— Скшетуский?
Внезапно дверь отворилась и вошел Зацвилиховский.
— Твоя светлость, я был всему свидетель! — сказал он.
— Я сюда не объясняться пришел, а требовать наказанья! — вопил Лащ.
Князь повернулся к стражнику и смерил его взглядом.
— Спокойней, спокойней! — негромко, но твердо проговорил он.
Было что-то страшное в его глазах и приглушенном голосе, отчего стражник, хоть и славившийся своею дерзостью, вмиг умолк, точно потерял дар речи, а прочие побледнели.
— Говори, сударь! — обратился князь к Зацвилиховскому.
Зацвилиховский рассказал во всех подробностях, как стражник, движимый неблагородными и не только человека знатного, но и простого шляхтича недостойными побуждениями, стал глумиться над бедой Скшетуского, а затем бросился на него с саблей; рассказал и какую сдержанность, поистине несвойственную его годам, проявил наместник, ограничась лишь тем, что выбил из руки зачинщика оружье. В заключение старик сказал:
— Ваша светлость меня не первый день знает: доживши до семидесяти лет, я ложью своих уст не осквернил и не оскверню, пока буду жив, посему и под присягой в своей реляции не изменю ни слова.
Князю известно было, что Зацвилиховский слов на ветер не бросает, да и Лаща он чересчур хорошо знал. Но ответа сразу не дал, лишь взял перо и начал писать.
Закончив, он взглянул на стражника и молвил:
— Будет тебе, сударь, оказана справедливость.
Стражник разинул было рот с намереньем ответить, но почему-то не нашел, что сказать, только упер руку в бок, поклонился и гордо вышел.
— Желенский! — приказал князь. — Отнесешь письмо пану Скшетускому.
Володы„вский, ни на минуту не оставлявший наместника, несколько встревожился, завидев входящего княжеского слугу, ибо уверен был, что их немедля призовут к князю. Однако слуга лишь вручил письмо и, ни слова не говоря, вышел, а Скшетуский, прочитав послание, подал его другу.
— Читай, — сказал он.
Володы„вский глянул и воскликнул:
— Назначение в поручики!
И, обхвативши Скшетуского за шею, расцеловал в обе щеки.
Поручик в гусарских хоругвях считался почти высшим военным чином. В той хоругви, где служил Скшетуский, ротмистром был сам князь Иеремия, а номинальным поручиком — пан Суффчинский из Сенчи, который, будучи в преклонных летах, действительную службу давно оставил. Пан Ян долгое время исполнял обязанности того и другого, что, впрочем, в подобных хоругвях, где старшие два чина зачастую были лишь почетными титулами, случалось сплошь и рядом. Ротмистром королевской хоругви бывал сам король, примасовской — примас, поручиками — высшие придворные вельможи, а на деле командовали хоругвями наместники, которых оттого чаще всего называли поручиками и полковниками. Таким поручиком, то бишь полковником, и был по сути Скшетуский. Но лица, только исполнявшие эти должности, в меньшем были почете: между званием, утвердившимся в обиходе, и присвоенным по всей форме существовала немалая разница. Отныне же, в силу княжеского приказа, Скшетуский становился одним из первых офицеров князя воеводы русского.
Однако в то время как приятели, поздравляя Скшетуского с оказанной ему честью, от радости так и сияли, его лицо ни на секунду не переменило выраженья и по-прежнему оставалось застывшей суровой маской: не было на свете таких почестей и чинов, от которых бы оно просветлело.
Все же он встал и отправился благодарить князя, а маленький Володы„вский тем часом расхаживал по его квартире, потирая руки.
— Ну и ну! — приговаривал он. — Поручик гусарской хоругви! Кто еще в столь молодые лета такого бывал удостоен?
— Лишь бы только господь возвратил ему счастье! — сказал Заглоба.
— То-то и оно! Вы заметили, у него ни единый мускул не дрогнул.
— Он бы предпочел отказаться, — сказал пан Лонгинус.
— И не диво! — вздохнул Заглоба. — Я бы сам за нее вот эту руку, которой знамя захватил, отдал.
— Воистину!
— А что, пан Суффчинский, должно быть, скончался? — заметил Володы„вский.
— Видать, скончался.
— Кто же наместником будет? У хорунжего молоко на губах не обсохло, да и в должности он без году неделя.
Вопрос остался нерешенным. Ответ на него принес, воротясь, сам поручик Скшетуский.
— Досточтимый сударь, — сказал он Подбипятке, — князь наместником твою милость назначил.
— О боже! — простонал пан Лонгинус, молитвенно складывая руки.
— С тем же успехом можно назначить и его лифляндскую кобылу, — пробормотал Заглоба.
— Ну, а что с разъездом? — спросил Володы„вский.
— Выезжаем без промедленья, — ответил Скшетуский.
— Людей много приказано взять?
— Одну казацкую хоругвь и одну валашскую, разом пятьсот человек будет.
— Э, да это целая экспедиция — не разъезд! Что ж, коли так, пора в дорогу.
— В дорогу, в дорогу! — повторил Заглоба. — Может, с божьей помощью какую весточку раздобудем.
По прошествии двух часов, когда солнце уже клонилось к закату, четверо друзей выезжали из Чолганского Камня в направлении на юг; почти одновременно покидал лагерь коронный стражник со своими людьми. За их отъездом, не скупясь на восклицания и злые насмешки, наблюдало множество рыцарей из разных хоругвей; офицеры обступили Кушеля, который рассказывал, по какой причине был изгнан стражник и как это происходило.
— Я к нему был послан с приказом князя, — говорил Кушель, — и, поверьте, миссия эта оказалась весьма periculosa;[3] он, едва прочитал, взревел точно вол, клейменный железом. И на меня с чеканом — чудом не ударил, должно быть, увидел за окном немцев Корицкого и моих драгун с пищалями на изготовку. А потом как заорет: «Ладно! Пускай! Гоните? Я уйду! К князю Доминику поеду, он меня любезнее примет! И без того, говорит, омерзело служить с голью, а за себя, кричит, отомщу, не будь я Лащем! И от юнца этого потребую удовлетворения!» Я думал, его желчь зальет — весь стол чеканом изрубил от злости. Боязно мне, признаться: как бы с паном Скшетуским не случилось чего худого. Со стражником шутки плохи: горд, злонравен, оскорблений спускать не привык, да и сам не из робких, к тому же высокого званья…
— Да что Скшетускому может сделаться sub tutela[4] самого князя! — возразил один из офицеров. — И стражник, сколько бы ни куражился, вряд ли рискнет связываться с такою персоной.
Тем временем поручик, ничего не ведая об угрозах стражника, отдалялся со своим отрядом от лагеря, держа путь к Ожиговцам, в сторону Южного Буга и Медведовки. Хотя сентябрь позолотил уже листья деревьев, ночь настала теплая и погожая, будто в июле; такой выдался тот год: зимы как бы и не было, а весною все зацвело в ту пору, когда в прошлые годы в степях еще глубокие снега лежали. Дождливое лето сменилось осенью сухой и мягкой, с тусклыми днями и ясными лунными ночами. Отряд подвигался по ровной дороге, особенно не сторожась, — вблизи лагеря ждать нападения не приходилось; лошади бежали резво, впереди ехал наместник с десятком всадников, за ним Володы„вский, Заглоба и пан Лонгинус.
— Гляньте-ка, братцы, как освещен луною тот взгорок, — шептал Заглоба, — словно в белый день, ей-богу. Говорят, только в войну бывают такие ночи, чтобы души, отлетая от тел, не разбивали в потемках лбы о деревья, как воробьи об стропила в овине, и легче находили дорогу. Вдобавок нынче пятница, спасов день: ядовитым испареньям из земли выхода нету, и нечистая сила к человеку доступа не имеет. Чувствую, полегчало мне, и надежда в душу вступает.
— Главное, мы стронулись с места и хоть что-нибудь для спасенья княжны предпринять можем! — заметил Володы„вский.
— Хуже нет горевать, сиднем сидя, — продолжал Заглоба, — а на лошади тебя протрясет — глядь, отчаяние спустится в пятки, а там и высыплется вовсе.
— Не верю я, — прошептал Володы„вский, — что так легко от всего избавиться можно. Чувство, exemplum[5], будто клещ впивается в сердце.
— Ежели чувство подлинное, — изрек пан Лонгинус, — хоть ты с ним схватись, как с медведем, все равно одолеет.
Сказавши так, литвин вздохнул — вздох вырвался из его переполненной сладкими чувствами груди, как из кузнечного меха, — маленький же Володы„вский возвел очи к небу, словно желая отыскать среди звезд ту, что светила княжне Барбаре.
Лошади вдруг дружно зафыркали, всадники хором ответили: «На здоровье, на здоровье!» — и все стихло, покуда чей-то печальный голос не затянул в задних рядах песню:
Едешь на войну, бедняга, Едешь воевать, Будешь днем рубить казака И под небом спать.
— Старые солдаты сказывают: лошадь фыркает к добру, и отец мой покойный, помнится, говорил так же, — промолвил Володы„вский.
— Что-то мне подсказывает: не напрасно мы едем, — ответил Заглоба.
— Ниспошли, господи, и поручику бодрости душевной, — вздохнул пан Лонгинус.
Заглоба же вдруг затряс головою, как человек, который не может отделаться от назойливой мысли, и, не выдержав, заговорил:
— Меня другая точит забота: поделюсь-ка я, пожалуй, с вами, а то уже невмоготу стало. Не заметили ли вы, любезные судари, что с некоторых пор Скшетуский — если, конечно, не напускает виду — держится так, будто меньше всех нас спасеньем княжны озабочен?
— Где там! — возразил Володы„вский. — Это у него нрав такой: по себе показывать ничего не любит. Никогда он другим и не был.
— Так-то оно так, однако припомни, сударь: как бы мы его ни ободряли надеждой, он и мне, и тебе отвечал столь negligenter[6], точно речь шла о пустячном деле, а, видит бог, черная бы то была с его стороны неблагодарность: бедняжка столько по нем слез пролила, так исстрадалась, что и пером не описать. Своими глазами видел.
Володы„вский покачал головою.
— Не может такого быть, что он от нее отступился. Хотя, верно, в первый раз, когда дьявол этот ее увез из Разлогов, сокрушался так, что мы за его mens опасались, а теперь куда более сдержан. Но если ему господь даровал душевный покой и сил прибавил — оно к лучшему. Мы, как истинные друзья, радоваться должны.
Сказав так, Володы„вский пришпорил коня и поскакал вперед к Скшетускому, а Заглоба некоторое время ехал в молчании подле Подбипятки.
— Надеюсь, сударь, ты разделяешь мое мнение, что, если б не амуры, куда меньше зла творилось на свете?
— Что всевышним предначертано, того не избегнешь, — ответил литвин.
— Никогда ты впопад не ответишь. Где Крым, а где Рим! Из-за чего была разрушена Троя, скажи на милость? А нынешняя война разве не из-за рыжей косы? То ли Хмельницкий Чаплинскую возжелал, то ли Чаплинский Хмельницкую, а нам за их греховные страсти платить головою!
— Это любовь нечистая, но есть и высокие чувства, приумножающие господню славу.
— Вот теперь ваша милость в самую точку попал. А скоро ли сам на сладкой сей ниве начнешь трудиться? Я слыхал, тебя перед походом опоясали шарфом.
— Ох, братушка!.. Братушка!..
— В трех головах, что ль, загвоздка?
— Ах! В том-то и дело!
— Тогда послушай меня: размахнись хорошенько да снеси разом башку Хмельницкому, хану и Богуну.
— Кабы они пожелали в ряд стать! — мечтательно произнес литвин, возводя очи к небу.
Меж тем Володы„вский долго ехал рядом со Скшетуским, молча поглядывая из-под шлема на безжизненное лицо друга, а потом его стремени своим коснулся.
— Ян, — сказал он, — понапрасну ты размышлениями себя терзаешь.
— Не размышляю я, молюсь, — ответил Скшетуский.
— Святое это и премного похвальное дело, но ты ж не монах, чтоб довольствоваться одной молитвой.
Пан Ян медленно повернул страдальческое свое лицо к Володы„вскому и спросил глухим, полным смертной тоски голосом:
— Скажи, Михал, что мне осталось иного, как не постричься в монахи?..
— Тебе осталось ее спасти, — ответил Володы„вский.
— К чему я и буду стремиться до последнего вздоха. Но даже если отыщу живой, не будет ли поздно? Помоги мне, господи! Обо всем могу думать, только не об этом. Сохрани, боже, мой разум! Нет у меня иных желаний, кроме как вырвать ее из окаянных рук, а потом да обрящет она такой приют, каковой и я для себя найти постараюсь. Видно, не захотел господь… Дай мне помолиться, Михал, а кровоточащей раны не трогай…
У Володы„вского сжалось сердце; хотелось ему утешить приятеля, ободрить надеждой, но слова застревали в горле, и ехали они дальше в глухом молчании, только губы Скшетуского шевелились быстро, шепча молитву, которой он, видно, ужасные мысли отогнать стремился, маленького же рыцаря, когда он глянул на высвеченное луною лицо друга, страх объял, ибо почудилось ему: перед ним лицо монаха — суровое, изнуренное обузданием плоти и постами.
И тут прежний голос снова запел в задних шеренгах:
А придешь с войны, бедняга, Кончишь воевать, Будешь раны, бедолага, В нищете считать.
Глава V
Скшетуский вел свой отряд с таким расчетом, чтобы днем отдыхать в лесах и оврагах, выставив надежное охраненье, а ночами двигаться вперед. Приблизясь к какой-нибудь деревушке, он обычно окружал ее, чтоб ни одна живая душа не ускользнула, запасался продовольствием, кормом для лошадей, но первым делом собирал сведения о неприятеле, после чего уходил, не причиня жителям ничего худого, отойдя же, неожиданно менял направление, чтобы неприятель не мог узнать в деревне, в какую сторону отправился отряд. Целью похода было разведать, осаждает ли еще Кривонос со своим сорокатысячным войском Каменец или, отказавшись от бесплодной затеи, двинулся Хмельницкому на подмогу, чтобы вместе с ним дать врагу решающее сражение, а также узнать, переправились ли уже через Днестр добруджские татары для соединения с казаками Кривоноса или еще стоят лагерем на берегу? Сведения такие польской армии были крайне потребны, и региментариям следовало бы самим подумать об этом, однако, по малому опыту, им такое в голову не приходило, и потому князь-воевода русский взял на себя нелегкую эту задачу. Если бы оказалось, что Кривонос, сняв с Каменца осаду, вместе с белгородскими и добруджскими ордами идет к Хмельницкому, тогда бы надлежало на последнего как можно скорее ударить, прежде чем его мощь не возросла многократно. Меж тем генерал-региментарий князь Доминик Заславский-Острогский нисколько не торопился, и в лагере его ждали не раньше, чем через два-три дня после отъезда Скшетуского. Должно быть, по своему обыкновению, он пировал в дороге, нимало не заботясь, что упускает лучшее время для расправы с Хмельницким, князь же Иеремия в отчаяние приходил от мысли, что, если война и впредь так вестись будет, то не только Кривонос и заднестровские орды успеют соединиться с Хмельницким, но и хан со всеми перекопскими, ногайскими и азовскими силами.
Уже по лагерю кружили слухи, будто хан перешел Днепр и о двести тысяч конь денно и нощно поспешает на запад, а князь Доминик все не появлялся.
Похоже было, что войскам, расположенным под Чолганским Камнем, придется противостоять силам, пятикратно их превосходящим, и, потерпи региментарии пораженье, ничто уже не помешает врагу вторгнуться в самое сердце Речи Посполитой — подступить к Кракову и Варшаве.
Кривонос потому особенно был опасен, что, если б региментарии захотели продвинуться в глубь Украины, он, идучи от Каменца прямо на север, на Староконстантинов, заградил бы им путь обратно, и уж тогда бы польское войско оказалось между двух огней. Оттого Скшетуский и решил не только разузнать побольше о Кривоносе, но и постараться его задержать. Сознавая важность своей задачи, от выполнения которой во многом зависела судьба всего войска, поручик без колебаний готов был поставить на карту свою жизнь и жизнь своих людей, хотя намеренье молодого рыцаря с отрядом в пятьсот сабель остановить сорокатысячную Кривоносову рать, которую поддерживали белгородские и добруджские орды, граничило с безумьем. Но Скшетуский был достаточно опытный воин, чтобы не совершать безумных поступков, к тому же понимал прекрасно, что, начнись сраженье, не пройдет и часу, как горстка его людей будет сметена клокочущей лавиной, — и потому обратился к иным средствам. А именно: первым делом распустил слух среди собственных солдат, будто они — лишь передовой отряд дивизии грозного князя, и этот слух распространял повсюду: на всех хуторах, во всех деревнях и местечках, через которые лежал путь отряда. И действительно, весть эта с быстротою молнии полетела вниз по течению Збруча, Смотрыча, Студеницы, Ушки, Калусика, достигла Днестра и, словно подхваченная ветром, понеслась дальше, от Каменца к Ягорлыку. Ее повторяли и турецкие паши в Хотине, и запорожцы в Ямполе, и в Рашкове татары. И снова прогремел знакомый клич: «Идет Ярема!», от которого замирали сердца мятежников, и без того дрожавших от страха, не уверенных в завтрашнем дне.
В достоверности этого слуха никто не сомневался. Региментарии ударят на Хмеля, а Ярема на Кривоноса — это подсказывал ход событий. Сам Кривонос поверил — и у него опустились руки. Что теперь делать? Идти на князя? Но ведь под Староконстантиновом и дух был иной у черни, и сил больше, однако же они были разбиты, едва унесли ноги с кровавой бойни. Кривонос знал твердо, что его молодцы будут насмерть стоять против любого войска Речи Посполитой и против всякого полководца, но стоит показаться Яреме — разлетятся, словно от орла лебединая стая, словно степные перекати-поле от ветра.
Поджидать князя под Каменцем было еще хуже. И решил Кривонос двинуться к востоку, — к самому Брацлаву! — чтобы, избежав встречи со своим заклятым врагом, соединиться с Хмельницким. Правда, он понимал, что, сделавши такой крюк, ко времени вряд ли поспеет, однако, по крайней мере, загодя будет знать, чем окончится дело, и позаботится о собственном спасенье.
А тут ветер принес новые вести, будто Хмельницкий уже разгромлен. Слухи эти — как и прежние — намеренно распускал сам Скшетуский.
В первую минуту несчастный атаман совсем растерялся, не зная, что делать. Но потом решил, что тем паче надо идти на восток да поглубже в степи забраться: вдруг там на татар наткнется и под их крылом схорониться сможет?
Однако прежде всего захотел Кривонос эти слухи проверить и стал спешно выискивать среди своих полковников надежного и бесстрашного человека, которого можно было б отправить в разъезд за «языком».
Но задача оказалась нелегкой: «охотников» не находилось, к тому ж не на всякого атаман мог положиться, а послать надлежало такого, который бы, попадись он неприятелю в руки, ни на огне, ни на колу, ни на колесе планов бегства не выдал.
В конце концов Кривонос нашел такого человека.
Однажды ночью он велел позвать к себе Богуна и сказал ему:
— Послушай, Иван, дружище! Ярема идет на нас с великою силой — знать, погибель наша неминуча.
— И я слыхал, что идет. Мы с вами, батьку, об том уже толковали, только зачем погибать-то?
— Не здержимо. С другим бы справились, а с Яремой не выйдет. Боятся его ребята.
— А я не боюсь, я целый его полк положил в Василевке, в Заднепровье.
— Знаю, что не боишься. Слава твоя молодецкая, казачья, его княжьей стоит, да только я ему не дам бою — не пойдут ребята… Вспомни, что на раде говорили, как на меня с саблями да кистенями кидались: мол, я их на верную смерть вести задумал.
— Пошли тогда к Хмелю, там и крови, и добычи будет вдоволь.
— Говорят, Хмеля уже региментарии разбили.
— Не верю я этому, батька Максим. Хмель хитрый лис, без татар не ударит на ляхов.
— И мне так думается, да надобно знать точно. Мы б тогда треклятого Ярему обошли и с Хмелем соединились, но сперва все надо разведать! Кабы нашелся кто, кому Ярема не страшен, да отправился в разъезд и языка взял, я б тому молодцу полну шапку золотых червонцев насыпал.
— Я пойду, батька Максим, но не червонцев ради, а за славой казачьей, молодецкой.
— Ты моя правая рука, а идти желаешь? Быть тебе у казаков, добрых молодцев, головою, потому как Яремы не страшишься. Иди, сокол, а потом проси, чего хочешь. И еще я тебе скажу: кабы не ты, я бы сам пошел, да нельзя мне.
— Нельзя, батьку, уйдете — ребята крик подымут, скажут, спасаете шкуру, и разлетятся по белу свету, а я пойду — прибодрятся.
— А конников много попросишь?
— Нет, — с малой ватагой и укрыться легче, и тишком подкрасться, но с полтыщи молодцев возьму, а уж языков я вам приведу, головой ручаюсь, и не простых солдат, а офицеров, от которых все узнать можно.
— Езжай быстрее. В Каменце уже из пушек палят ляхам на радость и на спасение, а нам, безвинным, на погибель.
Выйдя от Кривоноса, Богун тотчас принялся готовиться в дорогу. Молодцы его, как водилось, пили мертвую — «покуда костлявая не приголубит», — и он с ними пил, наливался горелкой, буйствовал и шумел, а под конец повелел выкатить бочку дегтя и, как был, в бархате и парче, бросился в нее, раз-другой с головой окунулся и крикнул:
— Ну, вот и черен я, как ночь-матушка, не увидеть меня ляшскому оку.
Потом, покатавшись по награбленным персидским коврам, вскочил на коня и поехал, а за ним припустили под покровом тьмы верные его молодцы, напутствуемые криками:
— На славу! На щастя!
Между тем Скшетуский добрался до Ярмолинцев; там, встретив отпор, учинил над горожанами кровавую расправу и, объявив, что наутро подойдет князь Ярема, дал отдых утомленным лошадям и людям.
После чего, созвав товарищей на совет, сказал им:
— Покамест господь к нам благоволит. Судя по страху, обуявшему мужичье, смею предположить, что нас везде за княжеский авангард принимают и верят, будто главные силы идут следом. Надо подумать, как бы и впредь обман не открылся: еще кто заприметит, что один и тот же отряд всюду мелькает.
— А долго мы так разъезжать будем? — спросил Заглоба.
— Пока не узнаем, каковы намеренья Кривоноса.
— Ба, эдак можно и к сражению не поспеть в лагерь.
— И так может случиться, — ответил Скшетуский.
— Весьма прискорбно, — заявил Заглоба. — Под Староконстантиновом только вошли в охоту! Немало, конечно, мы там бунтовщиков положили, но это все равно что льву мышей давить! Так и чешутся руки…
— Погоди, сударь, может, тебя впереди поболе, нежели ты думаешь, ждет сражений, — серьезно ответил Скшетуский.
— О! А это quo modo? — с явным беспокойством спросил старый шляхтич.
— В любую минуту на врага можно наткнуться, и, хоть не для того мы здесь, чтобы ему оружием преграждать дорогу, защищать себя все же придется. Однако вернемся к делу: расширить надо круг наших действий, чтобы сразу в разных местах о нас слыхали, непокорных для пущего страху кое-где вырезать и слухи распускать повсюду — потому, полагаю, следует нам разделиться.
— И я того же мнения, — подхватил Володы„вский, — будем множиться у них на глазах — и те, что побегут к Кривоносу, о тысячах рассказывать станут.
— Твоя милость, пан поручик, нами командует — ты и распоряжайся, — сказал Подбипятка.
— Я через Зинков пойду к Солодковцам, а смогу, то и дальше, — сказал Скшетуский. — Наместник Подбипятка отправится вниз, к Татарискам, ты, Михал, ступай в Купин, а пан Заглоба выйдет к Збручу под Сатановом.
— Я? — переспросил Заглоба.
— Так точно. Ты человек смекалистый и на выдумки гораздый: я думал, тебе такое дело по вкусу придется, но, коли не хочешь, я Космачу, вахмистру, отдам четвертый отряд.
— Отдашь, да только под моим началом! — воскликнул Заглоба, внезапно сообразив, что получает командованье над отдельным отрядом. — А если я и задал вопрос, то лишь потому, что с вами жаль расставаться.
— А достаточно ли у тебя, сударь, опыта в ратном деле? — полюбопытствовал Володы„вский.
— Достаточно ли опыта? Да аист еще вашу милость отцу с матерью презентовать не замыслил, когда я уже многочисленнее этого водил разъезды. Всю жизнь прослужил в войске и доселе бы не ушел, кабы в один прекрасный день заплесневелый сухарь колом не стал в брюхе, где и застрял на целых три года. Пришлось за животным камнем податься в Галату; в свое время я вам об этом путешествии расскажу во всех подробностях, а сейчас пора в дорогу.
— Поезжай, сударь, да не забудь впереди себя слух пускать, будто Хмельницкий уже погромлен и князь миновал Проскуров, — сказал Скшетуский.
— Без разбору пленных не бери, но, если повстречаешь разъезд из-под Каменца, постарайся любой ценой языка добыть, да такого, чтобы осведомлен был о Кривоносовых планах; прежние реляции были весьма противоречивы.
— Самого бы Кривоноса встретить! Ну что б ему отправиться в разъезд пришла охота — ох, и задал бы я ему перцу! Можете не сомневаться, любезные судари, эти мерзавцы у меня не только запоют — запляшут!
— Через три дня съезжаемся в Ярмолинцах, а теперь — в путь, кому куда вышло! — сказал Скшетуский. — Только людей берегите.
— Через три дня в Ярмолинцах! — повторили Заглоба, Володы„вский и Подбипятка.
Глава VI
Когда Заглоба остался один со своим отрядом, ему как-то сразу сделалось неуютно и даже, правду говоря, страшновато: дорого бы дал старый шляхтич, чтобы рядом был Скшетуский, Володы„вский либо пан Лонгинус, которыми он в душе премного восхищался и рядом с которыми, безоглядно веря в их находчивость и бесстрашие, чувствовал себя в совершенной безопасности.
Поэтому вначале ехал он во главе своего отряда в довольно скверном расположении духа и, подозрительно озираясь по сторонам, перебирал в уме опасности, которые могли ему встретиться, бормоча при этом:
— Конечно, оно б веселей было, ежели бы хоть один из них поблизости находился. Господь всякого сообразно задуманному предназначенью создал, а этим троим надо бы слепнями родиться, потому как до крови весьма охочи. Им на войне таково, каково другим возле жбана меду, — что твои рыбы в воде, ей-богу. Хлебом не корми, а допусти в сечу. В самих нисколько весу, зато рука тяжелая. Скшетуского я в деле видал, знаю, сколь он peritus[7]. Ему человека сразить, что ксендзу молитву сказать. Излюбленное занятье! Литвину нашему, который своей головы не имеет, а охотится за тремя чужими, терять нечего. Всего меньше я маленького этого фертика знаю, но тоже, верно, жалить пребольно умеет, судя по тому, что я под Староконстантиновом видел и что мне о нем рассказывал Скшетуский, — оса, да и только! К счастью, хоть он где-то неподалеку; соединюсь-ка я с ним, пожалуй: а то куда идти, хоть убей, не знаю.
До того Заглоба чувствовал себя одиноким, что сердце от жалости к самому себе защемило.
— Вот так-то! — ворчал он тихонько. — У каждого есть к кому притулиться, а у меня что? Ни друга, ни матери, ни отца. Сирота — и баста!
В эту минуту к нему подъехал вахмистр Космач:
— Куда мы идем, пан начальник?
— Куда идем-то? — переспросил Заглоба.
И вдруг выпрямился в седле и ус закрутил лихо.
— Да хоть в Каменец, ежели будет на то моя воля! Понимаешь, вахмистр любезный?
Вахмистр поклонился и молча вернулся в строй, недоумевая, отчего рассердился начальник. Заглоба же, бросив вокруг несколько грозных взглядов, успокоился и продолжал бормотать:
— Так я и пошел в Каменец — пусть мне сто палок по пяткам всыплют турецким манером, коли сделаю такую глупость. Тьфу! Хоть бы один из этих был рядом, все б на душе стало полегче. Что можно с сотней людей сделать? Уж лучше одному идти — извернуться проще. Много нас чересчур, чтобы пускаться на хитрости, а чтоб защищаться — мало. Ох, и некстати придумал Скшетуский отряд разделить. Куда, например, мне направляться? Я знаю только, что у меня за спиною, а что впереди, кто скажет? Кто поручится, что дьяволы эти западни не уготовили на дороге? Кривонос да Богун! Славная парочка, чтоб их черти драли! Упаси меня всевышний от Богуна хотя бы. Скшетуский жаждет с ним встречи — услышь, господи, его молитвы! И я ему того желаю, потому как он друг мне, прости меня, боже! Доберусь до Збруча и вернусь в Ярмолинцы, а языков им приведу побольше, чем хотели сами. Это дело простое.
Тут вдруг к нему снова подскакал Космач.
— Пан начальник, верховые какие-то за взгорком.
— Да пошли они к дьяволу… Где? Где?
— А вон там, за горою. Я значки видел.
— Войско?
— Похоже, войско.
— Пес их за ногу! А много людей?
— Кто их знает, они далеко покамест. Может, укроемся за тот валун да и нападем врасплох — им так и так проезжать мимо. А больно много окажется
— пан Володы„вский рядом: заслышит выстрелы и прилетит на подмогу.
Заглобе удаль внезапно ударила в голову, как вино. Возможно, от отчаяния пробудилась в нем жажда действовать, а быть может, подстегнула надежда, что Володы„вский не успел далеко отъехать; так или иначе, он взмахнул обнаженной саблей и крикнул, страшно заворочав глазами:
— Укрыться за валун! Навалимся вдруг! Мы этим разбойникам покажем…
Вышколенные княжеские солдаты с ходу поворотили к валунам и в мгновение ока выстроились в боевом порядке, готовые ударить внезапно.
Прошел час; наконец послышался приближающийся шум голосов, эхо донесло обрывки веселых песен, а вскоре затаившиеся в засаде явственно различили звуки скрипок, волынки и бубна. Вахмистр снова подъехал к Заглобе и сказал:
— Не войско это, пан начальник, не казаки — свадьба.
— Свадьба? — переспросил Заглоба. — Ну, погодите, я вам сыграю!
С этими словами он тронул коня; следом выехали на дорогу и выстроились шеренгой солдаты.
— За мной! — грозно крикнул Заглоба.
Всадники пустились рысью, затем галопом и, обогнув валун, выросли вдруг перед толпой людей, ошарашив их и напугав неожиданным своим появленьем.
— Стой! Стой! — раздались с обеих сторон крики.
Это и вправду была крестьянская свадьба. Впереди ехали на конях волынщик, бандурист, два довбыша и скрипач; они были уже под хмельком и лихо наяривали задорные плясовые. За ними невеста, пригожая девка в темном жупане, с распущенными по плечам волосами. Подле нее выводили песни подружки, у каждой из которых на руку было нанизано по нескольку венков. Издали этих девок, по-мужски сидящих на лошадях, нарядно одетых, убранных полевыми цветами, и впрямь можно было принять за лихих казаков. Во втором ряду ехал на добром коне жених в окружении дружек, державших венки на длинных шестах, похожих на пики; замыкали шествие родители молодых и гости, все верхами. Только бочки с горелкой, медом и пивом катились на легких, выстланных соломой повозках, смачно взбулькивая на неровностях каменистой дороги.