Вперед и вверх на севших батарейках
ModernLib.Net / Отечественная проза / Сенчин Роман / Вперед и вверх на севших батарейках - Чтение
(стр. 5)
Будто кто-то так направил невидимой сильной рукой: "Тебе вот сюда". И в переулочке я увидел зарешеченную темную арку. Дверь-решетка была приоткрыта. Конечно, вошел. Тоже темный, жутковатый двор, посреди него - силуэт кособокого двухэтажного зданьица. Я достал сигареты, закурил, я как-то сразу успокоился. То есть со спокойной уверенностью понял, что вот-вот и случится окончательное... И решил с удовольствием покурить, как перед казнью, прыжком в бездну, атакой на пулеметы... Вывески вокруг двери. Да, это Пен-центр, а вот и "Студия "Парадокс"". Ла-адно... Нажал кнопку домофона. - Вам кого? - спросили из щелки динамика. Секунду-другую я мялся, потом ответил: - Елизавету Емельянову. - И на душе стало совсем спокойно. - Минутку. - В щелке динамика хрустнуло, а потом - мертвая тишина. Я стоял перед обитой потрепанным дерматином с трещинками дверью, смотрел в какой-то кругляш чуть выше щитка домофона... Наверняка на меня глазеют сейчас и хихикают, а Лиза торопливо одевается, путается в колготках, кофте, юбке... За полминуты, пока домофон молчал, в моей голове прокрутился целый порнофильм, главной героиней которого была любимая мной женщина. И когда он (чертов домофон) запищал, я, опять распаленный, дернул дверь и ринулся внутрь, тут же запнулся о высокий порожек, чуть не упал... Состояние было, ясно, не для разглядывания окружающего, но внутренность знаменитого Пен-центра поразила. Коротко, на мгновение, зато глубоко. Узкий, как в подводной лодке, коридорчик, неровно оштукатуренные стены, к которым прислонены рейки плинтусов и еще какие-то стройматериалы для бесполезного, косметического, ремонта. Слева - крутая деревянная лестница. И оттуда, сверху, голос Лизы: - Ром, поднимайся сюда! Опустив голову, следя за неровностями ступенек, я поднялся на площадку между первым и вторым этажами. Лиза стояла в нескольких шагах выше меня. Утомленная, с сигаретой, глаза красные. Кажется, слегка подпившая. За ее спиной, где-то рядом, слышались голоса, музыка. - Пошли домой, - сказал я. - А что такое? - Ничего... - Слов не находилось, хотя, пока ехал сюда на метро, пока метался по Неглинной, их были на языке сотни и сотни, начиная с обидных, оскорбительных выкриков и кончая разумными, наставительными монологами... И я сумел лишь повторить, но более раздраженно и твердо: - Пошли домой! - У меня здесь еще дела... - Когда ж ты натусуешься? - Слушай, - Лиза тоже стала раздражаться, - я пять лет просидела дома. Я до тебя занималась кино, у меня были друзья, общение. Из-за тебя, из-за родов, Настьки я потеряла все связи. Сейчас я хочу вернуться, я хочу заниматься любимым делом. Я хмыкнул: - Пить пивко в этом сарае хрен знает с кем и лясы точить. Ништяк! Так можно и до старости протусоваться - не надоест. - Перестань, - лицо ее сморщилось, - мы пишем синопсис... - Да ладно. Я слышу, что вы там пишете... Пошли домой! - Я с тобой таким никуда не пойду. - Да? - Меня затрясло. - Ну тогда - прощай. - Она меня не останавливала... Я почти бежал к метро и чувствовал небывалую, странную легкость. И, кажется, в первый раз я запел дебильненько-жалостливое, которое почти и не помнил, поэтому досочинял на ходу: "Ты не моя мурлыся, а я не твой Андрейка, ведь у любви у нашей сели батарейки..." Нет, нечто подобное было когда-то - такая же странная легкость. В восемьдесят четвертом году, в ноябре, в родном азиатско-сибирском Кызыле я принял крещение. Мне было тринадцать. Тайком от родителей... Я тогда много думал о смысле жизни и вот додумался до того, что необходимо верить, а веру начать с крещения (чтоб все как положено). И потом, когда после окончания процедуры меня отпустили из церкви, шагая по морозу с мокрой еще и непокрытой головой (как-то страшно было натянуть на нее, освященную, засаленную кроличью шапку), я почувствовал легкость. Будто ноги не опираются на землю, а просто скользят по ней, и - уверенность, что можно точно так же поскользить по вертикальной стене, по воде... Потом, когда ходить в церковь стало модно, я превратился в воинствующего атеиста. Тем более из книжки протопопа Аввакума узнал, чтбо это у нас теперь за церковь... Да, я выбросил крестик, я доходил до бешенства, споря с верующими людьми, героев своих рассказиков обязательно делал нигилистами и богоборцами, а теперь вроде бы надломился. Стал завидовать верующим, все равно каким, во что верящим. У них ведь есть этот стержень, у них есть календарь жизни, а у неверующего - лишь набор одинаковых дней. Теперь я подолгу листаю жизнеописание Серафима Саровского, поражаясь его чудачеству, которое было признано святостью, я уже раз пять перечитал биографию Прабхупады, практически из ничего, на совершенно чужой, неподготовленной почве создавшего самую известную на земле секту - Общество сознания Кришны... - Что случилось? - спросил Алеша, наблюдая, как я отсоединяю провода от принтера. - Да надоело все... Это не жизнь... Семья должна быть... - с паузами, нервной дрожью пробурчал я. Мы с Алешей никогда не разговаривали по душам. В лучшем случае он увлеченно показывал мне новую компьютерную игру и объяснял, на какие клавиши жать, как загружаться, как сохраняться, а я, периодически, по просьбе Лизы, вымученно пытался втолковать ему, что, мол, нужно закончить школу, нужно поступить в институт, не загреметь в армию... И тогда меня потянуло все ему рассказать. Я даже бросил собирать вещи и сел на стул... Но что рассказать? Что именно?.. А, бесполезно... В ту же ночь я раскаялся. И появился душащий, со вкусом крови ком в глубине горла. Он сдавливает грудь, мешает сердцу стучать, и иногда мне кажется, что я задыхаюсь... Да, хорошо б задохнуться, но, скорее всего, это будет продолжаться еще очень долго. Очень долго и однообразно. Если бы я увидел такое в каком-нибудь фильме, то сразу решил бы, что художник - дерьмо. Простой равнодушный ремесленник. Дескать, режиссер сказал ему: нужно создать бардак в комнате, и художник, не размышляя особо, выполнил задание, использовав свою небогатую фантазию. Но это не фильм, это жизнь. Одна из комнат общаги Литинститута. Шикарный письменный стол с двумя тумбами-ящиками завален черт знает чем (даже и не выцепишь взглядом что-то конкретное), а ящики вывернуты наружу на три четверти и держатся чудом. В ящиках рваные книги, сморщенные, ссохшиеся клубеньки картошки, провода, тапочки, банки из-под кофе... Штора висит на двух прищепках. Отставшие под потолком обои свисают... Возле батареи раздавленная в зеленый песок, будто на нее надавили стотонным гидравлическим прессом, бутылка... Повсюду раскидана одежда - нижняя, верхняя; обе постели превратились в серые комья. На одной из кроватей лежит в пьяном забытьи Саша Фомин. Лицо искажено гримасой страдальца... Я вышел из своего уютного укрытия-норки, чтобы забрать у одной студентки рукопись, которую будем обсуждать на ближайшем семинаре. Поднялся на пятый этаж, постучал. Закрыто. Зато из соседней комнаты, шатаясь, вывалился Миша Вишневский, пятикурсник-поэт. Побрел было в сторону туалета, но заметил меня, обрадовался: - Во, Сэн! Давай бухать! - Да нет, - я первым делом, как всегда, отказался, - спасибо... - Пить совсем не хотелось, хотелось, подзарядившись чтением чужого неважного текста (того, что будет обсуждаться во вторник), переключиться на писание своего. - Ну, блин, ты чё! Ты меня обижаешь, Сэн! - возмутился Миша. - Мы же, считай, семь лет знакомы! И скоро я обратно уеду к себе... Пошли-и забухаем! - Пошли... Мы с Мишей поступили в один год, но его выгнали месяца через три за пропуски занятий, беспрерывную пьянку и дебоши. На следующий год он поступил опять и вот теперь, с одним академическим отпуском, подбирается к диплому. Кажется, страдает, что студенческая его жизнь кончается, снова пьет вовсю, орет, спорит о литературе, как на первом курсе, - до драки. Тем более сегодня у него для спора подходящий контингент - трое малознакомых мне младшекурсников, среди которых вроде и хозяева комнаты. - ...Бродский бес...бесспорно гениален, - говорит Миша Вишневский тоном профессора, но заплетающимся языком, - впрочем, он принес б-больше вреда русской поэзии, р-русскому языку, чем пользы. Тщедушный паренек в очках с толстенными линзами мудро усмехается: - Почему это? - А вот давай накатим. - Миша плескает "Московскую" по чашкам. - Сейчас накатим - и я тебе объясню. Видя, что Миша уже набрался до стадии, когда его тянет объяснять при помощи кулаков, я, выпив первым, слегка меняю направление разговора: - А мне простая поэзия нравится. Искренняя и простая. Тщедушный переводит свои линзы с Миши на меня: - Это кто же простой? - Да кто... Тиняков, например. Не весь, но лучшие вещи - простые у него и, можно сказать, гениальные. Тщедушный с минуту глядит на меня как на дурака, а потом объявляет: - Я не знаю такого. - В его голосе - приговор мне: что я неудачно выбрал пример, а потому не имею больше права ввязываться в разговор. Остальные молчат. Я понимаю, что и они не знают. Лишь Саша Фомин мученически стонет в алкогольном сне. - А Рыжего знаешь? Очки тщедушного переползают с меня на задавшего вопрос Мишу. - Рыжего знаю, да, но поэтом его не считаю. - Хм! Интересно... - Он не поэт. - Поэт! - вдруг громко и резко (все аж вздрогнули) рубит сидевший до того тихо-мирно парень с миловидным молодым лицом и спортивной фигурой; на вид совсем трезвый. - Он повесился - значит, поэт! Он совершил поступок... - Если мы по таким критериям будем судить, - тщедушный говорит спокойно и каким-то мудрым тоном, - то и невежу Рубцова в поэты зачислим. Он-то поступков совершил предостаточно... - Слушай, ты! - шипяще вскрикивает Миша Вишневский. - Ты Рубцова не трогай! Его давно все признали... - Такие же невежи, как и он сам, признали. Которым от природы не дано настоящую поэзию не то что почувствовать, но и элементарно прочесть. Речевой аппарат, извините, не развит... Миша подтягивает рукава свитера к локтям. Я торопливо наливаю в свою чашку граммов семьдесят. Глотаю. Встаю и иду к двери. Слышу за спиной Мишино неоспоримо-твердое: - Сейчас я тебя буду месить, очкарь. Вот уж точно: "Не выходи из комнаты, не совершай ошибку..." Да, у Бродского есть гениальные строчки... За поворотом коридора, напротив кухни, живет Шевчена, хотя в последнее время здесь почти не появляется. Стучу просто так, наудачу. - Да-а! - знакомый крик с той стороны двери. Открываю: - Можно? - О, Ромочка! Заходи! Шевчена на кровати подстригает ногти на ногах. - Как жизнь? Творчество? Здоровье? - не глядя на меня, энергично задает набор традиционных вопросов. Сажусь к журнальному столику, посреди которого сковородка с остатками подгоревшей картошки. Рядом - пачка легкого "Винстона". Беру сигарету, закуриваю, отвечаю: - Все так же - все хреново. - С женой не помирился? - Нет. А ты-то как? - А мы вот сегодня с Алексеем Константиновичем в кино идем. На "Кукушку". Алексей Константинович - это тот романист, что, заикаясь, призывал Сергея и других участников своего мастер-класса на форуме бросить писать; Шевчена там с ним познакомилась, и вот уже месяц они плотно общаются. - Ты у него, что ли, живешь? - решаю уточнить. - Ну как тебе сказать... - И по тону становится ясно, что я правильно догадался. - И как? - Хорошо... Не смотри на меня, я джинсы надену. Смотрю в сковородку, затем на прилипшую к стенке чашки чаинку. Справа шевелится сперва желто-розовое, а потом - синее. Шевчена шлепается на стул напротив меня. Тоже закуривает. - Ладно, Ромочка, не горюй. Алексею Константиновичу сорок шесть, а вот уже несколько раз мне признавался, что только теперь почувствовал себя счастливым. Тебе ведь тридцать всего? Видишь, есть еще время. - Издеваешься? - Сбиваю пепел в пепельницу; вместе с пеплом вылетает и уголек. Приходится подкуривать заново. - Да нет, я серьезно. - А ты изменилась, - говорю. - Раньше шумно-наглой была, а теперь как-то глубинно. Шевчена пожимает плечами. - Может, чаю? - Хм... Я полдня только и делаю, что пью чай. Пью чай и маюсь. - Не майся. Плюнь. Лучше пиши, как маешься. В ее голосе наконец появляются нотки искренности, и я сразу размякаю: - Да как, Оль, не маяться, если с любимой женщиной так... И люблю, и жить вместе не получается... Она вздыхает. Некоторое время молчим, не глядя друг на друга. Я ни о чем не думаю, просто жду, что скажет Шевчена. И вот она почти вскрикивает: - Слу-ушай! - Что? - А если тебе поступить как лимоновский Эдичка. Он ведь тоже любимую потерял. - Как поступить? - Ну... с мужчиной. Понимаешь? Я поднимаю лицо, пытаюсь по ее глазам определить, серьезно она или стебается. Вроде - серьезно. - Спасибо за совет. - Это единственное, что приходит на ум для ответа. Не по роже ведь бить. - Ты не обижайся. Ведь по поговорке - клин клином... - Какой клин клином... Все, замолкни... - Давлю окурок в пепельнице. Ладно, надо идти. Шевчена не удерживает. Встаю. Напоследок интересуюсь: - Пишешь что? - Да ну! Зачем счастливой женщине писать? - Н-да, правильно вообще-то. Хотя, смотри, можем ведь и выгнать с семинара за творческую несостоятельность. Вечер. Скоро по радио будет очередная сводка новостей, а пока рассказывают, как хорошо в ноябре в Дубае. Передача под эгидой "На правах рекламы"... Открываю тетрадь, стоя над столом, перечитываю последние строки, которые удалось выдавить за сегодня. Может, еще что придет в голову? В колонках магнитолы пикают сигналы точного времени. И дикторша скороговоркой начинает: "Сегодня в президентской резиденции "Ново-Огарево" прошла встреча Владимира Путина с Эльдаром Рязановым и Михаилом Ульяновым. Президент поздравил мэтров российского кино с семидесятипятилетием и подарил им часы с гравировкой "От Президента России". Хозяин принимал юбиляров в уютной каминной и угощал яблочным пирогом". Затем менее важные новости: в Чечне сдались пятнадцать боевиков, в Москве убит очередной ученый, "Локомотив" стал чемпионом страны по футболу... Ну вот, теперь надо ложиться. Завтра в половине седьмого будильник даст команду "подъем". Чищу зубы, умываюсь. Разбираю постель, снимаю рубаху, трико, носки. Выключаю свет... Простыня, пододеяльник так приятно прохладны... В первые минуты кажется - вот-вот отключусь. Голову обволакивает мягким, теплым, сладковатым, будто чьи-то ладони гладят ее. Я чувствую, что улыбаюсь, мыслей нет, точнее, есть какая-то, но такая мелкая, что она не мешает, наоборот, она баюкает, помогает... Но о чем она? Начинаю прислушиваться, вытягивать ее на поверхность, и, опережая понимание, что же именно это за мысль, в горле появляется горький, со вкусом прокисшей крови комок. Появляется и перекрывает дыхание. И сразу все вспоминается. Первый взгляд Лизы, в котором уже были доверие и радость, была любовь. Ее гладкая кожа на бедрах, тугие груди... И глаза дочки, когда я купал ее, беспомощную, не умеющую даже приподнимать тогда голову. И то, как она в первый раз засмеялась и сразу стала человеком, стала членом семьи, а не просто иногда плачущим, писающимся существом в манежике... Вспоминаются ее настойчивые, требующие четкого и ясного ответа вопросы: "Почему ты не ночуешь с нами? С мамой?" Я ворочаюсь, покашливаю, стараясь проглотить комок, взбиваю ставшую горячей подушку, заворачиваюсь с головой в одеяло, спасаясь от размеренного, однообразного пощелкивания секундной стрелки. "Ой, Ромочка!.. Мамочка!.. - задыхающийся шепот женщины, моей любимой женщины. - Ой, что ты со мной делаешь!.. Господи!.. Ромочка!.." Распутываюсь, открываю глаза. За окном белесый мрак. Качаются черные ветви рябины, и по стенам комнаты ползают вправо-влево их мутные огромные тени. За рябиной, разукрашенный подсветкой, шприц Останкинской башни... Мягко и однотонно щелкает секундная стрелка. Сажусь, дотягиваюсь до сигарет. Оранжево-синее перышко огонька из зажигалки. Горьковатая струйка дыма, обтекая комок, вливается в грудь... Включаю настольную лампу. Без четверти двенадцать. Пью воду. И проклятый комок при каждом глотке, как поплавок, тонет, кажется, исчезает, но тут же всплывает и занимает свое место. И стрелка щелкает, щелкает... Снова радио. Бодрый юношеский голос поет: "Но если ты обычный парень, тебе не светят никогда такие девушки, как звезды, такие звезды, как она..." Не надо!.. И опять тишина. Нахожу в верхнем ящике стола таблетки глицина, кладу одну под язык. В инструкции сказано, чтобы она медленно растворялась. Но ждать невозможно - я измельчаю ее зубами и глотаю крошки... Беру календарик. Сегодня понедельник, восемнадцатое. Через четыре дня мне стукнет тридцать один. Никого не буду приглашать... Нечего отмечать... А ровно через неделю - в Германию. Всего-то неделя. Целых семь, семь бесконечных дней и ночей... Что же?.. Открываю холодильник. Достаю початую, дежурную бутылку "Гжелки", кусок копченой грудинки... Пару рюмок - и наверняка потянет в сон. В теплый, здоровый, непрерываемый сон... А можно ли глицин с водкой? Читать инструкцию лень, то есть - страшно увидеть, что нельзя. Ладно, по крайней мере не умру от одной таблетки и ста граммов... Не зная, чем занять себя между первой порцией и второй, вынимаю из тумбочки папку. На ней ярлычок "Письма от родителей и других. 1996 - 1999 гг.". Развязываю тесемки, перебираю листы. Большие - в линейку, из школьных тетрадей, а вот, соединенные скрепкой, маленькие - с торопливым, сползающим вправо почерком красной пастой. Это записки жены из роддома. У нее были тяжелые роды - потом врачиха сказала мне, что они боялись ее потерять и речь шла не о ребенке, а о роженице. Морщась, сопротивляясь, читаю. Зачем-то читаю, зная, что станет хуже. "Дорогой мой Романсэро! Любимый Сэн! Самый замечательный муж на свете. Самый прекрасный отец. И умопомрачительный любовник! Самый остроумный. Самый мрачный, Великий писатель всех времен и народов. И самый светлый! Я так люблю тебя! Рома, когда меня отсюда отпустят, я снова стану самой страстной, неутомимой, безумной! Я буду хорошей мамой для нашей девочки. Люблю тебя! Позвоню. Вся твоя Л.". Наливаю в рюмку, отрезаю пластик грудинки. Пью. Жую. Смотрю на часы. Начало первого... Тяжело, когда тебя перестают любить. В общем-то и жить уже не для чего. "Ромочка, любимый мой. Я договорилась - в среду меня, скорее всего, выпишут. Сейчас я лежу подо льдом, мне сняли швы, но не все, через один, завтра - остальные. Я чувствую себя ничего - главное, что ты рядом. Чувствую тебя. Люблю тебя бесконечно. К окну подойти не смогу. И здесь очень холодно. Привези завтра одежду. Вот, как смогла, нацарапала несколько строк. Я люблю тебя и жду нашей встречи. Целую. Твоя Лиза. P. S. Пожалуйста, одевайтесь с Алешей теплее. Говорят, что сегодня ночью было за тридцать. Любимый, не могу дождаться, когда мы вновь будем вместе!" Тянет изорвать, выкинуть эти листочки, завыть, побежать к телефону и молить о прощении... Не завязывая тесемок, швыряю папку обратно в тумбочку. А на глаза попадается другая, темно-зеленая. Ее содержимое я ценю не меньше своих собственных публикаций. То, что в ней, - удерживает от воя, истерик, мольбы, заставляет барахтаться, заставляет стискивать челюсти и бороться. И я хватаюсь за нее, вытаскиваю, кладу на свой просторный письменный стол... Перед тем как раскрыть - выпиваю еще. На этот раз не закусываю. Без закуски скорее подействует... Как всякому нормальному человеку, мне нравятся положительные отзывы. Тем более, когда они с аргументами, с элементами философии, параллелями из истории литературы; приятно, если меня сравнивают с Чеховым или Достоевским, на худой конец - с Маканиным. Но для того, чтоб ощутить, убедиться, что я действительно чего-то стою, чтоб продолжать заниматься тем, чем я занимаюсь и из-за чего живу так, как живу, читаю ругательные слова о себе и своих вещах. Это подстегивает лучше всего. И как самый захватывающий роман, как самую невероятную новость я пожираю глазами сто раз читанные-перечитанные строки из газет, журналов, из Интернета. Даже о комке забываю (или он исчезает?) - дышится без усилий, дышится глубоко и свободно. "Правда Сенчина банальна: весь мир - дерьмо. Выхода нет, нет даже света в тоннеле, он давно пропал. Одна темная ночь без конца и без краю". Стою перед окном, скрестив на груди руки. Свет в комнате снова выключен, и окно - как огромный экран. Дерево, дом, башня, еженощное зарево огромного города. Там клубы, наркопритоны, мюзиклы, проститутки по любым ценам, отделения милиции, миллионы семей, и везде черт знает что происходит. И чего я страдаю? Зачем трачу драгоценное время, теряю силы на переживания, на самобичевание, что живу не как большинство? Судьба дала мне несколько лет семейной радости, дочку, взаимную любовь с красивой женщиной. Дала, а потом забрала. Значит, так надо. Ведь мое назначение не в этом, я здесь не для этого. Да! Дым зажатой в углу губ сигареты щиплет глаза, но взять ее в руку не хочется. Страшно переменить позу, разрушить настроение... Да, надо писать писать, двигаясь постепенно вперед и вверх. Да, да, надо писать. Вот ведь Москва - бурлит, извивается, пестрит, завывает, а я о ней еще почти ничего не сказал. Все наблюдаю, готовлюсь и не решаюсь. Даже я - я! - боюсь всей правды. Но я сделаю. Да. Надо хорошо выспаться и приступить. Это моя работа. Судьба. Я буду монахом. Монахом литературы. Лет десять назад я услышал в какой-то передаче: "Чтоб объективно показать процессы сегодняшней жизни, писатель должен стать кем-то вроде монаха. Он должен быть в стороне от хаоса и пожирающей остальных суеты. Он должен стать монахом литературы". Помнится, тогда я - двадцатилетний - посчитал это за выпендреж псевдоумного оригинала, а сейчас понял. Да, так и надо. Только так и надо. К черту вымучивать "ИНН". Завтра возьмусь за настоящее. Отдохну, высплюсь, куплю новую тетрадь и приступлю. Кирилл вернулся из свадебного путешествия, позвонил. Я как раз торчал на работе, внимательно и без эмоций вычитывал заверстанные статьи Синявского. Звонок, как повод отвлечься, обрадовал. - Привет! - сказал я. - Ну как Париж? - Слушай, это не телефонный разговор. - Голос приглушенный - наверное, говорил из офиса, где сидит вместе с еще четырьмя сотрудниками. - Сплошная окказиональная лексика. - В смысле? - В смысле восторга. Давай встретимся. Я сегодня смогу пораньше освободиться... - Хм, - я усмехнулся, - да что ты! Кирилл пропустил иронию мимо ушей: - Часов в пять давай где-нибудь в центре. На Пушкинской, например. В пять вечера я бродил под огромным, на высокой трубе, кубом часов. Кирилла не было. Набрал его номер на сотовом, но в ответ: "Абонент недоступен". Блин, вечно динбамит... Неподалеку - "Макдоналдс", где я ни разу ничего не пробовал. Бывал, ясное дело, - там туалет бесплатный и даже бумага есть (в пору бедности я ее иногда воровал); раза два мы пили в этом "Макдоналдсе" на втором, укромном, этаже... Не считая глазуньи из двух яиц на завтрак и шаурмы часа в два, я сегодня не ел. Надо бы перекусить, тем более что Кирилл, конечно, предложит долбануть водочки. Вокруг "Макдоналдса" устойчивый, знакомый мне с первого курса (наш Литинститут от него в сотне метров вниз по Большой Бронной улице) дух коровьего хлева. Но внутри запах иной - вкусный, словно здесь распылили несколько литровых флаконов духов. Народу - битком. Возле прилавка извилистые змееобразные очереди. За столиками - прикупившие пищу счастливцы. Юноши и девушки с просветленными лицами, в черных бейсболках и черно-желтых (в крапинку) рубашках, шустрят там и сям - убирают подносы с остатками кушаний, протирают пол красивыми швабрами... Озираюсь, решая, занять очередь или перетерпеть. Рядом сидят две девушки, беседуют, то и дело вынимая пальцами из пакетиков золотистые бруски картошки-фри и, макнув их в сосудик с соусом, отправляя в рот. - Знаешь, он совсем обнаглел, - жалуется одна, темноволосая, но с такой светлой, нереально чистой, кукольной кожей на личике, что тянет смотреть и смотреть, любоваться, - вчера, представь, заявляет: ты слишком много потратила за эту неделю, будь поскромней. И тут же ебаться лезет. Я его, само собой, послала, где раки не ночевали. - Правильно, - поддерживает вторая, с бесцветной щетинкой волос на маленькой голове, худая и изможденная, страшная, но явно опытная во всех отношениях. - Они, козлы, дай им волю, и на гондон не расщедрятся. Держать их надо знаешь как... Куколка все же сопротивляется: - Нет, вообще-то он ничего. И в плане секса. Но его эти расчеты-подсчеты, у меня сразу голова, представляешь, начинает болеть. Наверное, уловив мой взгляд, она поднимает глаза. Секунду-другую глядим друг на друга. Я - как-то автоматически, увидев красивое лицо, а она - с беззвучным вопросом: "Чё те надо?" Да, красивая. Ухоженная, как любимый фикус у одинокой старушки, отшлифованная до последней порочки на носу. - Тварь безмозглая, - говорю ей достаточно внятно, - идиотина. Краем глаза замечаю приближающегося парня в черно-желтой униформе и бегу на улицу. А через полчаса сижу с Кириллом в буфете Центрального дома литераторов. Кирилл искупил вину за опоздание, набрав разной вкуснятины, водки, сока, бутербродов с красной рыбой. Теперь, после стопки "за встречу", навалившись грудью на стол и приблизив свое лицо к моему, шелестящей скороговоркой сыплет: - Роман, ты просто не понимаешь, что это такое. И никто, не побывает пока, не поймет. Вот сколько я читал про Париж, про атмосферу, а только там по-настоящему понял. Такая энергетика! Я там шлялся сутками, бухал как слон, с женой отношения выяснял каждые два часа, а успел целую записную книжку исписать. Гениальные есть куски! Теперь надо из них роман компилировать. - Про Париж? - спрашиваю с усмешкой. - Нет-нет, на другую тему. Но влияние Парижа, конечно, ощутится. Еще как! Теперь он в моем сердце. Он навсегда теперь в моем сердце! - И Кирилл вскидывает руку со стопкой дорогого "Золотого кольца". - Предлагаю тост за Париж! Чокаемся, пьем, закусываем. Здесь довольно вкусные люля-кебаб, только вот порции мизерные - чтоб наесться, надо брать по две на человека... Кирилл мне очень помог на первых порах в Москве. Я жил тогда практически без денег (родители кое-что присылали, но что здесь это "кое-что"?), стипендия была рублей семьдесят (семьдесят тысяч теми деньгами), и Кирилл меня подкармливал и поил. Мы с ним сдружились, сошлись во взглядах на литературу, читали одних и тех же писателей, слушали одну и ту же музыку, достаточно схоже высказывались на творческих семинарах. Кирилл и тогда бредил Парижем, он привез из родной Самары Сартра, Камю, сборник сюрреалистов, накупил в магазинах уймищу книг Селина, Жене, Миллера, Гюисманса. Он часами мечтал о кабачках на Монмартре, о Булонском лесе, Латинском квартале. Я, с детства увлекавшийся импрессионистами, заразил его живописью Сёра, Моне, Утрилло. И вот мечта Кирилла сбылась. - Что ж ты вернулся? - интересуюсь. - Помнишь, клялся, что если туда попадешь, то стопроцентно останешься. Готов был бомжом стать парижским. - Клошаром, - поправляет он и тут же тускнеет: - Был бы я один, может, и остался бы. Но жена... Тем более на башли ведь ее предаков ездили в основном. Две тысячи баксов ухлопали. Выпиваем еще. Кирилл, пересилив себя, прекращает изливать восторги и интересуется: - А у тебя как дела? С Лизой не помирился? - Нет, и не собираюсь. У нее своя жизнь, у меня - своя. - У вас же ребенок. - И что? Мало, что ли, таких, у кого вообще отца нет? - Ну так вообще-то... - Мое главное дело - писать. А размениваться я не собираюсь. Я говорю это всерьез, но, сказав, пугаюсь, что Кирилл усмехнется. Напрягаюсь и жду. Нет, он кивает мне без намека на иронию. - И с Татьяной тоже не общаешься? - его новый вопрос. - Нет. Ну ее. Она теперь у нас православная. Повестушку тут написала про то, как шлюшонка одна дворовая в Бога поверила. - Повесть на самом деле сильная, и потому я, наверное, злюсь - ведь, значит, правдивая. - Сначала анашой торговала, деньги у метро шкуляла на пиво, петрушилась со всеми подряд, а потом, видишь ли, монастырь, покаяния, послушания. И сама ходит такая. - Я втягиваю щеки. - Непорочная дева. - Да-а, - вздыхает Кирилл и наполняет стопки. - Трудно в наше время удержаться, чтобы во что-нибудь не поверить. Когда-то он с полпинка заводился по поводу религии - начинал верующих поносить, собирался написать роман про истинную жизнь Христа, а теперь вот сочувствующе: трудно во что-нибудь не поверить. Выпили, поковыряли закуску. Градус встречи заметно упал. От кирилловского восторга Парижем сошел к молчанию. Наш столик в углу. Я сижу к залу спиной, но хватает гула многих хмельных голосов. Как всегда, народу в буфете полно - это последнее место в ЦДЛе, где простому смертному можно выпить и более-менее закусить, а раньше, говорят, Дубовые и прочие ресторанные залы были забиты писателями, здесь гуляли бок о бок секретари союза, модники вроде Аксенова и рванина типа Рубцова. Нам же известен лишь этот буфетик на два десятка столиков, работающий до детских девяти вечера... - Когда в Берлин? - спрашивает Кирилл, катая пустую стопку по столу. - Пять дней осталось. А завтра - день рождения. - Да? - Но в голосе не слышится удивления. - Отмечать будешь? - Нет, надоело... Кирилл наливает по новой, заодно почти шепотом произносит: - У меня, Ром, к тебе просьба. - Какая? - Давай сначала накатим. Накатили. Он глотнул томатного сока и суетливо поднял с пола пакет. Поставил себе на колени. Вынул папку. Я слежу за его действиями, предчувствуя не очень, мягко говоря, приятное. - Вот закончил переработку "Полета...". - Кирилл говорит по-прежнему тихо, вкрадчиво, нездорово-пронзительно глядя в глаза. - Молодец... - ...и у меня к тебе просьба такая...
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6
|