Сердюченко Валерий
Странная проза Шломо Вульфа
Валерий Сердюченко
Странная проза Шломо Вульфа
Литератор в сегодняшнем мире смотрится белой вороной. Когда меня спрашивают, кем и где я работаю, я ограничиваюсь званием доцента университета и доктора наук, интуитивно избегая дальнейших уточнений. "Доцент, доктор наук" звучит покамест достаточно респектабельно, а "писатель, литературный критик" вызывает у собеседника вполне оправданную оторопь. Чтобы быть писателем в наши дни, нужна особая конституция личности и своеобразный героизм. И уж совсем удивительно существование писателя в нынешнем деловом, промышляющем, насквозь прагматичном Израиле. Вот уж кто служит своим парнасским богам не благодаря, а вопреки здравому житейскому смыслу. Кругом шум и суета, жестокая ярмарка жизни, а он пишет, пишет, пишет - остановись, несчастный! Твой почтовый ящик ломится от счетов и предупреждений, в квартире мерзость запустения, за твоей спиной домочадцы помавают пальцем у виска ... - не слышит. Лев Толстой сравнил однажды писателя с землепашцем, идущим за плугом и делающим на каждом третьем шаге танцевальное па. Простим ехидному старцу его аналогию, но что делать человеку, которого Бог и природа приговорили к этим "па", как к форме существования? Он не сеет и не пашет, зато находит в прозе пахарства смыслы, недоступные нам, простым смертным. Простой смертный с тупостью и упрямством муравья совершает свой жизненный круг, а у писателя не так: он прозревает в этой жизни ее инфракрасные и ультрафиолетовые зоны, ему дано выразить в словах внеязыковое содержание мира, он герменевт, ворожитель, сталкер. Мы всего лишь теплы - он сразу холоден и горяч; он либо смеется либо плачет, восторгается либо тоскует и открывает шекспировские "to be or not to be" в любом мгновении жизни. В человеческом "множестве" он как одинокая птица на кровле, сиротливый тростник на ветру. Вот он, бледный очкарик, непризнанный Иеремия, ломающий руки на обочине при виде того, как люди несутся в очередную пропасть и мглу - кому он нужен? "Если ты такой умный, то какого хрена цепляешься к нам, глупым? А? То-то и оно." После чего жизнерадостное "множество" исчезает за очередным поворотом, пригрозив непрошеному витии кулаком.
Они есть в любом, в том числе в израильском национальном организме, и один из них - Шломо Вульф.
Шломо Вульф дебютировал в русскоязычной литературе Израиля повестью "Убежище" (1998 г.) и с тех пор беспрерывно стучится в читательские сердца. Здесь и повести, и романы, и экспериментальная проза, для которой сам автор нашел снайперски точное обозначение: "еврейская фантастика". Он публикуется одновременно в "бумажных" изданиях и в Internet. Знаменитая электронная "Библиотека Мошкова" насчитывает уже 12(!) произведений, принадлежащих перу Шломо Вульфа. Перед нами пример редкостного, почти подвижнического служения литературной музе. А вместе с тем имя Шломо Вульфа не страдает избытком популярности в профессиональных писательских кругах. Оно смотрится одиноким даже среди редеющего литературного стада Израиля. Оно вызывает недоумение и раздражает. Постараемся объясниться.
С одной стороны, проза Шломо Вульфа безусловно патриотична. С другой в ней так много анафем еврейскому народу, что временами хочется обвязать голову мокрым полотенцем и выпить бутыль валерьянки.
Собственно говоря, патриотична вся современная израильская литература. Автору сего уже приходилось отмечать, что она в девяти случаях из десяти упирается в роковое "кто мы, евреи?" Весь духовно-психологический строй израильского литератора аранжирован этим проклятым вопросом, он постоянно возникает в речах его персонажей, определяет их поведение и поступки. Герои Якова Шехтера ("Осень в Бней-Браке") даже умирают, надсадив сердце и душу попытками понять свое метафизическое предназначение. Такими же размышлениями накалены и головы персонажей Шломо Вульфа. Они тоже воспринимают судьбу родины и народа драматичнее, чем свою собственную. Они переживают свое еврейство с ревностью и любовью, воодушевляясь, колеблясь, снова воодушевляясь и беспрерывно взыскуя единственной и окончательной еврейской правды. Тем самым они подключаются к вечному еврейскому сюжету, начатому в русской литературе Шоломом-Алейхеймом, затем продолженному Исааком Бабелем, Эдуардом Багрицким, Леонидом Гроссманом, а в наше время - Ефимом Ярошевским, Павлом Лемберским, Вадимом Ярмолинцем, литературной группой "22" и, наконец, самим Шломо Вульфом.
Но только у Шломо Вульфа это вопрошание доводится до мыслимых пределов, когда от любви до ненависти остается один шаг. Так что у израильского патриотического официоза есть причины держать темпераментного писателя подальше от освещенных общественно-литературных подмостков и отказывать в признании со стороны. Патриотизм Шломо Вульфа замешан на слишком ядовитом вольтерьянстве. Это, если можно так выразиться, патриотизм еврея, но не израильтянина. В той или иной мере таков типичный синдром всей русскоязычной израильской литературы. Переместившись в Израиль территориально, далеко не все переселились туда сердцем и пребывают в драматической ситуации. Во-первых, реальный, "хаананеянский" Израиль обернулся для романтических пилигримов не еврейской Аркадией с молочными реками и кисельными берегами, а жестким тернистым материком, выжить на котором дано не каждому. Во-вторых, даже самые идейные переселенцы испытывают подсознательную ностальгию по утраченному прошлому. В-третьих, арабская проблема. Все эти и многие другие факторы не были психологически предусмотрены эмиграцией из СССР и СНГ. Они-то и стали головной болью каждого русско-израильского писателя. Вот, например, Александр Воронель, состоявшийся израильтянин и литератор, "persona grata" международных форумов и конгрессов, один из лидеров правозащитного движения в СССР. Как он назвал один из своих итоговых сборников? "Трепет забот иудейских". Александр Воронель уловил эту метафизическую неуверенность олимского еврейства. Здесь и фантомные боли в добровольно ампутированном русско-советском прошлом, и скептический взгляд на израильское настоящее, и неуверенность в духовной доброкачественности сделанного выбора.
Или другой известный израильский прозаик, Яков Шехтер:
" Мне хорошо, - думала Берта. - Мне нравится эта квартира, и этот город, и эта страна. У меня много друзей, хорошая работа, мне пишется и любится. Я счастлива, счастлива, счастлива..." ("Берта")
Насколько ощущается в этих самовнушениях сам автор? Деликатный вопрос, не будем его уточнять. В любом случае, некоторая обиженность большинства персонажей русско-израильской литературы несомненна. Они ехали в идеальный, созданный их воображением Isroel, а оказалось, что у реального, "ханаанеянского" Израиля собственные жизненные приоритеты и предпочтения, и эти ножницы между "должным" и "сущим" изживаются непросто, временами мучительно.
Этого русско-израильского рефрена в прозе Шломо Вульфа с избытком. Проблема национальной самоидентификации решается у него беспрерывно и, увы, иногда в ущерб реалистической объективности и художественности образа.
А вместе с тем проза Вульфа очень романтична. "Еврейская фантастика", точнее не назовешь. Она изобилует футуристическими допущениями самого невероятного свойства. В основе этих допущений - судьба невостребованного Израилем научно-технического изобретения и его автора. В "Глобусе Израиля" это абсолютный растворитель Артура Айсмана. Артур влачит жалкое существование коммивояжера-коробейника, а к земле в это время приближается астероид, грозящий разнести в клочья не только Израиль, но и весь мир. Надменные главы правительств спохватываются - и Артура начинают разыскивать разведки и контрразведки Востока и Запада, но поздно: великий ученый предпочитает нищете самоубийство.
В "Шаге в сторону" примерно та же коллизия, и такой же невостребованный гений Марк Арензон, изобретатель самодвижущего лазерного монстра под названием "шагайка". Несчастный инженерно-технический Моцарт исчезает в безвестности, не найдя заказчиков ни в Израиле, ни в России, а его изобретением пользуются другие. Заодно мы переносимся в некое иудейское Беловодье, Икарию, страну Муравию, возникшую ex deus maxina на бескрайних пространствах Сибири. Шломо Вульф не щадит читательского внимания. Авторская фантазия не знает границ и временами превращается в фантасмагорию. События развиваются вначале в России, затем в Израиле, снова в России, Чечне, Сибири, Ново-Киеве и в конце концов неизвестно где. Стремление впрячь в одну телегу "еврейский вопрос" и "гиперболоид инженера Гарина" не столько помогает, сколько вредит сюжету, хотя вполне допускаем, что писателем руководило стремление заинтересовать своим пером широкие читательские массы. Он смешивает в едином повествовательном тигле народы, времена, сионистов, патриотов, антисемитов, смотрит на "еврейский вопрос" то из прошлого, то из будущего, потому что реальное израильское "настоящее" вызывает у него лишь отвращение и тоску.
В "Черной кошке" (безусловном фаворите вульфовской прозы) свои сюжетные парадоксы. Действие происходит в России и Израиле, но в какой России и каком Израиле? Предоставим слово автору:
"Мой Арон попадает /.../ в Соединенные Штаты России, на фоне которых современная демократическая Россия - жалкая пародия. А граждане этой благополучной страны - князь Мухин и его юная жена, - в свою очередь приходят в изумление, оказавшись в нашем измерении в непостижимом для них независимом Израиле, по сравнению с которым пародией является Британская Палестина."
Но далее:
"Не исключено, что описанный в книге Израиль тебе понравится еще меньше, чем тот, что ты наблюдаешь наяву. И создастся ложное впечатление, что иного быть не может, так как мы... Поэтому в повести "Шаг в сторону" я позволил себе помечтать о том, какой могла бы быть чисто еврейская страна абсолютно независимая Иудея."
Это - классический прием художественно-философской литературы. Шломо Вульф воспользовался в данном случае опытом нескольких поколений европейской гуманистической мысли. "Город Солнца" Томазо Кампанеллы , "Нью-Лэнарк" Роберта Оуэна, "Социетария" Шарля Фурье, "Четвертый сон Веры Павловны" Чернышевского и "Сон смешного человека" Достоевского - вот ориентиры, сознательно или бессознательно управлявшие (и продолжающие управлять) творческим пером Главного Израильского Утописта. Очевидно, есть и другие; мне из моего прикарпатского угла не видно. Во всяком случае, великую еврейскую мечту представляет сегодня в транснациональном читательском сознании именно проза Шломо Вульфа и так называемый "сайт Берковича" в Сети. Об этом сайте отдельный разговор, и автор сего инициирует его однажды. Не будем отвлекаться от предмета статьи и констатируем еще раз, что Шломо Вульф не знает крайности ни в анафемах, ни в осаннах еврейскому народу. Он любит его, ненавидя, и ненавидит, задыхаясь от сострадания к нему. Такова формула вульфовского послания израильскому (и не только израильскому) urbi et orbi.
В любой, уважающей себя рецензии, положено найтись ложке дегтю. Не будем нарушать чистоты жанра и скажем, что проза Шломо Вульфа временами избыточно многословна. Ее персонажи то и дело устраивают настоящие интеллектуальные ристалища друг с другом и с гипотетическими оппонентами. Объяснения в любви неожиданно перерастают в знаменитое достоевское "како веруеши?". Но ведь и сам Достоеский бесстрашно превращал целые главы из "Идиота", "Бесов", "Братьев Карамазовых" в философские диспуты. Так что принципиальный изъян прозы Шломо Вульфа постоянно оборачивается ее родовым достоинством, причем достоинством такого уровня, что возникают ассоциации с названными произведениями и именами. Здесь все зависит от ментальности читателя. Ищущий в литературе прежде всего пластического совершенства, "набоковского" метафорического изыска вряд ли будет очарован интеллектуальной переизбыточностью вульфовской прозы. Но те, кому дорога не форма, а правда, кому "надобно мысль разрешить", безусловно найдет в Шломо Вульфе задушевного единомышленника и сомечтателя.
15.07.2002