Тем временем враг свободно продвигался вперед, лишь кое-где задерживаясь у стен замков и больше нигде не встречая отпора.
В таких обстоятельствах всем лауданцам надо было быть начеку и держать порох сухим, тем более что поблизости от Лауды не было гетманов; оба они находились в непосредственной близости от вражеских войск и, хоть немного могли сделать, все же беспокоили их, высылая конные разъезды и задерживая доступ в еще не захваченные воеводства. Снискивая себе славу, Павел Сапега давал отпор врагу независимо от гетманов. Януш Радзивилл, прославленный воитель, одно имя которого до поражения под Шкловом внушало страх врагам, добился даже значительных успехов. Госевский то сражался с врагом, то вступал с ним в переговоры, сдерживая таким образом его натиск. Зная, что с наступлением весны война разгорится с новой силой, оба военачальника стягивали войска с зимних квартир, собирали людей, где только могли. Однако войск было мало, казна пуста, а созвать в захваченных воеводствах шляхетское ополчение было невозможно, так как этому препятствовал враг. «Перед шкловским делом надо было об этом подумать, — говорили сторонники Госевского, — теперь слишком поздно». И в самом деле, было слишком поздно. Коронные войска не могли прийти на помощь, они были на Украине и вели тяжелые бои против Хмельницкого, Шереметева и Бутурлина[34].
Только вести с Украины о героических сражениях, о захваченных городах и небывалых походах воодушевляли людей, совсем павших духом, поднимали их на оборону. Громкой славой были овеяны имена коронных гетманов, рядом с ними людская молва все чаще повторяла имя пана Стефана Чарнецкого[35]; но слава не могла заменить ни войско, ни подмогу, а потому гетманы литовские медленно отступали, не прекращая в пути распрей между собою.
Наконец Радзивилл пришел в Жмудь. С ним в Лауданскую землю вернулось на время спокойствие. Только кальвинисты, осмелев от близости своего вождя, поднимали головы в городах, нанося обиды католикам и нападая на костелы; зато атаманы всяких ватаг и шаек, набранных бог весть из кого, укрылись теперь в леса, распустили своих разбойников, которые, действуя якобы под знаменами Радзивилла, Госевского или Сапег, разоряли край, и мирные люди вздохнули с облегчением.
От отчаяния к надежде один шаг, вот и на берегах Лауды все вдруг повеселели. Панна Александра спокойно жила в Водоктах. Пан Володыёвский, который все еще гостил в Пацунелях и к этому времени начал уже поправляться, распространял слух, что весной придет король с наемными хоругвями и война примет тогда совсем иной оборот. Шляхта ободрилась и стала выходить с плугами на поля. Снег стаял, и на березах показались первые почки. Широко разлилась Лауда. Прояснившееся небо синело над окрестностями. Люди воспрянули духом.
Но вскоре произошло событие, которое снова нарушило лауданскую тишину, заставило оторвать руки от лемехов и не дало саблям покрыться пламенем ржавчины.
ГЛАВА VII
Пан Володыёвский, славный и искушенный воитель, хоть и молодой еще человек, гостил, как уже было сказано, в Пацунелях у Пакоша Гаштовта, местного патриарха, который слыл самым богатым шляхтичем среди всей мелкопоместной лауданской братии. Трех дочерей он выдал замуж за Бутрымов и приданого отвалил им по сотне талеров каждой чистым серебром, не считая всякого добра и такой богатой одежи, какой не сыщешь и у иной родовитой шляхтянки. Остальные три дочери были еще девушки, они-то и ухаживали за паном Володыёвским, у которого рука то совсем поправлялась, то к ненастью снова мертвела. Эта рука была предметом забот всех лауданцев, ибо они видели ее за работой под Шкловом и Шепелевичами и единодушно считали, что лучшей не сыскать во всей Литве. Все застянки окружили молодого полковника небывалым почетом. Гаштовты, Домашевичи, Гостевичи, Стакьяны, а с ними и вся прочая шляхта постоянно посылали в Пацунели рыбу, грибы и дичь, сено для лошадей и смолу для повозок, чтобы рыцарь и его люди ни в чем не терпели нужды. Всякий раз, когда пану Володыёвскому становилось хуже, шляхтичи вперегонки скакали в Поневеж за цирюльником, — словом, все старались превзойти друг друга в услужливости.
Вольготное это было житье, и пан Володыёвский и не думал уезжать из Пацунелей, хоть в Кейданах и поудобней было бы, да и знаменитый лекарь являлся бы по первому зову. А уж старый Гаштовт так возвысился в глазах всех лауданцев, когда оказал гостеприимство молодому полковнику, что готов был расшибиться в лепешку, только бы угодить столь именитому гостю, которого и сам Радзивилл почел бы за честь принять в своем доме.
После разгрома и изгнания Кмицица шляхта, которой очень полюбился пан Володыёвский, надумала женить его на панне Александре. «Что это нам искать ей мужа по свету! — толковали старики, собравшись для того, чтобы обсудить это дело. — Тот изменник так себя замарал недостойными делами, что, коли он и жив, его надо отдать заплечному мастеру, а раз так, то и девушка должна выбросить его из сердца вон; это и в завещании особо оговорил подкоморий. Пусть выходит за пана Володыёвского. Как опекуны, мы можем дать на то свое согласие, вот и получит она достойного супруга, а мы доброго соседа и предводителя».
Приняв единодушно это решение, старики отправились сперва к пану Володыёвскому, который, не долго думая, дал свое согласие, а потом к «паненке», которая, ни минуты не думая, решительно этому воспротивилась. «Любичем, — сказала она, — один только покойник имел право распорядиться, и отнять поместье у пана Кмицица можно только тогда, когда его присудят к смертной казни; что ж до замужества, то я и слушать об этом не хочу. Так я измучилась, что о замужестве не могу и помыслить. Того я выбросила из головы, а этого, будь он хоть самый достойный жених, и не привозите, все равно я к нему не выйду».
Что было сказать на такой решительный отказ, — отправилась разогорченная шляхта восвояси; пан Володыёвский особенно не огорчился, ну, а молодые дочки Гаштовта, Терка, Марыська и Зоня, и подавно. Рослые это были и румяные девушки с льняными косами, с глазами как незабудки и широкими спинами. Пацунельки все слыли красавицами: когда стайкой шли в костел, ну прямо тебе цветы на лугу! А эти три были самыми красивыми; к тому же старый Гаштовт не жалел денег и на ученье. Органист из Митрун научил их читать, петь божественные песни, а старшую, Терку, и на лютне играть. Девушки они были добросердечные и нежно заботились о пане Володыёвском, стараясь превзойти друг дружку в чуткости и усердии. О Марыське говорили, что она влюблена в молодого рыцаря; это была правда, да только наполовину, потому что не одна Марыська, а все три сестры были влюблены в него по уши. Они ему тоже очень нравились, особенно Марыська и Зоня, Терка, та уж больно жаловалась на мужскую неверность.
Не раз, бывало, в длинные зимние вечера, когда старый Гаштовт, выпив горячего медку, отправлялся на боковую, девушки усаживались с паном Володыёвским у очага: недоверчивая Терка прядет, бывало, пряжу, милая Марыся перья щиплет, а Зоня наматывает на мотовило пряжу с веретен. Только когда пан Володыёвский начнет рассказывать о походах, в которых он побывал, о диковинах, которых он навидался при различных магнатских дворах, работа остановится, девушки глаз с него не сводят и то одна, то другая вскрикивают в изумлении: «Ах, милочки мои, я умереть готова!» — а другая подхватывает: «Во всю ночь глаз не сомкну!»
По мере того как пан Володыёвский поправлялся и начинал уже по временам свободно орудовать саблей, он становился все веселей и с еще большей охотой рассказывал всякие истории. Однажды вечером уселись они, по обыкновению, у очага, от которого яркий свет падал на всю комнату, и сразу стали препираться. Девушки требовали, чтобы пан Володыёвский рассказал что-нибудь, а он просил Терку спеть ему что-нибудь под лютню.
— Сам, пан Михал, спой! — говорила Терка, отталкивая лютню, которую протягивал ей пан Володыёвский. — У меня работа. Ты видал свету и, наверно, выучился всяким песням.
— Как не выучиться, выучился. Ин, быть по-вашему: сегодня я сперва спою, а потом ты, панна Терка. Работа не уйдет. Небось девушка бы тебя попросила, так ты бы спела, а кавалерам всегда отказ.
— Так им и надо.
— Неужели ты и меня так презираешь?
— Ну вот еще! Пой уж, пан Михал.
Пан Володыёвский забренчал на лютне, состроил потешную мину и запел фальшивым голосом:
Вот в каком живу я месте,
Ни одной не люб невесте!..
— Вот уж и неправда! — прервала его Марыся, закрасневшись, как вишенка.
— Это солдатская песенка, — сказал пан Володыёвский. — Мы ее на постое певали, чтоб какая-нибудь добрая душа над нами сжалилась.
— Я бы первая сжалилась.
— Спасибо, панна Марыся. Коли так, незачем мне больше петь, отдаю лютню в более достойные руки.
Терка на этот раз не оттолкнула лютни, ее растрогала песня пана Володыёвского, хоть на самом-то деле в этой песне было больше лукавства, чем правды; девушка тотчас ударила по струнам и, сложив губы сердечком, запела:
Ты бузину не рви в лесу,
Не верь ты хлопцу, злому псу!
«Люблю!» — тебе он знай поет,
А ты не слушай, все он врет!
Пана Володыёвского эта песня так распотешила, что он от веселья даже за бока ухватился.
— Неужто все хлопцы изменники? Ну, а как же военные?
Терка еще больше поджала губы и с удвоенной силой пропела:
Еще хуже псы, еще хуже псы!
— Да не обращай ты, пан Михал, на нее внимания, она всегда такая, — сказала Марыся.
— Как же мне не обращать внимания, — возразил пан Володыёвский, — если она обо всем военном сословии такое сказала, что я со стыда готов сквозь землю провалиться.
— Ведь вот какой ты, пан Михал: хочешь, чтобы я тебе пела, а потом сам надо мной подтруниваешь да подсмеиваешься, — надулась Терка.
— Я про пение ничего не говорю, я про жестокие слова о нас, военных людях, — возразил рыцарь. — Что до пения, так, признаюсь, я и в Варшаве не слыхивал таких чудных трелей. Надеть на тебя, панна Терка, штанишки, и ты могла бы петь в костеле Святого Яна. Это кафедральный собор, у короля с королевой там свой клирос.
— А зачем же штанишки надевать? — спросила самая младшая, Зоня, которой любопытно было послушать про Варшаву и короля с королевой.
— Да ведь там девушки не поют в хоре, только мужчины да мальчики: одни такими толстыми голосами, что никакой тур так не зарычит, а другие так тоненько, что и на скрипке тоньше нельзя. Я их много раз слыхал, когда мы с нашим великим и незабвенным воеводой русским[196] приезжали на выборы нынешнего нашего всемилостивейшего короля. Истинное это чудо, прямо душа возносится к небу! Множество там музыкантов: и Форстер, который знаменит своими тонкими трелями, и Капула, и Джан Батиста, и Элерт, который лучше всех играет на лютне, и Марек, и Мильчевский, который сам сочиняет очень хорошие песни. Как грянут все они разом в соборе, так будто хоры серафимов наяву услышишь.
— Правда, истинный бог, правда! — сложив руки, сказала Марыся.
— Короля ты часто видал, пан Михал? — спросила Зоня.
— Так с ним беседовал, как сейчас вот с тобою. После битвы под Берестечком он меня обнял. Храбрый он король и такой милостивый, что один только раз увидишь его и тут же непременно полюбишь.
— Мы и не видевши любим его! А неужто он всегда корону на голове носит?
— Да зачем же ему каждый день в короне ходить! Голова-то у него не железная! Корона лежит себе в соборе, отчего и почету ей больше, а король носит черную шляпу, осыпанную брильянтами, от которых блеск идет на весь замок…
— Толкуют, будто королевский замок еще пышней, чем в Кейданах?
— В Кейданах? Да кейданский замок против королевского гроша не стоит! Высокий это дом, весь из камня выложен, дерева там и не увидишь. Кругом в два ряда покои идут, один другого краше. В покоях всякие сражения и победы на стенах расписаны. Тут и Сигизмунда Третьего дела, и Владислава; глядишь на них и не наглядишься, все там как живое, чудно даже, что никто не шевелится, что бьются люди, а не кричат. Но уж такого никто написать не сумеет, даже самый лучший живописец. Некоторые комнаты сплошь из золота; стулья и лавки виссоном или парчой обиты, столы из мрамора да алебастра, а уж сундуков, шкатулок, часов, которые день и ночь время показывают, так и на воловьей коже всего не перепишешь. А по покоям король с королевой гуляют, на богатство свое любуются, а вечером у них театры для пущей потехи…
— Что же это за театры такие?
— Как бы это вам объяснить… Это такое место, где комедийное действо показывают да искусные итальянские пляски. Большой такой покой, прямо тебе как костел, и весь он в красивых столпах. По одну сторону смотрельщики сидят, что на диво хотят поглядеть, а по другую стоят комедиантские снасти. Одни поднимаются и опускаются, другие вертятся на гайках в разные стороны; то темноту и тучи показывают, то приятную ясность; наверху небо с солнцем или со звездами, а внизу, случается, и страшное пекло увидишь…
— Иисусе Христе! — вскричали девушки.
— …с чертями. Иной раз море без конца и края, а на нем корабли да сирены. Одни лицедеи с неба спускаются, другие из-под земли выходят.
— Вот уж пекло я бы не хотела увидать! — воскликнула Зоня. — Странно мне это, что люди не бегут от такой страсти.
— Не только не бегут, а еще в ладоши хлопают от утехи, — возразил пан Володыёвский, — все ведь это не взаправду, одно лицедейство, перекрестись, а оно не пропадет. Нет во всем этом нечистой силы, одна только людская хитрость. Туда даже епископы ходят с королем и королевой и всякие вельможи, а после представления король с ними со всеми садится за стол попировать перед сном.
— А с утра и днем что они делают?
— А что кому вздумается. Утром, вставши, купаются. Комната есть там такая, где пола нету, а только оловянная яма блестит, как серебро, а в этой яме вода.
— Вода в комнате? Слыхано ли дело?
— Да! И прибывает она или убывает, это как тебе захочется; может она быть и теплая и вовсе холодная, трубы там такие с затворами, вот по этим трубам она и течет. Отверни затвор, и нальется ее столько, что плавать можно, как в озере… Ни у одного короля нет такого замка, как у нашего повелителя, все это знают, и послы иноземные то же говорят; и никто не властвует над таким честным народом, как он; всякие достойные нации есть на свете, но только нашу бог в милосердии своем особо приукрасил.
— Счастливец наш король, — вздохнула Терка.
— Да уж верно был бы он счастливец, когда бы не дела державные, когда бы не войны неудачные, которые раздирают Речь Посполитую за грехи наши да несогласия. Все это на плечах короля, а на сеймах ему еще выговаривают за наши провинности. А чем же он виноват, что его не хотят слушать? Тяжкая година пришла для нашей отчизны, такая тяжкая, что еще такой не бывало. Самый слабый враг нас уже ни во что не ставит, а ведь мы еще недавно успешно воевали с турецким султаном. Так бог карает гордыню. Рука у меня, благодарение создателю, уже легко ходит в суставах, пора, пора встать на защиту дорогой отчизны, пора отправляться в поход. Грех в такое время бить баклуши.
— Ты, пан Михал, об отъезде и не заикайся.
— Ничего не поделаешь. Хорошо мне тут с вами, но чем лучше, тем тяжелей. Пусть там мудрецы на сеймах рядят, судят, а солдат рвется в поход. Покуда жив, служи. После смерти бог, который взирает на нас с небес, щедрей всего наградит тех, кто не ради чинов служит, а ради любви к отчизне… Похоже, что таких становится все меньше, оттого-то и пришла на нас черная година.
На глазах Марыси выступили слезы, повисли на ресницах и потекли вдруг по румяным щекам.
— Уйдешь, пан Михал, и забудешь нас, а мы тут с тоски высохнем. Кто же нас от врагов оборонит?
— Уеду, но век буду за вас бога молить. Редко встретишь таких хороших людей, как в Пацунелях!.. А вы всё Кмицица боитесь?
— Как же не бояться! Матери детей пугают им, как вурдалаком.
— Не воротится он больше сюда, а и воротится, не будет с ним этих своевольников, которые, как люди толкуют, были хуже его. Жаль, что такой добрый солдат так себя опозорил, потерял и славу и богатство.
— И невесту.
— И невесту. Много о ней хорошего рассказывают.
— Она, бедняжка, теперь по целым дням все плачет да плачет…
— Гм! — сказал пан Володыёвский. — Ведь не о Кмицице она плачет?
— Кто его знает! — ответила Марыся.
— Тем хуже для нее, он ведь уже не воротится: пан гетман часть лауданцев отослал домой, так что войско теперь есть. Мы бы его без суда на месте зарубили. Он, наверно, знает, что лауданцы воротились, так что носа сюда не покажет.
— Наши, сдается, должны опять отправиться в поход, — сказала Терка, — их ненадолго отпустили по домам.
— Э! — протянул пан Володыёвский. — Это гетман их отпустил, потому что в казне денег нет. Плохо дело! Люди вот как нужны, а их приходится по домам отпускать… Однако пора и на боковую, спокойной ночи! Смотрите, чтобы какой-нибудь Кмициц не приснился с огненным мечом.
С этими словами Володыёвский поднялся с лавки и собрался уже совсем уходить; но не успел он сделать и шага к своей боковуше, как в сенях поднялся шум и чей-то голос пронзительно закричал за дверью:
— Эй, там! Отоприте скорей ради Христа, поскорее!
Девушки перепугались насмерть; Володыёвский побежал в боковушу за саблей; но пока он вернулся, Терка уже отодвинула засов, и в дом вбежал неизвестный и бросился прямо к ногам рыцаря:
— Спасите, пан полковник!.. Панну увезли!
— Какую панну?
— Из Водоктов…
— Кмициц! — крикнул Володыёвский.
— Кмициц! — вскричали девушки.
— Кмициц! — повторил гонец.
— Ты кто такой? — спросил Володыёвский.
— Управитель из Водоктов.
— Мы его знаем! — сказала Терка. — Он для твоей милости териак возил.
Но тут из-за печи вылез сонный Гаштовт, а в дверях показались двое стремянных Володыёвского, которых привлек шум в комнате.
— Седлать коней! — крикнул Володыёвский. — Один скачи к Бутрымам, другой подавай коня!
— У Бутрымов я уже был, — сказал управитель, — туда ближе всего. Они послали меня к твоей милости.
— Когда панну увезли? — спросил Володыёвский.
— Только что. Там еще режут челядь… Я схватил коня…
Старый Гаштовт протер глаза.
— Что? Панну увезли?
— Да! Кмициц увез! — ответил Володыёвский. — Едем на помощь! — Он повернулся к гонцу: — Скачи к Домашевичам, пусть с ружьями идут!
— А нуте, козы! — крикнул вдруг старик на дочек. — Нуте, козы, и вы мигом в деревню, шляхту будить, пусть берется за сабли! Кмициц панну увез! Господи помилуй, да что это такое? Ах, разбойник! Ах, смутьян!
— Надо и нам людей будить, — сказал Володыёвский. — Так будет скорее. Идем, пан Гаштовт! Кони, я слышу, уж тут.
Через минуту они вскочили на коней, с ними двое стремянных: Огарек и Сыруц. Все они поскакали по дороге между хатами застянка, стуча в двери с неистовым криком:
— За сабли! За сабли! Панну увезли из Водоктов, Кмициц объявился!
Услышав этот крик, люди выбегали из хат поглядеть, что случилось, а поняв, в чем дело, сами начинали вопить: «Кмициц объявился! Панну увез!» — и опрометью кидались в конюшню, чтобы оседлать коня, или в хату, чтобы в темноте нашарить на стене саблю. Все больше голосов кричало: «Кмициц объявился!» — суматоха поднялась в застянке, засветились огни, раздался плач женщин, лай собак. Наконец шляхта высыпала на дорогу, часть верхами, часть пеша. Над головами людей поблескивали сабли, пики, рогатины, даже железные вилы.
Володыёвский окинул взглядом отряд, тут же разослал человек двадцать в разные концы, а сам с остальными двинулся вперед.
Всадники ехали впереди, пешие следовали за ними, все направлялись в Волмонтовичи на соединение с Бутрымами. Был десятый час, ночь стояла ясная, хотя луна еще не взошла. Шляхтичи, которых великий гетман недавно отпустил с войны, тотчас построились в шеренги; пешие шли нестройными рядами, бряцая оружием, переговариваясь и громко зевая, а порой посылая проклятия вражьему сыну Кмицицу, который не дал им выспаться всласть. Так дошли они до Волмонтовичей, где навстречу им выехал вооруженный отряд.
— Стой! Кто едет? — раздались голоса из отряда.
— Гаштовты!
— Мы — Бутрымы. Домашевичи уже здесь.
— Кто у вас начальник? — спросил Володыёвский.
— Я, пан полковник, Юзва Безногий.
— Вестей нет?
— Он ее в Любич увез. По болотам проехал, чтобы миновать Волмонтовичи.
— В Любич? — с удивлением переспросил Володыёвский. — Что же, он думает там обороняться? Ведь Любич не крепость?
— Видно, верит в свою силу. Сотни две людей с ним. Наверно, и имущество хочет забрать из Любича: повозки у них с собою и много неоседланных лошадей. Должно быть, не знает, что наши вернулись из войска, — уж очень смело действует.
— Вот и отлично! — сказал Володыёвский. — Он от нас не уйдет. Сколько у вас ружей?
— У нас, Бутрымов, десятка три, да у Домашевичей раза в два больше.
— Хорошо. Возьмите полсотни людей с ружьями и поезжайте стеречь проходы на болотах — да поживей! Остальные пойдут со мною. Про топоры не забудьте!
— Слушаюсь!
Поднялось движение; небольшой отряд под командой Юзвы Безногого двинулся трусцой к болотам.
Тем временем подъехало человек двадцать Бутрымов, которые были посланы к другим шляхтичам.
— Гостевичей не видать? — спросил Володыёвский.
— Ах, это ты, пан полковник! Слава богу! — воскликнули вновь прибывшие. — Гостевичи уже идут… в лесу слышно. Ты знаешь, пан полковник, он ведь ее в Любич увез!
— Знаю! Недалеко он с нею уедет.
Кмициц и в самом деле не принял в соображение одной опасной стороны своего дерзкого предприятия: он не знал, что много шляхтичей вернулось домой. Он думал, что застянки пусты, как было во время его первого приезда в Любич, а Володыёвский вместе с Гостевичами мог выставить теперь против него даже без Стакьянов, которые не могли приехать вовремя, отряд чуть не в триста сабель, притом людей обученных и привычных к бою.
Все больше шляхты прибывало в Волмонтовичи. Явились наконец и долгожданные Гостевичи. Володыёвский построил отряд, и сердце у него возрадовалось, когда он увидел, как легко и ловко стали люди в строй. С первого взгляда было видно, что это не беспорядочная куча шляхтичей, а солдаты. Володыёвский еще больше обрадовался, когда подумал, что вскоре он поведет их гораздо дальше.
Рысью понеслись они в Любич через тот самый бор, по которому когда-то каждый день скакал Кмициц. Луна выплыла наконец на небо и осветила лес, дорогу и едущих всадников; бледные лучи ее сверкнули на остриях пик, отразились в блестящих саблях. Шляхтичи шепотом вели разговор о чрезвычайном происшествии, поднявшем их с постелей.
— Ходили тут всякие люди, — толковал один из Домашевичей. — Мы думали, беглецы, а это, наверно, были его лазутчики.
— Да, да. В Водокты каждый день захаживали чужие нищие, будто за подаянием, — прибавил другой.
— А что за солдаты у Кмицица?
— Челядь из Водоктов говорит, будто казаки. Верно, Кмициц с Хованским снюхался либо с Золотаренко. Был разбойником, а теперь уж стал заведомым изменником.
— Как же он мог завести так далеко казаков?
— С такой большой ватагой нелегко пробраться. Любая наша хоругвь задержала бы его по дороге.
— Первое дело, он мог лесами идти, а потом мало ли тут разъезжает панов с надворными казаками? Кто их там отличит от врагов; спросишь, а они говорят, мы, мол, надворные казаки.
— Он будет защищаться, — говорил один из Гостевичей, — человек он храбрый и решительный, но только наш полковник с ним справится.
— Бутрымы тоже поклялись не выпустить его живым, хоть бы пришлось всем сложить головы. Страх как они злы на него.
— Ба! Да если мы его зарубим, на ком будем обиды искать? Лучше уж живьем захватить и отдать под суд.
— Где уж там думать о судах, когда все голову потеряли! Слыхали ль вы, что люди толкуют, будто и шведы могут начать войну?
— Господи, спаси и сохрани! Московская держава и Хмельницкий! Одних только шведов не хватает, конец тогда Речи Посполитой.
Но тут Володыёвский, ехавший впереди, повернулся и сказал:
— Тише там!
Шляхта примолкла, уже завиднелся Любич. Через четверть часа отряд был недалеко от усадьбы. Все окна пылали огнями, свет озарял весь двор, наполненный вооруженными людьми и лошадьми. Нигде никакой стражи, никаких мер предосторожности, — видно, Кмициц был очень уверен в своих силах. Подъехав еще ближе, Володыёвский с первого же взгляда узнал казаков, с которыми ему столько пришлось повоевать еще при жизни великого Иеремии, да и потом у Радзивилла.
— Коли это чужие казаки, — пробормотал он про себя, — то этот смутьян перешел всякие границы!
Остановив весь отряд, он стал присматриваться. Во дворе царила страшная суматоха. Одни казаки светили, держа в руках факелы, другие сновали взад и вперед, вынося из дому вещи и укладывая на телеги мешки; те выводили лошадей из конюшен, те — скотину из хлевов; со всех сторон неслись приказы и окрики. При свете факелов казалось, что это арендатор на святого Яна переезжает в новое имение.
Кшиштоф Домашевич, старший в семье Домашевичей, подъехал к Володыёвскому.
— Пан полковник, — сказал он, — они хотят весь Любич уложить на телеги.
— Ни Любича они не увезут, — ответил Володыёвский, — ни шкуры своей не спасут. Однако я не узнаю Кмицица, он ведь бывалый солдат. Никакой стражи!
— Силы у него немало, поболее трех сотен наберется. Не воротись мы из войска, так он бы среди бела дня проехал с телегами через все застянки.
— Ну, ладно! — сказал Володыёвский. — К усадьбе ведет только одна эта дорога?
— Да, одна эта, на задах пруды да болота.
— Это хорошо! С коней!
Подчиняясь приказу, шляхтичи мгновенно спешились, затем сомкнули ряды и длинной цепью стали окружать дом вместе с постройками.
Володыёвский вместе с главным отрядом направился прямо к воротам.
— Ждать команды! — сказал он вполголоса. — Без приказа не стрелять!
С полсотни шагов отделяли шляхтичей от ворот, когда их заметили наконец со двора. Десятка два казаков тотчас подбежали к забору и, перегнувшись через него, стали пристально всматриваться в темноту.
— Эй, что за люди?
— Стой! — крикнул Володыёвский. — Огонь!
Внезапно раздался залп из всех ружей, какие только были у шляхты; но не успело эхо залпа отдаться от строений, как снова раздался голос Володыёвского:
— Вперед!
— Бей их! — закричали лауданцы, ринувшись лавиной вперед.
Казаки ответили выстрелами; но у них уже не осталось времени, чтобы перезарядить ружья. Толпа вооруженных шляхтичей нажала на ворота, которые тут же повалились под их могучим натиском. Закипел бой во дворе, среди телег, лошадей, мешков. Впереди стеной ломили богатыри Бутрымы, самые страшные в рукопашном бою и самые заклятые враги Кмицица. Они шли, как стадо вепрей идет сквозь молодую поросль, круша, топча, увеча и отчаянно рубя; за ними валили Домашевичи и Гостевичи.
Люди Кмицица стойко отбивались, укрываясь за повозками и мешками, они открыли огонь изо всех окон дома и с крыши; но выстрелы били редкие, так как факелы были затоптаны и погасли, и стало трудно отличить своих от врагов. Через минуту казаков оттеснили к дому и конюшням; послышались мольбы о пощаде. Шляхтичи торжествовали.
Но когда они остались во дворе одни, тотчас усилился огонь из дома. Все окна ощетинились дулами мушкетов, и на отряд посыпался град пуль. Большая часть казаков укрылась в доме.
— К дому! Под двери! — крикнул Володыёвский.
В самом деле, пули, посланные из дома и с крыши, у самых стен не могли нанести шляхте урона. Однако положение осаждающих было тяжелым. О штурме дома через окна не могло быть и речи, там их встретили бы выстрелами в упор, поэтому Володыёвский приказал рубить дверь.
Но и это оказалось делом нелегким, так как не дверь это была, а настоящие кованые ворота, сбитые из дубовых крестовин огромными гвоздями, насаженными так плотно, что топоры щербились об могучие шляпки, не доставая до дерева. Силачи то и дело пробовали высадить дверь плечом — все было тщетно! Изнутри она была заложена железными засовами и, кроме того, приперта кольями. И все же Бутрымы яростно продолжали рубить. Двери, ведшие в кухню и сокровищницу, штурмовали Домашевичи и Гостевичи.
Целый час тщетно садили люди топорами, — пришлось их сменить. Некоторые крестовины выпали; но на их месте показались дула мушкетов. Снова грянули выстрелы. Двое Бутрымов рухнули наземь с простреленной грудью. Но остальные не пришли в замешательство, напротив, стали рубить с еще большей яростью.
По приказу Володыёвского проломы заткнули свернутыми в узлы кафтанами. В ту же минуту со стороны дороги долетел новый крик, — это на помощь братьям прибыли Стакьяны, а вслед за ними вооруженные люди из Водоктов.
Прибытие новой подмоги, видно, испугало осажденных, потому что за дверью чей-то громкий голос крикнул:
— Стой там! Не руби! Послушай!.. Стой же, черт бы тебя побрал! Давай поговорим.
Володыёвский велел прервать работу.
— Кто говорит? — спросил он.
— Хорунжий оршанский Кмициц! — прозвучал ответ. — С кем я говорю?
— Полковник Михал Ежи Володыёвский.
— Здорово! — раздался голос из-за двери.
— Не время здороваться. Что угодно?
— Это мне надо тебя спросить: что тебе угодно? Ты меня не знаешь, я тебя тоже… так за что же ты на меня напал?
— Изменник! — крикнул Володыёвский. — Со мной лауданцы, они с войны воротились, это у них с тобой счеты и за разбой, и за невинно пролитую кровь, и за девушку, которую ты увез! Знаешь ли ты, что такое raptus puellae?[36] Ты за это поплатишься головой!
На минуту воцарилось молчание.
— Не назвал бы ты меня еще раз изменником, — снова заговорил Кмициц, — когда бы нас не разделяла дверь.