еще: на голове у него появилась шляпка из такой же блескучей текстуры. Знаете, такая, с квадратным верхом, наподобие бескозырки магистров.
Старик, косящий под гроссмейстера ложи, уселся в кресло на том берегу стола и, не выпуская импровизированного скипетра из рук, торжественно огласил:
— Вам, друг любезный, нужен консультант? Я — консультант. Присаживайтесь.
И я, как тот печник, присел.
Но в принципе то, что сторож оказался консультантом, меня, честно говоря, нисколько не удивило. Скажу больше: я понял это на девять секунд раньше, чем он об этом объявил. И еще: я узнал его голос. Поэтому пистолет не стал убирать. Но сказал, соврамши:
— Я очень рад.
— Я рад, что вы рады, — ответил мне старик и предположил: — Я так догадываюсь, что вы ко мне не просто так, а, видимо, по делу.
— Мне нужна небольшая консультация, — признался я и спросил: — Вы меня про-кон-суль-ти-руете?
— Конечно, ведь я же консультант.
— Несмотря на столь поздний час?
— Несмотря.
— И не затруднит?
— Отнюдь. Это же моя работа.
Я подумал: какая странная у нас разворачивается беседа. Играем в одну игру, но каждый по своим персональным правилам. И еще подумал: зачем я вообще с ним беседую? И еще: почему не стреляю? Ведь так просто — пиф-паф. И все дела. И все свободны.
Но нет, не стал стрелять. Вытащил из кармана предмет своего интереса и кинул на стол. Перстень пьяным колесом покатился на тот край, а я сказал:
— Собственно, мне приспичило насчет вот этой штуки. Интересует тема.
— Что тут у вас? — спросил старик, коршуном упав на перстень.
— Я в курсе, что и у вас есть такой же, — помедлив, сказал я.
— Конечно, — не стал скрывать старик и показал мне свою печатку, плотно сидящую на безымянном правом. — Вот он.
— Во-во, — кивнул я. — А правда, что это перстень члена Ордена дрозда?
Старик почмокал губами, семь раз смерил меня взглядом с ног до головы и с головы до ног и, очевидно, что-то такое для себя окончательно решив, один раз отрезал:
— Да, правда. Только правильно говорить: Ордена вещего дрозда.
— Вещего? Странно… А я слышал такую басню, что рыцари этого Ордена с дроздами как-то так не очень… Что вылавливали они их повсюду и отрывали головы на месте.
Старик некрасиво захохотал. Потом, скосившись на гравюру, которая висела на стене справа от меня, спросил:
— Кто вам сказал такую чушь?
— Да так, слышал краем уха, что-де были они знатными по жизни птицеловами, — ответил я и тоже глянул на гравюру. На ней из огромного яйца вылупилось безобразное человекообразное существо с головой хищной птицы и замерло в неудобной позе.
Оценив, как тщательно прописаны детали, я сделал вывод, что художник был безумен.
Старик опять рассмеялся. Натужно и неискренне. Отсмеявшись, потянулся к стопке книг и вытащил одну из них. Затем раскрыл, поправил лампу и произнес:
— Послушайте. Я тут вам на этот счет зачитаю небольшой отрывок из исследования Дростосса «Тайные общества всех эпох и народов».
Я был не против, и он по-стариковски дребезжащим, то и дело срывающимся на петуха голосом прочел мне следующее:
— «Венок поэтического сияния окружает членов Ордена вещего дрозда. Чудодейственный свет фантазий исходит от их грациозных видений. А таинственность, которой они окружали себя, придает особую прелесть их истории.
Но сияние, исходящее от них, схоже со светом метеора. Оно только мелькнуло в людском воображении и исчезло навсегда, оставив тем не менее после себя пленительные следы своего стремительного полета. Так мимолетный солнечный луч, пойманный пластинкой фотографа, оставляет четкое изображение на чувствительной бумаге.
Поэзия и роман обязаны Ордену многими очаровательными творениями. Литература всякой европейской страны содержит в себе сотни милых вымыслов, отсылающих к теме Слова, которое поклялись хранить в тайне его рыцари.
Хотя Слово это (если когда-нибудь и существовало в реальности) давно позабыто, а подтверждающая возможность его существования идея как целостная система взглядов исчезла безвозвратно, утверждается, что максимы, положенные в ее основу и доселе сокрытые от непосвященных, достигают такой высоты умственных суждений, за которой нет ничего невозможного.
Известно, что до появления Ордена алхимия, отыскивая только преходящие выгоды и занимаясь единственно земным тленом, была погружена в темноту заблуждений. Рыцари же вещего дрозда одухотворили и очистили ее, придав химерическим поискам благородную цель. Они вложили в нее нечто большее, чем просто достижение богатства и бессмертия посредством философского камня. Они приступили к поиску величайшего из слов, к отыскиванию такой силы слова, которое способно было бы открыть сверхъестественный свет взору человека и одарить его возможностью истинного спасения души».
— Так они, получается, алхимиками были? — вклинился я с вопросом, когда старик сделал паузу.
— В некотором смысле, — ответил он. — Но прежде всего, конечно, поэтами.
— Поэтами? — удивился я. — А все эти дела: реактивы, колбочки, трубки клистирные, лягушачьи копыта, элементы химические, растворы всякие?
— Если только вовнутрь. Или понюхать. Для изменения сознания. В целях активизации творческого поиска.
— Ага, понял, — понял я, только не понял. — Только не понял, что они искали. О каком там слове речь идет? И при чем тут дрозд?
— А вы вот дальше послушайте, — предложил старик. И продолжил свою игру в избу-читальню:
— «Это общество имеет очень неясное происхождение. Некоторые авторы уверяют, что в конце семнадцатого столетия, а по другим источникам, и много раньше, возникло закрытое общество поэтов-алхимиков, пытавшихся — в то время пока иные их коллеги бились над раскрытием тайны философского камня — отыскать некое особое магическое слово. Члены общества глубоко верили, что существует особый набор звуков, который способен свершать истинное чудо. А именно: освобождать бессмертную душу человеческую из телесной темницы. Другими словами — открывать душе путь к истинному Спасению.
Из предисловия к малоизвестному сочинению «Отголосок тайного общества дрозда» следует, что якобы в одна тысяча шестьсот девяносто седьмом году на очередном собрании, которое проходило под водительством Великого Магистра Ордена сэра Томаса Ли Ворди, такое звукосочетание — не без Божественного провидения — было найдено. И столь оно, к удивлению присутствующих, напоминало трель дрозда, что тут же было принято решение называть отныне орден «Орденом вещего дрозда».
Члены собрания дали обет сохранять открывшееся им Слово в тайне от непосвященных и произнесли клятву, список с которой много позже появился приложением к небольшому сочинению, известному среди специалистов под названием «Всеобщее кругообращение света».
Старик прекратил читать, закрыл глаза и забубнил монотонно:
— Клянусь в вечной преданности тайному Слову. Клянусь защищать его от самого себя, от воды, солнца, луны, звезд, травы, деревьев и всех живых существ. Обещаю сверх того, что ни мучения, ни деньги, ни родители, ни дети мои, ничто, созданное Богом, не сделает меня клятвопреступником.
И замолчал. И тишина.
Я вежливо подождал, пока он еще чего-нибудь скажет. Но не дождался и заметил:
— Это всё, конечно, просто замечательно. Только я так и не понял, про какое слово речь идет.
Старик глянул на меня как на недоумка и с наигранным раздражением пояснил «на пальцах»:
— Что же тут неясного? Сказано было: есть такое особое Слово, сила которого совершает чудо. Умерщвляет тело. Спасает душу. Посвященные знают это Слово. Непосвященные — нет.
— Но я так полагаю, что это лишь милая легенда. Так?
— Легенда? Хорошо, пусть легенда. Но легенда, в основе которой лежит истинный факт.
— Вы это серьезно?
— Еще бы!
Похоже было, что он не врал. Не в том смысле, что говорил правду, а в том смысле, что сам верил в то, что говорил. Но для меня, материалиста и прагматика, все эти оккультные дела, конечно, были неконвертируемой чепухой, в чем я и признался:
— Я уже врубился, что вы рыцарь этого самого Ордена и, так догадываюсь, занимаете весомое положение в его иерархии, может быть, даже возглавляете местное отделение или как там это у вас… Но вы же современный и к тому же образованный человек. Ученый. Как вы можете… Нет, конечно, я верю в силу слова. Я благоговею перед словом. В трех библиотеках был записан и всё такое. Но чтоб какие-то там чудеса расчудесные… Увольте.
— Хотите верьте, хотите нет, — не настаивал ни на чем старик. — Ваше право.
— Ну ладно, — стал я рассуждать от обратного, — допустим, всё обстоит таким вот образом, почему тогда об этом никто, нигде и никогда? Ни слова, ни полслова?
— Рыцари Ордена надежно хранят свою тайну, — гордо ответил старик.
— Да бросьте смешить, — не поверил я. — Если бы такая тайна существовала, то в наше таблоидное время и о ней, и о рыцарях, ее хранящих, на каждом бы заборе было… Как о масонах, к примеру.
— What is hits is history, and what is mist is mystery. Но имеющий уши да услышит.
— В смысле?
— Послушайте, я сейчас вам прочту одно стихотворение, — сказал старик так, будто собрался подарить мне новую бээмвуху.
И действительно подарил. В смысле продекламировал. Вот такое:
There are so many things I have forgot,
That once were much to me, or that were not,
All lost, as is a childless woman's child
And its child's children, in the undefiled
Abyss of what will never be again.
1 have forgot, too, names of the mighty men
That fought and lost or won in the old wars,
Of kings and fiends and gods, and most of the stars.
Some things 1 have forgot that I forget.
But lesser things there are, remembered yet,
Than all the others. One name that I have not —
Though 'tis an empty thingless name — forgot
Never can die because Spring after Spring
Some thrashes learn to say it as they sing.
There is always one at midday saying it clear
And tart-the name, only the name I hear.
While perhaps I am thinking of the elder scent
That is like food, or while I am content
With the wild rose scent that is like memory,
This name suddenly is cried out to me
From somewhere in the bushes by a bird.
Over and over again, a pure thrash word.
— Что это? — спросил я, с трудом дождавшись, когда он закончит.