Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Наброски углем

ModernLib.Net / История / Сенкевич Генрик / Наброски углем - Чтение (стр. 3)
Автор: Сенкевич Генрик
Жанр: История

 

 


      Караульный незамедлительно отправился в уже известное нам здание одиночного заключения, и вскоре перед судом предстали не два, а точнее двое преступников. Из этого читатель легко может заключить, какого деликатного свойства, какие сложные и глубоко психологические вопросы приходилось разрешать судьям бараньеголовьей волости. Дело было действительно в высшей степени тонкое. Некий Ромео, иначе Вах Рехнё, и некая Джульетта, иначе Баська Жабянка, служили у одного хозяина в батраках. И что тут скрывать: влюбились они друг в друга до того, что не могли жить один без другого, как Невазендех без Безендеха. Вскоре, однако, ревность вкралась в сердце Джульетты: однажды она заметила, что Ромео слишком долго беседует с дворовой девкой Ягной. С тех пор несчастная ждала лишь случая. В один прекрасный день, когда, по мнению Джульетты, Ромео вернулся слишком рано с поля и настойчиво стал требовать ужин, она решила с ним объясниться, причем они обменялись несколькими дюжинами тумаков, и даже был пущен в ход уполовник. Следы этого объяснения сохранились в виде синяков на идеальном лице Джульетты, а также на рассеченном, преисполненном мужского достоинства челе Ромео. Суду оставалось решить, кто из них прав, - следовательно, кто должен уплатить семьдесят пять копеек в виде вознаграждения как за любовную измену, так и за последствия ссоры.
      Гнилое веяние Запада еще не успело растлить здоровый дух судей, а потому, питая глубокое отвращение к эмансипации женщин, суд сперва дал возможность высказаться Ромео, который, держась за разбитый лоб, так начал свою речь:
      - Вельможные судьи! Эта тварь уже давно не дает мне покоя. Пришел это я с поля и прошу дать поесть, а она мне: "Ты что же, говорит, собачий сын, а? Хозяин еще в поле, а ты, говорит, уже пришел? Тебе бы, говорит, только на печь завалиться да мне подмаргивать!" А я ей никогда и не подмаргивал; только как увидала она меня с Ягной, когда я помог ей ведра вытащить из колодца, так с тех пор на меня и взъелась. Швырнула это она мне чашку на стол, так что чуть вся моя похлёбка не расплескалась, и поесть-то толком не дала: как пристала ко мне да как начала ругаться... "Ах ты, говорит, язычник, ах изменник, отступник ты, викарий". Как сказала она мне это слово, так я ее по роже, но так, без злобы, а она меня уполовником по башке...
      Тут уж идеальная Джульетта не стерпела, она сжала кулак и, сунув его под нос Ромео, пронзительно взвизгнула:
      - Врешь, врешь! Все брешешь, собачий сын! - затем расплакалась и, обращаясь к судьям, закричала: - Вельможные судьи! Пожалейте вы меня, сироту несчастную! Не у колодца я его встретила с Ягной, чтоб им ослепнуть! Сама видела, как пошли они в рожь и там невесть сколько пробыли. Беспутный ты человек, говорю, что ж, говорю, ты мне брехал, будто уж до того меня любишь, что так бы и треснул кулаком! О, чтоб ты околел, чтоб у тебя язык колом встал! Тебя бы не уполовником, а шкворнем хватить! Ох, доля моя, доля! Солнце еще высоко, а он уж с поля возвращается, да еще жрать просит! Я ему этак вежливенько говорю: "Ты что, воровская рожа? Хозяин еще в поле, а ты уж домой пришел?" А викарием я его не обзывала, упаси бог! О, чтоб тебе...
      В этом месте войт призвал обвиняемую к порядку, сделав ей замечание в следующей форме:
      - Да заткнешь ли ты глотку, проклятая!
      Наступила минутная тишина, во время которой суд обдумывал свой приговор. И ведь какая глубина проникновения в суть дела: к уплате семидесяти пяти копеек не была присуждена ни одна из сторон, но ради поддержания своего престижа, равно как и для острастки всем влюбленным в Бараньей Голове, суд приговорил обоих обвиняемых еще к двадцати четырем часам одиночного заключения, а также к уплате по рублю серебром на канцелярию.
      "От Ваха Рехнё и Баськи Жабянки поступило на канцелярские расходы по пятьдесят копеек серебром", - записал Золзикевич.
      На этом заседание окончилось. Золзикевич встал и подтянул свои суконные песочного цвета брюки вверх, а фиолетовый жилет вниз. Гласные уже брались за шапки и кнуты, готовясь разойтись по домам, как вдруг дверь, плотно закрытая после вторжения поросят, распахнулась и на пороге показался мрачный, как ночь, Репа, а за ним его жена и Кручек.
      Репиха была бледна как полотно; ее прелестные, тонкие черты выражали скорбь и смирение, а из больших черных глаз катились крупные слезы. Репа вошел смело, с высоко поднятой головой, но как только увидел суд в полном его составе, увидел "бляху" на войте, распятие, козлиную бородку и вздернутый нос на длинных ногах, он сразу потерял всю свою воинственность и довольно тихо произнес:
      - Слава Иисусу.
      - Во веки веков! - ответили хором гласные.
      - Вам что здесь нужно? - грозно спросил войт, который сначала было растерялся, но скоро пришел в себя. - Какое у вас там дело? Подрались вы, что ли?
      - Дайте им говорить, - неожиданно вмешался писарь.
      - Уважаемые судьи! - начал Репа. - А чтоб вам...
      - Погоди, погоди, - прервала его жена, - дай я скажу, а ты сиди смирно.
      Она вытерла фартуком глаза и нос и дрожащим голосом начала рассказывать.
      Но что же это? Куда же она пришла? Она пришла жаловаться на войта и писаря - к кому же? К тому же войту и писарю!
      - Увели его, - говорила Репиха, - напоили, лес ему обещали, только бы расписался, он и расписался. Дали ему пятьдесят рублей, а он пьяный был и совсем не соображал, что себя продал и меня с мальчишкой. Пьяный он был, вельможные судьи, пьяный, как скотина! - продолжала она, заплакав. - Да ведь пьяный-то не в своем уме, - он сам не знает, что делает! Да ведь пьяному и в суде снисхождение оказывают, если кто подерется: дескать, пьяный не знал, что творил. Да что же это, господи! Да ведь трезвый-то не продался бы за пятьдесят рублей. Не дайте вы нас в обиду, люди добрые, пожалейте хоть дитя невинное! И куда я, несчастная, денусь, одна-одинешенька без него, без бедняги! Господь бог воздаст вам за нас, горемычных!
      Рыдания прервали ее речь; Репа тоже плакал и поминутно сморкался в пальцы. Гласные приуныли и поглядывали то друг на друга, то на писаря и войта, не зная, как им в этом случае поступить.
      Но вот Репиха собралась с силами и снова заговорила:
      - Ходит он теперь, как порченный. Тебя, говорит, убью, дитя, говорит, невинное погублю, избу сожгу, а не пойду, хоть убей, не пойду. А чем я-то согрешила? Или мальчонка? А уж он теперь - ни по хозяйству, ни косить, ни лес рубить - ничего. Все только сидит да вздыхает, а я так только на вас надеюсь, на ваш суд. Ведь и вы тоже люди, и ведь и вы в бога веруете. Не дайте вы нас в обиду! Господи Иисусе! Матерь божья Ченстоховская, заступись за нас!
      С минуту были слышны лишь рыдания Репихи; наконец, один из гласных, старик, пробормотал:
      - Оно и впрямь нехорошо, подпоить человека да и продать его в солдаты!
      - Нехорошо, что и говорить, - подтвердили и остальные.
      - Да благословит вас господь и пресвятая богородица! - воскликнула Репиха, бросившись на колени.
      Войт совсем растерялся, не менее сконфужен был и Гомула. Оба поглядывали на писаря, который все время молчал, но, когда Репиха окончила свою речь, он обратился к гласным:
      - Дурачье вы, дурачье!
      Наступила мертвая тишина. Писарь продолжал:
      - В законе ясно сказано: если кто будет вмешиваться в добровольное соглашение, того будут судить морским судом. А вы, дураки, знаете, что это значит - морской суд? Куда вам, дуракам, знать. Морской суд - это... - Тут писарь вынул из кармана платок, высморкался и продолжал холодным, официальным тоном: - Кто из вас, болванов, не знает, что такое морской суд, пусть попробует сунуть свой нос в это дело, - сразу узнает, когда с него десять шкур сдерут. Ежели находится доброволец, соглашающийся за другого идти в солдаты, вам в это дело вмешиваться воспрещено. Условие подписано, свидетели есть - значит, шабаш! Об этом сказано и в юриспруденции. Кто не верит, смотри свод законов и ссылки на них. А что при этом выпили, так это обыкновенное дело. Вы все, дураки, пьете когда и где попало!
      Если бы сама богиня правосудия с весами в одной руке и обнаженным мечом в другой внезапно вышла из-за печки и стала между гласными, она испугала бы их не больше, чем этот морской суд, свод законов и ссылки. В зале суда воцарилось гробовое молчание, и лишь через несколько минут чуть слышно заговорил Гомула, на которого при этом посмотрели все, как бы удивляясь его смелости.
      - И правда, так: лошадь продашь - выпьешь! Вола продашь - выпьешь, свинью - тоже выпьешь. Такой уж обычай.
      - Так ведь и мы тогда выпили тоже по обычаю, - ободрился войт.
      Тогда и гласные уже смелее обратились к Репе:
      - Сам заварил кашу, сам и расхлебывай!
      - Тебе не шесть годков, сам должен знать, что делаешь, - прибавил другой.
      - Башку-то тебе не оторвут, - сказал третий.
      - А возьмут тебя в солдаты, можешь на свое место батрака нанять. Он за тебя управится и с хозяйством и с бабой.
      Понемногу веселье охватило весь суд.
      Но писарь снова открыл рот, и все смолкло.
      - Вы и того не знаете, куда вам можно вмешиваться, а куда не лезть. Если, к примеру, Репа грозится убить жену и ребенка да еще избу сжечь, то тут вы обязаны вмешаться и не оставлять этого безнаказанно. Раз она пришла жаловаться на мужа, то не должна уходить без удовлетворения.
      - Неправда! Неправда! - в отчаянии закричала Репиха. - Я не жаловаться на него пришла, в жизни я от него никакой обиды не видала. О господи Иисусе! Никак светопреставление настало!
      Но суд уже возобновил заседание, и непосредственным результатом его было то, что Репа ничего не добился, напротив: суд, охваченный понятной тревогой за жизнь Репихи, для ее безопасности приговорил Репу к двухдневному заключению в хлеву, а дабы и впредь ему не приходили в голову подобные угрозы, решено было взыскать с него на канцелярию два рубля пятьдесят копеек.
      При этих словах Репа вскочил как ужаленный и заявил, что в хлев ни за что не пойдет, что же касается денежного взыскания, то не два, а все пятьдесят рублей, взятых у войта, он швырнул наземь, вскричав:
      - Бери кто хочет!
      Поднялась страшная суматоха.
      Вбежал сторож - и ну Репу тащить; Репа на него с кулаками, тот Репу за волосы. Репиха - в крик; наконец, один из гласных схватил ее за шиворот и вытолкал за дверь, дав ей на дорогу пинка, тем временем остальные помогли сторожу водворить Репу в хлев.
      Между тем писарь записал: "От Вавжона Репы на канцелярию один рубль двадцать пять копеек".
      Чуть не обезумевшая Репиха вернулась одна в свою опустевшую избу. Она шла, ничего не видя, спотыкалась на каждом шагу и, ломая руки, голосила:
      - Оо! oo! oo!
      Войт, отличавшийся добрым сердцем, направляясь с Гомулой к корчме, сказал:
      - Что-то жалко мне эту бабу, прибавить им четверик гороху, что ли?
      Тут старший гласный, тот самый, который всегда заступался за Репиху, сказал:
      - А я вам говорю, ежели б люди ученые на наши суды приходили, таких бы дел не бывало.
      Сказав это, он уселся на воз, взмахнул кнутом и отъехал - потому что он был не из Бараньей Головы.
      Глава VI
      Имогена*
      ______________
      * Имогена - героиня пьесы Шекспира "Цимбелин"; воплощение верной жены.
      Надеюсь, что читатель уже вполне понял и оценил по достоинству гениальный план моего симпатичного героя. Золзикевич дал, что называется, шах и мат Репе и его жене. Внести его в рекрутские списки было нетрудно, но это ни к чему бы не привело. А вот подпоить его и устроить так, чтобы он сам подписал условие и взял деньги, - это было дело мудреное, требующее большой ловкости, свидетельствовавшей о том, что в других условиях Золзикевич мог бы играть более значительную роль. Войт, который уже готов был заплатить за сына восемьсот рублей, то есть "выкупить" его чуть не за все свои медяки, принял этот план с величайшей радостью, тем более что Золзикевич, столь же умеренный в своих желаниях, сколь гениальный, взял с него за это всего двадцать пять рублей. Да и то не из жадности, как не из жадности пользовался канцелярскими доходами. Нужно ли говорить, что Золзикевич был вечно в долгу у Сруля, ословицкого портного, который снабжал всю округу костюмами "прямо из Парижа".
      Раз вступив на путь признаний, я не могу скрыть и того, почему Золзикевич так заботился о своем костюме. Отчасти происходило это вследствие врожденного эстетического чувства, но была и другая причина: Золзикевич влюбился. Не думайте, однако, что предметом его любви была жена Репы. Она, по собственному его выражению, возбуждала в нем только "аппетит". Нет, он был способен и на более утонченные и возвышенные чувства.
      Читательницы, если не читатели, вероятно, уже догадываются, что предметом этих высоких чувств могла быть только панна Ядвига Скорабевская. Нередко, когда на небе всходила серебряная луна, Золзикевич брал гармонию, которой владел в совершенстве, садился на лавочку перед домом и, поглядывая в сторону усадьбы, пел под меланхолически посапывающий аккомпанемент:
      О, сколь ужасны мои страданья,
      С утра до ночи я слезы лью,
      Напрасны муки и воздыханья,
      Напрасно юность свою гублю.
      В поэтической тишине летней ночи голос его летел в сторону усадьбы, и, помолчав, Золзикевич прибавлял:
      О, сколь жестоки ко мне вы были!
      Навеки жизнь мне вы отравили!
      Но если кто-нибудь вздумает упрекать Золзикевича в сентиментальности, я напрямик скажу, что он жестоко ошибается. Слишком трезвым умом обладал этот великий человек, чтобы быть сентиментальным да и в мечтах его панна Ядвига обычно превращалась в Изабеллу, а сам он в Серрано или Марфория, а там все складывалось прямо как в Испании, то есть он целовал "ее" ножки и т.д. Но, как известно, действительность не соответствует мечтам, и даже этот железный человек однажды выдал свои чувства. Случилось это при следующих обстоятельствах. Как-то вечером, проходя мимо усадьбы, писарь заметил на веревке возле дровяного сарая юбки с инициалами "Я. С." и с короной над ними. Золзикевич догадался, что они принадлежат панне Ядвиге. Посудите сами, мог ли он сдержать свои чувства? И он не выдержал - подошел к одной из юбок и стал ее страстно целовать. Увидев это, дворовая девка Малгоська побежала жаловаться, что "пан писарь сморкается в барышнины юбки". К счастью, однако, ей не поверили, тем более что на юбке не оказалось никаких "вещественных доказательств", - и чувств его так никто и не узнал.
      Надеялся ли он на что-нибудь? Да, он надеялся, но не осуждайте его за это. Всякий раз, когда он шел к Скорабевским, какой-то внутренний, правда слабый, но не смолкающий голос нашептывал ему: "А что, если сегодня панна Ядвига своей ножкой пожмет твою ногу под столом?"
      - Гм! Не жаль было бы и лакированных ботинок, - говорил он с великодушием, свойственным всем влюбленным.
      Читая романы, издаваемые г. Бреслауэром, он до того ими проникся, что верил в возможность подобных пожатий.
      Но кто поймет женщину? Панна Ядвига не только не пожимала ему ногу, но смотрела на него так, как смотрят на забор, кошку, тарелку или еще что-нибудь в этом роде. Сколько он, бедняга, прилагал усилий, чтобы обратить на себя ее внимание! Часто, повязывая непередаваемого цвета галстук или надевая новую пару брюк со сказочными лампасами, он думал: "Теперь-то уж она меня заметит". Сам Сруль, когда принес ему эту новую пару, сказал: "Ну, в таких брюках можно даже, с позволения сказать, и к графине пойти". Но, увы! Пригласили его к ним обедать; вошла панна Ядвига, гордая, чистая и неприступная, как королева, прошелестела всеми оборками и оборочками, потом села за стол, взяла своими тоненькими пальчиками ложку, а на него хоть бы взглянула.
      "Неужели она не понимает, что это, наконец, стоит больших денег", - в отчаянии думал Золзикевич.
      Однако надежды он не терял. "Получить бы мне местечко помощника ревизора, - думал Золзикевич, - все бы пошло иначе. А там и до ревизора недалеко. Завел бы я экипаж, пару лошадей, и уж тогда-то панна Ядвига, наверное, пожала бы мне хоть руку под столом..." Мечты унесли Золзикевича к самым отдаленным последствиям этого рукопожатия, но уж таких сокровенных тайн его сердца мы раскрывать не будем.
      Как богата была натура Золзикевича, можно судить хотя бы по той легкости, с какой в нем уживался "аппетит" к Репихе наряду с идеальным чувством к панне Ядвиге, чувством, поистине соответствующим его аристократическим наклонностям. Правда, Репиха была красавица в полном смысле этого слова; и все же не стал бы этот бараньеголовый донжуан подвергаться стольким неприятностям, если бы его не подстрекало непонятное, достойное наказания упорство этой женщины. Простая баба осмелилась сопротивляться! Кому же? Ему, Золзикевичу. Это казалось ему такой неслыханной дерзостью, что Репиха сразу же приобрела для него заманчивость запретного плода, но вместе с тем он дал слово проучить ее по заслугам. Происшествие с Кручеком окончательно укрепило его в этом намерении. Он понимал, что жертва его будет защищаться, и для того и придумал добровольное соглашение Репы с войтом, чтобы хоть отчасти поставить в зависимость от его милости или немилости как самого Репу, так и его жену.
      Репиха, несмотря на свою неудачу в суде, не считала, что все уже потеряно. На следующий день, в воскресенье, она решила пойти к обедне в Вжецёндзы и там посоветоваться с ксендзом. Их было два: приходский священник, каноник Улановский, до того старый, что у него от старости глаза вылезали из орбит, как у рыбы, а голова качалась во все стороны. Но не его имела в виду Репиха, она решила обратиться за советом к викарию Чижику. Был он человек благочестивый и разумный и мог дать ей добрый совет и утешение. Хотела было она пойти пораньше и поговорить с ним еще до обедни, но так как Репа содержался под арестом и работала она сейчас за двоих, то и опоздала. Пока она прибрала избу, пока задала корм лошади, свиньям и корове, пока приготовила завтрак и снесла его мужу в хлев, солнце поднялось уже высоко, и она убедилась, что к обедне ей не успеть.
      Когда она пришла во Вжецёндзы, служба уже началась. Женщины в зеленых казакинах сидели на паперти и второпях надевали башмаки, которые принесли в руках; то же самое сделала и Репиха и поспешила в костел. В это время ксендз Чижик говорил проповедь, а каноник сидел в скуфейке на стуле возле алтаря и, выпучив глаза, тряс, по обыкновению, головой. Ксендз Чижик, неизвестно по какому поводу, говорил о средневековой ереси и объяснял прихожанам, как они должны смотреть на эту ересь и на буллу Ex stercore, ее порицающую. Затем весьма красноречиво и проникновенно предостерегал свою паству, людей простых и, как птицы небесные, убогих, а потому угодных богу, чтобы они не доверяли разным лжемудрецам и вообще людям, ослепленным сатанинской гордыней, которые сеют плевелы вместо пшеницы и за это будут пожинать только грех и слезы. Вскользь упомянул он о Кондильяке, Вольтере, Руссо и Охоровиче*, не делая между ними никакого различия, и в заключение перешел к подробному описанию всевозможных неприятностей, каким будут подвергаться грешники на том свете. На Репиху сразу снизошла благодать, хоть она ни слова не поняла из того, что говорил ксендз Чижик. Она только подумала: "Ну, видать, что-то хорошее говорит, раз такой крик поднял, что пот с него градом катится, а народ разохался, будто все как есть сейчас дух испустят". Наконец, проповедь окончилась и началась обедня. Ох, и молилась же бедная Репиха, молилась так, как никогда в жизни, и чувствовала, как у нее все легче и легче становится на сердце.
      ______________
      * Охорович Ю. (1856-1917) - польский писатель и философ, современник Г.Сенкевича.
      Но вот настала торжественная минута. Белый, как голубь, каноник, держа в трепещущих руках сияющую, как солнце, дароносицу, повернулся к народу, постоял некоторое время с полузакрытыми глазами и опущенной головой, как будто собираясь с духом, и, наконец, запел:
      Тайна сия велика есть...
      А народ сотней голосов дружно подхватил:
      Преклоним колени!..
      Грянул гимн так, что стекла задрожали, гудел орган, торжественно звенели колокола, перед костелом гремел барабан, в кадильницах курился голубоватый фимиам. Яркие лучи солнца ударили в цветные стекла, переливаясь радугой в клубах ладана. Среди этого шума, гама, лучей и голосов изредка высоко вверху сверкала дароносица, которую ксендз, благословляя народ, то поднимал, то опускал. И тогда этот белый старичок, окутанный облаком дыма, пронизанного лучами солнца, казался со своей дароносицей каким-то небесным видением, от которого нисходили благодать и покой в сердца всех верующих. Эта благодать и великий покой осенили и скорбящую душу жены Репы.
      - Господи Иисусе, тайно пребывающий в пресвятых дарах, - взывала она, не меня, несчастную!
      Она плакала, но это были уже не те слезы, которые душили ее у войта, а светлые, легкие, крупные, как калькуттский жемчуг. Она упала ниц перед алтарем, а потом уж и сама не сознавала, что с ней происходит. Ей казалось, что ангелы небесные подняли ее с земли, как листик, и вознесли на небо в обитель вечного блаженства, где не было ни Золзикевича, ни войта, ни рекрутских списков, а везде, куда ни глянешь, сияла заря и в ней престол господень, а вокруг престола в ослепительном свете летали роями ангелочки, точно птички с белыми крылышками.
      Долго она лежала так, а когда поднялась, обедня уже кончилась, костел опустел, и дым из кадильницы стлался под потолком; последние богомольцы выходили на паперть, а причетник тушил свечи. Перекрестившись, она пошла поговорить с викарием.
      Тем временем ксендз Чижик уже сел обедать, но когда ему доложили, что его хочет видеть какая-то заплаканная женщина, тотчас же вышел к ней.
      Это был еще молодой человек, с бледным, но ясным лицом, у него был белый высокий лоб и мягкая, ласковая улыбка.
      - Что тебе, голубушка? - спросил он тихим, но звучным голосом.
      Репиха бросилась к нему в ноги и начала рассказывать о своем горе, плача и целуя ему руки. Затем подняла на него с мольбой заплаканные черные глаза и воскликнула:
      - Ох, помогите, ваше преподобие, посоветуйте, только на вас я и надеюсь...
      - И ты не ошиблась, голубушка, обратясь ко мне, - ласково ответил ксендз Чижик, - но я могу посоветовать одно: положись на волю божью. Господь испытует веру в него и порой испытует сурово, как Иова, которому собственные его собаки лизали гноящиеся раны, или как Азария, на которого он ниспослал слепоту. Господь бог ведает, что творит, и награждает истинно верующих. Несчастием, выпавшим на долю твоему мужу, господь покарал его за тяжкий грех - пьянство. А потому благодари господа бога за то, что, покарав его при жизни, он, быть может, отпустит ему грехи после смерти.
      Репиха посмотрела на ксендза своим черными глазами, поклонилась ему в ноги и тихо вышла, не проронив ни слова.
      Всю дорогу ей казалось, будто что-то сжимает ей горло и душит ее. Ей хотелось плакать, но она не могла.
      Глава VII
      Имогена
      Под вечер, часов около пяти, на главной улице между избами мелькали голубой зонтик, желтая соломенная шляпа с голубыми лентами и палевое платье с голубой отделкой. Это прогуливалась после обеда панна Ядвига в сопровождении своего кузена Виктора.
      Панна была удивительно хороша собой. Волосы у нее были черные, глаза голубые, а цвет лица необыкновенной белизны. Одевалась она очень тщательно, и платья ее всегда были так изящны и свежи, что, казалось, от них исходило сияние, и это придавало ей еще больше прелести. Ее стройный, девственный стан как бы парил в воздухе. В одной руке она держала зонтик, а другой придерживала платье, из-под которого виднелся краешек гофрированной белой юбки и прелестные маленькие ножки, обутые в венгерские башмачки.
      Шедший с ней рядом кузен Виктор с чуть пробивающимся пушком вместо бороды и копной кудрявых русых волос был тоже красив, как картинка.
      От них обоих веяло здоровьем, юностью, весельем и счастьем. И на обоих лежал отпечаток той высшей, праздничной жизни, жизни крылатых взлетов, которые уносят не только к внешним благам мира сего, но и в мир мысли, высоких стремлений и высоких идей, а порой и в лучезарные края золотых мечтаний.
      Среди этих изб, деревенских ребятишек и мужиков, во всем этом убогом окружении, оба они казались существами, слетевшими с другой планеты. Приятно было сознавать, что между этой изящной, развитой и поэтической парой и прозаической, серой действительностью полузвериного деревенского быта не существует никакой связи - по крайней мере связи духовной.
      Они шли рядом, беседуя о поэзии и литературе, как и подобает светскому молодому человеку и светской барышне. Встречавшиеся им люди в холщовой одежде, все эти мужики и бабы, наверное бы не поняли, о чем и даже на каком языке они говорят. Не правда ли, как это приятно сознавать, господа?
      В беседе этой блестящей пары не было ни одного слова, которое не повторялось бы уже сотни раз. Они перепархивали с книги на книгу, как мотыльки с цветка на цветок. Но такая беседа не кажется пустой и пошлой, когда она ведется влюбленными и служит основой, по которой любимое существо ткет золотые цветы своих чувств, лишь изредка раскрывая свой внутренний мир, подобно тому как белая роза, распускаясь, раскрывает пламенеющие лепестки, скрытые внутри. К тому же такая беседа, как птица, парит в небесах, витает в духовном мире и устремляется ввысь, как растение, вьющееся по тычине.
      Где-то в корчме напивались мужики и в грубых выражениях говорили о грубых предметах, а эта пара словно плыла в иные края на корабле, у которого, как в романсе Гуно:
      Руль златой и прекрасный,
      А шатер весь атласный
      И жемчуга на весле.
      Нужно еще прибавить, что панна Ядвига кружила голову кузену только для практики, а в таких случаях чаще всего говорят о поэзии.
      - Читали вы последнюю книгу Ель-ского*? - спросил молодой человек.
      ______________
      * Речь идет о книге известного польского поэта Адама Асныка (1838-1897), который часто подписывал свои произведения "Ел...й",
      - Знаете, Виктор, - отвечала панна Ядвига, - я обожаю Ель-ского. Когда я его читаю, мне кажется, будто я слышу какую-то музыку, и помимо воли мне всегда вспоминается стихотворение Уейского*:
      ______________
      * Уейский Корнелий (1823-1897) - польский поэт.
      Лежу на облаках,
      Растаяв в тишине,
      И слезы на глазах.
      И сладко грезить мне.
      Морская гладь вокруг...
      Во сне ли, наяву.
      Сомкнув ладони рук,
      Лечу... плыву...
      - Ах, - внезапно воскликнула она, - если бы я с ним познакомилась, то, наверно, влюбилась бы в него! Мы, без сомнения, поняли бы друг друга.
      - К счастью, он женат, - сухо ответил пан Виктор.
      Панна Ядвига склонила головку, сложила ротик в улыбку, отчего на щечках у нее показались ямочки, и, искоса взглянув на него, спросила:
      - Почему вы говорите; "к счастью"?
      - Я говорю о тех, для кого жизнь потеряла бы тогда всю прелесть, произнес молодой человек с самым трагическим видом.
      - Вы мне слишком много приписываете...
      Но пан Виктор уже перешел к лирике.
      - Вы ангел...
      - Ну... хорошо... Поговорим, однако, о чем-нибудь другом. Так вы не любите Ель-ского?
      - Минуту тому назад я возненавидел его.
      - Ах, как вы капризны! Вы заслуживаете, чтоб вас побили. Перестаньте дуться и назовите своего любимого поэта.
      - Совинский...* - мрачно пробормотал Виктор.
      ______________
      * Совинский Леонард (1831-1887) - польский поэт.
      - А я попросту его боюсь. Ирония, кровь, пожары... дикие вспышки, бр-р!
      - Такие вещи меня ничуть не пугают.
      Сказав это, он посмотрел так грозно, что собака, выбежавшая из какой-то избы, поджала хвост и в ужасе попятилась назад.
      Незаметно подошли они к дому, в окне которого мелькнули козлиная бородка, вздернутый нос и ярко-зеленый галстук, затем остановились перед хорошеньким домиком, увитым диким виноградом, с окнами, выходящими на пруд.
      - Смотрите, какой хорошенький домик! Это единственное поэтическое место во всей Бараньей Голове.
      - Что это за дом?
      - Раньше тут был приют. Здесь учились читать крестьянские дети, когда их родители работали в поле. Папа специально для этого велел выстроить этот дом.
      - А теперь что в нем?
      - А теперь в нем стоят бочки с водкой. Понимаете, времена изменились. Теперь мы с нашими крестьянами только соседи. Мы стараемся ничего общего с ними не иметь.
      - Гм! - буркнул пан Виктор. - Но, однако...
      Но он не договорил, остановившись перед большой лужей, в которой лежало несколько свиней, "справедливо названных так за свою неопрятность". Обходя ее, они очутились возле избы Репы.
      У ворот на пне сидела жена Репы, подперев голову руками. Ее бледное лицо, казалось, окаменело от горя, веки покраснели, а потускневшие глаза тупо уставились куда-то вдаль.
      Репиха даже не заметила проходившей мимо нее пары, но панна Ядвига, увидев ее, сказала:
      - Добрый вечер!
      Женщина поднялась и, подойдя ближе, повалилась им в ноги и молча заплакала.
      - Что с вами, милая? - спросила панна.
      - Ох, ягодка моя золотая, зорька ты моя румяная! Может, сам господь мне тебя послал! Заступись хоть ты за меня, радость ты моя!
      И она принялась рассказывать о своей беде, поминутно прерывая рассказ и целуя барышне руки или, вернее, перчатки, которые сразу покрылись пятнами от ее слез. Панна Ядвига совсем растерялась. Ее хорошенькое серьезное личико выражало заметное смущение, с минуту она молчала, не зная что делать, наконец, нерешительно проговорила:
      - Чем же я могу вам помочь, моя милая? Enfin!* Мне вас очень жаль... Но у меня нет никакой власти... и я ни во что не вмешиваюсь... Правда... Чем я могу вам помочь? Вы лучше пойдите к папе... Может быть, папа... Ну, прощайте.
      ______________
      * Наконец! (франц.).
      И панна Ядвига, приподняв свое палевое платье так, что стали видны уже не только башмачки, но и белые в голубую полоску чулочки, пошла дальше вместе со своим кавалером.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5