— А отвергнет она меня, так я голову себе разобью об эту стенку. Не могу я иначе.
— А мог бы, когда бы всей душой хотел искупить свою вину. Теперь война, ты можешь пойти в поход, можешь верой и правдой послужить отчизне, прославиться своей храбростью, вернуть свое доброе имя. Кто из нас без греха? У кого нет грехов на совести? У всех они есть. Но всем открыта дорога к раскаянию и исправлению. Своевольничал ты — так теперь избегай своеволия; против отчизны грешил, затевая усобицы во время войны, — так теперь спасай ее; людям обиды чинил — так теперь вознагради их… Вот путь, который легче и надежней, чем разбивать себе голову.
Кмициц пристально смотрел на Володыёвского.
— Ты как сердечный друг говоришь со мною, — сказал он.
— Не друг я тебе, но, по правде сказать, и не недруг, а девушку, хоть она мне и отказала, мне все-таки жаль, потому что на прощанье я зря наговорил ей много нехорошего. От отказа я не повешусь, мне не впервой, а вот обиду таить я не привык. Коли я тебя на добрый путь наставлю, так это будет и моя заслуга перед отчизной, — ведь ты хороший и испытанный солдат.
— А не поздно ли мне становиться на добрый путь? Столько ждет меня повесток! С постели надо прямо являться в суд… Разве что бежать отсюда, а этого мне не хочется делать. Столько повесток! И что ни дело, то верный приговор и бесчестие.
— Вот у меня от этого лекарство! — сказал Володыёвский, вынимая грамоту.
— Тебе. И да будет тебе известно, что отныне ты не должен являться ни в какие суды, потому что состоишь на воинской службе и подсуден гетману. Послушай же, что пишет мне князь воевода.
Володыёвский прочитал Кмицицу письмо Радзивилла, вздохнул, встопорщил усики и сказал:
— Как видишь, все в моей воле: могу отдать тебе грамоту, могу ее спрятать.
Неуверенность, тревога и надежда изобразились на лице Кмицица.
— И что же ты сделаешь? — спросил он тихим голосом.
— Вручу тебе грамоту, — ответил Володыёвский.
Кмициц ничего сперва не сказал, только голову опустил на подушки и некоторое время смотрел в потолок. Вдруг глаза его увлажнились, и слезы, неведомые гости на этих глазах, повисли на ресницах.
— Пусть же меня к конским хвостам привяжут и размыкают по полю, — сказал он наконец, — пусть с меня шкуру сдерут, если я видел человека, более достойного, чем ты, милостивый пан. Если ты из-за меня получил отказ, если Оленька, как ты говоришь, по-прежнему меня любит, так ведь другой тем злее стал бы мстить, тем злее топить… А ты руку мне протянул, воскресил меня!
— Не хочу я ради приватных дел жертвовать милой отчизной, которой ты еще можешь оказать немалые услуги. Должен, однако же, сказать тебе, что, если бы ты взял казаков у Трубецкого или Хованского, я бы грамоты тебе не отдал. Счастье, что ты этого не сделал!
— За образец, за образец должны принять тебя другие! — ответил Кмициц. — Дай же мне руку. Даст бог, я отплачу тебе за это добром, должник я твой до гроба!
— Вот и отлично! Но об этом потом! А теперь… голову выше! Не надо тебе под суд идти, а надо за работу браться. Будут у тебя заслуги перед отчизной, так и шляхта тебя простит, которой честь отчизны дорога. Ты еще можешь искупить свою вину, вернуть свое доброе имя и жить в сиянии славы, как в лучах солнца, а я уж знаю одну девушку, которая подумает, как наградить тебя при жизни.
— Э! — в восторге воскликнул Кмициц. — Что это я буду в постели валяться, когда враг попирает отчизну! Эй, есть там кто? Сюда! Слуга, подавай сапоги!.. Мигом! Разрази меня гром, если я буду еще нежиться в этих пуховиках!
— Дух у тебя сильнее тела, телом ты еще слаб.
И он стал прощаться: но Кмициц не отпускал его, благодарил, хотел угостить вином.
Совсем уже вечерело, когда маленький рыцарь покинул Любич и направился в Водокты.
— Лучшей наградой ей будет за мои злые слова, — говорил он сам с собою, — если я скажу ей, что Кмициц не только на пути к выздоровлению, но и на пути к исправлению. Не совсем он еще потерянный человек, только уж очень горячая голова. Страх как я ее этим обрадую, думаю, теперь она лучше меня примет, чем тогда, когда я предлагал ей руку и сердце. — Тут добрейший пан Михал вздохнул и пробормотал: — Кабы знать хоть, есть ли она на свете, моя суженая?
Погруженный в такие размышления, доехал он до Водоктов. Косматый жмудин выбежал к воротам, однако не спешил отворять.
— Панны дома нет, — сказал он только.
— Да, уехала.
— Верно, вовсе уж не воротится, потому с телегами уехала и с узлами. Стало быть, далеко и надолго.
— Так? — пробормотал пан Михал. — Вот что я натворил!..
ГЛАВА X
Когда теплые лучи солнца начинают прорываться сквозь пелену зимних облаков и на деревьях показываются первые побеги, а в сырых полях пробиваются наружу зеленые росточки, в людских сердцах просыпается обычно надежда. Но весна тысяча шестьсот пятьдесят пятого года не принесла обычного утешения удрученному войной народу Речи Посполитой. Вся восточная ее граница, от севера и до Дикого Поля[46] на юге, как бы опоясалась огненной лентой, и весенние ливни не могли погасить пожар, напротив, огненная лента разливалась все шире и захватывала все больше земель. Кроме того, грозные знамения появлялись на небе, предвещая еще горшие бедствия. Из облаков, проносившихся в небе, то и дело вырастали словно высокие башни, словно крепостные валы, которые затем рушились с грохотом. Гром гремел раскатом, когда земля еще была покрыта снегом, сосновые леса желтели, а ветви на деревьях скручивались, принимая странный, уродливый вид; звери и птицы погибали от неведомой болезни. Наконец и на солнце были замечены небывалые пятна в виде руки, держащей яблоко, пронзенного сердца и креста. Умы волновались все больше, и монахи терялись в догадках, что могут предвещать эти знамения. Странная тревога охватила все сердца.
Предсказывали новые войны, и вдруг бог весть откуда возник зловещий слух и, переходя из уст в уста, разнесся по городам и весям, будто близится нашествие шведов. Казалось, ничто не подтверждало этого слуха, ибо перемирие, заключенное с Швецией, сохраняло силу еще шесть лет, и все же об опасности войны говорили даже на сейме, который король Ян Казимир созвал девятнадцатого мая в Варшаве.
Все больше тревожных взоров обращалось к Великой Польше, на которую буря могла обрушиться в первую голову. Лещинский, воевода ленчицкий, и Нарушевич, польный писарь литовский, направились с посольством в Швецию; однако их отъезд не успокоил людей, а еще больше взбудоражил.
«Это посольство пахнет войной», — писал Януш Радзивилл.
— Если бы шведы не грозили нашествием, зачем было бы отправлять к ним посольство? — говорили другие. — Ведь совсем недавно из Стокгольма вернулся посол Каназиль; да, видно, ничего не сумел он сделать, коли вслед за ним сразу же послали столь важных сенаторов.
Люди рассудительные все еще не верили в возможность войны.
Речь Посполитая — твердили они — не дала шведам никакого повода для войны, и перемирие все еще сохраняет силу. Как можно попрать присягу, нарушить самые священные договоры и по-разбойничьи напасть на соседа, не подозревающего об опасности? К тому же Швеция еще помнит раны, нанесенные ей польской саблей под Кирхгольмом, Пуцком и Тшцяной[47]! Во всей Европе не нашел Густав Адольф достойного противника, а пан Конецпольский смирял его несколько раз. Не станут шведы ставить на карту великую славу, завоеванную ими, и вступать в войну с противником, которого они никогда не могли одолеть на поле брани. Это верно, что Речь Посполитая истощена и ослаблена войною, однако одной только Пруссии и Великой Польши, которая в последних войнах совсем не пострадала, достаточно, чтобы прогнать за море этот голодный народ и оттеснить его к бесплодным скалам. Не бывать войне!
Люди неспокойные возражали на это, что еще до варшавского сейма сеймик в Гродно держал, по уговору короля, совет о защите великопольских рубежей и составил роспись податей и войск, чего он не стал бы делать, когда бы опасность не была близка.
Так надежда сменялась опасением и тяжелая неуверенность угнетала души людей, когда этому внезапно положил предел универсал генерального старосты великопольского[48] Богуслава Лещинского, которым созывалось шляхетское ополчение познанского и калишского воеводств для защиты границ от грозящего стране шведского нашествия.
Сомнений больше не было. Клич: «Война!» — разнесся по всей Великой Польше и по всем землям Речи Посполитой.
Это была не просто война, а новая война. Хмельницкий, которому помогал Бутурлин, грозился на юге и на востоке, Хованский и Трубецкой — на севере и востоке, швед приближался с запада! Огненная лента обращалась в огненное кольцо.
Страна была подобна осажденному лагерю.
А в этом лагере недобрые творились дела. Один предатель, Радзеёвский[49], уже бежал во вражеский стан. Это он направлял врагов на готовую добычу, он указывал на слабые стороны, он должен был склонять к предательству гарнизоны. Сколько было, помимо того, неприязни и зависти, сколько было магнатов, враждовавших друг с другом или косо смотревших на короля за то, что он отказал им в чинах, и ради личных выгод готовых в любую минуту пожертвовать благом отчизны; сколько было иноверцев, стремившихся отпраздновать свое торжество пусть даже на могиле отчизны; но еще больше было своевольников и людей равнодушных и ленивых, которые любили только самих себя, свое богатство и свою праздную жизнь.
Однако богатая и еще не опустошенная войною Великая Польша не жалела денег на оборону. Города и шляхетские деревни выставили столько пехоты, сколько полагалось по росписи, и прежде чем шляхта самолично двинулась в стан, туда потянулись уже пестрые полки ратников под командой ротмистров, назначенных сеймиками из людей, искушенных в военном деле.
Станислав Дембинский вел познанских ратников; Владислав Влостовский — костянских, а Гольц, славный солдат и инженер, — валецких. У калишских мужиков булаву ротмистра держал Станислав Скшетуский, принадлежавший к семье храбрых воителей, племянник Яна, знаменитого участника битвы под Збаражем. Кацпер Жихлинский вел конинских мельников и солтысов. Ратников из Пыздров возглавлял Станислав Ярачевский, который провел молодые годы в иноземных войсках; ратников из Кцини — Петр Скорашевский, а из Накла — Квилецкий. Однако никто из них в военном опыте не мог сравниться с Владиславом Скорашевским, к голосу которого прислушивались даже сам командующий великопольским войском и воеводы.
В трех местах: под Пилой, Уйстем и Веленем заняли ротмистры рубежи по реке Нотец и стали ждать приближения шляхты, созванной в ополчение. С утра до вечера пехотинцы рыли шанцы, все время оглядываясь, не едет ли долгожданная конница.
Тем временем прибыл первый вельможа, пан Анджей Грудзинский, калишский воевода, и со всей своей большой свитой в белых и голубых мундирах остановился в доме бурмистра. Он думал, что его тотчас окружит калишская шляхта; однако никто не явился, и он послал тогда за ротмистром, Станиславом Скшетуским, который следил за рытьем шанцев на берегу реки.
— А где же мои люди? — спросил он после первых приветствий у ротмистра, которого знал с малых лет.
— Какие люди? — спросил Скшетуский.
— А калишское ополчение?
Полупрезрительная, полустрадальческая улыбка скользнула по темному лицу солдата.
— Ясновельможный воевода, — сказал он, — сейчас время стрижки овец, а за плохо промытую шерсть в Гданске платить не станут. Всякий шляхтич следит теперь у пруда за мойкой шерсти или стоит у весов, справедливо полагая, что шведы не убегут.
— Как так? — смутился воевода. — Еще никого нет?
— Ни живой души, кроме ратников… А там, смотришь, жатва на носу. Добрый хозяин в такую пору из дому не уезжает.
— Что ты мне, пан, толкуешь?
— А шведы не убегут, они только подступят поближе, — повторил ротмистр.
Рябое лицо воеводы вдруг покраснело.
— Что мне до шведов? Мне перед другими воеводами будет стыдно, если я останусь здесь один как перст!
Скшетуский снова улыбнулся.
— Позволь заметить, ясновельможный воевода, — возразил он, — что главное все-таки шведы, а стыд уж потом. Да и какой там стыд, когда нет еще не только калишской, но и никакой другой шляхты.
— С ума они, что ли, посходили! — воскликнул Грудзинский.
— Нет, они только уверены в том, что коли им не захочется к шведам, так шведы не замедлят явиться к ним.
— Погоди, пан! — сказал воевода.
Он хлопнул в ладоши и, когда явился слуга, велел подать чернила, бумагу и перья и уселся писать.
По прошествии получаса он посыпал лист бумаги песком, стряхнул песок и сказал:
— Я посылаю еще одно воззвание, чтобы ополченцы явились pro die 27 praesentis[50], не позднее, думаю, что в этот последний срок они non deesse patriae[51]. А теперь скажи мне, пан, есть ли вести о неприятеле?
— Есть. Виттенберг обучает свои войска на лугах под Дамой.
— Много ли их у него?
— Одни говорят, семнадцать тысяч, другие — что больше.
— Гм! Нас и столько не наберется. Как ты думаешь, сможем мы дать им отпор?
— Коли шляхта не явится, об этом нечего и думать.
— Как не явиться — явится! Дело известное, ополченцы никогда не торопятся. Ну, а вместе с шляхтой справимся?
— Нет, не справимся, — холодно ответил Скшетуский. — Ясновельможный воевода, у нас ведь совсем нет солдат.
— Как так нет солдат?
— Ты, ясновельможный воевода, так же, как и я, знаешь, что все войско на Украине. Нам оттуда и двух хоругвей не прислали, хотя богу одному ведомо, где гроза опасней.
— А ратники, а шляхта?
— На двадцать мужиков едва ли один нюхал порох, а на десять едва ли один умеет держать ружье. Из них получатся добрые солдаты, но только после первой войны, не теперь. Что ж до шляхты, то спроси, ясновельможный воевода, любого, кто хоть немного знаком с военным делом, может ли шляхетское ополчение устоять против регулярных войск, да еще таких, как шведские, ветеранов всей Лютеровой войны[52], привыкших к победам.
— Так вот ты как превозносишь шведов?
— Не превозношу я их! Будь тут у нас тысяч пятнадцать таких солдат, какие были под Збаражем, постоянного войска да конницы, я бы их не боялся, а с нашими дай бог хоть что-нибудь сделать.
Воевода положил руки на колени и в упор поглядел на Скшетуского, точно хотел прочитать в его глазах какую-то тайную мысль.
— Тогда зачем же мы пришли сюда? Уж не думаешь ли ты, что лучше было бы сдаться?
Скшетуский вспыхнул при этих словах.
— Коли я такое помыслил, вели, ясновельможный воевода, на кол меня посадить. Ты спрашиваешь, верю ли я в победу, я отвечаю как солдат: не верю! А зачем мы сюда пришли, это дело другое. Как гражданин, я отвечаю: чтобы нанести врагу первый удар, чтобы задержать его и позволить снарядиться и выступить другим воеводствам, чтобы нашими телами до той поры сдерживать натиск, покуда все мы не поляжем до последнего человека!
— Похвальное намерение, — холодно возразил воевода, — но вам, солдатам, легче говорить о смерти, нежели нам, кому придется ответ держать за море напрасно пролитой шляхетской крови.
— На то у шляхты и кровь, чтоб проливать ее.
— Так-то оно так! Все мы готовы голову сложить, это ведь самое легкое дело. Но долг тех, кто по воле провидения поставлен начальником, не одной только славы искать, но и о пользе дела думать. Это верно, что война уже как будто началась; но ведь Карл Густав родич нашему королю и должен об этом помнить. Потому и надлежит попытаться вступить в переговоры, ибо словом можно иной раз добиться большего, нежели оружием.
— Не мое это дело! — сухо ответил пан Станислав.
Воевода, видно, то же подумал, потому что кивнул головой и простился с ротмистром.
Однако Скшетуский лишь наполовину был прав, когда говорил о медлительности шляхты, призванной в ряды ополчения. Правда, до окончания стрижки овец в стан между Пилой и Уйстем мало кто явился, но к двадцать седьмому июня, то есть к тому сроку, который был указан в новом воззвании, съехалось довольно много шляхты.
Погода давно уже стояла ясная, сухая, и тучи пыли поднимались каждый день, возвещая о приближении все новых и новых отрядов. Шляхта ехала шумно, верхами и на колесах, с целой оравой слуг, с запасами провианта, с повозками и всякими иными удобствами и с таким множеством копий, ружей, мушкетонов, сабель, тяжелых мечей и забытых уже к тому времени гусарских молотков, служивших для того, чтобы разбивать доспехи, что нередко какой-нибудь шляхтич был увешан оружием, которого с избытком хватило бы на троих. По этому вооружению ветераны тотчас узнавали людей неопытных, не нюхавших пороха.
Из всей шляхты, жившей на обширных пространствах Речи Посполитой, великопольская была наименее воинственной. Татары, турки и казаки никогда не попирали этих мест, где со времен крестоносцев почти совсем забыли, что значит воевать на родной земле. Кто из великопольской шляхты ощущал в себе воинственный пыл, тот вступал в коронные войска и сражался так же доблестно, как и прочие шляхтичи, а кто предпочитал отсиживаться дома, превращался в заправского домоседа, который любил и богатство приумножить, и повеселиться, — в ретивого хозяина, который заваливал шерстью и особенно хлебом рынки прусских городов.
Поэтому теперь, когда нашествие шведов оторвало великопольскую шляхту от мирных трудов, ей казалось, что, сколько ни возьми на войну оружия, запасов и слуг для защиты тела и имущества господина, — все будет мало.
Странные это были солдаты, и ротмистры никак не могли с ними сладить. Один, к примеру, становился в строй с копьем длиною в девятнадцать футов и в панцире, но зато в соломенной шляпе «для холодка», другой во время ученья жаловался на жару, этот зевал, ел или пил, тот звал слугу, и все, не видя в этом ничего особенного, так галдели в строю, что никто не слышал команды офицеров. Трудно было приучить шляхетскую братию к дисциплине, очень она обижалась, полагая, что дисциплина противна ее гражданскому достоинству. Правда, в строю читали «артикулы», но их никто и слушать не хотел.
Цепями на ногах этого войска было множество повозок, запасных и упряжных лошадей, скота, предназначенного для довольствия, и особенно слуг, которые стерегли шатры, снаряжение, пшено и прочую крупу и снедь и по малейшему поводу затевали ссоры и драки.
Навстречу такому вот войску со стороны Щецина и пойм реки Одры приближался, ведя семнадцать тысяч ветеранов, скованных железной дисциплиной, старый военачальник, Арвид Виттенберг, который молодость провел на Тридцатилетней войне.
С одной стороны стоял беспорядочный польский стан, похожий на ярмарочное сборище, шумный, недовольный, с неумолчными спорами и разговорами о приказах начальников, состоявший из степенных мужичков, которые наспех были превращены в пехотинцев, и господ, которых оторвали прямо от стрижки овец. С другой стороны двигался лес копий и мушкетных дул, шли маршем грозные, безмолвные колонны, которые, по мановению руки военачальника, с регулярностью машин развертывались в линии и полукруги, смыкались в клинья и треугольники, ловкие, как меч в руке фехтовальщика, шли настоящие воители, холодные, невозмутимые, достигшие высшего мастерства в военном своем ремесле. Кто же из людей опытных мог сомневаться в том, чем кончится встреча и на чьей стороне будет победа?
Тем не менее в стан съезжалось все больше шляхты, а еще раньше стали прибывать вельможи из Великой Польши и других провинций с состоявшими при них войсками и слугами. Вскоре после воеводы Грудзинского в Пилу явился могущественный воевода познанский Кшиштоф Опалинский. Три сотни гайдуков, наряженных в желтые с красным мундиры и вооруженных мушкетами, выступало перед каретой воеводы; придворные и шляхта толпою окружали его высокую особу; за ними в боевом строю следовал отряд рейтар в таких же мундирах, как и гайдуки; а сам воевода ехал в карете, имея при своей особе шута, Стаха Острожку, который обязан был увеселять в дороге своего угрюмого господина.
Приезд столь славного вельможи ободрил и воодушевил войско, ибо всем тем, кто взирал на царственное величие воеводы, на гордый его лик с высоким, как свод, челом и умными, суровыми очами, на всю его сенаторскую осанку, и в голову не могло прийти, что такого властителя может постичь какая-нибудь неудача.
Людям, привыкшим почитать чины и лица, казалось, что даже шведы не посмеют поднять святотатственную руку на такого магната. Те, у кого в груди билось робкое сердце, под его крылом сразу почувствовали себя в безопасности. Воеводу приветствовали горячо и радостно; клики раздавались вдоль всей улицы, по которой кортеж медленно подвигался к дому бурмистра; головы склонялись перед воеводой, который был виден как на ладони сквозь стекла раззолоченной кареты. Вместе с воеводой на поклоны отвечал и Острожка, притом с таким достоинством и важностью, точно толпы народа кланялись ему одному.
Не успела улечься пыль после приезда познанского воеводы, как прискакали гонцы с вестью, что едет его двоюродный брат, подляшский воевода Петр Опалинский со своим шурином, Якубом Роздражевским, воеводой иновроцлавским. Кроме придворных и слуг, они привели по полторы сотни вооруженных людей. А потом дня не проходило, чтобы не прибыл кто-нибудь из вельмож: приехал Сендзивой Чарнковский, шурин Кшиштофа Опалинского, каштелян познанский, затем Станислав Погожельский, каштелян калишский, Максимилиан Мясковский, каштелян кшивинский, и Павел Гембицкий, каштелян мендзижецкий. Местечко переполнили толпы людей, так что негде было разместить даже придворных. Прилегающие луга запестрели шатрами ополчения. Можно было подумать, что в Пилу со всей Речи Посполитой слетелись разноперые птицы.
Мелькали красные, зеленые, голубые, синие, белые кафтаны и полукафтанья, жупаны и кунтуши, ибо, не говоря уж о шляхетском ополчении, в котором каждый шляхтич носил другое платье, не говоря о придворных и слугах, даже ратники от каждого повета были одеты в мундиры разных цветов.
Явились и маркитанты, которые не могли разместиться на рынке и построили палатки за местечком. В них продавалось военное снаряжение — от мундиров до оружия — и продовольствие. Одни харчевни дымили день и ночь, разнося запах бигоса, пшенной каши, жареного мяса, в других продавались напитки. Толпы шляхтичей, вооруженных не только мечами, но и ложками, толкались перед ними; они ели, пили и вели разговоры то о неприятеле, которого еще не было видно, то о подъезжающих вельможах, на чей счет отпускалось немало соленых шуток.
Среди кучек шляхты с самым невинным видом прохаживался Острожка в платье, сшитом из пестрых лоскутьев, и со скипетром, украшенным бубенцами. Везде, где он только показывался, его тотчас окружала толпа, а он, подливая масла в огонь, помогал высмеивать вельмож и задавал загадки одна другой ядовитей, так что шляхта со смеху покатывалась.
В них Острожка никому не давал спуску.
Однажды в полдень на рынок вышел сам воевода познанский и, вмешавшись в толпу, стал благосклонно беседовать то с отдельными шляхтичами, то сразу со всей толпою, осторожно сетуя на короля за то, что он, несмотря на приближение неприятеля, не прислал ни одной регулярной хоругви.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.