Глаза Кмицица сверкали огнем, когда говорил он эти слова: в страстном порыве он упал посреди залы на колени. Сама отважная и неустрашимая королева, которая давно уговаривала короля вернуться, была захвачена этим порывом.
Обратившись к Яну Казимиру, она сказала решительно и твердо:
— Весь народ говорит устами этого шляхтича!
— Да, да, милостивая королева, мать наша! — воскликнул Кмициц.
Между тем внимание канцлера Корыцинского и короля привлекли некоторые слова Кмицица.
— Мы всегда готовы пожертвовать жизнью, — сказал король, — и ждали только, когда раскаются наши подданные.
— Они уже раскаялись, — сказала Мария Людвика.
— Majestas infracta malis[10], — с благоговением глядя на нее, произнес ксендз Выджга.
— Важное это дело, — прервал его архиепископ Лещинский. — Ужель и в самом деле посланцы от гетманских войск приезжали под Ченстохову?
— Я это от моих людей знаю, от Кемличей! — ответил пан Анджей. — У Зброжека и Калинского все об этом не таясь говорили и не глядя на Миллера и шведов. Кемличи не сидели в осаде, они с людьми встречались, с солдатами, шляхтой. Я могу привести их, и они сами расскажут, что весь край как котел кипит. Гетманы только по принуждению присоединились к шведам, ибо злой дух вселился в войско, а теперь оно само хочет снова служить своему королю. Шведы грабят и бьют шляхту и духовенство, они глумятся над исконными вольностями, что же удивительного, что всяк только кулаки сжимает да на саблю свирепо поглядывает.
— И у нас были вести от войск, — промолвил король, — и тайные посланцы были, говорили они нам, что все снова хотят служить нам верой и правдой.
— Стало быть, и тут наш гость говорит правду, — заметил канцлер. — Но коль полки шлют друг к другу посланцев, это уже большое дело, стало быть, созрел уже плод, не пропали даром наши труды, все готово, и пришла пора…
— А Конецпольский? — прервал его король. — А многие другие, что все еще стоят на стороне захватчика, в глаза ему умильно засматривают и клянутся в верности?
Все умолкли при этих словах, а король нахмурился вдруг, и как весь свет сразу мрачнеет, когда набежит туча и скроется солнце, так помрачнело его лицо.
Вот что молвил он через минуту:
— Бог зрит наши сердца, он видит, что мы хоть сегодня готовы двинуться в поход и удерживает нас не могущество шведов, но злополучная переменчивость нашего народа, что, подобно Протею, всякий раз новую надевает личину. Можем ли мы поверить, что искренне он раскаялся, что не мнимо его желанье, не ложна готовность? Можем ли мы положиться на народ, что предал нас недавно и со столь легким сердцем вступил в союз с захватчиком против собственного короля, против собственной отчизны, против собственных вольностей? Сердце сжимается у нас от муки, стыдно нам за наших подданных! Где в истории можно найти тому примеры? Кто из королей изведал столько измен и вражды, был так предан народом? Вспомните только, любезные сенаторы, что среди нашего войска, среди тех, кто должен был кровь проливать за нас, мы не были уверены в своей безопасности и — страшно сказать! — боялись даже за свою жизнь. И не из страха перед врагом покинули мы отчизну и принуждены были искать здесь убежища, но дабы наших подданных, наших детей уберечь от страшного злодейства, от цареубийства и отцеубийства.
— Государь! — воскликнул Кмициц. — Тяжко провинился наш народ, грешен он, и справедливо карает его десница господня; но клянусь, не сыскался среди этого народа и, даст бог, вовек не сыщется предатель, который осмелился бы поднять руку на священную особу помазанника божия!
— Ты не веришь этому, ибо сам честен, — возразил король, — но у нас письма есть и свидетельства. Черной неблагодарностью отплатили нам Радзивиллы за благодеяния, которыми мы осыпали их; но хоть и предатель Богуслав, а пробудилась в нем совесть, и он не только не пожелал покуситься на нашу жизнь, но и первый донес нам о том, что на нас готовится умысел.
— Какой умысел? — воскликнул в изумлении Кмициц.
— Он донес нам, — отвечал король, — что сыскался предатель, который за сотню дукатов предложил ему похитить нас и живыми или мертвыми доставить шведам.
Все затрепетали при этих словах, а Кмициц насилу выговорил:
— Кто это был? Кто это был?
— Некий Кмициц, — ответил король.
Кровь бросилась в голову пану Анджею, в глазах у него помутилось, сжав руками виски, он ужасным, неистовым голосом крикнул:
— Это ложь! Князь Богуслав лжет, как пес! Милостивый король, государь мой, не верь этому изменнику! Он с умыслом сделал это, чтобы опозорить своего врага, а тебя устрашить, государь! Изменник он! Кмициц не решился бы на такое!
Ноги подкосились у пана Анджея, он пошатнулся. Силы оставили его, изнуренного осадой, ослабевшего после взрыва кулеврины и пытки, которой подверг его Куклиновский, и он без памяти повалился к ногам короля.
Его подняли, и королевский лекарь стал в соседнем покое приводить его в чувство. В толпе сановников понять не могли, отчего слова короля так поразили молодого шляхтича.
— То ли честен он так, что сама мерзость поступка сокрушила его, то ли родич он Кмицицу, — заметил краковский каштелян.
— Надо бы его расспросить, — прибавил канцлер Корыцинский. — Они там в Литве все в родстве между собою, как и мы в Короне.
— Государь!! — обратился к Яну Казимиру Тизенгауз. — Я ничего дурного не хочу сказать об этом шляхтиче, избави бог! Но не надо слишком ему доверять. Это верно, что он служил в Ченстохове, бок у него обожжен, чего монахи не могли сделать, ибо, будучи слугами господними, они должны быть милосердны к пленникам и даже к предателям. Но не выходит у меня из головы одна мысль, и не дает мне она поверить ему до конца. Встречал я его когда-то в Литве еще мальчишкой то ли на сеймике, то ли на масленичном гулянье, не помню…
— Ну и что из этого? — спросил король.
— Все мне сдается, что не Бабиничем его звали.
— Не говори глупостей! — прервал его король. — Ты молод и рассеян, просто мог все перепутать. Бабинич он или не Бабинич, почему же мне не верить ему? Искренность и прямодушие читаю я в его лице, а сердце у него, видно, золотое. Да я бы самому себе перестал верить, когда бы не поверил солдату, что кровь проливал за нас и отчизну.
— Он более достоин доверия, нежели письмо князя Богуслава, — сказала королева. — Примите во внимание, любезные сенаторы, что в письме нет, может, ни слова правды. Биржанским Радзивиллам, наверно, очень желалось, чтобы мы совсем пали духом, а князь Богуслав, может статься, врага хотел погубить, да и лазейку оставить себе на случай перемены судьбы.
— Когда бы не привык я к тому, что устами твоими, милостивая королева, сама мудрость глаголет, — произнес примас, — я бы удивился проницательности сих слов, достойных самого искушенного державного мужа.
— «…curasque gerens, animosque viriles…»[11] — прервал его вполголоса ксендз Выджга.
Воодушевленная этими словами, королева поднялась с кресла и такую сказала речь:
— Не биржанские Радзивиллы смущают меня, ибо еретики они и легко могли внять нашептаньям врага рода человеческого, и не письмо князя Богуслава, что преследует, быть может, корыстные цели. Больше всего терзают мою душу горькие слова короля, господина моего и супруга, о нашем народе. Кто же пощадит его, коли собственный король его осуждает? А меж тем озираю я свет и тщетно себя вопрошаю, где сыщешь другой народ, в коем издревле пребывала бы в чистоте и умножалась слава господня? Тщетно гляжу я, где другой народ, в коем обитала бы такая простота души, где держава, в коей никто и не слыхивал бы о кощунствах столь сатанинских, злодействах столь жестоких и злобе столь непримиримой, коими полны иноземные хроники. Пусть же укажут мне люди, сведущие в истории, другое такое королевство, где бы все короли почили в мире своею смертью. Нет здесь ни ножей, ни отравного зелья, нет протекторов, как у английцев.[12] Правда, государь мой, тяжко провинился этот народ, согрешил по причине легкомыслия и своеволия. Но где же сыщешь народ, что никогда не заблуждался бы, и где сыщешь народ, что так скоро покаялся бы, стал исправлять и искупать свою вину? Люди уже опомнились, бия себя в грудь, они прибегают уже к твоему величию, готовы уже пролить за тебя свою кровь, отдать свою жизнь и свое достояние. Так ужели ты оттолкнешь их? Ужели не простишь кающихся, не поверишь искупающим вину и исправляющимся? Блудным сынам не воротишь отцовской любви? Верь им, государь, ибо тоскуют уже они по тебе, по своей ягеллоновской крови и по отеческим твоим браздам! Поезжай к ним! Я, женщина, не боюсь измены, ибо вижу любовь, ибо вижу сожаление о грехах и покаяние и возрождение королевства, на чей трон ты призван был после отца и брата. И помыслить нельзя о том, что господь может обречь гибели великую Речь Посполитую, в коей пылает свет истинной веры. На краткий час наслал он свой бич, дабы не погубить, но покарать чада свои, и в скором времени защитит их владыка небесный и утешит по отчему своему милосердию. Не пренебрегай же ими, государь, и не страшись довериться сыновней их преданности, ибо только так зло обратится в добро, горе в радость, поражение в победу. С этими словами королева опустилась в кресло; очи ее сверкали, грудь волновалась, и все с благоговением взирали на нее, а канцлер Выджга стал читать громовым голосом:
Nulla sors longa est, dolor et voluptas
Invicem cedunt.
Ima permutat brevis hora summis…[13]
Но никто не слушал его, ибо воодушевленная речь отважной королевы отозвалась во всех сердцах. Сам король вскочил с кресла с румянцем на пожелтевшем лице и воскликнул:
— Не потеряно для меня королевство, коль такая у меня королева! Пусть же исполнится воля ее, ибо в пророческом наитии вещала она. Чем скорее выеду я и inter regna[14] пребуду, тем лучше!
— Не стану я противиться воле моих повелителей, — произнес торжественно примас, — и отговаривать их от предприятия, в коем опасность таится, но, быть может, и спасение. Но разумным почел бы я еще раз собраться в Ополе, где пребывает большая часть сенаторов, и выслушать их, ибо они еще лучше и обстоятельней могут обдумать и рассудить все дело.
— Итак, в Ополе! — воскликнул король. — А там в путь, и что бог даст!
— Бог даст счастливое возвращение на родину и победу! — сказала королева.
— Аминь! — сказал примас.
ГЛАВА XXII
Как раненый вепрь, метался пан Анджей по своему покою. В исступление привела его дьявольская месть Богуслава. Мало того, что князь ушел из его рук, людей ему перебил, едва не лишил жизни его самого, он так его «обесчестил, что под тяжестью такого позора спокон веку не стонал не только никто у них в роду, но ни один поляк.
Были минуты, когда он хотел отказаться ото всего: от славы, которая перед ним открывалась, от королевской службы — и скакать и мстить этому магнату, которого он готов был растерзать живым.
Но как ни бушевал он, как ни ярился, а все на ум ему приходила мысль, что, покуда князь жив, месть не уйдет, лучший же способ, единственное средство разоблачить ложь и показать все бесстыдство взведенной на него клеветы — это королевская служба, ибо, служа своему государю, он может всему миру явить, что не только не умышлял на священную его особу, но что вернее слуги королю не сыскать среди всей шляхты Короны и Литвы.
И все же он скрежетал зубами, кипел досадой, рвал на себе одежду и долго, долго не мог успокоиться. Он тешил себя мыслью о мести. Снова видел он князя в своих руках, памятью отца клялся добыть его, пусть лаже ждут его за это муки и смерть. И хоть князь Богуслав был могущественным магнатом, которого нелегко могла настичь месть не то что простого шляхтича, но и самого короля, однако он не спал бы спокойно и не раз содрогнулся бы, когда бы знал неукротимую душу Кмицица и те клятвы, что давал себе молодой рыцарь.
А ведь пан Анджей не знал еще, что князь не только покрыл его позором и отнял у него не одну только честь.
Между тем король, которому сразу очень полюбился молодой шляхтич, в тот же день прислал за ним Луговского, а на следующий день повелел ему ехать с собой в Ополе, где сенаторы на своем генеральном собрании должны были держать совет о возвращении короля на родину. Им и впрямь было о чем подумать; коронный маршал прислал еще одно письмо, в котором доносил королю, что страна готова ко всеобщей войне, и просил ускорить возвращение. Кроме того, распространился слух о союзе, который будто бы составили шляхта и войско для защиты короля и отчизны; об этом союзе давно помышляли в Польше, но составился он, как оказалось, несколько позже и назван был Тышовецкой конфедерацией.
А пока все умы были поглощены этими слухами. Сразу же после торжественного богослужения король с сановниками направился на тайный совет, куда с его соизволения был допущен и Кмициц, так как он привез новости из Ченстоховы.
Сановники на совете пустились рассуждать о том, ехать ли королю немедля или лучше отложить отъезд до той поры, когда войско не на словах, а на деле оставит шведов.
Ян Казимир положил конец всем этим разговорам.
— Не об отъезде моем надлежит держать совет, любезные сенаторы, — сказал он, — и не о том, лучше ли или не лучше еще помедлить, ибо о сем я уже сам посоветовался с господом богом и пресвятой девой. Что бы ни ждало нас, объявляю вам, что в самые ближайшие дни мы непременно уедем. Вам же надлежит, не скупясь на советы, рассудить, как лучше и безопаснее исполнить сие наше намерение.
Всякие высказывались тут сужденья. Одни толковали, что не следует слишком доверять коронному маршалу, который однажды уже поколебался и оказал неповиновение, отвезя короны на сохранение не цесарю, как повелел король, а в Любовлю. «Велики гордыня его и спесь, — говорили сенаторы, — и когда в замке у него будет пребывать сам король, как знать, что он предпримет, чего потребует за помощь и не захочет ли захватить в свои руки всю полноту власти, дабы возвыситься надо всеми и стать протектором не только всей страны, но и короля».
Они советовали Яну Казимиру выждать, когда шведы отступят, а тогда направиться в Ченстохову, где стране ниспослано было благословение господне и откуда началось ее возрождение. Но были сенаторы, которые высказывали совсем иные мысли.
— Ведь шведы еще стоят под Ченстоховой, и хоть велик бог милостию и не взять им ее, но свободного пути туда нет. Все окрестные города в руках шведов. Враг занял Кшепицы, Велюнь, Краков, в приграничной полосе также стоят большие силы. А в горах, на венгерском рубеже, где лежит Любовля, нет других войск, кроме как маршала, и шведы никогда туда не заходили, ибо недостает им на то ни людей, ни отваги. К тому же от Любовли ближе до Руси, которую не захватил враг, и до Львова, который не перестал хранить верность королю, и до татар, которые, по слухам, идут нам на помощь и ждут там решения короля.
— Quod attinet[15] пана маршала, — говорил епископ краковский, — то он со своей гордынею будет тем удовлетворен, что первый примет тебя, государь, в своем Спижском старостве[16] и первый окружит тебя заботами. Власть останется в твоих руках, государь, а пан маршал тем будет утешен, что может оказать тебе столь великие услуги; когда же пожелает он превзойти всех своей верностью, то останется он верен тебе из спеси или из любви, все едино величию твоему немалая от того будет корысть.
Эта мысль достойного и искушенного епископа показалась всем самой справедливой, и было решено, что король направится в Любовлю, а оттуда во Львов или туда, куда укажут обстоятельства.
Советовались сенаторы и о том, на какой день назначить отъезд; но ленчицкий воевода, возвратившийся от цесаря, к которому он был послан с просьбой о помощи, заметил, что лучше точного срока не назначать, предоставив решить дело самому королю, дабы не было огласки и никто не мог предупредить врага о дне отъезда. Постановили только, что король выедет с тремя сотнями отборных драгун под начальством Тизенгауза, который, хоть и молод был еще, однако снискал уже славу великого воителя.
Но едва ли не самой важной была другая часть совета, когда единодушно было принято решение, чтобы после прибытия короля в страну вся власть и военачалие перешли в его руки, а шляхта, войско и гетманы во всем ему повиновались. Говорили сенаторы и о будущем, и о причинах тех нежданных бед, что тучей нахлынули на страну и залили всю ее, как потоп. Сам примас признавал, что первая тому причина — смута, отсутствие повиновения и попрание королевской власти и величия.
Его слушали в глубоком молчании, ибо все понимали, что речь идет о судьбах Речи Посполитой и о великих, невиданных переменах, которые могли бы вернуть ей былую мощь и к которым давно стремилась мудрая королева, любившая свою новую родину.
Подобно громам, слетали слова с уст достойного князя церкви, а души слушателей открывались навстречу им, как цветы открываются навстречу солнцу.
— Не против исконных вольностей восстаю я, — говорил примас, — но против своеволия, что своей рукою вонзает нож в сердце отчизны. Поистине забыта уже в нашей стране разница между вольностью и своеволием, и как страданье приносит чрезмерная роскошь, так неволю принесла необузданная вольность. Как далеко зашли вы в своем безумии, граждане преславной Речи Посполитой, коль скоро лишь того почитаете защитником вольности, кто подымает шум, разгоняет сеймы и противится королевской власти не тогда, когда надо, а тогда, когда король стремится спасти отчизну? Дно сундука видно в нашей казне, солдатам мы не платим, и они ищут денег у врага, сеймы, единая опора Речи Посполитой, расходятся, ничего не решив, ибо один своевольник, один злокозненный обыватель может корысти ради помешать совету. Что же это за вольность, которая одному дозволяет противостоять всем? Разве эта вольность для одного не неволя для всех? И куда зашли мы с этой вольностью, какие благие fructa[17] принесла она? Что один слабый враг, над которым каши предки одержали столько славных побед, теперь sicut fulgur exit ab occidente et paret usque ad orientem[18]. Никто не дал ему отпора, изменники еретики помогли ему, и он все захватил, веру преследует, костелы оскверняет, а когда вы толкуете ему о ваших вольностях, он показывает меч! Вот чем кончились ваши сеймики, ваши вето, ваше своеволие и попрание на каждом шагу королевской власти! Короля, прирожденного защитника отчизны, вы сперва лишили сил, а потом стали жаловаться, что он не защищает вас! Вы не хотели своего правленья, а теперь вами правит враг! И кто же, спрашиваю я вас, может помочь нам подняться, кто может вернуть многострадальной Речи Посполитой былой блеск, как не тот, кто, не ведая покоя, отдал ей уже столько сил, когда внутренние распри с казаками раздирали ее, как не тот, кто подвергал свою священную особу таким опасностям, каких в наше время не испытал ни один монарх, как не тот, кто под Зборовом[19], под Берестечком и под Жванцем[20] дрался, как простой солдат, нес ратный труд и нужду терпел, невзирая на свой королевский сап. Так предадимся же сегодня ему, облечем его по примеру древних римлян всей полнотою власти, а сами посоветуемся о том, как в будущем уберечь отчизну от внутреннего врага, от распутства, своеволия, смуты и безнаказанности и должное значенье вернуть власти предержащей и королевскому величию.
Так говорил примас, и никто слова не сказал против, ибо бедствия и испытания последнего времени переродили слушателей и всем было ясно, что либо королевская власть будет укреплена, либо Речь Посполитая неминуемо погибнет. Стали сенаторы толковать о том, как исполнить советы примаса, а. королевская чета жадно и радостно внимала им, особенно королева, которая с давних пор трудилась над тем, чтобы учинить порядок в Речи Посполитой.
Веселый и довольный возвращался король в Глогову; там он призвал к себе нескольких верных офицеров, в их числе и Кмицица, и сказал им:
— Нет моей мочи, совсем истерзался я в этом краю и хоть завтра готов тронуться в путь, а потому призвал я вас, дабы вы, люди военные, искушенные опытом, подумали, как поскорее исполнить наш замысел. Жаль нам терять попусту время, ибо наше присутствие может ускорить всеобщую войну.
— Коль такова твоя воля, государь, — ответил королю Луговский, — чего же тогда мешкать? Чем скорее, тем лучше!
— Покуда не распространился еще слух об отъезде и враг не удвоил бдительности, — прибавил полковник Вольф.
— Враг уже начеку, и на дорогах, где только можно, устроил засады, — сказал Кмициц.
— Как так? — воскликнул король.
— Государь, да ведь твой отъезд, для шведов не новость! Чуть не каждый день по всей Речи Посполитой разносится слух, что ты уже в пути, а то и inter regna. Поэтому надо принять все меры предосторожности и пробираться тайком, окольными путями, ведь дороги стерегут разъезды Дугласа.
— Самая лучшая предосторожность — это триста верных драгун, — глядя на Кмицица, сказал Тизенгауз, — и коль скоро государь вверил мне начальство над ними, я доставлю его целым и невредимым, даже если придется потоптать все разъезды Дугласа.
— Доставишь, милостивый пан, коль встретишь разъезд в триста, шестьсот, ну даже в тысячу сабель, но что может статься, коль наткнешься на большую засаду?
— Я потому о трехстах сказал, — возразил Тизенгауз, — что о трехстах шел разговор. А коль этого мало, можно взять пятьсот, а то и побольше!
— Боже упаси! Чем больше отряд, тем больше шуму! — воскликнул Кмициц.
— Постой! — остановил его король. — Ведь коронный маршал со своими хоругвями выйдет, я думаю, нам навстречу.
— Не выйдет пан маршал нам навстречу, — возразил Кмициц. — Времени он не будет знать, а и будет знать, так мало ли что может статься в пути и задержать нас, — дело обыкновенное, всего не предусмотришь…
— Вот это речь воина, истинного воина! — сказал король. — Видно, не внове для тебя война.
Кмициц улыбнулся, вспомнив о своих набегах на Хованского. Кто же лучше его мог знать это дело! Кому верней всего было поручить сопровождать короля?
Но Тизенгауз, видно, иного был мнения, он насупил брови и сказал язвительно Кмицицу:
— Что ж, ждем твоего мудрого совета!
Неприязнь почувствовал Кмициц в этих словах; устремив взор на Тизенгауза, он ответил:
— Я так думаю, что нам легче будет проскользнуть, если отряд будет поменьше.
— Как же быть тогда?
— Государь! — сказал Кмициц. — В твоей воле поступить так, как ты пожелаешь; но мне рассудок вот что велит: чтобы отвлечь на себя врага, пан Тизенгауз должен двинуться вперед с драгунами, умышленно разглашая повсюду, что это он сопровождает тебя. Его дело ускользать от врага и целым уйти из западни. А через день-другой тронемся мы с небольшим отрядом и с тобой, государь; внимание врага будет отвлечено, и мы легко проберемся до самой Любовли.
Король в восторге захлопал в ладоши.
— Сам бог послал нам этого солдата! — воскликнул он. — Соломон и тот не рассудил бы лучше! Я свое votum[21] всецело отдаю за эту мысль, и быть посему! Они будут ловить короля между драгунами, а король проскользнет у них под самым носом. Право же, лучше ничего не придумаешь!
— Государь, это шутка! — вскричал Тизенгауз.
— Солдатская шутка! — ответил король. — Нет, будь что будет, а я от своего не отступлюсь!
У Кмицица глаза горели, так он был рад своей победе; но Тизенгауз сорвался с места.
— Государь! — сказал он. — Я отказываюсь вести драгун. Пусть их кто-нибудь другой ведет!
— Это почему? — спросил король.
— Государь, коль едешь ты без охраны, коль отдан будешь во власть судьбы, и станешь ее игралищем, и будут грозить тебе всякие беды, то и я хочу состоять при твоей особе, грудью прикрыть тебя в бою и жизнью за тебя пожертвовать.
— Спасибо за благое намерение, — ответил Ян Казимир, — но успокойся, ибо меньше всего мы будем подвергаться опасности, когда поступим так, как советует Бабинич.
— Пусть за эти свои советы пан… Бабинич, или как там его звать, сам отвечает! Может статься, ему только того и надо, чтобы ты, государь, заблудился в горах без охраны… Беру бога и товарищей в свидетели, что я, как мог, отговаривал тебя от этого!
Не успел он кончить, как Кмициц сорвался с места, подскочил к нему и, глядя ему прямо в лицо, спросил:
— Что ты, милостивый пан, хочешь этим сказать?
Но Тизенгауз надменно смерил его взглядом.
— Не тянись, шляхтишка, не тебе со мною тягаться!
На это Кмициц, сверкая очами:
— Как знать, стал ли бы ты тягаться со мною, когда бы…
— Когда бы что? — бросил на него быстрый взгляд Тизенгауз.
— С такими тягался я, что не тебе чета!
Тизенгауз рассмеялся.
— Где ты их сыскал?
— Замолчите! — нахмурился вдруг король. — Не сметь затевать тут ссоры!
Ян Казимир внушал всем такое уважение, что оба молодца тотчас притихли, смущенные тем, что невесть чего наговорили друг другу при короле.
— Никто не смеет чваниться перед рыцарем, который взорвал кулеврину и ушел от шведов, — сказал Ян Казимир, — пусть даже его отец жил в застянке; а я вижу, что он не застянковый шляхтич, ибо сокола знать по полету, а кровь по делам. Забудьте о своих обидах. — Тут король обратился к Тизенгаузу: — Коли хочешь, оставайся при нашей особе. Не годится нам тебе в том отказывать. Драгун поведет Вольф или Денгоф. Но и Бабинич останется при нашей особе, и мы последуем его совету, ибо нам этот совет по душе.
— Я умываю руки! — сказал Тизенгауз.
— Только держите все в тайне. Драгунам сегодня же выступить в Рацибор и тотчас рассеять слух, что мы едем с ними. А там быть начеку, ибо не знаем мы, когда пробьет наш час! Тизенгауз, иди и отдай приказ капитану драгун!
Тизенгауз вышел, ломая руки в гневе и обиде, а вслед за ним разошлись и остальные офицеры.
В тот же день по всей Глогове разнесся слух, что его королевское величество, Ян Казимир, уже направился к границам Речи Посполитой. Даже многие вельможи думали, что король в самом деле уехал. Умышленно разосланные гонцы повезли новость в Ополе и на пути, ведущие к границе.
Хоть Тизенгауз и объявил, что умывает руки, однако не почел себя побежденным; как королевский придворный, он всегда имел доступ к монарху; в тот же день, уже после ухода драгун, он предстал перед лицом Яна Казимира, вернее королевской четы, ибо Мария Людвика также при этом присутствовала.
— Явился за приказами, — сказал он. — Когда тронемся в путь?
— Послезавтра еще затемно, — ответил король.
— Много народу поедет?
— Поедешь ты, Бабинич, Луговский с солдатами. Пан каштелян сандомирский также отправляется со мною; я просил его взять поменьше народу, но человек двадцать все-таки у него наберется, солдаты это все верные, стреляные. Да, сопровождать меня хочет еще святейший нунций; его участие придаст важности всему предприятию, и все, кто верен истинной церкви, будут растроганы. Он не задумался подвергнуть опасности свою священную особу. Ты последи, чтобы было не больше сорока сабель, так советовал Бабинич.
— Государь! — воскликнул Тизенгауз.
— Чего тебе еще?
— На коленях прошу еще об одной милости. Все уже кончено, драгуны ушли, мы едем без охраны, и первый же разъезд может нас захватить. Приклони же слух, государь, к мольбе слуги, который, видит бог, верен тебе, и не полагайся так во всем на этого шляхтича. Ловкий это человек, коль скоро за короткий час сумел вкрасться к тебе в доверие и милость, но…
— Неужто ты уже завидуешь ему? — прервал король Тизенгауза.
— Не завидую я ему, государь, и в прямой измене не хочу его обвинить, но готов поклясться, что не Бабиничем звать его. Почему же скрывает он свое настоящее имя? Почему мнется, когда спросишь, что делал он до Ченстоховы? Почему так настаивал, чтобы драгуны ушли вперед и ты, государь, ехал без охраны?
Ян Казимир, задумавшись, стал, по своему обыкновению, надувать губы.
— Будь тут заговор со шведами, — сказал он наконец, — что значили бы тогда три сотни драгун? Что это за сила и что за защита? Стоило бы только Бабиничу дать знать шведам, посадили бы они по дороге в засаду несколько сотен пехоты и поймали бы нас, как в тенета. Ну ты сам посуди, можно ли тут говорить об измене? Ведь Бабинич наперед должен был бы знать, когда мы выезжаем, и располагать временем, чтобы загодя упредить в Кракове шведов, а как же может он это сделать, коль мы послезавтра уже трогаемся в путь? Да и не мог он предугадать, что мы последуем его совету, мы ведь могли и тебя послушать, и кого-нибудь другого. Ведь решено было сперва ехать с драгунами, стало быть, изменив решение, мы бы ему все карты спутали, ему снова пришлось бы посылать гонцов к шведам. Тут и спорить не приходится. Да и не настаивал он вовсе на своем, как ты толкуешь, а просто, как все прочие, сказал, что думает. Нет, нет! Правду читаю я в его лице, да и бок у него обожжен, а это свидетельство того, что он готов и пытку снести.
— Государь прав, — неожиданно сказала королева. — Спорить тут не приходится, и совет Бабинича был и остается хорошим.
Тизенгауз по опыту знал, что уж если королева скажет свое слово, короля не переубедишь, так верил он ее уму и проницательности. Молодой шляхтич желал только, чтобы король принял необходимые меры предосторожности.
— Не пристало мне перечить вашим величествам, — ответил он. — Но коль скоро выезжаем мы послезавтра, пусть уж лучше Бабинич не знает об этом до самого отъезда.
— Что ж, так тому и быть! — ответил король.
— А в пути я сам послежу за ним, и ежели, избави бог, что случится, не уйдет он живым из моих рук!
— Не будет в том надобности! — возразила королева. — И вот что скажу я тебе: не ты, не Бабинич, не драгуны и не силы земные будут хранить в дороге короля от беды, измены и вражеской западни, но всевидящее око, что неустанно зрит на пастырей народов и помазанников божиих. Оно будет хранить его, оно его убережет и благополучно приведет к цели, а в случае нужды такую пошлет ему помощь, что вы с вашей верой в одни только силы земные и представить себе не можете.