Крестоносцы. Том 2
ModernLib.Net / Историческая проза / Сенкевич Генрик / Крестоносцы. Том 2 - Чтение
(Ознакомительный отрывок)
(Весь текст)
Генрик Сенкевич
Крестоносцы. Том 2
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
I
Очутившись во дворе замка, Юранд не знал сперва, куда идти, так как кнехт проводил его через ворота, а сам направился к конюшням. У стены стояли кучками и поодиночке солдаты; но лица у них были такие наглые и смотрели они с такой насмешкой, что нетрудно было догадаться, что они не укажут ему дороги, и если и ответят на вопрос, то разве только грубостью или оскорблением.
Некоторые из них, смеясь, показывали на него пальцами; другие, как и вчера, снова стали бросать в него снегом. Заметив большую дверь, над которой было высечено в камне распятие, Юранд направился к ней, полагая, что если комтур и старшие братья находятся в другой части замка или в других покоях, то кто-нибудь должен сказать ему, как к ним пройти.
Так оно и случилось. Когда Юранд подошел к этой двери, обе створки ее внезапно распахнулись и перед ним предстал юноша с выбритой, как у ксендза, макушкой, но в светской одежде.
— Господин, это вы Юранд из Спыхова? — спросил он.
— Я.
— Благочестивый комтур велел мне проводить вас. Следуйте за мной.
И он повел рыцаря через просторные сводчатые сени к лестнице. Перед лестницей он остановился и, окинув Юранда глазами, снова спросил:
— При вас нет никакого оружия? Мне велено вас обыскать.
Юранд поднял вверх руки, чтобы провожатому легче было его осмотреть, и ответил:
— Вчера я отдал все.
Понизив голос, провожатый произнес шепотом:
— Тогда берегитесь, не давайте воли гневу, ибо вы в их власти.
— Но и во власти всевышнего, — возразил Юранд.
Он устремил на провожатого пристальный взгляд и, уловив в его лице сочувствие и сожаление, проговорил:
— Я вижу по глазам, что ты хороший человек. Скажешь ли ты мне всю правду?
— Не мешкайте, — поторопил его провожатый.
— Отпустят ли они мою дочь, если я отдамся им?
Юноша в изумлении поднял брови.
— Так это здесь ваша дочь?
— Да, моя дочь.
— В башне у ворот?
— Да. Они пообещали мне отпустить ее, если я отдамся на милость их.
Провожатый сделал движение рукой, точно желая сказать, что он ничего не знает, но на лице его изобразились недоумение и тревога.
— Правда ли, — спросил его Юранд, — что ее стерегут Шомберг и Маркварт?
— Этих братьев нет в замке. Но возьмите ее отсюда, пока не выздоровел комтур Данфельд.
Юранд затрепетал при этих словах; однако он ни о чем уже больше не мог спрашивать юношу, так как они дошли до зала на втором этаже, где рыцарь должен был предстать перед лицом щитненского комтура. Слуга отворил ему дверь, а сам вышел на лестницу.
Рыцарь из Спыхова вошел в просторную, очень темную комнату; стеклянные, оправленные в свинец шарики пропускали мало света, а день был зимний, хмурый. В другом конце комнаты горел огонь в большом камине; но сырые дрова давали мало пламени. Спустя некоторое время, когда глаза его привыкли к полумраку, Юранд увидел в глубине комнаты стол, за которым сидели рыцари, а позади них целую толпу вооруженных оруженосцев и кнехтов и среди них замкового шута, державшего на цепи ручного медведя.
Когда-то Юранд бился с Данфельдом на поединке, потом дважды видел его при дворе мазовецкого князя, куда тот приезжал в качестве посла; с того времени прошло уже несколько лет, но даже в полумраке старый рыцарь тотчас признал его лицо и тучную фигуру, да и за столом комтур восседал посредине, в кресле, опираясь на подлокотник рукой в деревянном лубке. Справа от него сидел старый Зигфрид де Леве из Янсборга, лютый враг всего польского племени, а Юранда из Спыхова в особенности, слева — младшие братья Готфрид и Ротгер. Данфельд нарочно пригласил их, чтобы они поглядели на его торжество над грозным врагом и насладились с ним плодами предательства, которое они вместе замыслили и совершили. Облаченные в мягкие одежды из темного сукна, с легкими мечами на боку, они сидели, удобно развалясь в креслах, веселые и самоуверенные, и взирали на Юранда с той надменностью и с тем безмерным пренебрежением, с каким всегда взирали на слабых и побежденных.
Они долго молчали, желая натешиться зрелищем мужа, которого раньше страшились и который стоял теперь перед ними, поникнув головою, облаченный в покаянное вретище, с веревкой на шее, на которой висели ножны меча.
Им хотелось, чтобы побольше народу видело его унижение; верно, поэтому из боковых дверей, ведших в другие комнаты, все входили вооруженные люди, так что зал до половины наполнился уже народом. Громко разговаривая и перебрасываясь замечаниями на его счет, все с нескрываемым любопытством смотрели на старого рыцаря. При виде этой толпы Юранд приободрился. «Если бы Данфельд, — подумалось ему, — не пожелал сдержать свои обещания, он не назвал бы столько свидетелей».
Тем временем Данфельд мановением руки призвал всех к спокойствию, а затем дал знак одному из оруженосцев; подойдя к Юранду и схватившись за веревку, висевшую на его шее, тот подтащил рыцаря на несколько шагов ближе к столу.
Данфельд обвел всех торжествующим взглядом.
— Смотрите, — сказал он, — как могущество ордена побеждает злобу и гордыню.
— Дай бог, чтобы всегда так было! — ответили хором присутствующие.
На минуту снова воцарилось молчание, затем Данфельд обратился к пленнику:
— Как бешеный пес, кусал ты орден, и потому бог дал, что, как пес, ты стоишь перед нами с веревкой на шее и ждешь от нас милости и пощады.
— Не равняй меня с псом, комтур, — ответил ему Юранд, — ибо ты умаляешь честь тех, кто бился со мною и погиб от моей руки.
Ропот пробежал по толпе вооруженных немцев; трудно, однако, было сказать, разгневала ли их смелость ответа или поразила его справедливость.
Но комтуру не понравился такой оборот разговора.
— Смотрите, — воскликнул он, — обуянный кичливостью и гордыней, он еще плюет нам в глаза!
А Юранд воздел руки, как бы призывая небо в свидетели, и ответил, качая головой:
— Бог видит, что моя гордыня осталась за воротами замка. Бог видит и рассудит, не опозорили ли вы сами себя, позоря мое рыцарское достоинство, ибо одна у нас честь, и блюсти ее должен всякий опоясанный рыцарь.
Данфельд нахмурился, но в эту минуту замковый шут закричал, лязгая цепью, на которой он держал медведя:
— Проповедь, проповедь! Из Мазовии проповедник явился! Слушайте проповедь!
Затем он обратился к Данфельду:
— Господин! Граф Розенгейм, когда звонарь своим звоном слишком рано разбудил его к проповеди, велел ему съесть от узла до узла всю веревку колокола; у этого проповедника тоже веревка на шее, велите ему съесть ее, пока он кончит проповедь.
И шут с беспокойством воззрился на комтура, не зная, засмеется ли тот или прикажет высечь его за то, что он некстати вмешался в разговор. Но крестоносцы, учтивые, кроткие, даже смиренные, когда они чувствовали свою слабость, не знали никакой жалости к побежденным. Данфельд не только кивнул скомороху, разрешая ему продолжать потеху, но и сам позволил себе столь неслыханную грубость, что на лицах некоторых молодых оруженосцев изобразилось изумление.
— Не жалуйся, что тебя опозорили, — сказал он. — Если я даже на псарню тебя пошлю, то псарем ордена лучше быть, чем вашим рыцарем.
А осмелевший шут закричал:
— Принеси скребницу да почисти моего медведя, а он тебе космы лапой расчешет.
Там и тут раздался смех, чей-то голос крикнул из толпы:
— Летом будешь камыш косить на озере.
— И раков ловить на падаль, — закричал другой.
— А сейчас, — прибавил третий, — ступай отгонять воронье от висельников. Хватит тут тебе работы.
Так издевались они над страшным для них некогда Юрандом. Постепенно вся толпа заразилась весельем. Кое-кто, выйдя из-за стола, подходил к пленнику поближе и, глядя на него, говорил: «Так это он самый и есть, тот кабан из Спыхова, которому наш комтур выбил клыки? Глянь, да у него пена на морде. И рад бы укусить, да не может!» Данфельд и другие братья хотели сперва изобразить некоторое подобие торжественного судилища, но, увидев, что у них ничего не получается, тоже поднялись со скамей и смешались с окружившей Юранда толпой.
Правда, это не понравилось старому Зигфриду из Янсборка; но сам комтур сказал ему: «Не хмурьтесь, то-то будет потеха!» И они тоже стали глазеть на Юранда; случай и впрямь был исключительный, ибо раньше рыцарь или кнехт, увидевший его так близко, закрывал обычно глаза навеки. Некоторые говорили: «Плечист, ничего не скажешь, хоть и кожух на нем под вретищем; обвертеть бы его гороховой соломой да водить по ярмаркам…» Другие, чтобы стало еще веселей, потребовали пива.
Через минуту зазвенели пузатые братины, и темный зал наполнился запахом пены, стекающей из-под крышек. «Вот и отлично! — сказал, развеселившись, комтур. — Эка важность, опозорили его!» К Юранду снова стали подходить крестоносцы; тыча ему в бороду братины, они приговаривали: «Что, мазурское рыло, небось хочется выпить!» А некоторые, плеснув себе в пригоршню пива, брызгали ему в глаза. Юранд стоял в толпе, оглушенный, уничтоженный; наконец он шагнул к старому Зигфриду и, чувствуя, что больше ему не выдержать, крикнул во весь голос, чтобы заглушить шум, стоявший в зале:
— Заклинаю вас всем святым, отдайте мне дочь, как вы обещали!
Он хотел схватить старого комтура за правую руку, но тот поспешно отодвинулся и сказал:
— Прочь, невольник! Чего тебе надобно?
— Я отпустил Бергова на волю и сам пришел сюда, потому что вы обещали отпустить за это на волю мою дочь.
— Кто тебе обещал? — спросил Данфельд.
— Ты, комтур, коли только есть у тебя совесть.
— Свидетелей тебе не найти, а впрочем, они и не нужны, когда речь идет о чести и слове.
— О твоей чести, о чести ордена! — воскликнул Юранд.
— Что ж, тогда мы отдадим тебе твою дочь! — ответил Данфельд.
Затем он обратился к присутствующим и сказал:
— Все, что встретило его здесь, отнюдь не достойная кара за его злодеяния, а лишь невинная потеха. Но раз мы обещали вернуть ему дочь, раз он явился сюда и смирился пред нами, то знайте, что слово крестоносца так же нерушимо, как слово бога, и что дочери его, которую мы отняли у разбойников, мы даруем сейчас свободу, а после примерного покаяния во грехах, совершенных против ордена, и ему позволим вернуться домой.
Некоторые удивились, услышав такие речи; зная Данфельда и старую обиду, которую он питал к Юранду, никто не ждал, что он будет так великодушен. Старый Зигфрид, Ротгер и брат Готфрид воззрились на него, подняв в изумлении брови. Однако Данфельд притворился, будто не видит их вопросительных взглядов.
— Дочь мы отошлем под стражей, — сказал он, — а ты останешься здесь, пока наша стража не вернется невредимой и пока ты не заплатишь выкупа.
Юранд и сам изумился, он уже совсем потерял надежду на то, что, жертвуя собой, сможет спасти Данусю. Он устремил на Данфельда благодарный взгляд и произнес:
— Да вознаградит тебя бог, комтур!
— Знай же, каковы рыцари Христа! — ответил ему Данфельд.
— Велик бог милостию, — сказал Юранд. — Долгое время не видал уж я своего дитяти, позволь же мне поглядеть на дочку и благословить ее.
— Да, но только в присутствии всех, дабы все могли свидетельствовать, сколь верны мы нашему слову и милостивы!
С этими словами он велел стоявшему рядом оруженосцу привести Данусю, а сам подошел к де Леве, Ротгеру и Готфриду, которые окружили его и торопливо и взволнованно стали что-то ему говорить.
— Я не стану противиться, — говорил старый Зигфрид, — но ведь у тебя были совсем другие намерения.
А вспыльчивый, прославившийся своей храбростью и жестокостью Ротгер воскликнул:
— Как, ты не только хочешь девку выпустить, но и этого дьявола, этого пса, чтобы он опять стал кусаться?
— Он теперь еще не так будет кусаться! — поддержал его Готфрид.
— Ба!.. Зато выкуп заплатит, — небрежно возразил Данфельд.
— Да если он все свои богатства отдаст, так за год с нас вдвое слупит!
— Что до девки, так я не стану противиться, — повторил Зигфрид. — Но из-за этого волка мы, овечки, еще наплачемся.
— А наше слово? — с улыбкой спросил Данфельд.
— Мы слыхали от тебя другие речи…
Данфельд пожал плечами.
— Мало вам было потехи? — спросил он. — Хотите еще?
Юранда снова окружила толпа; все считали, что великодушный поступок Данфельда покрыл орден славой, и бахвалились перед старым рыцарем.
— Что, сокрушитель, — говорил капитан замковых лучников, — небось твои язычники не обошлись бы так с нашим христианским рыцарем?
— Кровь нашу лил?
— А мы тебе хлеб за камень…
Но Юранд не обращал уже внимания на их слова, полные гордости и пренебрежения, сердце его смягчилось, и глаза увлажнились слезами. Он думал о том, что через минуту увидит Данусю, и увидит ее только по милости победителей.
— Правда, правда, — говорил он, сокрушенно глядя на крестоносцев, — я чинил вам обиды, но… я отроду не был предателем.
Неожиданно в другом конце зала чей-то голос крикнул: «Девку ведут!» — и в зале внезапно воцарилась тишина. Солдаты расступились; никто из них не видал еще дочери Юранда, а большая часть не знала даже о том, что она находится в замке, так как Данфельд все свои действия окружал тайной. Однако те, кто дознался об этом, уже успели шепнуть другим, как чудно она хороша. Все глаза с необычайным любопытством устремились на дверь, в которой она должна была появиться.
Сперва в дверях показался оруженосец, за ним та самая, уже всем известная послушница, которая ездила в лесной дом, а уж за нею в зал вошла девушка в белом, с распущенными волосами, повязанными на лбу лентой.
И вдруг в зале раздался громовый взрыв смеха. Юранд, который в первую минуту бросился было к дочери, попятился вдруг и, побледнев как полотно, воззрился в изумлении на длинную голову, синие губы и бессмысленные глаза юродивой, которую пытались выдать ему за Данусю.
— Это не моя дочь! — проговорил он с тревогой в голосе.
— Не твоя дочь? — воскликнул Данфельд. — Клянусь святым Либерием из Падерборнаnote 1, либо мы не твою дочь отбили у разбойников, либо ее колдун обернул, ибо другой у нас в Щитно нет.
Старый Зигфрид, Ротгер и Готфрид в восторге от хитрости Данфельда обменялись быстрыми взглядами; но ни один из них не успел слова вымолвить, как Юранд крикнул страшным голосом:
— Здесь она! Здесь, в Щитно! Я слышал, как она пела, я слышал голос моего дитяти!
Данфельд обернулся к собравшимся и сказал спокойно и раздельно:
— Я беру в свидетели всех присутствующих, особенно тебя, Зигфрид из Янсборка, и вас, благочестивые братья Ротгер и Готфрид, что, выполняя данное мною слово и данный мною обет, я отдаю Юранду из Спыхова эту девку, о которой разбойники, разбитые нами, говорили, будто она его дочь. Если же это не она, то не наша в том вина, но воля господа бога нашего, который пожелал предать так Юранда в наши руки.
Зигфрид и оба младших брата склонили головы в знак того, что слышат его и в случае надобности будут перед всеми свидетельствовать. Затем они снова обменялись быстрыми взглядами, ибо это превзошло все их ожидания: схватить Юранда, не отдать ему дочери, а с виду как будто сдержать обещание — кто еще мог бы измыслить такое?
Но Юранд бросился на колени и стал заклинать Данфельда всеми святынями Мальборка и прахом его отцов отдать ему дочь, не поступать так, как поступают лжецы и предатели, нарушающие клятвы и обеты. В голосе его звучало такое неподдельное отчаяние, что кое-кто догадался о коварстве, а другим пришло даже в голову, не оборотил ли и впрямь девушку какой-нибудь чародей.
— Бог видит твое вероломство! — взывал Юранд. — Заклинаю тебя ранами спасителя, смертным твоим часом, отдай мне мое дитя!
И, поднявшись с колен, он пошел, согнувшись, к Данфельду, словно желал обнять его колени, и глаза его светились безумием, а голос прерывался то от муки и страха, то от отчаяния, то от угрозы. Когда Данфельд услышал обвинения в предательстве и обмане, он фыркнул, побагровел от гнева, и, желая вконец растоптать врага, шагнул вперед, и, нагнувшись к несчастному отцу, прошипел ему на ухо:
— А коли я и отдам ее тебе, так с моим ублюдком…
В то же мгновение Юранд взревел, как бык, и, схватив обеими руками Данфельда, поднял его вверх. В зале раздался пронзительный крик: «Пощади!!» — и тело комтура с такой страшной силой грянулось о каменный пол, что мозг из разбитого черепа обрызгал стоявших поблизости Зигфрида и Ротгера.
Юранд отскочил к боковой стене, у которой стояло оружие, и, схватив огромный двуручный меч, ринулся как ураган на окаменевших от ужаса немцев.
Это были люди, привычные к битвам, резне и крови, но такой страх объял их души, что, даже опомнившись, они все же шарахнулись и бросились врассыпную, как стадо овец перед волком, который убивает их одним ударом клыков. Зал огласился криками ужаса, топотом человеческих ног, звоном опрокинутой посуды, воплями слуг, рыком медведя, который вырвался из рук скомороха и полез на высокое окно, и неистовыми голосами, требовавшими оружия, щитов, мечей и самострелов. Наконец сверкнуло оружие, и десятки клинков направились на Юранда, но он, ничего не видя, полуобезумев, сам бросился на них, и начался дикий, неслыханный бой, больше похожий на резню. Молодой и горячий брат Готфрид первый преградил Юранду путь; но тот молниеносным ударом меча отрубил ему голову вместе с рукой и лопаткой; затем от руки старого рыцаря пали капитан лучников, замковый эконом фон Брахт и англичанин Хьюг, который не много понимал из того, что вокруг него происходит, но, видя страдания Юранда, жалел его и оружие обнажил только после убийства Данфельда. Другие, видя, как могуч Юранд и как он разъярен, сбились в кучу, чтобы сообща дать ему отпор, однако это привело только к еще большим потерям. Волосы у Юранда встали дыбом, весь залитый кровью, сверкая безумными глазами, он в неистовстве и исступлении рубил и крошил врагов и, рассекая толпу страшными ударами меча, валил немцев на забрызганный кровью пол, как ураган валит кусты и деревья. И снова наступила ужасная минута; казалось уже, что грозный мазур один вырежет и перебьет всю эту толпу, что вся эта свора вооруженных немцев подобна своре визжащих собак, которые без помощи стрелков не могут одолеть свирепого вепря-одинца, что не могут они сравняться с Юрандом в силе и ярости и борьба с ним несет им только гибель и смерть.
— Рассыпайся! Окружай! Бей сзади! — крикнул старый Зигфрид де Леве.
Все рассыпались по залу, как стая скворцов рассыпается по полю, когда на нее ринется с неба кривоклювый ястреб, но не могли окружить Юранда, так как он в пылу боя, вместо того чтобы найти место для обороны, погнался за врагами по стене, и те, кого он успел догнать, пали, словно сраженные громом. Унижение, отчаяние, обманутая надежда пробудили в нем жажду крови, которая, казалось, удесятерила его страшную силу. Одной рукой он как перышком орудовал мечом, который самые сильные крестоносцы могли поднять только обеими руками. Он не дрался за жизнь, не искал спасения, не стремился даже к победе, он жаждал мести, и, как огонь или как река, хлынув через плотину, сметает слепо все, что стоит на ее пути, так и он, страшный истребитель, ничего не видя, сек, крушил, ломал, теснил и уничтожал своих врагов.
Они не могли поразить его в спину, потому что никто не мог его догнать, да простые солдаты и подойти к нему сзади боялись, понимая, что, если он обернется, им не миновать смерти. Других объял невыразимый ужас при мысли, что обыкновенный человек не может нанести такой урон и что перед ними противник, которому пришли на помощь сверхъестественные силы.
Но вот старый Зигфрид и брат Ротгер взбежали на хоры, которые тянулись вдоль зала над большими окнами, и стали звать за собой других. Толкая друг друга на узеньких ступенях, все стремительно ринулись наверх, чтобы, укрывшись поскорее на хорах, разбить оттуда богатыря, с которым немыслим был рукопашный бой. Наконец последний солдат захлопнул за собой дверь, ведущую на хоры, и Юранд остался внизу один. На хорах раздались крики радости и торжества, и вскоре на рыцаря полетели тяжелые дубовые скамьи, и табуреты, и железные рукояти факелов. Одна из рукоятей угодила Юранду в лоб над бровями и залила ему кровью лицо. В ту же минуту распахнулась высокая входная дверь, и кнехты, которых кликнули в верхние окна со двора, толпой ввалились в зал с копьями, алебардами, секирами, самострелами, дрекольями, веревками и всяким иным оружием, какое они только успели второпях захватить.
А обезумевший Юранд отер левой рукой кровь с лица, чтобы она не мешала ему видеть, сжался весь и ринулся на всю эту толпу. Снова в зале раздались крики, лязг железа, скрежет зубов и пронзительные стоны умирающих.
II
Вечером в том же зале сидел за столом старый Зигфрид де Леве, который после гибели комтура Данфельда временно принял управление Щитно, а рядом с ним брат Ротгер, рыцарь де Бергов, бывший невольник Юранда, и двое благородных юношей на искусе, которые вскоре должны были надеть белые плащи. Зимняя буря выла за окнами, сотрясая свинцовые переплеты и колебля пламя факелов, пылавших на железных рукоятях; клубы дыма от дуновения бури вырывались порой из камина. Братья собрались на совет; однако все хранили молчание, ожидая, что скажет Зигфрид, а тот, опершись локтями на стол и сжав руками седую поникшую голову, сидел угрюмый, с мрачной тенью на лице и темной думой на сердце.
— О чем же нам совет держать? — спросил брат Ротгер.
Зигфрид поднял голову, посмотрел на брата, вызвавшего его из задумчивости, и сказал:
— О погроме, о том, что скажут магистр и капитул, и о том, как нам поступить, чтобы не произошло вреда для ордена.
Он снова умолк и только через минуту огляделся кругом и втянул в себя воздух.
— Тут еще пахнет кровью.
— Нет, комтур, — возразил Ротгер. — Я велел вымыть полы и покурить серой. Это серой пахнет.
Зигфрид обвел странным взглядом присутствующих и воскликнул:
— Дух света, упокой усопших брата Данфельда и брата Готфрида!
Все поняли, что старик взывает к богу и молит о упокоении усопших потому, что при упоминании о сере он подумал про ад; трепет объял рыцарей, и они хором ответили:
— Аминь, аминь, аминь!
С минуту слышался вой ветра и дребезжание оконных переплетов.
— Где тела комтура и брата Готфрида? — спросил старик.
— В часовне. Священники поют над ними литании.
— Они уже в гробах?
— В гробах, только у комтура закрыта голова, у него и череп и лицо разбиты.
— Где остальные мертвецы? Где раненые?
— Мертвецов положили на снег, чтобы они закоченели, пока сколотят гробы, а раненые уже перевязаны и лежат в госпитале.
Зигфрид снова сжал руками голову.
— И все это сотворил один человек!.. Дух света, храни орден, когда начнется великая война с этим волчьим племенем!
Ротгер поднял глаза, словно силясь что-то вспомнить.
— Я слыхал под Вильно, — сказал он, — как самбийский правитель говорил своему брату, магистру: «Если ты не начнешь великой войны и не истребишь это племя так, чтобы стерлась сама память о нем, горе тогда нам и нашему народу».
— Господи, пошли великую войну, дабы нам сразиться с ними! — сказал один из юношей, пребывающих на искусе.
Зигфрид устремил на него долгий взгляд, как бы желая сказать: «Сегодня ты мог сразиться с одним из них», — но при виде невзрачной фигуры юноши вспомнил, быть может, о том, что и сам, несмотря на все свое прославленное мужество, не пожелал идти на верную смерть, и не стал укорять его.
— Кто из вас видел Юранда? — спросил он.
— Я, — ответил де Бергов.
— Он жив?
— Жив. Лежит в той самой сети, которой мы его опутали. Когда он очнулся, кнехты хотели добить его, но капеллан не позволил.
— Добивать нельзя. Он у Мазуров человек значительный, они подняли бы страшный шум, — возразил Зигфрид. — И скрывать все, что случилось тут, нам не придется, слишком много было свидетелей.
— Что же нам говорить и что делать? — спросил Ротгер.
Зигфрид задумался.
— Вы, благородный граф де Бергов, — заговорил он через минуту, — поезжайте в Мальборк к магистру. Вы томились в неволе у Юранда и как гость ордена вовсе не должны непременно за нас заступаться, вам поэтому скорее поверят. Расскажите обо всем, что вы видели, о том, как Данфельд отбил у пограничных разбойников какую-то девушку и, думая, что это дочь Юранда, дал ему знать об этом, как Юранд прибыл в Щитно и… ну, о том, что было дальше, вы сами знаете…
— Простите, благочестивый комтур, — сказал де Бергов. — Я томился в Спыхове в тяжкой неволе и как ваш гость охотно свидетельствовал бы за вас; но скажите мне, чтобы совесть моя была спокойна: не было ли в Щитно подлинной дочери Юранда и не вероломство ли Данфельда разъярило так ее грозного отца?
Зигфрид де Леве не сразу ответил. Лютой ненавистью ненавидел он польское племя, даже Данфельда превосходил жестокостью, и хищен был, когда дело касалось ордена, надменен и алчен, но не любил строить козни. Тяжелым испытанием, отравлявшим всю его жизнь, были эти козни, ставшие уже, вследствие безнаказанности и самочинства крестоносцев, общим и неизбежным явлением в жизни ордена. Де Бергов затронул его самое больное место, и только после продолжительного молчания старик сказал:
— Данфельд предстал уже пред судилищем господа, если же вас, граф, спросят, что вы обо всем этом думаете, то вы можете сказать что вам угодно. Но если вас спросят, что видели вы собственными глазами, то скажите, что, прежде чем мы опутали сетью безумного мужа, вы, кроме раненых, видели здесь, на полу, девять трупов, и между ними трупы Данфельда, брата Готфрида, фон Брахта, Хьюга и двух благородных юношей… Упокой, господи, души усопших рабов твоих! Аминь!
— Аминь, аминь! — снова повторили юноши, пребывающие на искусе.
— Скажите также, — прибавил Зигфрид, — что как ни хотел Данфельд усмирить врага ордена, все же никто из нас не обнажил первый меча.
— Я буду говорить только то, что видел собственными глазами, — ответил де Бергов.
— Около полуночи будьте в часовне, — мы придем помолиться за усопших,
— сказал Зигфрид.
И, прощаясь, в знак благодарности протянул де Бергову руку; он хотел остаться один на один с братом Ротгером, которого любил беззаветно, как может любить только отец единственного сына. В ордене по поводу этой безграничной любви строили всякие догадки; но никто ничего толком не знал, тем более что рыцарь, которого Ротгер считал своим отцом, жил еще в своем маленьком замке в Германии и никогда не отрекался от сына.
После ухода Бергова Зигфрид услал и обоих юношей, пребывающих на искусе, под тем предлогом, что надо последить, как сколачивают гробы для убитых Юрандом простых кнехтов, а когда дверь закрылась за ними, живо повернулся к Ротгеру и произнес:
— Послушай, что я тебе скажу, есть одно только сродство: надо, чтобы ни одна живая душа никогда не узнала, что у нас была подлинная дочь Юранда.
— Это нетрудно, — ответил Ротгер, — ведь о том, что она у нас, не знал никто, кроме Данфельда, Готфрида, нас двоих и послушницы, которая стережет ее. Людей, которые привезли ее из лесного дома, Данфельд велел напоить и повесить. Среди стражи были такие, которые кое о чем догадывались, но, когда вышла эта юродивая, они совсем были сбиты с толку, и сейчас сами не знают, мы ли это ошиблись или какой-то чародей и впрямь оборотил дочку Юранда.
— Это хорошо, — заметил Зигфрид.
— Мне вот что пришло в голову, благородный комтур: коли Данфельд уже мертв, не свалить ли на него всю вину?..
— И признаться перед всем светом в том, что в мирное время, когда шли переговоры с мазовецким князем, мы похитили из его дома воспитанницу княгини и ее любимую придворную? Нет, это немыслимое дело. При дворе нас видели вместе с Данфельдом, и великий госпитальер, его родич, знает, что мы действовали всегда заодно. Если мы обвиним Данфельда, он станет мстить нам за то, что мы порочим его память.
— Что ж, надо тогда посоветоваться, как быть, — сказал Ротгер.
— Надо посоветоваться и придумать хорошее средство, иначе нам несдобровать! Отдать дочку Юранду, так она сама скажет, что мы вовсе не отбивали ее у разбойников и что люди, которые ее похитили, привезли ее прямо в Щитно.
— Это верно.
— Дело не только в ответственности. Князь станет жаловаться польскому королю, и королевские послы тотчас поднимут крик при всех дворах о насилиях, которые мы чиним, о нашем вероломстве, о наших злодеяниях. Какой вред может от этого произойти для ордена! Да если только сам магистр знал правду, он должен был бы повелеть нам скрыть эту девку.
— Но если она пропадет, они все равно будут винить нас? — спросил Ротгер.
— Нет! Брат Данфельд был человек хитрый. Помнишь, он поставил Юранду условие, чтобы тот не только явился в Щитно, но раньше объявил всем своим и написал князю, будто едет выкупать дочь у разбойников и знает, что ее у нас нет.
— Это верно. Но как же мы объясним тогда все, что случилось в Щитно?
— Мы скажем, будто знали о том, что Юранд ищет дочь, и, когда отбили у разбойников какую-то девку, которая не могла сказать нам, кто она такая, то дали знать об этом Юранду, думали, что, может, это его дочь, а тот, как приехал да увидал эту девку, обезумел и, будучи одержим злым духом, пролил столько невинной крови, что и в бою не бывает такого кровопролития.
— Воистину, разум и опыт жизни глаголет вашими устами, — произнес Ротгер. — Если бы мы свалили всю вину на Данфельда, его дурные дела все равно приписали бы ордену, стало быть, и всем нам, и капитулу, и самому магистру, а так будет доказана наша непричастность и во всем будут повинны Юранд и поляки, которые дышат злобой на нас и знаются со злыми духами…
— И пусть тогда судит нас кто хочет: папа ли или римский император!
— Да.
На минуту воцарилось молчание, затем брат Ротгер спросил:
— Что же мы сделаем с дочкой Юранда?
— Давай подумаем.
— Отдайте ее мне.
Зигфрид посмотрел на него и сказал:
— Нет! Послушай, молодой брат! Когда дело касается ордена, нельзя потворствовать слабостям ни мужчины, ни женщины, но нельзя потворствовать и своим собственным слабостям. Данфельда покарала десница господня, ибо он не только хотел отомстить за обиды, нанесенные ордену, но и удовлетворить свою похоть.
— Вы плохо обо мне думаете! — возразил Ротгер.
— Нельзя потворствовать своим слабостям, — прервал его Зигфрид, — ибо плоть и дух ваши станут немощны и жестокое это племя со временем так придавит коленом вам грудь, что больше вы уже не восстанете.
И в третий раз он мрачно оперся на руку головой, и видно было, что говорит старик только с собственной совестью и себя только подразумевает, потому что через минуту он сказал:
— И на моей совести много людской крови, много мук, много слез… И я, когда дело касалось ордена и я видел, что силой не возьмешь, без колебаний искал иных путей; но когда я предстану пред судилищем господа, которого чту и люблю, то скажу ему: «Для блага ордена я свершил сие, а себе избрал одно лишь долготерпение».
Сжав руками виски, он поднял глаза к небу и воскликнул:
— Отрекитесь от плотских утех и непотребства, укрепите вашу плоть и ваш дух, ибо я вижу в воздухе белые орлиные крылья и когти орла, красные от крови крестоносцев…
Его речь прервал такой страшный порыв бури, что вверху над хорами с шумом распахнулось окно и в зал с хлопьями снега ворвался вой и свист мотели.
— Во имя духа света! Какая зловещая ночь! — сказал старый крестоносец.
— Ночь злых духов, — заметил Ротгер. — Но скажите, почему вы говорите не «во имя бога», а «во имя духа света»?
— Дух света — это бог, — ответил старик, затем, как бы желая переменить разговор, спросил:
— А у гроба Данфельда есть священники?
— Да.
— Боже, смилуйся над ним, грешным.
И они оба умолкли, затем Ротгер позвал слуг и приказал им закрыть окно и снять нагар с факелов, а когда они вышли, снова спросил:
— Что же вы сделаете с дочкой Юранда? Возьмете ее отсюда в Янсборк?
— Я возьму ее в Янсборк и сделаю с нею то, что нужно будет для блага ордена.
— А что же мне надо делать?
— Есть ли у тебя мужество?
— Разве я совершил поступок, который дал бы вам право сомневаться в этом?
— Нет, я в тебе не сомневаюсь, я знаю тебя и за мужество люблю больше всех на свете. Тогда поезжай ко двору мазовецкого князя и расскажи ему все, что сталось тут, так, как мы решили.
— Но ведь мне может грозить гибель?
— Если твоя гибель послужит к вящей славе Христа и ордена, ты должен пожертвовать жизнью. Но нет! Не ждет тебя гибель! Они гостям не чинят обид, разве только кто-нибудь захочет вызвать тебя на бой, как тот молодой рыцарь, который всем нам послал вызов… Он ли или кто другой, ведь тебе никто из них не страшен…
— Дай-то бог! И все же они могут схватить меня и ввергнуть в подземелье.
— Они этого не сделают. Помни, что Юранд написал князю письмо, а ты ведь поедешь жаловаться на Юранда. Ты расскажешь им всю правду о том, что он натворил в Щитно, и они должны будут поверить тебе… Мы первые дали им знать, что у нас какая-то девка, первые пригласили его приехать и посмотреть ее, а он приехал, обезумел, убил комтура, перебил наших людей. Ты расскажешь им так обо всем, и что же тогда они смогут тебе ответить? Слух о смерти Данфельда разнесется уже по всей Мазовии. Князь не станет поэтому жаловаться. Дочку Юранда, наверно, будут искать, но раз сам Юранд написал, что она не у нас, то никто не заподозрит, что мы причастны к ее похищению. Надо выказать храбрость и заткнуть им рты, они ведь подумают, что, если бы мы были виноваты, никто из нас не отважился бы приехать к ним.
— Это верно. После похорон Данфельда я тотчас отправлюсь в путь.
— Да благословит тебя бог, сыночек! Если все сделать с умом, они не только тебя не задержат, но вынуждены будут отречься от Юранда, чтобы мы не могли сказать: вот, мол, что творят они с нами!
— Надо будет жаловаться так при всех дворах.
— Великий госпитальер проследит за этим и для блага ордена, и как родич Данфельда.
— Да! Но если этот спыховский дьявол выживет и вырвется на волю…
Зигфрид, угрюмо глядя перед собой, ответил медленно и раздельно:
— Если он даже вырвется на волю, то никогда не сможет произнести ни единого слова жалобы на орден.
Затем он стал учить Ротгера, что говорить и чего требовать при мазовецком дворе.
III
Однако весть о событии в Щитно дошла до Варшавы еще до прибытия брата Ротгера и вызвала там удивление и беспокойство. Ни сам князь, ни придворные не могли понять, что же произошло. Незадолго до этого Миколай из Длуголяса должен уже был отправиться в Мальборк с письмом от князя, в котором тот с горечью жаловался на самочинство пограничных комтуров, похитивших Данусю, и, прибегая даже к угрозам, требовал незамедлительно отпустить ее на волю. И вдруг пришло письмо из Спыхова от Юранда, в котором он сообщал, что дочь его похитили не крестоносцы, а обыкновенные пограничные разбойники, и что он в самом непродолжительном времени ее выкупит. Поэтому посол не поехал в Мальборк; никому не пришло в голову, что крестоносцы могли вынудить у Юранда это письмо, пригрозив ему смертью дочери. Правда, трудно было понять, как могли разбойники похитить девушку. На границе шайки разбойников, будь то подданные князя или ордена, учиняли нападения не зимой, когда их могли выдать следы на снегу, а летом, да и нападали на купцов или грабили деревушки, хватая людей и угоняя скот. Казалось совершенно невероятным, чтобы они дерзнули посягнуть на князя и похитить его воспитанницу, к тому же дочь могущественного рыцаря, перед которым все трепетало. Но письмо Юранда рассеяло все сомнения, оно было скреплено его собственной печатью и на этот раз доставлено человеком, о котором было точно известно, что он из Спыхова. Всякие подозрения как будто отпали, только князь разгневался так, как давно уж не гневался, и велел преследовать разбойников по всей границе своего княжества, призвав и плоцкого князя не давать пощады насильникам.
И тут вдруг пришла весть о событии в Щитно.
Переходя из уст в уста, весть была раздута и преувеличена. Рассказывали, будто Юранд ворвался в замок с пятью всадниками через открытые ворота и учинил такую резню, что из стражи мало кто остался цел и пришлось посылать за подмогой в ближайшие замки, скликать рыцарей и вооруженные пешие отряды, которые только после двухдневной осады захватили замок и убили Юранда с его товарищами. Толковали также, будто все эти войска вторгнутся теперь в пределы княжества и неминуемо вспыхнет война. Князь не верил этим слухам, он знал, как важно для великого магистра, чтобы в случае войны с польским королем оба мазовецкие княжества не стали на сторону королевства; не было для князя тайной и то, что в случае нападения крестоносцев на него или на Земовита плоцкого никто не сможет удержать королевство от выступления в их защиту и что великий магистр боится этой войны. Понимая, что она неизбежна, великий магистр стремился, однако, оттянуть ее; он и по натуре был миролюбив, да и померяться силами с могущественным Ягайлом мог только, подготовив войско, какого орден еще никогда не выставлял, и обеспечив себе помощь государей и рыцарства не только Германии, но и всего Запада.
Князь войны не боялся, однако хотел знать, что же в самом деле произошло, что надо думать о событии в Щитно, исчезновении Дануси и о всех тех слухах, которые приходили с границы. Поэтому, при всей своей ненависти к крестоносцам, он обрадовался, когда однажды вечером капитан лучников доложил ему, что приехал рыцарь ордена и просит аудиенции.
Князь принял крестоносца надменно; тотчас признав в нем одного из тех братьев, которые были у него в лесном доме, он сделал вид, что не узнает его, и спросил, кто он такой, откуда прибыл и что привело его в Варшаву.
— Я брат Ротгер, — ответил крестоносец, — и недавно имел честь бить вам челом, вельможный князь.
— Почему же ты, будучи братом ордена, не надел своих знаков?
Рыцарь стал толковать князю, что он не надел белого плаща с крестом только потому, что его тогда непременно схватили бы и убили мазовецкие рыцари; повсюду, мол, на свете, во всех королевствах и княжествах, знак креста на плаще хранит и обеспечивает гостеприимство, и в одном только мазовецком княжестве крест угрожает верной гибелью.
Князь в гневе прервал его.
— Не крест, — сказал он, — ибо крест и мы целуем, а ваша бесчестность… А коли вас в другом месте лучше принимают, то только потому, что меньше вас знают.
Видя, как смешался рыцарь, князь спросил:
— Ты был в Щитно, не знаешь ли, что там произошло?
— Я был в Щитно и знаю, что там произошло, — ответил Ротгер, — сюда же я прибыл не как посол, а лишь затем, что умудренный опытом и благочестивый комтур из Янсборка сказал мне: «Наш магистр любит благочестивого князя и верит в его справедливость, так вот я поспешу в Мальборк, а ты поезжай в Мазовию и бей челом князю на Юранда, расскажи о нашей обиде, о нанесенном нам бесчестии, о нашей беде. Не похвалит справедливый князь нарушителя мира и жестокого обидчика, который столько пролил христианской крови, словно он не Христа слуга, но сатаны».
И крестоносец стал рассказывать обо всем, что произошло в Щитно, о том, как они, отбив у разбойников девушку, вызвали Юранда посмотреть, не его ли это дочь, как тот вместо благодарности пришел в ярость и убил Данфельда и брата Готфрида, англичанина Хьюга, фон Брахта и двух благородных оруженосцев, не считая кнехтов; как они, памятуя заповедь божию и не желая убивать его, вынуждены были в конце концов опутать сетью грозного мужа, который поднял тогда на себя руку и нанес себе тяжелые раны; как ночью после погрома не только в самом замке, но и в городе люди в вихре зимней бури слышали страшный хохот и голоса, взывавшие в воздухе: «Наш Юранд! Хулитель креста! Погубитель невинных душ! Наш Юранд!»
И весь рассказ, и особенно последние слова крестоносца произвели сильное впечатление на присутствующих. Все подумали в страхе, что, может, Юранд и впрямь призвал на помощь дьявола. Воцарилось немое молчание. Но на аудиенции присутствовала княгиня, которая все горевала о своей дорогой Данусе; она обратилась к рыцарю с неожиданным вопросом.
— Вы говорите, рыцарь, — сказала она, — что, отбив юродивую, решили, что это дочь Юранда, и потому вызвали его в Щитно?
— Да, вельможная княгиня, — ответил Ротгер.
— Как же вы могли это подумать, когда в лесном доме вы видели со мною подлинную дочь Юранда?
Брат Ротгер смешался, он не был подготовлен к такому вопросу. Князь поднялся и вперил в крестоносца суровый взор, а Миколай из Длуголяса, Мрокота из Моцажева, Ясько из Ягельницы и прочие мазовецкие рыцари, тотчас подбежав к монаху, грозно вопросили его:
— Как могли вы это подумать? Говори, немец, как могло это статься?
Но брат Ротгер овладел собою и сказал:
— Мы, монахи, не поднимаем на женщин очей. В лесном доме вельможную княгиню окружало много придворных; но которая из них дочка Юранда, этого никто из нас не знал.
— Данфельд знал, — возразил Миколай из Длуголяса, — он даже говорил с нею на охоте.
— Данфельд предстал перед богом, — ответил Ротгер, — и о нем я одно только могу сказать: на другой день после смерти на его гробу нашли расцветшие розы, а время зимнее, и рука человеческая не могла возложить их на гроб.
Снова наступило молчание.
— Откуда вы узнали, что у Юранда похитили дочь? — спросил князь.
— Столь дерзостен и кощунствен был этот поступок, что слух о нем разнесся повсюду. Узнав о похищении, мы заказали молебен, возблагодарив создателя за то, что из лесного дома похитили не вашего родного сына или дочь, а простую придворную.
— И все же мне удивительно, как могли вы юродивую принять за дочь Юранда?
Брат Ротгер ответил:
— Данфельд нам вот что сказал: «Сатана часто предает своих слуг, может, он оборотил дочь Юранда».
— Разбойники — люди простые, они не могли подделать руку Калеба и печать Юранда! Кто это мог сделать?
— Злой дух.
И снова никто не нашелся, что ответить.
Ротгер устремил на князя пристальный взгляд и сказал:
— Воистину, как мечи, пронзают мне грудь ваши вопросы, ибо недоверие и подозрение таятся в них. Но, веря в правосудие божие и в силу правды, я вопрошаю тебя, вельможный князь: разве Юранд подозревал нас в этом злодеянии? А если подозревал, то почему, прежде чем мы вызвали его в Щитно, он искал по всей границе разбойников, чтобы выкупить у них свою дочь?
— Это… верно! — произнес князь. — Если и скроешь что от людей, то от бога не скроешь. В первую минуту он подозревал вас, но потом… потом думал иначе.
— Так свет истины побеждает тьму, — сказал Ротгер.
И торжествующим взглядом окинул зал, думая, что крестоносцы хитрее и умнее поляков и что польское племя всегда будет добычей и снедью ордена, как муха бывает добычей и снедью паука.
Отбросив прежнюю вкрадчивость, он приступил к князю и заговорил громко и настойчиво:
— Вознагради нас, государь, за наши потери, за наши обиды, за наши слезы и нашу кровь! Твоим подданным был Юранд, это исчадие ада, вознагради же нас за наши обиды и кровь во имя бога, давшего власть государям, во имя правосудия и креста!
Князь воззрился на него в изумлении.
— Господи, помилуй! — сказал он. — Да чего же это ты хочешь? Юранд в безумии пролил вашу кровь, а я должен отвечать за его безумства?
— Он был твоим подданным, государь, — возразил крестоносец, — в твоем княжестве лежат его земли, его деревни и его городок, где томились в неволе слуги ордена; пусть же хоть эти богатства, эти земли и эта твердыня безбожия достанутся отныне под руку ордена. Воистину, недостойная это будет отплата за пролитую благородную кровь! Не воскресит она мертвых; но, может, укротит гнев божий и изгладит позор, который иначе падет на все твое княжество. О государь! Повсюду владеет орден землями и замками, данными ему милостивыми и благочестивыми христианскими государями, только здесь нет ни пяди земли в его обладании. Пусть же наша обида, взывающая о мести к богу, будет хоть так вознаграждена, дабы могли мы сказать, что и здесь люди живут в страхе божием.
Князь не мог прийти в себя от изумления, только после долгого молчания он воскликнул:
— Раны божьи!.. Да по чьей же милости владеет орден здесь землями, как не по милости моих отцов? Мало вам еще краев, земель и городов, которые некогда принадлежали нам, а ныне под вашей рукой? Жива еще дочь Юранда, никто не донес нам еще о ее смерти, а вы уже хотите захватить сиротское приданое и сиротским хлебом вознаградить себя за обиды?
— Государь, ты признал наши обиды, — сказал Ротгер, — так вознагради же нас за них так, как велит тебе твоя княжеская совесть и твоя справедливая душа.
И снова возвеселился он сердцем, подумав про себя: «Теперь они не только не будут винить нас, но сами еще подумают, как бы умыть руки и чистыми выйти из этого дела. Никто уже не станет нас укорять, и незапятнанной, как белый наш плащ, будет слава ордена».
Но неожиданно раздался голос старого Миколая из Длуголяса:
— Вас осуждают за алчность, и, видит бог, справедливо, ибо в этом деле не честь ордена, а выгода важна для вас.
— Это правда! — хором поддержали его мазовецкие рыцари.
Крестоносец шагнул вперед, надменно поднял голову и, смерив их высокомерным взглядом, сказал:
— Я прибыл сюда не как посол, а как свидетель и рыцарь ордена, готовый до последнего издыхания защищать его честь!.. Если кто, вопреки словам самого Юранда, посмеет обвинить нас в том, что мы причастны к похищению его дочери, пусть поднимет эту рыцарскую перчатку и предаст себя в руки господа.
С этими словами он бросил перчатку к ногам рыцарей; но те стояли в немом молчании, ибо не один из них иззубрил бы свой меч о шею крестоносца, но все они боялись суда божия. Ни для кого не было тайной ясное свидетельство Юранда, что не рыцари ордена похитили его дочь, поэтому всякий думал в душе, что прав Ротгер и что он победит в бою.
А тот, подбоченясь, спросил с еще большею дерзостью:
— Так кто же поднимет эту перчатку?
Внезапно на середину зала вышел рыцарь; никто не заметил его появления, и он уже некоторое время слушал в дверях речи крестоносца.
— Я! — сказал он, подняв перчатку.
И, бросив свою перчатку прямо в лицо Ротгеру, заговорил голосом, который в немой тишине как громом разнесся по залу:
— Я призываю бога в свидетели, вельможного князя и всех достославных рыцарей этой земли и говорю тебе, крестоносец, что ты лжешь как собака, истине и справедливости вопреки, и я вызываю тебя на бой на ристалище, пешего или конного, на копьях, секирах, коротких или длинных мечах и не на неволю, а до последнего издыхания, на смерть!
Слышно было, как муха пролетит. Все глаза обратились на Ротгера и рыцаря, вызвавшего его на бой; никто не признал этого рыцаря, так как на голове у него был шлем, правда, без забрала, но с округлым нашеломником, который спускался пониже ушей и совсем закрывал верхнюю часть лица, а на нижнюю отбрасывал томную тень. Крестоносец был изумлен не менее всех остальных. Как молния мелькает в ночном небе, так мелькнуло на его побледневшем лице выражение замешательства и ярости. Подхватив лосиную перчатку, которая скользнула у него по лицу и зацепилась за край наплечника, он спросил:
— Кто ты, взывающий к правосудию божию?
Тот отстегнул подбородник, снял шлем, обнажив молодую светлую голову, и сказал:
— Я — Збышко из Богданца, муж дочери Юранда.
Все поразились, и Ротгер в том числе, так как никто, кроме княжеской четы, отца Вышонека и де Лорша, не знал о том, что Дануся обвенчана. Крестоносцы были уверены, что, кроме отца, у Дануси нет никого из родных, кто мог бы ее защитить. Но тут вышел вперед господин де Лорш и сказал:
— Рыцарской честью свидетельствую, что этот рыцарь сказал правду, а кто посмеет в этом сомневаться, вот моя перчатка.
Ротгер, который не знал страха, в гневе, быть может, поднял бы и эту перчатку, но, вспомнив, что рыцарь, который бросил ее, сам был знатен и к тому же графу Гельдернскому сродни, удержался, а тут и князь поднялся со своего места и, нахмурясь, сказал:
— Я запрещаю поднимать эту перчатку, ибо и я свидетельствую, что этот рыцарь сказал правду.
Услышав эти слова, крестоносец поклонился и сказал Збышку:
— Коли будет на то согласие, то пешими, на ристалище, на секирах.
— Я тебя и так еще раньше вызвал, — ответил Збышко.
— Боже, ниспошли победу правому! — воскликнули мазовецкие рыцари.
IV
Весь двор — и рыцари и дамы — был в тревоге, так как все любили Збышка, а меж тем, зная о письме Юранда, никто не мог сомневаться в том, что правда на стороне крестоносца. К тому же было известно, что Ротгер — один из самых славных рыцарей ордена. Оруженосец ван Крист, быть может не без умысла, рассказывал мазовецким шляхтичам о том, что его господин, прежде чем стать вооруженным монахом, восседал однажды за почетным столом крестоносцев, к которому допускались лишь самые знаменитые рыцари, совершившие поход в святую землю либо победившие в бою чудовищных драконов или могущественных чародеев. Слушая рассказы ван Криста и хвастливые его уверения, будто его господину не раз доводилось одному биться против пятерых с мизерикордией в одной руке и секирой или мечом в другой, мазуры еще больше тревожились за Збышка. «Эх! — поговаривал кое-кто из них. — Был бы тут Юранд, так с двумя такими справился бы, ни один ведь немец не ушел из его рук, а хлопцу несдобровать — немец и посильней его, и постарше, да и поискусней!» Другие сожалели о том, что им не пришлось поднять перчатку, и говорили, что, не будь письма Юранда, они бы непременно это сделали, а так, мол, страшно суда божия. Для собственного утешения они вспоминали при случае мазовецких, да и вообще польских рыцарей, которые и на придворных игрищах, и на поединках одерживали победы над западными рыцарями; в первую голову называли Завишу из Гарбова, с которым не мог померяться силами ни один рыцарь во всем христианском мире. Но были и такие, которые крепко надеялись на Збышка. «Косая сажень в плечах, — говорили они о молодом рыцаре, — слыхали мы, как он однажды снял головы немцам с плеч на утоптанной земле». Но особенно ободрились все, когда накануне боя оруженосец Збышка, чех Глава, хлопец горячий, слушал-слушал россказни ван Криста о неслыханных победах Ротгера, а потом схватил его за бороду, задрал ему голову вверх да и говорит: «Коли не стыдно тебе людям брехать, так на небо погляди, ведь и бог тебя слышит!» Подержал это он так ван Криста, а потом, как отпустил, тот и стал спрашивать, кто он родом, и, узнав о благородном происхождении оруженосца, тоже вызвал его на поединок на секирах.
Очень тогда мазуры обрадовались. «Небось, — говорили они, — такие не дрогнут на поле боя, и, если только правда и бог на их стороне, тевтонские псы не выйдут целыми из их рук». Но Ротгер так сбил всех с толку, что многих очень тревожило, на чьей же стороне правда, и сам князь разделял эту тревогу.
Вечером перед поединком он призвал Збышка и в присутствии одной только княгини спросил:
— Ты уверен, что бог будет на твоей стороне? Откуда ты знаешь, что они похитили Дануську? Разве Юранд тебе говорил об этом? Погляди, вот его письмо, оно написано ксендзом Калебом, это вот печать Юранда, он пишет, что знает, что Дануську не крестоносцы похитили. Что он тебе говорил?
— Говорил, что не крестоносцы.
— Как же ты можешь рисковать головою и выходить на суд божий?
Но Збышко молчал, только губы у него дрожали и слезы выступили на глазах.
— Я ничего не знаю, вельможный князь, — сказал он. — Мы уехали отсюда вместе с Юрандом, и по дороге я ему повинился, что мы обвенчались с Дануськой. Он стал тогда сокрушаться, что, может, это грех; но, когда я ему сказал, что это воля божья, он успокоился — и простил нас. Всю дорогу он говорил, что только крестоносцы могли похитить Данусю, а потом я сам не знаю, что с ним сталось!.. В Спыхов приехала та самая женщина, которая привозила для меня в лесной дом какие-то снадобья, а с нею приехал еще один посланец. Они заперлись с Юрандом и вели с ним разговор. О чем они там толковали, я тоже не знаю, но только после этого разговора Юранд как с креста снятый стал, собственные слуги его не признали. Нам он сказал, что не крестоносцы Данусю похитили, а сам бог весть зачем выпустил из подземелья Бергова и всех невольников, а потом уехал один, без оруженосца, без слуги… Сказал, будто едет к разбойникам выкупать Дануську, а мне велел ждать. Что поделаешь! Я ждал. А тут приходит вдруг весть из Щитно, что Юранд перебил немцев и сам сложил голову! О вельможный князь! Земля в Спыхове горела у меня под ногами я чуть ума не лишился. Посадил я людей своих на конь, чтобы отомстить за смерть Юранда, а ксендз Калеб мне и говорит: «Замка тебе не взять, и войны ты не начинай, а поезжай к князю, может, там что-нибудь про Дануську и знают». Я вот и приехал и попал как раз тогда, когда этот пес про обиды крестоносцев брехал да про то, что Юранд обезумел… Я, вельможный князь, потому его перчатку поднял, что уж раньше его вызвал на бой, и одно только я знаю, что они отъявленные лжецы, нет у них ни стыда, ни чести, ни совести! Вы только подумайте, вельможный князь и вельможная княгиня! Ведь это они закололи де Фурси, а всю вину за это злодеяние хотели свалить на моего оруженосца. Как вола его зарезали, а к тебе, вельможный князь, пришли требовать кары и возмездия. Кто может поклясться, что они и тогда не налгали Юранду, и теперь не налгали тебе, вельможный князь?.. Не знаю, не знаю я, где Дануська! Но я его вызвал на бой, и, хотя бы мне головой пришлось поплатиться, лучше мне умереть, чем жить без моей дорогой, без моей любимой Дануськи, милей которой нет для меня никого на свете!
С этими словами он сорвал в волнении сетку с головы, так что волосы рассыпались у него по плечам, и горько разрыдался. Княгиня Анна Данута, сама удрученная потерей Дануси, видя его муку, пожалела его, положила ему руки на голову и сказала:
— Да поможет тебе бог, да утешит и благословит тебя!
V
Князь не стал чинить препятствий Збышку и Ротгеру, да по тогдашним обычаям он и не мог воспретить им биться. Он только потребовал, чтобы Ротгер написал магистру и Зигфриду де Леве о том, что он первый бросил перчатку мазовецким рыцарям и потому выходит на бой с мужем дочери Юранда, который к тому же еще раньше послал ему вызов. Крестоносец оправдывался перед великим магистром, он объяснял, что выходит на бой без позволения единственно потому, что речь идет о чести ордена и о том, чтобы рассеять грязные подозрения, которые могли бы покрыть позором орден, и что он, Ротгер, всегда готов смыть этот позор собственной кровью. Письмо было тотчас послано на границу с одним из слуг рыцаря, откуда его должны были отправить в Мальборк по почте, которую крестоносцы изобрели и ввели у себя на много лет раньше других стран.
Тем временем на замковом дворе утоптали снег и посыпали его золой, чтобы ноги противников не вязли в снегу и не скользили по гладкой его поверхности. Во всем замке царило необычайное движение. Рыцари и придворные дамы были в таком волнении, что в ночь накануне боя никто из них не ложился спать. Толковали о том, что конный бой на копьях и даже на мечах часто кончается одними ранами, а исход пешего боя, особенно на страшных секирах, всегда бывает смертельным. Сердца всех были на стороне Збышка, все любили его и Данусю и с тем большей тревогой вспоминали рассказы о славе и ловкости крестоносца. Многие женщины провели ночь в часовне, где после исповеди у ксендза Вышонека молился и Збышко. Глядя на его юное лицо, они говорили друг дружке: «Совсем еще мальчик!.. Каково же ему подставлять свою молодую голову под немецкую секиру?» Тем усерднее молились женщины богу о ниспослании ему помощи. Но когда на рассвете Збышко поднялся с колен и прошел через часовню к выходу, чтобы в одном из замковых покоев надеть доспехи, женщины приободрились; голова и лицо были у Збышка и впрямь юношеские, но сам он был такой рослый и сильный, что показался им удалым молодцом, который справится даже с самым могучим богатырем.
Поединок должен был состояться во дворе замка, вокруг которого шла галерея.
Когда встал уже день, князь и княгиня вышли с детьми и сели посредине между колоннами, откуда лучше всего был виден весь двор. Рядом с ними заняли места самые знатные придворные вельможи, благородные дамы и рыцари. Толпа заполнила все уголки галереи; слуги устроились за снежным валом, примостились на балконах и даже на крыше. «Дай бог, чтобы наш не дался немцу!» — говорил простой народ.
День был холодный, сырой, но ясный; в воздухе носились целые стаи галок, гнездившихся под крышей и на башнях; испуганные необычайным движением, они кружили над замком, громко хлопая крыльями. Несмотря на холод, людей бросало в пот от волнения, а когда затрубила первая труба, возвестив выход противников, сердца у всех молотом забились в груди.
Противники вышли на ристалище с противоположных сторон и остановились на краях его. Все затаили дыхание, все подумали о том, что скоро-скоро две души улетят к подножию престола господня и два трупа останутся на снегу, — и при этой мысли краска сошла с лица у женщин, а мужчины впились глазами в противников, стремясь по их виду и по доспехам угадать, на чьей стороне будет победа.
На крестоносце был надет панцирь, украшенный голубой финифтью, такие же набедерники и шлем с поднятым забралом и с пышным павлиньим султаном на гребне. Грудь, бока и спину Збышка охватывала великолепная миланская броня, которую он в свое время захватил в добычу у фризов. На голове у него был шлем с нашеломником, но без подбородника и без перьев, на ногах сапоги из бычьей кожи. В левой руке оба рыцаря держали щиты с гербами; у крестоносца на верхнем поле герба была шахматная доска, а на нижнем — три льва, стоящие на задних лапах, у Збышка — тупая подкова. В правой руке оба держали страшные широкие секиры, насаженные на почернелые дубовые рукояти длиннее руки рослого мужчины. Рыцарей сопровождали оруженосцы: Глава, которого Збышко звал Гловачем, и ван Крист, оба в темной железной броне, оба с секирами и со щитами. У ван Криста в гербе был куст дрока, у чеха же, как в гербе Помяна, голова быка, только вместо секиры в ней торчал короткий меч, до половины вонзившийся в глаз.
Труба затрубила второй раз; после третьего противники по условию должны были сходиться. Их разделяло теперь только небольшое пространство, посыпанное серой золой, над которым, казалось, витала, как зловещая птица, смерть. Однако, прежде чем труба затрубила в третий раз, Ротгер приблизился к колоннам, между которыми сидели князь с княгиней, поднял свою закованную в сталь голову и произнес таким громким голосом, что его услышали во всех уголках галереи:
— Призываю бога в свидетели, тебя, достойный князь, и все рыцарство этой земли, что я неповинен в той крови, которая сейчас прольется.
При этих словах снова сжались сердца зрителей, пораженных тем, что крестоносец так уверен в себе и своей победе. Но Збышко, человек прямодушный, обратился к своему чеху и сказал:
— Противна мне похвальба этого крестоносца, ибо уместна она была бы не теперь, когда я еще жив, а после моей смерти. У этого бахвала павлиний чуб на шлеме, а я сперва дал обет сорвать три таких чуба, а потом столько, сколько пальцев на обеих руках. Вот бог и привел!
— А что, пан, — спросил Глава у Збышка, наклонившись и набирая в горсти золы со снегом, чтобы рукоять секиры не скользила в руках, — коли я с божьей помощью быстро управлюсь с этим прусским мозгляком, нельзя ли мне тогда если не ударить на крестоносца, то хоть рукоять сунуть ему меж колен, чтобы свалить его наземь?
— Боже упаси! — с живостью воскликнул Збышко. — Ты бы покрыл позором и меня и себя.
Но вот труба затрубила в третий раз. При звуках ее оруженосцы стремительно и яростно бросились друг на друга, рыцари же выступили навстречу друг другу медленно и важно, как и подобало им по достоинству их и званию выступать до первого столкновения.
Мало кто обращал внимание на оруженосцев, но опытный глаз рыцарей и слуг, которые смотрели на них, сразу уловил, какое огромное преимущество на стороне Главы. Секира тяжело ходила в руках у немца, и щит его двигался медленней. Длинные ноги, видневшиеся из-под щита, были гораздо слабее упругих и сильных ног чеха, обтянутых узкими штанами. Глава так стремительно напал на него, что ван Крист под его натиском чуть не в первую минуту вынужден был отступить. Всем стало ясно, что один из противников обрушился на другого как ураган, что он напирает, теснит и разит врага как молния, а тот, чуя смерть свою, только обороняется, чтобы отдалить страшную минуту. Так оно на самом деле и было. Хвастун, который вообще выходил на бой только тогда, когда не мог уже отвертеться, понял, что дерзкие и неосторожные речи довели его до боя с грозным богатырем, от которого он должен был бежать как от огня, и теперь, когда он понял, что этот богатырь одним ударом может свалить быка, сердце у него упало. Он совсем забыл о том, что мало обороняться щитом, что надо самому разить врага, он видел только, как сверкает секира, и каждый ее удар казался ему последним. Подставляя щит, он невольно закрывал в страхе глаза, не зная, откроет ли их еще раз. Лишь изредка наносил он удар, не надеясь поразить противника, и только все выше поднимал щит над головой, чтобы еще и еще раз уберечь ее от удара.
Он уже стал уставать, а чех наносил все более могучие удары. Как под топором дровосека от высокой сосны откалываются огромные щепы, так под секирой чеха стали ломаться и отскакивать бляхи от брони немецкого оруженосца. Верхний край щита прогнулся и треснул, правый наплечник покатился наземь вместе с разрубленным и уже окровавленным ремешком. Волосы встали дыбом на голове у ван Криста, его объял смертельный страх. Он еще раза два изо всей силы ударил по щиту чеха и, убедившись наконец, что ему не уйти от страшного противника и что спасти его может только какое-то необычайное усилие, бросился внезапно в своих тяжелых доспехах Главе под ноги.
Оба они повалились на землю и боролись, катаясь и перевертываясь на снегу. Но чех скоро подмял под себя противника. С минуту он еще отражал отчаянные удары ван Криста, затем прижал коленом железную сетку, покрывавшую его живот, и достал из-за пояса короткую трехгранную мизерикордию.
— Пощади! — тихо прошептал ван Крист, поднимая на чеха глаза.
Но тот вместо ответа лег на него, чтобы легче было достать до шеи, и, перерезав ременной подбородник шлема, дважды вонзил меч несчастному в горло, клинком вниз, в самую грудь.
Глаза у ван Криста закатились под лоб, руками и ногами он стал бить по снегу, точно хотел очистить его от золы, а через минуту вытянулся и остался недвижимым, только губы, окрашенные кровавой пеной, отдувались еще у него и весь он обливался кровью.
А чех поднялся, вытер о платье немца мизорикордию, затем поднял секиру и, опершись на нее, стал смотреть на более тяжелый и упорный бой своего рыцаря с братом Ротгером.
Западные рыцари уже привыкли к удобствам и роскоши, а меж тем шляхтичи Малой и Великой Польши, а также Мазовии вели еще суровую и простую жизнь, и даже иноземцы и недоброжелатели удивлялись крепости их здоровья, стойкости их и закаленности. И теперь было уже ясно, что Збышко так же превосходит крестоносца крепостью рук и ног, как его оруженосец превосходил ван Криста; но ясно уже было и то, что он молод и уступает противнику в искусстве боя.
Хорошо еще, что Ротгер избрал бой на секирах, так как этим оружием нельзя было фехтовать. Если бы Збышко бился с Ротгером на коротких или длинных мечах, когда надо было уметь рубить, колоть и отражать удары, то у немца было бы перед ним значительное преимущество. Все же по движениям Ротгера и по его уменью владеть щитом и сам Збышко, и зрители поняли, что это искусный и страшный противник, который, видно, не впервые выступает в таком поединке. Ротгер подставлял щит при каждом ударе Збышка и в то самое мгновение, когда секира обрушивалась на щит, слегка отдергивал его назад, от чего даже самый богатырский размах терял силу и Збышко не мог ни просечь щит, ни повредить его гладкую поверхность. Ротгер то пятился, то напирал на юношу, делая это спокойно, но с такой молниеносной быстротой, что глазом трудно было уловить его движение. Князь испугался за Збышко, и лица рыцарей омрачились, так как им показалось, что немец умышленно играет с противником. Иной раз он даже не подставлял щита, но в то мгновение, когда Збышко наносил удар, делал пол-оборота в сторону так, что лезвие секиры рассекало пустой воздух. Это было самое страшное, так как Збышко мог потерять при этом равновесие и упасть, и тогда гибель его была бы неизбежна. Видел это и чех, стоявший над заколотым Кристом; в тревоге за своего господина он говорил про себя: «Ей-ей, коли только он упадет, ахну я немца обухом меж лопаток, чтобы тут и ему конец пришел».
Однако Збышко не падал, он широко расставлял свои могучие ноги и при самом сильном размахе удерживал на одной ноге всю тяжесть своего тела.
Ротгер сразу это заметил, и зрители ошибались, думая что он недооценивает силу своего противника. Уже после первых ударов, когда у Ротгера, несмотря на всю ловкость, с какой он отдергивал щит, правая рука совсем онемела, он понял, что ему круто придется с этим юношей и что, если он не собьет его ловким ударом с ног, бой может затянуться и стать опасным. Он думал, что при ударе в пустоту Збышко повалится в снег, и, когда этого не случилось, его просто охватила тревога. Из-под стального нашеломника он видел сжатые губы и ноздри противника, а порой его сверкающие глаза, и говорил себе, что этого юношу должна погубить горячность, что он забудется, потеряет голову и, ослепленный, будет больше думать не о защите, а о нападении. Но он ошибся и в этом. Збышко не умел уклоняться от ударов, делая пол-оборота в сторону, но он не забыл о щите и, занося секиру, не открывал корпус больше, чем следовало. Было видно, что внимание его удвоилось, что, поняв, насколько искусен и ловок противник, он не только не забылся, а, напротив, сосредоточился, стал осторожнее, и в ударах его, которые становились все сокрушительней, чувствовался расчет, на который в пылу боя способен не горячий, а только хладнокровный и упорный человек.
Ротгер, который побывал на многих войнах и участвовал во многих сражениях и поединках, по опыту знал, что бывают люди, которые, словно хищные птицы, созданы для битвы и, будучи от природы особенно одаренными, как бы чутьем угадывают то, до чего другие доходят после долгих лет обучения. Он сразу понял, что имеет дело с таким человеком. С первых же ударов он постиг, что в этом юноше есть нечто напоминающее ястреба, который в противнике видит только добычу и думает только о том, как бы впиться в нее когтями. Как ни силен он был, однако заметил, что и тут не может сравняться со Збышком и что если он лишится сил, прежде чем успеет нанести решительный удар, то бой с этим страшным, хотя и менее искусным юношей может кончиться для него гибелью. Подумав, он решил биться с наименьшим напряжением сил, прижал к себе щит, не очень теснил противника и не очень пятился, ограничил движения и, собрав все свои силы для того, чтобы нанести решительный удар, ждал только удобного момента.
Ужасный бой затягивался. На галерее воцарилась мертвая тишина. Слышались только то звонкие, то глухие удары лезвий и обухов о щиты. И князю с княгиней, и рыцарям, и придворным дамам было знакомо подобное зрелище, и все же сердца у всех сжались от ужаса. Все поняли, что в этом поединке противники вовсе не хотят показать свою силу, свое искусство и мужество, что они охвачены большей, чем обычно, яростью, большим отчаянием, неукротимым гневом, неутолимой жаждой мести. На суд божий вышли в этом поединке, с одной стороны, жестокие обиды, любовь и безутешное горе, с другой — честь всего ордена и непреоборимая ненависть.
Меж тем посветлело бледное зимнее утро, рассеялась серая пелена тумана, и луч солнца озарил голубой панцирь крестоносца и серебристые миланские доспехи Збышка. В часовне зазвонили к обедне, и с первым ударом колокола целые стаи галок слетели с крыш, хлопая крыльями и пронзительно крича, словно радуясь виду крови и трупа, который лежал уже неподвижно на снегу. Ротгер во время боя повел на него раз-другой глазами и внезапно почувствовал себя страшно одиноким. Все глаза, обращенные на него, были глазами врагов. Все молитвы и заклинания, которые творили женщины, и обеты, которые давали они про себя, были за Збышка. И хотя крестоносец был совершенно уверен, что оруженосец Збышка не бросится на него сзади и не нанесет ему предательского удара, однако от самого присутствия чеха, от близости его грозной фигуры Ротгера охватывала та невольная тревога, какая охватывает людей при виде волка, медведя или буйвола, от которого их не отделяет решетка. Он не мог противостоять этому чувству, тем более что чех, следя за ходом боя, не стоял на месте: он то забегал сбоку, то отступал назад, то появлялся спереди, наклоняя при этом голову и зловеще глядя на Ротгера сквозь отверстия в железном забрале, а порой как бы невольно поднимая окровавленное лезвие секиры.
Усталость начала наконец одолевать крестоносца. Раз за разом он нанес врагу два коротких, но страшных удара, целясь в правое его плечо; однако тот с такой силой отразил их щитом, что рукоять задрожала в руке у Ротгера и он вынужден был отпрянуть, чтобы не упасть. С этой поры он только отступал. У него иссякали не только силы, но и хладнокровие, и терпение. При виде отступления крестоносца из груди зрителей вырвался крик торжества, который пробудил в нем злобу и отчаяние. Удары секир становились все чаще. Оба врага обливались потом, из груди у них сквозь стиснутые зубы вырывалось хриплое дыхание. Зрители перестали соблюдать спокойствие, теперь то и дело раздавались то мужские, то женские голоса: «Бей! Рази его!.. Суд божий! Кара божья! Да поможет тебе бог!» Князь помахал рукой, чтобы успокоить толпу, но уже не мог ее удержать. Возгласы становились все громче, на галерее уже стали плакать дети, и, наконец, под самым боком у княгини молодой женский голос крикнул сквозь слезы:
— За Дануську, Збышко, за Дануську!
Збышко знал, что он дерется за Данусю. Он был уверен, что этот крестоносец тоже приложил руку к ее похищению, и, сражаясь с ним, знал, что мстит за обиды, нанесенные ей. Но он был молод и жаждал битвы и в эту минуту думал только о самой битве. Этот внезапный крик напомнил ему о его утрате, о горькой участи Дануси. От любви, сожаления и жажды мести кровь закипела в его жилах. Сердце надрывалось у юноши от проснувшейся муки, и ярость овладела им. Страшных, как порывы бури, ударов его крестоносец не мог уже ни уловить, ни отразить. Збышко с такой нечеловеческой силой ударил щитом в его щит, что рука у немца внезапно онемела и бессильно повисла. Ротгер отпрянул в ужасе и откинулся, и в то же мгновение перед глазами его сверкнула секира, и лезвие молниеносно обрушилось на правое его плечо.
До слуха зрителей долетел только душераздирающий крик: «Jesus!.."note 2 Ротгер сделал еще один шаг назад и грянулся навзничь на землю.
Тотчас на галерее зашумели, пришла в движение толпа, словно пчелы на пасеке, когда, пригревшись на солнце, они начинают шевелиться и жужжать. Целые толпы рыцарей сбегали вниз по ступеням, слуги перепрыгивали через снежный вал, чтобы поглядеть на трупы. Повсюду раздавались возгласы: «Вот он, суд божий!.. Есть наследник у Юранда. Честь и хвала ему! Вот это мастер рубить секирой!» Другие кричали: «Нет, вы только поглядите да подивитесь! Сам Юранд не сумел бы так раскроить!» Вокруг трупа Ротгера сбилась целая толпа любопытных, а он лежал на спине, и лицо его было бело как снег, рот широко открыт, а плечо все в крови и так страшно рассечено от шеи до самой подмышки, что держалось оно чуть ли не на одной только коже. «Вот жив был, — толковали в толпе, — и такой ходил гордый, а теперь пальцем шевельнуть не может!» При этом одни дивились его росту — распростертый на земле, он казался еще больше, — другие — павлиньему султану, который чудно переливался на снегу, третьи — доспехам, которые стоили доброй деревни. Но тут подошел чех Глава с двумя слугами, чтобы снять с убитого доспехи, и любопытные окружили Збышка, восхваляя его доблесть и превознося его до небес, ибо они справедливо полагали, что он покрыл себя славой и что отныне сиянием ее будет окружено все мазовецкое и польское рыцарство. А тем временем у Збышка взяли щит и секиру, чтобы облегчить его, затем Мрокота из Моцажева снял с потной головы молодого рыцаря шлем и надел ему шапку алого сукна. Тяжело дыша, Збышко стоял точно в остолбенении, бледный от напряжения и ярости, с огнем, еще не погасшим в глазах, и дрожал от волнения и усталости. Его подхватили под руки и повели к князю и княгине, которые ждали победителя в теплой комнате у камина. Збышко опустился перед ними на колени, а когда отец Вышонек перекрестил его и помолился за усопших, князь обнял молодого рыцаря и сказал:
— Всевышний рассудил вас, он направлял твою руку, и да будет благословенно имя его, аминь!
Затем он обратился к де Лоршу и другим рыцарям и прибавил:
— Тебя, иноземный рыцарь, и всех вас беру я в свидетели и сам свидетельствую, что они бились согласно с законом и обычаем, и суд божий свершился по-рыцарски и по-божьи, как везде он свершается.
Согласным хором ответили князю мазовецкие воители, когда же слова его перевели господину де Лоршу, тот встал и заявил, что не только свидетельствует, что все произошло согласно рыцарскому обычаю и божьему закону, но что, если кто-нибудь в Мальборке или при каком-нибудь другом дворе посмеет в этом усомниться, он, де Лорш, тотчас вызовет его на поединок на ристалище, пешего или конного, даже если это будет не обыкновенный рыцарь, а великан или чародей, превосходящий колдовской силой самого Мерлина.
А тем временем княгиня Анна Данута, склонившись, говорила коленопреклоненному Збышку:
— Что же ты не радуешься? Радуйся и благодари бога, ибо в своем милосердии он избавил тебя от опасности, так и впредь не оставит своей милостью и даст тебе счастье.
— Как же мне радоваться, милостивая пани? — ответил ей Збышко. — Господь ниспослал мне победу над крестоносцем: но Дануськи как не было, так и нет, и по-прежнему она от меня далеко.
— Мертвы уже самые лютые враги, Данфельд, Готфрид и Ротгер, — возразила княгиня, — а про Зигфрида говорят, что хоть и жесток он, но справедливее их. Возблагодари же и за это создателя. Господин де Лорш говорил, что, если крестоносец падет в бою, он отвезет его тело, а потом тотчас поедет в Мальборк и у самого великого магистра потребует, чтобы Дануську отпустили на волю. Не посмеют они ослушаться великого магистра.
— Дай бог здоровья господину де Лоршу, — сказал Збышко. — Я тоже поеду с ним в Мальборк.
Услышав эти слова, княгиня пришла в такой ужас, точно Збышко сказал ей, что безоружный пойдет к волкам, которые зимой собирались в стаи в дремучих лесах Мазовии.
— Зачем? — воскликнула она. — На верную гибель? Сразу после боя не помогут тебе ни де Лорш, ни те письма, которые Ротгер писал перед поединком. Ты никого не спасешь, а себя погубишь.
Но он встал, скрестил руки на груди и сказал:
— Клянусь всем святым, я не то что в Мальборк, за море поеду. Видит бог, до последнего издыхания, до самой смерти буду я искать ее. Легче мне немцев бить, сражаться с ними в броне чем сироте томиться в подземелье. Ох, легче, легче!
Как всегда, вспоминая Данусю, Збышко говорил с таким волнением, с такой болью, что по временам голос у него прерывался, словно ком подкатывал к горлу. Княгиня поняла, что тщетны будут все ее просьбы, что удержать его можно, только заковав в цепи и ввергнув в подземелье.
Однако Збышко не мог сразу уехать. В те времена рыцаря не могли остановить никакие препоны; но он не мог нарушить рыцарский обычай, который повелевал победителю провести на месте поединка весь день до полуночи, чтобы показать, что поле битвы за ним, что он готов к новому бою, если кто-нибудь из родных или близких друзей побежденного захочет снова его вызвать. Этот обычай соблюдали даже войска, теряя не раз те преимущества, которые они получили бы, если бы после победы быстро продвинулись вперед. Збышко и не помышлял о том, чтобы пренебречь этим неумолимым законом: немного подкрепившись, он надел доспехи и до полуночи простоял на замковом дворе под хмурым зимним небом, ожидая врага, который ниоткуда не мог появиться.
Только в полночь, когда герольды под звуки труб объявили об окончательной его победе, Миколай из Длуголяса позвал его на ужин и на совет к князю.
VI
Князь первый взял на совете слово.
— Вся беда в том, — сказал он, — что нет у нас никакого письма, никакого свидетельства против комтуров. Хоть и справедливы как будто подозрения, хоть и сам я думаю, что это они похитили дочку Юранда, но что из этого? Они отопрутся. А если великий магистр потребует у нас доказательств, что мы ему скажем? Ведь даже письмо Юранда свидетельствует в их пользу.
— Ты говоришь, — обратился князь к Збышку, — что они под угрозой вынудили его написать это письмо. Может, так оно и есть, иначе правда была бы на их стороне и бог не помог бы тебе в битве с Ротгером. Но если они вынудили его написать одно письмо, то могли вынудить написать и два. Может, и у них есть свидетельство Юранда, что они неповинны в похищении бедной девушки. Они покажут это письмо магистру, и что тогда будет?
— Да ведь они, вельможный князь, сами сказали, что отбили Дануську у разбойников и что она у них.
— Знаю. Но теперь они говорят, что ошиблись, что это другая девушка, и самый сильный у них довод — что сам Юранд от нее отрекся.
— Отрекся потому, что они ему другую показали; оттого он и разъярился.
— Так оно, верно, и было; но они-то могут сказать, что это только наши домыслы.
— Их ложь, — сказал Миколай из Длуголяса, — что лес дремучий. С краю еще что-то видно, а чуть подальше — дебри непроходимые, так что человек непременно заблудится и совсем собьется с дороги.
Затем он повторил свои слова господину де Лоршу по-немецки.
— Сам великий магистр, — заметил тот, — лучше их, да и брат его хоть и дерзок, но блюдет рыцарскую честь.
— Это верно, — поддержал его Миколай. — Магистр человек хороший, но не умеет он держать в узде капитул и комтуров и ничего не может поделать, хоть и не рад, что орден на людских обидах стоит. Поезжайте, поезжайте, рыцарь до Лорш, и расскажите ему все, что у нас произошло. Они иноземцев больше стыдятся, чем нас, боятся, чтобы те не рассказали при чужих дворах об их вероломстве и злодеяниях. А когда магистр потребует у вас доказательств, вы ему вот что скажите: «Один бог правду видит, а человек должен искать ее. Так коли хочешь, мол, доказательств, поищи их: вели обшарить замки, учинить допрос людям, позволь нам поискать, ведь они все басни рассказывают, будто сироту похитили лесные разбойники».
— Все басни рассказывают, — повторил де Лорш.
— Разбойники не посягнули бы ни на княжий дом, ни на дочь Юранда, а если бы они даже похитили ее, то для того, чтобы взять выкуп, и сами дали бы знать, что она у них.
— Я все это расскажу, — сказал лотарингский рыцарь, — и отыщу де Бергова. Мы с ним земляки, и хоть я не знаю его, но говорят, будто он родич графа Гельдернского. Он был в Щитно, пусть расскажет магистру все, что видел.
Збышко кое-что понял из его слов, а когда Миколай перевел ему остальное, он схватил господина де Лорша в объятия и так крепко прижал его к груди, что тот даже охнул.
— А ты тоже непременно хочешь ехать? — спросил князь у Збышка.
— Непременно, вельможный князь. Что же мне остается делать? Хотел я Щитно захватить, даже если бы голыми руками пришлось брать замок, но как же мне самочинно начинать войну?
— Кто бы начал самочинно войну, тому под мечом палача пришлось бы каяться, — ответил князь.
— Закон есть закон, — сказал Збышко. — Хотел я потом вызвать на поединок всех, кто был в Щитно, но, говорят, Юранд их там как волов перерезал, и не знаю я, кто из них остался жив… Но клянусь на кресте святом, что Юранда я до последнего издыхания не покину!
— Вот речь, достойная рыцаря! — воскликнул Миколай из Длуголяса. — Нет, ты мне по душе, да и голову на плечах, видно, имеешь, коли в Щитно сам не помчался; ведь и дурак догадался бы, что не держат они там ни Юранда, ни его дочки, а увезли их, наверно, в другие замки. А за то, что сюда приехал, бог в награду ниспослал тебе победу над Ротгером.
— Да! — вспомнил князь. — Мы это и от Ротгера слыхали: из четверых жив теперь только старый Зигфрид; прочих бог уже покарал коли не твоей рукой, так Юранда. Зигфрид не такой негодяй, как все они, но, пожалуй, он из них самый свирепый. Плохо, что Юранд и Дануська в его руках, надо немедля спасать их. Чтобы и с тобой не приключилось худа, я дам тебе письмо к магистру. Слушай хорошенько и помни, что едешь ты к нему не как посол, а как гонец от меня, а магистру я вот что пишу. Коли посягнули они в свое время на меня, потомка их благодетелей, так, верно, и Дануську похитили, тем более что они злобой на Юранда дышат. Я прошу магистра повелеть учинить повсюду розыск девушки и, коли хочет он жить в мире со мною, тотчас отдать ее в твои руки.
Збышко при этих словах бросился князю в ноги и, обняв его колени, воскликнул:
— А Юранд, вельможный князь, а Юранд? Заступитесь за него! Коли смертельны его раны, то пусть хоть на родовом пепелище умрет, на руках у детей.
— Написал я и про Юранда, — милостиво сказал князь. — Магистр должен выслать двоих судей, и я двоих, дабы они рассудили дела комтуров и Юранда по законам рыцарской чести. А судьи пусть себе еще главу изберут, и как решат они, так и будет.
На этом совет кончился, и Збышко, который вскоре должен был тронуться в путь, простился с князем; но перед уходом Миколай из Длуголяса, человек бывалый, хорошо знавший крестоносцев, отвел молодого рыцаря в сторону и спросил у него:
— Оруженосца своего, чеха, ты возьмешь с собой к немцам?
— Да уж, верно, он от меня не отстанет. А что?
— Жаль парня. Он у тебя молодец, а ты вот подумай, что я тебе скажу: ты-то из Мальборка цел уйдешь, разве только с противником посильнее придется сразиться, а ему не миновать гибели.
— Почему?
— Да потому, что эти собаки винят его в том, будто он заколол де Фурси. Они ведь должны были написать магистру про смерть де Фурси и, наверное, написали, что это чех пролил его кровь. В Мальборке ему этого не простят. Суд и кара ждут его, и как же ты убедишь магистра, что он в этом неповинен? Да и Данфельду он изломал руку, а тот был великому госпитальеру сродни. Жаль мне его, и еще раз говорю тебе: коли поедет он с тобой, то на верную смерть.
— Не поедет он на верную смерть: я его в Спыхове оставлю.
Но все сложилось иначе, и чеху не пришлось оставаться в Спыхове. На другой день Збышко и де Лорш отправились со своими слугами в путь. Де Лорш, которого ксендз Вышонек разрешил от обетов, данных Ульрике д'Эльнер, ехал счастливый, весь предавшись воспоминаниям о красоте Ягенки из Длуголяса, и хранил молчание; Збышко не мог поговорить с ним о Дануське, потому что они плохо понимали друг друга, и завел разговор с Главой, который еще ничего не знал о предстоящей поездке к крестоносцам.
— Я еду в Мальборк, — сказал ему Збышко, — и когда ворочусь, одному богу известно… Может, в самом скором времени, а может, весною, а может, через год, а может, и вовсе не ворочусь, понял?
— Понял. Вы, ваша милость, верно, и затем еще едете, чтобы биться с тамошними рыцарями? Вот и слава богу, что у каждого рыцаря есть оруженосец.
— Нет, — возразил Збышко, — не затем я еду, чтобы с ними биться, разве уж если поневоле придется, а ты совсем со мной не поедешь, останешься дома в Спыхове.
Услышав эти слова, чех сперва опечалился и стал горько сетовать, а потом начал просить своего молодого господина, чтобы тот не оставлял его.
— Я дал клятву не покидать вас, ваша милость, своей честью поклялся я в том на кресте; а что, если над вами беда там стрясется, как же мне показаться тогда в Згожелицы, на глаза моей пани? Ей я дал клятву, сжальтесь же надо мною, чтобы сраму мне перед нею по натерпеться.
— А разве ты не дал ей клятву, что будешь мне послушен? — спросил Збышко.
— Как не дать, дал. Во всем я дал клятву быть вам послушным, только не в том, чтобы покидать вас. Коли вы, ваша милость, меня прогоните, так я за вами поодаль поеду, чтобы в нужде быть у вас под рукой.
— Я тебя не гоню и не стану гнать, — ответил ему Збышко, — но что же это за неволя такая, что никуда не могу я услать тебя, хоть и в дальний путь, и ни на один день не могу от тебя отвязаться? Не будешь же ты вечно стоять надо мной, как палач над невинной душою. А коли и случится битва, чем же ты мне поможешь? Я не говорю про войну, на войне все люди воюют, а на поединке ты ведь за меня драться не станешь. Будь Ротгер сильнее меня, не его доспехи лежали бы у нас на повозке, а мои у него. Да и то надо тебе сказать, что с тобой мне хуже там будет, из-за тебя мне может грозить опасность.
— Как так, ваша милость?
Тогда Збышко рассказал ему обо всем, что слышал от Миколая из Длуголяса, о том, как комтуры не могли признаться, что убили де Фурси, и обвинили в этом его и будут поэтому искать отомстить ему.
— А схватят они тебя, — заключил он свой рассказ, — так ведь не оставлю же я тебя в лапах у этих собак и сам тогда могу сложить голову.
Помрачнел чех, услышав эти слова; он понимал, что господин его прав, однако еще пытался поставить на своем.
— Да ведь и на свете уж нет тех, кто видал меня: одних, говорят, старый пан из Спыхова перебил, а Ротгера вы убили, ваша милость.
— Тебя слуги видали, они тащились поодаль, да и старый крестоносец жив, сейчас он, наверно, в Мальборке, а коли нет его еще там, так приедет; даст бог, магистр его вызовет.
На это чеху нечего было больше сказать, и они в молчании ехали до самого Спыхова. Там они застали всех готовыми к бою; старый Толима ждал, что либо крестоносцы учинят набег на городок, либо Збышко, вернувшись, поведет их на выручку старого господина. Повсюду на проходах через болота и в самом городке стояла стража. Крестьяне были вооружены, да им и не внове была война, и они весело ждали немцев, надеясь на богатую добычу. В замке Збышка и де Лорша принял ксендз Калеб и после ужина показал им пергамент с печатью Юранда, на котором ксендз собственноручно записал со слов рыцаря из Спыхова его последнюю волю.
— Написал я его духовную, — сказал ксендз, — в ту ночь, когда уехал он в Щитно, — не надеялся он домой вернуться.
— Почему же вы мне ничего не сказали?
— Не мог я сказать, он мне на исповеди признался, что хочет сделать. Вечная ему память, упокой, господи, его душу…
— Не молитесь вы за упокой души его, он еще жив. Я знаю это от крестоносца Ротгера, с которым я бился при дворе князя. Между нами был суд божий, и я убил его.
— Так и подавно не воротится Юранд… Одна только надежда… на бога!..
— Я еду с этим рыцарем, чтобы вырвать его из их рук.
— Не знаешь ты, видно, рук крестоносцев; а уж я-то их знаю — пятнадцать лет прослужил я ксендзом в их краю, покуда Юранд не приютил меня в Спыхове. Один бог может спасти Юранда.
— И может помочь нам.
— Аминь!
Затем ксендз развернул духовную и стал ее читать. Все свои земли и все достояние Юранд завещал Данусе и ее детям, а если она умрет без потомства, то ее мужу Збышку из Богданца. В конце духовной он поручал опеке князя исполнение своей последней воли: «Буде что не по закону, дабы князь своей властью рассудил». Эта приписка была сделана потому, что ксендз Калеб знал только каноническое право, а сам Юранд, вечно занятый войной, был знаком только с правом рыцарским. Прочитав духовную Збышку, ксендз прочел ее и начальникам спыховской стражи, которые тут же признали молодого рыцаря своим господином и дали присягу повиноваться ему.
Начальники думали, что Збышко тотчас поведет их на выручку старого господина, ибо в груди их бились суровые сердца и они жаждали битвы, да и к Юранду были привязаны. Опечалились они, когда узнали, что им придется остаться дома и что один только молодой господин с горсточкой слуг отправится в Мальборк не затем, чтобы воевать, а затем, чтобы челом бить на комтуров. Разделял с ними печаль чех Гловач, хоть и рад он был, что так умножились богатства Збышка.
— Эх, — сказал он, — кто бы порадовался, так это старый пан из Богданца! Уж он бы завел тут порядок! Что Богданец по сравнению с таким имением!
А на Збышка напала вдруг такая тоска по дяде, какая часто нападала на него в трудную минуту жизни, и, повернувшись к оруженосцу, он сказал ему не раздумывая:
— Чем сидеть тут попусту, поезжай-ка в Богданец, письмо отвезешь.
— Уж коли нельзя мне ехать с вашей милостью, так лучше я туда поскачу, — обрадовался оруженосец.
— Зови сюда ксендза Калеба, пусть напишет хорошенько обо всем, что тут было, а дяде письмо прочтет кшесненский ксендз, а нет, так аббат, коли он в Згожелицах.
При этих словах он смял рукою свой молодой ус и прибавил, как бы про себя:
— Да, аббат!..
И тотчас представилась ему Ягенка, синеокая, темноволосая, пригожая, как лань, со слезами на глазах. Как-то не по себе ему стало, потер он рукою лоб, но про себя молвил:
«Тосковать будешь ты, девушка, да не горше тебе будет, чем мне».
Тем временем пришел ксендз Калеб и сел писать письмо. Збышко все подробно описал с той самой минуты, как приехал в лесной дом. Ничего он не утаил, зная, что старый Мацько во всем разберется и будет доволен. Не сравнять Богданец со Спыховом, богатым и обширным владением, а Збышко знал, что Мацько всегда был очень лаком до богатства.
Когда после долгих трудов письмо было написано и скреплено печатью, Збышко снова призвал оруженосца и вручил ему письмо с такими словами:
— А может, ты с дядей сюда воротишься, очень я был бы этому рад.
Но лицо у чеха было озабоченное, он мялся, переступал с ноги на ногу и не уходил.
— Ты что? — спросил наконец молодой рыцарь. — Хочешь еще что-то сказать? Так говори.
— Я хочу, ваша милость… Я хочу еще спросить, что мне там людям рассказывать?
— Каким людям?
— Ну, не в Богданце, а по соседству, они ведь тоже захотят обо все узнать.
Збышко, который решил уже ни с чем от него не таиться, бросил на чеха быстрый взгляд и сказал:
— Да не о людях ты говоришь, а об Ягенке из Згожелиц.
Чех на мгновение вспыхнул и ответил, бледнея:
— О ней, милостивый пан.
— А почем ты знаешь, может, она уже вышла за Чтана из Рогова или за Вилька из Бжозовой?
— Ни за кого она там не вышла, — решительно возразил оруженосец.
— Аббат мог ей приказать.
— Не она аббата слушается, а он ее.
— Так чего же ты хочешь? Говори ей правду, как и всем.
Чех поклонился и вышел рассерженный.
«Дай-то бог, — говорил он про себя, думая о Збышке, — чтоб она тебя забыла, дай-то бог, чтоб получше нашла. А коли не забыла, то скажу я ей, что женился ты, да нет у тебя жены, и что, даст бог, овдовеешь раньше, чем ступишь с женой на порог опочивальни».
Очень привязан был оруженосец к Збышку, очень жалел он Данусю, но никого так не любил, как Ягенку, и с той поры как узнал перед поединком в Цеханове, что Збышко женился, сердце его жгли обида и боль.
— Даст бог, овдовеешь! — повторил он еще раз.
Но вскоре в голову ему пришли, видно, иные, более сладкие мысли, потому что, идя к лошадям, он говорил:
— Слава богу, хоть к ногам ее упаду.
А Збышко меж тем рвался в путь, словно снедаемый лихорадкой; ничем другим он не мог заняться и терзался, думая без конца про Данусю и Юранда. Однако надо было хоть на одну ночь остаться в Спыхове, чтобы дать отдохнуть господину де Лоршу и приготовиться в такой дальний путь. Да и сам Збышко был безмерно утомлен и от поединка, и от целодневного ожидания на ристалище, и от дороги, и от бессонницы, и от огорчений. Когда спустилась глухая ночь, он бросился на жесткое ложе Юранда в надежде, что сон хоть ненадолго смежит ему глаза. Но не успел он уснуть, как к нему постучался Сандерус.
— Вы спасли меня, господин, от смерти, — сказал он с поклоном, — и так хорошо было мне с вами, как давно уж ни с кем не бывало. Бог дал вам сейчас большие владения, вы стали богаче, да и спыховская казна не пуста. Дайте мне мешочек денег, поеду я в Пруссию от замка к замку и, хоть не очень там для меня безопасно, может, вам и услужу.
Збышко, который в первую минуту хотел вышвырнуть его вон из горницы, призадумался; через минуту он достал из стоявшей около постели дорожной сумы порядочный мешок денег, бросил Сандерусу и сказал:
— На вот тебе и ступай! Коли шельма ты, так обманешь, коли честен, так услужишь.
— Шельма я, господин, — ответил Сандерус, — и обману, да только не вас, а вам — услужу по чести.
VII
Зигфрид де Леве собирался в Мальборк, когда почтовый служитель принес ему неожиданное письмо от Ротгера с вестями из Мазовии.
Старый крестоносец был живо тронут этими вестями. Прежде всего из письма было видно, что Ротгер весьма искусно представил князю Янушу все происшествие с Юрандом и повел дело блестяще. Зигфрид улыбнулся, читая о том, как Ротгер потребовал, чтобы князь за обиды, нанесенные ордену, отдал во владение крестоносцам Спыхов. Зато в другой части письма содержались неожиданные и менее благоприятные вести. Ротгер сообщал, что для лучшего доказательства непричастности ордена к похищению дочери Юранда он бросил перчатку мазовецким рыцарям, вызывая каждого, кто усомнился бы в этом, на суд божий, то есть на единоборство в присутствии всего двора… «Ни один из них не поднял перчатки, — писал Ротгер, — ибо все знали, что за нас свидетельствует письмо самого Юранда, и все боялись правосудия божия; но появился вдруг юноша, которого мы видали в лесном доме, и принял мой вызов. Не удивляйтесь же, благочестивый и мудрый брат, что я вернусь на два-три дня позже, ибо я сам бросил им вызов и должен поэтому биться. Ради славы ордена совершил я это и надеюсь, что ни великий магистр, ни вы, благочестивый брат, коего я почитаю и люблю, как сын, не вмените мне это в вину. Противник мой — сущий младенец, а мне сражаться, как вы знаете, не внове, так что я во славу ордена легко пролью его кровь, особенно с помощью Иисуса Христа, которому, наверное, важнее те, кто носит крест его, нежели какой-то Юранд или обиды ничтожной девки из мазурского племени!»
Зигфрида прежде всего удивила весть, что дочь Юранда замужем. При мысли о том, что в Спыхове может поселиться новый страшный и мстительный враг, даже старым комтуром овладела тревога. «Ясно, — говорил он про себя,
— что он не перестанет мстить нам, особенно если отыщет жену и она ему скажет, что это мы похитили ее из лесного дома! Тогда сразу выйдет наружу, что мы вызвали сюда Юранда лишь затем, чтобы погубить его, и что никто из нас и не помышлял о том, чтобы вернуть ему дочь». Тут Зигфриду пришло на ум, что великий магистр по письмам князя может повелеть учинить розыск в Щитно, хотя бы для того, чтобы оправдаться перед князем. Ведь и для магистра, и для капитула было очень важно, чтобы в случае войны с могущественным польским королем мазовецкие князья не приняли в ней участие. Не говоря уж о том, что войско князей благодаря многочисленности и храбрости мазовецкой шляхты представляло собой силу, которой нельзя было пренебрегать, орден, живя в мире с мазовецкими князьями, обеспечивал на большом протяжении безопасность своих границ и мог спокойно собирать свои силы. В Мальборке не раз толковали об этом при Зигфриде и не раз выражали надежду, что после победы над королем найдется повод и для вторжения в Мазовию, а уж тогда этот край не вырвать из рук крестоносцев. Это был большой и верный расчет, поэтому можно было быть уверенным и в том, что магистр сделает сейчас все, чтобы не раздражать князя Януша, тем более что князь был женат на дочери Кейстута и его труднее было привлечь на свою сторону, чем Земовита плоцкого, жена которого, неизвестно по какой причине, всей душой предалась ордену.
Раздумывая обо всем этом, старый Зигфрид, который готов был на любое преступление, вероломство и жестокость, но превыше всего любил орден и блюл его славу, обратился к своей совести: «Не лучше ли выпустить Юранда и его дочь? Правда, тогда откроется все вероломство и вся мерзость этого злодеяния, но позор падет на Данфельда, а его уже нет в живых. И если даже, — думал Зигфрид, — магистр сурово покарает меня и Ротгера за то, что мы были сообщниками Данфельда, не лучше ли все-таки это для ордена?» Но старик вспомнил об Юранде, и злоба закипела в его мстительном и жестоком сердце.
Выпустить его, этого угнетателя и палача крестоносцев, победителя в стольких столкновениях, виновника стольких поражений и срама, этого погромщика, этого убийцу Данфельда, этого истязателя де Бергова и убийцу Майнегера, этого убийцу Готфрида и Хьюга, который в одном только Щитно пролил больше немецкой крови, чем льется ее в целом сражении во время войны! «Не могу! Не могу!» — повторял в душе Зигфрид, и хищные его пальцы при одной мысли об этом судорожно сжимались в кулак, а старая иссохшая грудь с трудом ловила воздух. «Но если это принесет ордену большую пользу и послужит к вящей его славе? Если, покарав оставшихся в живых виновников преступления, орден привлечет этим на свою сторону князя Януша, своего врага, и сможет заключить с ним договор и даже, быть может, союз?.. Горячи они очень, — думал старый комтур, — но если их немного обласкать, они скоро забывают обиды. Вот мы самого князя захватили в плен на собственной его земле, а ведь он не стал мстить нам…» Старый комтур заходил по залу, терзаемый сомнениями, и вдруг ему почудился голос свыше: «Внемли! Жди Ротгера». Да! Надо ждать Ротгера. Он непременно убьет этого мальчишку, а потом надо будет либо скрыть Юранда и его дочь, либо отдать их. В первом случае князь о них не забудет, но, не зная точно, кто похитил девку, станет ее искать, станет посылать письма магистру, не пытаясь уже обвинять их, а стремясь лишь что-нибудь выведать, — и дело затянется надолго. В другом случае все они так обрадуются, когда вернется дочь Юранда, что не захотят даже мстить за ее похищение. «А мы всегда можем сказать, что нашли ее после того, как на нас напал Юранд!» Эта мысль совершенно успокоила Зигфрида. Что касается самого Юранда, то они вместе с Ротгером давно уже измыслили средство для того, чтобы он не мог ни мстить им, ни обвинять их, даже если его придется отпустить на волю. Жестокая душа Зигфрида радовалась, когда он думал об этом средстве. Она радовалась и при мысли о суде божьем, который должен был свершиться в цехановском замке. Старик нимало не сомневался в исходе смертельного боя. Он вспомнил о ристалище в Крулевце, когда Ротгер победил двух славных рыцарей, которые в родной своей Анжуйской странеnote 3 почитались непобедимыми. Он вспомнил и об единоборстве под Вильно с польским рыцарем, придворным Спытка из Мельштына, которого тоже убил Ротгер. И лицо его прояснилось, а сердце исполнилось гордостью, ибо он первый водил Ротгера, и тогда уже славного рыцаря, в походы на Литву и учил его искусству войны с этим племенем. А теперь его сынок еще раз прольет ненавистную польскую кровь и вернется окруженный славой. Ведь это суд божий, и с ордена теперь будут сняты все подозрения… «Суд божий!..» На мгновение сердце старого крестоносца сжалось, объятое страхом. Ротгер должен выйти на смертельный бой, чтобы доказать невиновность крестоносцев; но ведь они виновны, стало быть, он будет драться за ложь… А что, если над ним стрясется беда? Но через минуту это показалось Зигфриду совершенно немыслимым. Ротгер не может быть побежден.
Успокоившись, старый крестоносец стал раздумывать о том, не лучше ли было бы услать пока Данусю в какой-нибудь отдаленный замок, на который ни при каких обстоятельствах не могли бы учинить набег мазуры. Однако, подумав с минуту времени, он отбросил и эту мысль. Только муж Дануси мог замыслить и учинить такой набег, а он ведь погибнет от руки Ротгера… Потом только князь и княгиня будут выведывать, выпытывать, писать и жаловаться, а от этого дело только запутается, никто уже ничего не поймет, не говоря уже о бесконечной затяжке. «Пока они о чем-нибудь дознаются, — сказал про себя Зигфрид, — я умру, а может, и дочка Юранда состарится у нас в заточении». Не зная все же, что ему придется предпринять вместе с Ротгером, старый крестоносец велел подготовить все к обороне замка и к отъезду и стал ждать.
Тем временем миновало уже два дня после того первоначального срока, когда Ротгер обещал вернуться, затем прошел третий и четвертый день, а у щитненских ворот все еще никто не появлялся. Только на пятый день, уже в сумерки, перед башней привратника раздался звук рога. Зигфрид, который только что закончил свои предвечерние занятия, тотчас послал мальчика-слугу узнать, кто прибыл.
Когда мальчик через некоторое время вернулся, лицо у него было смущенное; но Зигфрид ничего не заметил, так как огонь пылал в глубине камина и почти не рассеивал мрака.
— Приехали? — спросил старый рыцарь.
— Да! — ответил мальчик.
Но в голосе его прозвучали такие ноты, что крестоносец сразу встревожился и спросил:
— А брат Ротгер?
— Привезли брата Ротгера.
Зигфрид поднялся с кресла. Долго держался он рукой за подлокотник, точно боясь упасть, затем произнес сдавленным голосом:
— Подай мне плащ.
Мальчик набросил на плечи ему плащ; старый рыцарь овладел уже, видно, собою, сам надвинул на голову капюшон и вышел из комнаты.
Немного погодя он очутился во дворе замка, где уже царила тьма, и медленным шагом направился по скрипучему снегу к саням, которые миновали ворота и остановились неподалеку от них. Там стояла уже толпа народа и пылало несколько факелов, которые успели принести солдаты замковой стражи. Завидев старого рыцаря, кнехты расступились. В отблесках пламени видны были тревожные лица, тихие голоса шептали во мраке:
— Брат Ротгер…
— Брат Ротгер убит…
Зигфрид подошел к саням, на которых лежало на соломе покрытое плащом тело, и приподнял край плаща.
— Посветите, — велел он, откидывая капюшон.
Один из кнехтов наклонил факел, и старый крестоносец увидел голову Ротгера, его белое как снег, окоченелое лицо, стянутое темным платком, который завязали узлом под подбородком, видно для того, чтобы рот покойника не остался открытым. Все лицо как-то сжалось от этого и изменилось до неузнаваемости. Глаза были закрыты, вокруг них и на висках виднелись синие пятна. Щеки покрылись инеем.
Среди общего молчания долго глядел комтур на труп. А толпа глядела на комтура; все знали, что как сына любил он покойного. Но ни единой слезы не уронил старик, только лицо его стало еще суровей, и на нем застыло выражение холодного спокойствия.
— Так вот каким они его отослали! — произнес он наконец.
Однако тут же обратился к эконому замка:
— Сколотить до полуночи гроб и тело поставить в часовню.
— Остался один гроб из тех, что делали для убитых Юрандом, — заметил эконом. — Я прикажу только обить его сукном.
— И прикройте тело плащом, — приказал Зигфрид, закрывая лицо Ротгера.
— Да не таким, а орденским.
Через минуту он прибавил:
— Гроба крышкой не закрывайте.
К саням подошли люди. Зигфрид снова надвинул на голову капюшон, но перед уходом, видно что-то вспомнив, спросил:
— Где ван Крист?
— Он тоже убит, — ответил один из слуг, — но нам пришлось похоронить его в Цеханове, труп начал уже гнить.
— Хорошо.
Он ушел медленным шагом и, вернувшись в дом, опустился в то самое кресло, в котором застигла его весть; лицо у него было каменное, долго сидел он не двигаясь, так что мальчик-слуга уже забеспокоился и стал заглядывать в дверь.
Текли часы, в замке замирало обычное движение, только со стороны часовни доносился глухой, неясный стук молотка, а потом ничто уже не нарушало тишину, кроме окликов сторожевых солдат.
Было уже около полуночи, когда старый рыцарь очнулся, словно ото сна, и позвал слугу.
— Где брат Ротгер? — спросил он.
Но мальчика так взволновали все события, тишина и бессонница, что он, видно, не понял старика, бросил на него тревожный взгляд и ответил дрожащим голосом:
— Я не знаю, господин!..
А старик улыбнулся страшной улыбкой и мягко сказал:
— Я спрашиваю тебя, дитя мое: он уже в часовне?
— Да.
— Хорошо. Скажи Дидериху, чтобы он пришел сюда с ключами и фонарем и ждал, пока я не вернусь. Пусть захватит с собой и котелок с углями. Есть ли уже свет в часовне?
— Свечи горят у гроба.
Зигфрид надел плащ и вышел.
Придя в часовню, он в дверях огляделся, нет ли кого, затем, тщательно заперев двери, подошел к гробу, отставил две свечи из шести, которые горели в больших медных подсвечниках, и опустился у гроба на колени.
Губы его совсем не двигались, он не молился. Некоторое время он только глядел в застывшее, но все еще прекрасное лицо Ротгера, словно тщился уловить в нем признаки жизни.
Затем в тишине часовни он позвал приглушенным голосом:
— Сыночек! Сыночек!
И смолк. Казалось, он ждет ответа.
Протянув руки, он сунул исхудалые, похожие на когти пальцы под плащ, покрывавший Ротгера, и стал ощупывать всю его грудь — и сверху, и по бокам, и пониже ребер, и вдоль ключиц, наконец сквозь сукно он нащупал рубленую рану, которая шла от верхней части правого плеча к самой подмышке; вложив в рану пальцы, старик провел ими по всей ее длине и заговорил дрожащим голосом, в котором звучала как будто жалоба:
— О!.. Какой жестокий удар!.. А ты говорил, что он сущий младенец!.. Всю руку! Всю руку! Столько раз поднимал ты ее на язычников в защиту ордена, а теперь отрубила ее польская секира… И вот твой конец! И вот твой предел! Нет, не ниспослал тебе господь своего благословения, ибо не печется он, видно, о нашем ордене. И меня он оставил, хотя долгие годы служил я ему.
Слова замерли у него на устах, губы задрожали, и в часовне снова воцарилось немое молчание.
— Сыночек! Сыночек!
В голосе Зигфрида звучала теперь мольба, но звал он Ротгера еще тише, словно желал выпытать у него важную и ужасную тайну.
— Если ты еще здесь, если ты меня слышишь, дай знак; шевельни рукой или на один краткий миг открой глаза; ноет сердце в моей старой груди… дай знак, я ведь так любил тебя, отзовись!..
И, опершись руками на края гроба, он вперил свой ястребиный взгляд в закрытые глаза Ротгера и ждал.
— О, как можешь ты отозваться, — произнес он наконец, — если холодом могилы веет от тебя и тлетворный дух исходит от гроба. Но раз ты молчишь, я сам тебе что-то скажу, и пусть сюда, к горящим свечам, прилетит душа твоя и слушает.
Он склонился к лицу трупа.
— Помнишь, капеллан не позволил нам добить Юранда и мы дали ему клятву? Хорошо, я сдержу клятву, но тебя я все же порадую, где бы ты ни был сейчас.
С этими словами он отошел от гроба, снова поставил на место подсвечники, покрыл тело плащом, закрыв при этом и лицо, и вышел из часовни.
У дверей комнаты крепко спал мальчик-слуга, которого одолел сон, а в комнате ждал Зигфрида по его приказу Дидерих.
Это был человек низкого роста, приземистый, с кривыми ногами и квадратным звериным лицом, полузакрытым темным зубчатым колпаком, спускавшимся на плечи. На нем был надет кафтан из невыделанной буйволовой кожи, на бедрах такой же пояс, за которым висела связка ключей и торчал короткий нож. В правой руке он держал железный, затянутый пузырями фонарь, в левой — медный котелок и факел.
— Ты готов? — спросил Зигфрид.
Дидерих молча поклонился.
— Я велел тебе захватить в котелке углей.
Приземистый человек снова ничего не ответил, он указал только на пылающие в камине поленья, взял железный совок, стоявший у камина, и начал из-под поленьев выгребать угли в котелок. Затем он засветил фонарь и стал в ожидании.
— А теперь слушай, собака, — сказал Зигфрид. — Когда-то ты выболтал, что велел тебе сделать комтур Данфельд, и комтур приказал вырвать тебе язык. Но капеллану ты можешь все показать на пальцах; так вот запомни: если ты только попробуешь показать ему то, что сделаешь по моему приказанию, я велю тебя повесить.
Дидерих снова молча поклонился, только от страшного воспоминания злобная гримаса исказила его лицо, потому что язык ему вырвали совсем не по той причине, о которой говорил Зигфрид.
— Ступай теперь вперед и веди меня в подземелье к Юранду.
Палач своей огромной рукой схватил котелок за дужку, поднял фонарь, и они вышли. За дверью они миновали спящего мальчика, спустились с лестницы и направились не к главному входу, а под лестницу; позади нее тянулся по ширине дома узкий коридор, который кончался тяжелой одностворчатой дверью, скрытой в нише стены. Дидерих отворил дверь, и они очутились под открытым небом, во внутреннем дворике, с четырех сторон окруженном каменными складами, где хранились запасы хлеба на случай осады замка. Справа под одним из этих складов были подземелья для узников. Стражи около них не было, так как узник, даже вырвавшись из подземелья, очутился бы во дворике, из которого был один выход — через дверь, ведущую в дом.
— Погоди! — сказал Зигфрид.
Он оперся рукой о стену и остановился, почувствовав, что с ним творится что-то неладное, что ему не хватает воздуха, точно грудь его закована в слишком узкий панцирь. Все то, что пришлось ему пережить, было просто не по его старческим силам. Он почувствовал, что на лбу у него под капюшоном выступил холодный пот, и решил немного отдохнуть.
После хмурого дня спустилась необычайно ясная ночь. Луна взошла на небе, озарив лучами весь дворик, и снег в лунном сиянии отливал зеленым цветом. Зигфрид жадно втягивал в грудь свежий, морозный воздух. Ему вспомнилось вдруг, что в такую же ясную ночь Ротгер уехал в Цеханов, откуда вернулся мертвым.
— А теперь ты лежишь в часовне, — тихо пробормотал Зигфрид.
Дидерих подумал, что комтур обращается к нему, он поднял фонарь и осветил мертвенно-бледное лицо старика, живо напомнившее ему голову старого стервятника.
— Веди! — сказал Зигфрид.
Желтый кружок света от фонаря снова затрепетал на снегу, и они направились дальше. В толстой стене склада было углубление, и несколько ступеней вели к низкой железной двери. Дидерих отворил дверь и снова стал спускаться по ступеням во мрак, высоко поднимая фонарь, чтобы осветить комтуру дорогу. В конце лестницы начинался коридор, а по коридору справа и слева виднелись низенькие двери подземелий.
— К Юранду! — велел Зигфрид.
Через минуту заскрипел засов, и они вошли. Но в темнице царил непроглядный мрак, и Зигфрид, который плохо видел при тусклом свете фонаря, велел зажечь факел; при сильном отблеске пламени он увидел лежащего на соломе Юранда. На ногах у узника были оковы, на руках цепь подлиннее, чтобы он мог поднести пищу ко рту. На нем было то самое вретище, в котором старый рыцарь предстал перед комтурами, только сейчас оно было покрыто темными кровавыми пятнами: это в день, когда обезумевшего от боли и ярости Юранда опутали сетью, чтобы прекратить бой, кнехты хотели добить рыцаря алебардами и изранили его. Добить старика не дал местный щитненский капеллан, и раны оказались несмертельными; но Юранд потерял столько крови, что в темницу его отнесли полуживого. В замке все ждали, что старый рыцарь вот-вот скончается: но он был таким богатырем, что победил смерть и остался жив, несмотря на то что ран никто не перевязал и его ввергли в страшное подземелье, где в оттепель капало со свода, а в морозы стены сплошь покрывались инеем и льдом.
Он лежал на соломе, в цепях, ослабелый, но такой огромный, что и теперь казался обломком скалы, которому придали человеческий образ. Зигфрид велел поднести фонарь к лицу Юранда и долго в молчании глядел на это лицо. Затем он обратился к Дидериху и сказал:
— Видишь, у него только один глаз, выжги ему его.
В голосе Зигфрида звучало бессилие и старческая немощь, поэтому ужасный приказ казался еще ужаснее. Факел задрожал в руке палача, и все же он нагнулся, и на глаз Юранда стали падать большие капли пылающей смолы и вскоре покрыли всю впадину от брови до выдавшейся скулы.
Судорога исказила лицо Юранда, белокурые усы встопорщились, обнажив стиснутые зубы; но старый рыцарь не произнес ни слова и, от крайнего ли изнурения или из присущего его страшной натуре упорства, не издал ни единого стона.
А Зигфрид сказал:
— Мы обещали выпустить тебя на волю и выпустим; но орден ты ни в чем не сможешь уже обвинить, ибо тебе вырвут язык, которым ты изрыгал хулу на него.
И он снова дал знак Дидериху; однако тот издал странный горловой звук и показал старику на пальцах, что ему нужны обе руки и он просит, чтобы комтур ему посветил.
Зигфрид взял у него факел и держал его в вытянутой дрожащей руке, но, когда Дидерих прижал коленями грудь Юранда, старый крестоносец отвернул голову и стал глядеть на покрытую инеем стену.
Раздался лязг цепей, затем послышалось трудное дыхание, словно протяжный глухой стон, и воцарилась тишина.
Тогда снова раздался голос Зигфрида:
— Юранд, наказание, которое ты понес, ты и так должен был понести; но я обещал еще брату Ротгеру, которого убил муж твоей дочери, положить ему в гроб твою правую руку.
Дидерих, который уже было поднялся, услышав эти слова, снова склонился над Юрандом.
Через некоторое время старый комтур и Дидерих снова вышли во дворик, залитый лунным сиянием. Миновав коридор, Зигфрид взял из рук палача фонарь и какой-то темный предмет, завернутый в тряпку, и сам себе громко сказал:
— Теперь опять в часовню, а затем в башню.
Дидерих бросил на него быстрый взгляд; но комтур велел ему идти спать, а сам побрел с колеблющимся фонарем в руке к освещенным окнам часовни. По дороге он размышлял обо всем происшедшем. Какая-то уверенность росла в нем, что приходит и его конец, что это последние дела его на земле; и хотя душа у него была не столько лживая, сколько жестокая, все же под влиянием неумолимой необходимости он так привык к уловкам, обману и сокрытию кровавых злодеяний ордена, что и сейчас невольно думал о том, как снять с себя и с ордена пятно бесчестия и ответственность за муки Юранда. Дидерих нем, он ни в чем не сознается и, хотя может объясниться с капелланом, ничего ему не скажет просто из страха. Так кто же, кто может тогда доказать, что Юранд не получил всех этих ран в сече? Он легко мог потерять язык от удара копья, меч или секира могли отрубить ему правую руку, а глаз у него был только один, так что же удивительного, что ему его выбили, когда он в безумии один бросился на всю щитненскую стражу. Ах, Юранд! Сердце старого крестоносца затрепетало от последней радости, которую суждено ему было испытать. Да, если Юранд выживет, они отпустят его на волю! Зигфрид вспомнил, как держал об этом совет с Ротгером и как молодой брат со смехом сказал: «Пусть идет тогда к у д а г л а з а г л я д я т, а коли не найдет дороги в Спыхов, пусть с п р о с и т, как туда пройти». Ибо то, что случилось, они отчасти уже давно решили сделать. Но сейчас, когда Зигфрид снова вошел в часовню и, опустившись на колени у гроба, положил в ногах у Ротгера окровавленную руку Юранда, радость, от которой за минуту до этого трепетала его грудь, в последний раз изобразилась на его лице.
— Ты видишь, — сказал он, — я сделал больше, чем мы решили, ибо король Иоанн Люксембургский хотя и был слеп, но мог еще выйти на бой и погиб со славойnote 4, а Юранд уже не выйдет и погибнет, как пес под забором.
Тут у него снова началось удушье, как и тогда, когда он шел к Юранду, а в голове старик ощутил тяжесть, как от железного шлема; но это длилось лишь одно короткое мгновение. Он глубоко вздохнул и сказал:
— Да, пришел и мой час. Один ты был у меня, а теперь никого не осталось. Но если суждено мне еще жить, то я даю обет тебе, сынок, либо положить на твою могилу и ту руку, которая тебя убила, либо самому погибнуть. Жив еще твой убийца…
Зубы сжались у старого крестоносца при этих словах и такая сильная судорога свела лицо, что слова замерли у него на устах, и только через некоторое время он снова заговорил прерывистым голосом:
— Да… Жив еще твой убийца, но я настигну его… А прежде чем настичь, я заставлю его испытать муку, горшую смерти.
И он умолк.
Через минуту он поднялся и, приблизившись к гробу, сказал спокойным голосом:
— А теперь я прощусь с тобою… В последний раз погляжу я в твое лицо, может, узнаю, рад ли ты моему обету. В последний раз!
Он открыл лицо Ротгера и внезапно отпрянул.
— Ты смеешься… — сказал он. — Но как страшно ты смеешься…
Труп под плащом, может быть от тепла свечей, начал с ужасной быстротой разлагаться, и лицо молодого комтура стало просто страшным. Распухшие, почернелые уши были чудовищны, а синие вздувшиеся губы искривились как будто в усмешке.
Зигфрид торопливо закрыл эту страшную человеческую маску.
Затем он взял фонарь и вышел вон. По дороге старик в третий раз почувствовал удушье; вернувшись к себе, он бросился на свое жесткое монашеское ложе и некоторое время лежал без движения. Он думал, что уснет, но его охватило вдруг странное чувство: ему показалось, что сон уже никогда к нему не придет. И если он останется в этой комнате, то сейчас к нему придет смерть.
Зигфрид не боялся ее. Он изнемог, совсем потерял надежду уснуть и в смерти видел лишь бесконечный покой; но он не хотел, чтобы смерть пришла в эту ночь, и потому сел на своем ложе и произнес:
— Дай мне время до завтра.
Но тут же явственно услышал голос, который прошептал ему на ухо:
— Иди. Утром уже будет поздно, и ты не сделаешь того, что поклялся сделать. Иди.
С трудом поднявшись с постели, комтур вышел. На раскатах стен перекликалась стража. Желтый свет падал из окон часовни на снег. Посреди двора, у каменного колодца, играли две черные собаки, теребя какую-то тряпку, а так кругом было пустынно и тихо.
— Непременно этой ночью? — говорил Зигфрид. — Я так утомился, но я иду. Все спят. Измученный Юранд тоже, верно, спит, только я никак не усну. Я иду, иду, потому что в доме ждет меня смерть, а тебе я дал клятву… Но потом пусть приходит смерть, если не может прийти сон. Ты смеешься там, а у меня нет больше сил. Ты смеешься, ты, верно, доволен. Но пальцы у меня застыли, бессильны мои руки, и сам я уже этого не сделаю. Сделает это послушница, которая с нею спит…
Говоря так с самим собою, он шел тяжелым шагом к башне у ворот. Собаки, которые играли у каменного колодца, подбежали к нему и стали ласкаться. В одной из них Зигфрид узнал большую охотничью собаку, такую неразлучную спутницу Дидериха, что в замке говорили, будто ночью она служит ему подушкой.
Приласкавшись, собака тихо заскулила, затем, словно угадав мысль человека, побежала к воротам.
Через минуту Зигфрид очутился перед узкой дверцей башни, которую на ночь запирали снаружи на засов. Отодвинув его, старик нащупал перила лестницы, которая начиналась сразу же за дверью, и стал подниматься вверх. В растерянности он забыл фонарь и шел осторожно, нащупывая ногами ступени.
Сделав несколько шагов, он вдруг остановился, услышав выше над головой как будто тяжелое дыхание человека или зверя.
— Кто там?
Ответа не последовало, но дыхание стало чаще.
Зигфрид был человек неустрашимый, он не боялся смерти, но мужество его и самообладание уже исчерпались в эту страшную ночь. В голове у него пронеслась мысль, что это Ротгер преградил ему путь, и волосы встали дыбом у него на голове, а лоб покрылся холодным потом.
Он попятился чуть не к самому выходу.
— Кто там? — спросил он сдавленным голосом.
Но в эту минуту кто-то толкнул его в грудь с такой чудовищной силой, что старик без памяти грянулся навзничь в открытую дверь, не издав ни единого стона.
Воцарилась тишина. Потом из башни выскользнула темная фигура и крадучись побежала к конюшням, расположенным рядом с цейхгаузом по левую сторону двора. Большая собака Дидериха молча понеслась вслед за нею. Другая собака бросилась за ними и скрылась в тени, которую отбрасывала стена; однако вскоре она снова появилась; опустив к земле голову, она потихоньку бежала, словно принюхиваясь к следу. Подойдя к лежавшему неподвижно Зигфриду, собака обнюхала его и, сев у него в головах, подняла морду вверх и завыла.
Наводя новую тоску и новый ужас, долго разносился в эту мрачную ночь ее вой. Наконец в глубине, у больших ворот, скрипнула потайная дверь и во дворе появился привратник с алебардой.
— А, чтоб ты издохла! — сказал он. — Я вот научу тебя выть по ночам!
И, наставив алебарду, он хотел ткнуть острием в собаку, но тут же увидел, что у распахнутой дверцы башни кто-то лежит.
— Herr Jesus!note 5 Что это?..
Нагнувшись, он заглянул в лицо лежащему и закричал:
— Сюда, сюда, на помощь!
Затем бросился к воротам и изо всей силы задергал веревку колокола.
VIII
Как ни торопился Гловач в Згожелицы, однако дороги совсем развезло, и он не мог ехать так скоро, как ему бы хотелось. После суровой зимы, после лютых морозов и метелей, когда целые деревни оказались погребенными под снегом, наступила сильная оттепель. Месяц лютыйnote 6, вопреки своему названию, оказался вовсе не лютым. Сперва все вставали густые, непроницаемые туманы, потом пошли проливные дожди, от которых на глазах таяли снежные сугробы, а в перерывах между дождями дул обычный мартовский ветер; он налетал порывами, собирал и разгонял в небе тяжелые тучи, а на земле выл в зарослях, ревел в лесах и пожирал снега, под которыми еще недавно дремали в тихом зимнем сне сучья и ветви деревьев. Леса сразу почернели. Ветер морщил и рябил воду на затопленных лугах; реки и ручьи вздулись. Эта разлившаяся водная стихия радовала только рыбаков, прочий же люд скучал, сидя взаперти. Во многих местах от деревни до деревни можно было добраться только на лодке. Правда, через болота и леса почти везде были проложены из бревен гати и дороги; но сейчас гати размыло, а бревна в низинах затонули в болотной жиже, и проезд по ним стал опасным, а то и вовсе невозможным. Чеху особенно трудно было пробираться по озерной Великой Польше, где разливы каждую весну бывали больше, чем в других местах, и проехать, особенно всаднику, было труднее.
Он вынужден был часто делать остановки и ждать по целым неделям то в местечках, то в деревнях у шляхтичей, которые по обычаю радушно принимали гостя с его людьми, охотно слушали рассказы о крестоносцах, а за новости платили хлебом-солью. Весна уже вступила в свои права и миновала большая часть марта, прежде чем Гловач добрался до Згожелиц и Богданца.
Сердце билось у чеха при мысли, что скоро он увидит свою госпожу; он знал, что Ягенка для него так же недостижима, как звезда в небе, и все же обожал ее и любил всей душой. Однако Гловач решил заехать сперва к Мацьку
— и Збышко послал его к старику, да и людей он вез с собою, которых должен был оставить в Богданце. После смерти Ротгера Збышко взял людей убитого, а по правилам ордена при каждом рыцаре должно было состоять десять человек с десятью конями. Двое слуг Ротгера отвезли тело убитого в Щитно, а остальных Збышко, знавший, как ищет старый Мацько поселенцев, отослал с Гловачем в подарок дяде.
Когда чех приехал в Богданец, он не застал Мацька дома; ему сказали, что старик взял самострел и пошел с собаками в лес. Но Мацько вернулся еще засветло и, узнав, что к нему приехало много каких-то людей, ускорил шаги, чтобы поздороваться с приезжими и оказать им радушный прием. Он сперва не признал Гловача, когда же тот поклонился и назвал себя, старик в первую минуту страшно испугался и, бросив наземь самострел и шапку, закричал:
— Господи помилуй! Убит! Говори же, что с ним!
— Не убит он, — возразил чех. — В добром здоровье.
Мацько устыдился, услышав эти слова, и смущенно засопел.
— Слава Иисусу Христу, — сказал он наконец со вздохом облегчения. — Где же он?
— Поехал в Мальборк, а меня послал сюда с новостями.
— А зачем он поехал в Мальборк?
— За женой.
— Побойся бога, парень! За какой женой?
— За дочкой Юранда. На всю ночь хватит нам об этом разговоров; но пока позвольте мне отдохнуть, милостивый пан, страх как утомился я от дороги, с полуночи ехал без отдыха.
Мацько и спрашивать перестал по той простой причине, что от изумления у него язык отнялся. Придя в себя, он кликнул слугу, велел подкинуть дров в печку и принести чеху поесть, а сам заходил по горнице, размахивая руками.
— Ушам своим не верю… — говорил он сам с собою. — Дочка Юранда… Збышко женат.
— И женат, и не женат, — заметил чех.
И только теперь повел неторопливый рассказ обо всем происшедшем. Старик жадно слушал, прерывая иногда его речь вопросами, потому что не все в рассказе чеха было для него ясно. Гловач, например, не знал толком, когда Збышко женился, потому что никакой свадьбы не играли; и все же он уверял, что Збышко обвенчался с Дануськой и что помогла ему в этом сама княгиня Анна Данута, а открылось все только после приезда крестоносца Ротгера, которого Збышко вызвал на суд божий и при всем мазовецком дворе с ним бился.
— Вот как! Бился с ним! — сверкнув со страшным любопытством глазами, воскликнул Мацько. — И что же?
— Пополам разрубил он немца, да и мне бог помог справиться с оруженосцем.
Мацько снова засопел, на этот раз от удовольствия.
— Ну, — сказал он, — с ним шутки плохи. Последний он в роду Градов, но, ей-ей, не из последних. А тогда с фризами?.. Ведь совсем еще был мальчишка…
Старик пристально поглядел на чеха.
— Да и ты, — продолжал он, — мне по нраву пришелся. И, видно, не врешь. Я враля за версту слышу. С оруженосцем это дело пустое, да ты и сам говоришь, что недолго с ним повожжался, а вот что ты тевтонскому псу руку изломал, а допрежь того тура свалил, это дело похвальное.
Потом спросил вдруг:
— А добыча? Тоже добрая?
— Доспехи мы взяли, коней да слуг десять человек, восьмерых вам вот прислал молодой пан.
— А что он с двумя-то сделал?
— Отослал их с телом.
— Неужто князь не мог своих слуг послать? Их ведь уже не воротишь.
Чех улыбнулся, его насмешила жадность, которую часто обнаруживал Мацько.
— Молодому пану это сейчас нипочем, — сказал он. — Спыхов большое имение.
— Большое-то большое, да что толку в нем? Не его ведь еще оно.
— А чье же?
Мацько даже привстал.
— Рассказывай! А Юранд-то?
— Юранд у крестоносцев в подземелье, и смерть уж у него в головах. Бог весть, выживет ли он, а коли и выживет, так воротится ли? А хоть и выживет он, и воротится, так ксендз Калеб читал его последнюю волю, велел он всем слушаться молодого пана, как хозяина.
На Мацька эти новости произвели, видно, огромное впечатление; такие они были и радостные, и вместе с тем огорчительные, что старик терялся, не зная, что и подумать о них, и не мог разобраться в чувствах, которые боролись в нем. Весть о том, что Збышко женился, в первую минуту неприятно поразила Мацька, он ведь как родной отец любил Ягенку и всеми силами старался свести со Збышком. Но, с другой стороны, старик уже как-то привык к мысли, что дело это пропащее, да и Дануська приносила роду то, чего не могла принести Ягенка: и княжескую милость, и приданое, как у единственной дочки, во много раз большее. Мацько видел уже Збышка княжеским комесом, владетелем Богданца и Спыхова, а в будущем и каштеляном. Все это легко могло статься в те времена, когда о худородном шляхтиче говаривали: «Было у него двенадцать сыновей, шестеро в битвах полегли, шестеро каштелянами стали». И народ, и шляхетские роды были на пути к возвышению. Богатство только помогло бы Збышку возвыситься, так что алчность и родовая гордость Мацька могли быть удовлетворены. Однако у старика были основания и для беспокойства. Когда-то ради спасения Збышка он сам отправился к крестоносцам и вернулся из этой поездки с железным осколком под ребром, а теперь вот Збышко поехал в Мальборк, прямо как волку в пасть. Что он найдет там? Жену или смерть? «Косо они будут смотреть на него, — подумал Мацько. — Недавно он убил их знаменитого рыцаря, еще раньше напал на Лихтенштейна, а они, собачьи дети, мстительны». Закручинился старый рыцарь, подумав об этом, а тут еще пришло ему в голову, что Збышко, «горячая голова», непременно станет драться с каким-нибудь немцем. Впрочем, это его не так беспокоило. Больше всего Мацько опасался, как бы крестоносцы не схватили Збышка. «Схватили они старого Юранда и его дочку, не побоялись когда-то самого князя схватить в Злоторые, чего это они станут Збышка миловать?»
И тут ему подумалось — что же будет, если парень вырвется из лап крестоносцев, а жены не найдет? Сперва Мацько утешился, вспомнив, что после жены Збышку достанется Спыхов; но этого утешения не надолго хватило. Для старика было очень важно богатство, но не менее важен был и род — потомство Збышка. «Коли Дануська пропадет, как камень в воду канет, и никто не будет знать, жива она или умерла, Збышко не сможет жениться на другой, и вымрут тогда Грады из Богданца. Эх! Не то было бы с Ягенкой!.. Мочидолов тоже ни наседка крыльями, ни пес хвостом не прикроют, а такая девка что ни год рожала бы, как яблоня в саду». И не так уже радовался Мацько новым владениям, больше сокрушался, что все так сложилось; в тревоге стал он снова выпытывать у чеха, когда же и как Збышко обвенчался.
— Я уж говорил вам, милостивый пан, — ответил ему чех, — что не знаю, когда это было, догадываюсь только, ну а поклясться в том не могу.
— А все-таки как ты думаешь?
— Когда пан болел, я от него не отходил и спал с ним в одной горнице. Как-то вечером велено мне было уйти, а потом я видел, как к пану прошла сама вельможная княгиня, а с нею панна Данута, де Лорш и ксендз Вышонек. У панны на голове был веночек, и я даже удивился, ну, а потом подумал, что это, верно, ксендз будет причащать пана… Может, тогда это и было… Помню, пан велел нарядить его, как на свадьбу; но я тоже подумал, что это для причастия.
— Ну, а как же потом? Они остались одни?
— Какое там! Не остались! Да хоть бы и остались, так пан тогда и есть-то сам не мог, совсем ослаб. А за панночкой уже люди приехали, будто бы от Юранда, на рассвете она и уехала…
— И Збышко с той поры ее не видал?
— Никто ее с той поры не видал.
На минуту воцарилось молчание.
— Как ты думаешь? — снова заговорил Мацько. — Отдадут ее крестоносцы?
Чех покачал головой, потом нехотя махнул рукой.
— Мне думается, — медленно сказал он, — что пропала она навеки.
— Это почему же? — со страхом спросил Мацько.
— Да если бы они сказали, что она у них, так и надежда была бы. Можно было бы жаловаться, либо выкуп заплатить, либо отбить ее силой, а ведь они что говорят? «Была, говорят, у нас какая-то девка, отбили мы ее и дали Юранду знать, а тот в ней не признал своей дочки, а за наше добро столько нам перебил народу, что и в бою столько не потеряешь».
— Так они показывали Юранду какую-то девку?
— Говорят, будто показывали. А бог их знает. Может, и неправда, а может, другую показали, одно только верно, что тьму народу он перебил и что они готовы поклясться в том, что панны Дануты никогда не похищали. Трудное это дело. Хоть и велит им магистр отдать ее, так они скажут, что нет ее у них, и чем ты докажешь, что она у них? А тут еще люди в Цеханове толковали про письмо Юранда, в котором он пишет, будто она не у крестоносцев.
— А может, она и впрямь не у крестоносцев?
— Что вы, ваша милость!.. Ведь если бы ее разбойники похитили, так только для того, чтобы получить выкуп. Да и не сумели бы они ни письмо написать, ни печать пана из Спыхова подделать, ни столько слуг за нею прислать.
— Это верно. Но зачем же она нужна крестоносцам?
— А обиды свои на ней выместить! Им месть слаще меда и вина, да и причина есть. Страшен был им пан из Спыхова, а после того, что напоследок он им учинил, они вконец распалились… Слыхал я, что и мой пан поднял руку на Лихтенштейна, да и Ротгера убил… А я с божьей помощью тевтонскому псу руку изломал. Эх!.. Четверо их было, черт бы их, простите, подрал, а теперь один только в живых остался, да и тот старик. Мы, ваша милость, тоже можем показать зубы.
На минуту снова воцарилось молчание.
— Бойкий из тебя оруженосец, — сказал наконец Мацько. — А как ты думаешь, что они с нею сделают?
— Князь Витовт — могущественный князь, говорят, сам германский император в пояс ему кланяется, а что они сделали с его детьми? Мало у них замков? Мало подземелий? Мало колодцев? Мало веревок да петель на шею?
— Господи, спаси и помилуй! — воскликнул Мацько.
— Дай бог, чтоб молодого пана не заточили, хоть и поехал он к ним с письмом от князя и с паном де Лоршем, знатным рыцарем, который герцогам сродни. Эх, не хотел я сюда ехать, потому там скорей удалось бы с кем-нибудь сразиться. Да пан велел. Слыхал я, как говорил он раз старому пану из Спыхова: «Вы, говорит, хитрый? Потому я совсем хитрить не умею, а с ними нужна хитрость! Вот, говорит, дядя Мацько, тот бы очень нам пригодился!» Затем-то он меня сюда и послал. Но только дочки Юранда и вам, пан, не найти, она уж, верно, на том свете, а против смерти — никакая хитрость не поможет…
Мацько задумался.
— Да, тут уж ничего не поделаешь, — сказал он после долгого молчания.
— Против смерти хитрость не поможет. Вот поехать бы туда да хоть дознаться, что ту убили, так тогда Спыхов все равно достался бы Збышку, а сам он мог бы вернуться и на другой жениться…
Мацько вздохнул при этом, будто камень у него с души свалился, а Гловач спросил робким, тихим голосом:
— На панночке из Згожелиц?..
— На ней, — ответил Мацько. — Она к тому же теперь сирота, а Чтан из Рогова и Вильк из Бжозовой так навязались, что совсем от них житья девке не стало.
Чех вскочил.
— Панночка сирота? А рыцарь Зых?..
— Так ты ничего не знаешь?
— Господи, да что же стряслось?
— Оно и верно, откуда тебе знать об этом, коли приехал ты прямо сюда, а толковали мы с тобой только про Збышка. Сирота она! Згожелицкий Зых, сказать по правде, и места-то дома не пригрел, только тогда, бывало, и посидит, как гости у него. А так все ему было скучно в Згожелицах. Написал ему как-то аббат, что собирается в гости к освенцимскому князю Пшемку, и его с собой позвал. А Зых и рад, он с князем знаком был, не раз с ним пировал. Приезжает это ко мне Зых и говорит: «Еду я в Освенцим, а оттуда в Глевицы, а вы приглядите тут за Згожелицами». Будто почуяло мое сердце беду, говорю я ему: «Не ездите! Постерегите дом и Ягенку, знаю я, что Чтан с Вильком худое замышляют». А надо тебе сказать, что аббат, разгневавшись на Збышка, хотел выдать Ягенку за Вилька или Чтана, да как поближе к ним пригляделся, отколотил их как-то обоих своим посохом и вышвырнул вон из Згожелиц. Оно бы и хорошо, да вот беда, уж очень они обозлились. Сейчас спокойней стало, изувечили они друг дружку и лежат, а то ни минуты тебе покоя нет. Все на моих плечах: и опекай, и охраняй. А теперь вот Збышко хочет, чтобы я к нему ехал. Не знаю, как и быть-то с Ягенкой… Впрочем, погоди, дай я тебе сперва про Зыха доскажу. Не послушался он меня, поехал.
Ну, пировали они там, веселились! Из Глевиц поехали к отцу князя Пшемкаnote 7, к старому Носаку, который в Цешине княжит. А тут Яськоnote 8, князь рациборский, который ненавидел князя Пшемка, возьми и подошли к ним разбойников под предводительством чеха Хшана. И князь Пшемко погиб, а с ним и згожелицкий Зых, стрела ему в горло воткнулась. Аббата они железным чеканом оглушили, так что у него и по сию пору голова трясется, без памяти старик и языка лишился, верно тоже навсегда. Но старый князь Носак купил Хшана у владетеля Зампаха и так его истязал, что даже старики о таких пытках не слыхивали. Но от этого не перестал он тосковать по сыну, и Зыха не воскресил, и Ягенки не утешил. Вот тебе и позабавились… Шесть недель назад привезли сюда Зыха и похоронили.
— Такой могучий был богатырь!.. — с сожалением сказал чех. — Я под Болеславцем тоже был уже крепким парнем, а ведь он схватил меня и минуты не повожжался. Только такая у него была неволя, что не променяю я ее и на волю… Добрый, хороший был пан! Вечная ему память! Уж так мне жаль, так жаль, а больше всего бедняжки панночки.
— И впрямь бедняжка. Другая матери так не любит, как она отца любила. Да и жить ей в Згожелицах стало опасно. Не успела она отца похоронить, еще снегом могилу его не засыпало, а уж Чтан и Вильк учинили набег на Згожелицы. По счастью, мои люди прослышали про умысел их, и я со слугами поспешил на подмогу Ягенке; с божьей помощью здорово мы их тогда поколотили. А Ягенка после боя упала мне в ноги: «Не судьба мне за Збышком быть, так ни за кого не пойду. Только спасите меня от этих выродков, потому лучше мне смерть принять, чем за кого-нибудь из них замуж пойти…» Ты, скажу я тебе, Згожелиц сейчас не узнаешь, я там настоящую крепость устроил. Чтан и Вильк еще два раза учиняли потом набег, да только ничего у них не вышло. Теперь попритихли на время — я уж тебе говорил, так друг дружку изувечили, что ни рукой, ни ногой двинуть не могут.
Гловач ничего не отвечал, только так скрежетал зубами, слушая про Чтана и Вилька, будто кто скрипучую дверь отворял да затворял, а потом потер об ляжки свои сильные руки, видно почувствовал, что чешутся они у него. Одно только слово вырвалось у чеха:
— Проклятые!..
Но в эту минуту в сенях раздались чьи-то голоса, дверь внезапно распахнулась, и в горницу ворвалась Ягенка со старшим из братьев, четырнадцатилетним Яськом, с которым они были схожи, как близнецы.
Узнав от згожелицких мужиков, которые видели на дороге всадников, что какие-то люди, предводительствуемые чехом Главой, поехали в Богданец, она, как и Мацько, очень испугалась, а когда ей сказали, что Збышка с ними не было, она решила, что стряслась беда, и духом примчалась в Богданец, чтобы узнать всю правду.
— Господи! Что там стряслось?.. — крикнула девушка с порога.
— А что могло стрястись-то? — сказал Мацько. — Збышко жив и здоров.
Чех бросился к своей госпоже и, преклонив колено, стал целовать край ее платья, однако она ничего не заметила; услышав ответ старого рыцаря, она отвернула голову в тень и только через минуту, вспомнив, что надо поздороваться, сказала:
— Слава Иисусу Христу!
— Во веки веков! — ответил Мацько.
А она только теперь заметила чеха у своих ног и склонилась к нему:
— Я, Глава, от души рада тебя видеть, но почему ты покинул своего пана?
— Он услал меня, милостивая панночка.
— И что велел тебе делать?
— Велел ехать в Богданец.
— В Богданец?.. А еще что?
— Послал за советом… с приветом и поклоном.
— Только в Богданец? Ну ладно. А сам-то он где?
— К крестоносцам поехал в Мальборк.
На лице Ягенки снова изобразилось беспокойство.
— Что, ему жизнь не мила? Зачем он туда поехал?
— Искать, милостивая панночка, то, чего уж ему не найти.
— Это верно, что не найти, — вмешался Мацько. — Как гвоздя не утвердить без молота, так и волю людскую без воли божьей.
— О чем это вы толкуете? — спросила Ягенка.
Но Мацько на вопрос ответил вопросом:
— Говорил ли тебе Збышко про дочку Юранда? Слыхал я, что говорил.
Ягенка не сразу ответила.
— Говорил! А почему бы ему не говорить? — спросила она, затаив дыхание.
— Вот и хорошо, теперь мне легче будет рассказывать, — ответил старик.
И он начал рассказывать ей обо всем, что слышал от чеха, и сам диву давался, отчего это так трудно ему говорить и рассказ его так нескладен. Но человек он и в самом деле был хитрый, и уж очень ему не хотелось «отпугивать» Ягенку, поэтому он на всякий случай особенно упирал на то, чему и сам верил, — что Збышко вовсе и не был мужем Дануси и что она пропала навеки.
Чех поддакивал старику, то кивая головой, то повторяя: «Ей-же-ей, правда!» или: «Так оно на самом деле и есть», а девушка слушала, потупя взор, ни о чем не спрашивала и так притихла, что молчание ее встревожило Мацька.
— Ну, что же ты скажешь? — спросил он, закончив свой рассказ.
Она ничего не ответила, только две слезинки блеснули у нее на ресницах и скатились по щекам.
Через минуту девушка подошла к Мацьку, поцеловала ему руку и сказала:
— Слава Иисусу Христу!
— Во веки веков! — ответил старик. — Что это ты так домой торопишься? Осталась бы с нами.
Но она не захотела остаться, сказала, будто дома на ужин ничего не оставила. Хоть и знал Мацько, что в Згожелицах есть старая шляхтянка Сецехова, которая могла бы заменить Ягенку, но не очень задерживал девушку, понимая, что с печали слезы льются, а не любит человек, чтобы его в слезах видели, вот и прячется, словно рыба, которая, почуяв в себе зуб остроги, уходит поглубже на дно.
Он только погладил девушку по голове и с чехом проводил ее во двор. Чех вывел из конюшни коня, вскочил на него и поехал следом за панночкой.
А Мацько, вернувшись, покачал со вздохом головой и проворчал:
— Ох, и дурень же ты, Збышко!.. Даже пахнет сладко после этой девки в хате.
И старик совсем закручинился. Вот, подумал он, женился бы на ней Збышко сразу, как домой воротился, так уж, может, до этой-то поры была бы и радость, и утеха! А теперь что? Только вспомнишь о нем, а у нее уж слеза катится из глаз, а парень бродит где-то по свету и будет в Мальборке стену лбом пробивать, покуда не разобьет его себе, а в хате пусто, одни доспехи скалятся со стен. Какой толк от хозяйства, к чему все заботы, на что и Спыхов и Богданец, коли некому будет их оставить?
И Мацько распалился гневом.
— Погоди ты, бродяга! — сказал он вслух. — Не поеду я к тебе, делай себе, что хочешь.
Но тут, как назло, напала на него страшная тоска по Збышку. «Как же не ехать-то, — подумал старик, — да разве я усижу дома? Не усижу! Наказание господне! Это чтоб я хоть разок еще этого сорванца не увидал? Не может этого быть! Опять он там тевтонского пса изрубил и добычу взял… Другой поседеет, покуда рыцарский пояс получит, а его уже князь опоясал… И по справедливости, потому много удалых молодцов среди шляхты, но другого такого, пожалуй, не сыщешь».
И, совсем растрогавшись, он сперва стал озирать доспехи, мечи и секиры, темневшие в дыму, как бы раздумывая, что взять с собой и что дома оставить, а потом вышел вон, потому что невмоготу ему стало в хате сидеть, да и надо было распорядиться, чтобы конюхи смазали телеги и задали лошадям вдвое больше овса.
Во дворе уже спускались сумерки; старику вспомнилась вдруг Ягенка, которая за минуту до этого садилась здесь на коня, и опять его охватила тревога.
— Ехать-то ехать, — сказал он себе, — а кто будет тут защищать ее от Чтана и Вилька? А чтоб их гром разразил!..
Ягенка тем временем ехала с малым Яськом по лесной дороге в Згожелицы, а чех тащился за ними в молчании, и сердце его было переполнено любовью и жалостью… Он видел слезы девушки и, глядя теперь на ее темную фигуру, едва видную в лесном мраке, догадывался, как тоскует она и печалится. И чудилось ему, что из темной чащи вот-вот протянутся к ней хищные руки Вилька или Чтана, и при одной этой мысли его охватывала дикая жажда битвы. Порой эта жажда становилась такой неодолимой, что парню хотелось схватиться за меч или секиру и хоть сосны рубить у дороги. Он чувствовал, что если бы ему побиться до устали, так стало бы легче. Подумал он было, не пустить ли хоть коня вскачь, да те впереди ехали медленно, нога за ногу, и больше молчали, потому что малый Ясько хоть и был говорлив, но заметил, что сестре не хочется разговаривать, и тоже примолк.
Но когда они подъезжали к Згожелицам, чех перестал уже гневаться на Чтана и Вилька, одна только жалость владела теперь его сердцем. «Да я бы для тебя жизни не пожалел, — говорил он сам с собою, — только бы тебя утешить, но что же мне делать, несчастному, что сказать тебе? Сказать разве, что велел он поклон тебе передать, может, даст бог, ты хоть немного утешишься».
Подумав об этом, он подъехал к Ягенке.
— Милостивая панночка…
— Ты едешь с нами? — спросила девушка, словно очнувшись ото сна. — Что скажешь?
— Забыл я, пан мне вот что велел вам передать. Как уезжал я из Спыхова, позвал он меня и говорит: «Упади к ногам панночки из Згожелиц и скажи, что горька ли иль счастлива будет моя доля, никогда я ее не забуду, а за то, говорит, что она для дяди и для меня сделала, пусть бог ее наградит и пошлет ей здоровья».
— Спасибо и ему на добром слове, — ответила Ягенка.
Затем она прибавила таким удивительным голосом, что у чеха совсем растаяло сердце:
— И тебе, Глава.
Разговор у них оборвался; но оруженосец был доволен собой и радовался, что сказал панночке такие хорошие слова. «По крайности, — подумал он про себя, — не скажет она, что отплатили ей неблагодарностью». Потом добрый хлопец стал снова раздумывать, что бы ей еще такое сказать.
— Панночка… — заговорил он через минуту.
— Что тебе?
— Да я хотел вам то же сказать, что и старому пану в Богданце говорил: пропала уж та навеки, никогда уж молодому пану ее не найти, хоть бы и сам магистр стал ему помогать.
— Она жена ему, — возразила Ягенка.
Но чех покачал головой.
— Какая там жена…
Ягенка ничего ему не ответила, но дома, после ужина, когда Ясько и младшие братья пошли спать, велела принести братину меду и сказала чеху:
— Надо мне поговорить с тобою, да ты, может, спать хочешь?
Как ни утомился чех от дороги, но с нею готов был проговорить до утра, и они стали беседовать, вернее, он стал сызнова подробно рассказывать ей обо всем, что случилось за это время со Збышком, с Юрандом, с Данусей и с ним самим.
IX
Мацько готовился в путь, а Ягенка два дня не показывалась в Богданце, все держала совет с чехом. Старый рыцарь встретил ее только на третий день, в воскресенье, по дороге в костел. Ягенка ехала в Кшесню с братом Яськом и с целым отрядом вооруженных слуг, она не была уверена, что Чтан и Вильк все еще лежат, и опасалась, как бы они не учинили на нее нападения.
— Я после обедни хотела заехать к вам в Богданец, — сказала девушка, поздоровавшись с Мацьком, — есть у меня к вам спешное дело, а впрочем, мы и сейчас можем потолковать.
Она проехала вперед, не желая, видно, чтобы слуги слышали их разговор, и, когда Мацько поравнялся с нею, спросила:
— Так вы уже наверняка едете?
— Бог даст, не позднее завтрашнего дня.
— В Мальборк?
— То ли в Мальборк, то ли нет. Куда приведется.
— Так послушайте, что я вам скажу. Долго я думала, что мне делать, а сейчас у вас хочу спросить совета. Раньше, когда батюшка был жив и аббат здоров, все было иначе. Чтан и Вильк думали, что я выберу одного из них, и утихомиривали друг дружку. А теперь я останусь безо всякой защиты, и либо мне придется сидеть за острогом в Згожелицах, как в заточении, либо неминучее дело ждать от них обиды. Ну, скажите сами, разве это не так?
— Что говорить! — сказал Мацько. — Я и сам думал об этом.
— И что же вы надумали?
— Ничего не надумал, одно только должен тебе сказать, что сторона наша польская, и за насилие над девушкой статут сурово карает обидчика.
— Так-то оно так, да ведь через границу тоже легко перейти. Знаю я, что и Силезия польская сторона, а князья вечно там враждуют и друг на дружку учиняют набеги. Не будь этого, мой дорогой батюшка был бы жив. Поналезло уже туда немцев, мутят они там, обиды чинят, и коли хочет кто укрыться у них, так укроется. Не далась бы я легко в руки ни Чтану, ни Вильку, и не за себя, за братьев я боюсь. Не будет меня в Згожелицах, все будет спокойно, а останусь я, так бог один знает, что тогда может случиться. Начнутся опять набеги да стычки, а Яську четырнадцать лет, и его не только мне, никому уж не удержать. Последний раз, когда вы еще пришли нам на помощь, он уже рвался вперед; Чтан как метнул тогда в толпу булавой, так чуть парнишке в голову не угодил. Да что там! Ясько слугам сказал, что вызовет Чтана и Вилька на бой на утоптанной земле. Говорю вам, ни днем, ни ночью не будет покоя, ведь и над младшими братьями может стрястись беда.
— Да что ты! Собачьи дети и Чтан, и Вильк, — с живостью сказал Мацько, — но на детей руки не поднимут. Тьфу! Да такое одни только крестоносцы могут учинить.
— На детей они руки не поднимут, но в суматохе, или случись, упаси бог, пожар, все может статься. Да что толковать! Старая Сецехова любит братьев, как родных детей, присмотрит она за ними и приглядит, а без меня было бы тут безопасней.
— Может быть, — ответил Мацько.
Затем он бросил на девушку быстрый взгляд:
— Чего же ты хочешь?
Она ответила ему, понизив голос:
— Возьмите меня с собой.
Нетрудно было догадаться, что разговор кончится этим, однако Мацько был вне себя от изумления.
— Побойся ты бога, Ягенка! — воскликнул он, осадив коня.
Она опустила голову и ответила робко и вместе с тем печально:
— Миленький вы мой! Уж лучше мне не таиться, а всю вам правду сказать. И Глава, и вы говорите, что вовек не найти Збышку Дануськи, а чех еще горшей ждет беды. Бог свидетель, я не желаю ей зла. Пусть хранит ее, бедняжку, матерь божия. Милей была она Збышку, что ж, ничего не поделаешь! Такая уж моя доля. Но, видите, покуда Збышко ее не найдет, или, как вы думаете, никогда не найдет, то… то…
— То что? — спросил Мацько, видя, что девушка все больше пугается и смущается.
— То не хочу я ни за Чтана, ни за Вилька, ни за кого не хочу выходить.
Мацько удовлетворенно вздохнул.
— А я уж думал, ты его забыла, — сказал он.
А она ответила с еще большей грустью:
— Где уж там!..
— Так чего ты хочешь? Как же мне взять тебя к крестоносцам?
— Зачем непременно к крестоносцам? Я бы сейчас к аббату съездила, он в Серадзе лежит больной. Нету там при нем родной душеньки, скоморохи-то его, верно, больше в братину заглядывают, чем к нему, больному, а ведь он крестный мой и благодетель. Будь он здоров, я бы все равно искала его покровительства, его ведь люди побаиваются.
— Я не стану противиться, — сказал ей Мацько, который в глубине души рад был решению Ягенки. Уж он-то знал крестоносцев и был совершенно уверен в том, что Данусе живой из их рук не вырваться. — Да ведь с девушкой в дороге хлопот не оберешься.
— Может, с другой и не оберешься, только не со мной. Не доводилось мне еще ни с кем биться, но не в диковину мне стрелять из самострела и на охоту ходить. Надо будет, все вынесу, это вы не опасайтесь. Надену я платье Яська, косы уберу под сетку, маленький меч к поясу пристегну и поеду. Ясько моложе меня, но ростом ничуть не ниже, а лицом так на меня похож, что, когда мы с ним, бывало, перерядимся на масленой, так и покойный батюшка не угадает, где он, а где я… Вот увидите, не признают меня ни аббат и никто другой.
— Ни Збышко?
— Коли только я увижу его…
Мацько на минуту задумался, а потом сказал вдруг с улыбкой:
— А Вильк из Бжозовой и Чтан из Рогова, пожалуй, взбесятся!
— И пускай себе бесятся. Хуже, если они за нами поедут.
— Ну, этого-то я не боюсь. Хоть и стар я, но лучше мне под руку не попадаться. Да и прочим Градам тоже!.. Они уж понюхали, чем кулак Збышка пахнет.
За разговором Мацько и Ягенка не заметили, как доехали до Кшесни. В костеле был и старый Вильк из Бжозовой; он то и дело бросал мрачные взгляды на Мацька, но тот не обращал на него внимания. После обедни с легким сердцем возвращался Мацько с Ягенкой домой. Но когда на распутье они попрощались и Мацько, вернувшись в Богданец, остался один, в голову ему полезли уже не такие веселые мысли. Он знал, что, если Ягенка уедет, ни Згожелицам, ни родным ее не будет грозить опасность. «На девушку парни могли бы напасть, — говорил он про себя, — это совсем другое дело, а на сирот и на их имущество они не посягнут, иначе покрыли бы себя несмываемым позором и все жители поднялись бы на них, как на сущих волков. Но вот Богданец останется на произвол судьбы!.. Межи запашут, стада угонят, мужиков переманят!.. Даст бог, ворочусь, так все отобью, пошлю вызов и в суд подам, потому не один кулак, но и закон правит у нас… Только ворочусь ли я, да и когда ворочусь?.. Уж очень они на меня взъелись за то, что девки им не даю, а коли она уедет со мною, еще пуще взъедятся».
И страх как жалко стало старику Богданца, где он завел уже большое хозяйство; уверен он был, что, вернувшись домой, найдет опять мерзость запустения.
«Ничего не поделаешь! Надо что-то придумать!» — решил старик.
После обеда он велел оседлать коня, сел и поехал прямо в Бжозовую.
Приехал он уже в сумерки. В светлице за жбаном меду сидел старый Вильк, а молодой, избитый Чтаном, лежал на покрытой шкурами лавке и тоже попивал с отцом мед. Мацько вошел неожиданно в светлицу и остановился на пороге, суровый, высокий, костистый, без брони, но с большим мечом на боку. На лицо старика упал яркий отблеск пламени, и отец с сыном тотчас его признали. Они вскочили с быстротой молнии и, ринувшись к стенам, схватили первое попавшееся оружие.
Однако старик, человек бывалый и отлично знавший людей и обычай, нимало не смутился, даже до меча не дотронулся; подбоченясь, он сказал спокойным голосом, в котором звучала легкая насмешка:
— Что это? Так вот как в Бжозовой шляхта принимает гостей?
У тех и руки опустились, старик со звоном уронил на землю меч, молодой — копье, они замерли, вытянув шеи, и на враждебных, но уже пристыженных лицах их изобразилось удивление.
— Слава Иисусу Христу! — сказал Мацько с улыбкой.
— Во веки веков!
— И Георгию Победоносцу.
— Мы служим ему.
— Я как сосед приехал, с добрыми намерениями.
— Коли с добрыми намерениями, так милости просим. Гость — особа священная.
Тут старый Вильк бросился к Мацьку, за ним кинулся и молодой, оба они стали пожимать гостю руку, а затем усадили его за стол на переднее место. В один миг подбросили они дров в печку, накрыли скатертью стол, уставили его яствами, баклагами пива, жбанами меду, и стали все пировать. Молодой Вильк то и дело бросал на Мацька испытующие взгляды, видно было, что уважение к старику, как к гостю, борется в нем с ненавистью; и все же парень, хоть и ранен был, так усердно прислуживал Мацьку, что даже побледнел от усталости. Оба они с отцом просто сгорали от любопытства, так хотелось им узнать, зачем приехал Мацько; однако они ни словом не обмолвились, ожидая, что старик сам скажет им о цели своего приезда.
А Мацько, как человек, знающий обычай, все похваливал яства и пития и гостеприимных хозяев и, только наевшись до отвала, поглядел с важностью и сказал:
— Случается людям поссориться и даже подраться, но нет ничего лучше, когда у соседа с соседом лад!
— Нет ничего лучше, — с такой же важностью поддержал его старый Вильк.
— Бывает и так, — продолжал Мацько, — что надо человеку в дальний путь отправляться и жаль ему уехать, не простясь с соседом, с которым он не в ладу жил.
— Спасибо на добром слове.
— Не на одном только слове, я ведь и приехал к вам.
— От души рады вас видеть. Милости просим хоть каждый день.
— Рад бы и я принять вас в Богданце, как подобает принимать людей, которые знают, что такое рыцарская честь, да в дорогу тороплюсь. Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6
|
|