.. Дидро – посланник клики философов, которые потешают иностранцев на наш счет. Он никогда не был при дворе и расскажет в России всевозможные ужасы о моей частной жизни; он будет клеветать на меня, видя, что это доставляет другим удовольствие… Поистине, что за несчастие быть королем!» Приближенные старались его успокоить и предложили тотчас же арестовать философа. Но Людовик возразил: «Боже упаси! Вы меня поссорите с императрицей. Она желает видеть Дидро; я не могу противиться его поездке, иначе все будут прославлять Северную Семирамиду, как ее называют, а надо мною смеяться. Вообще иностранные монархи относятся очень невнимательно ко мне. Разве я отнимаю у них знаменитостей? Отчего же они лишают Францию выдающихся писателей? Иностранцы всегда увлекались нашими модами и нашими писателями. Пусть они выписывают у нас предметы роскоши, но зачем же лишать нас наших писателей… Нет, пока я жив, этот Дидро не попадет в Академию. И так уже в ней достаточно философов и атеистов».
Значит, в конце концов и двор перестал противиться поездке Дидро в Петербург. Он выехал из Парижа 10 (21) мая 1773 года. Но в Гааге он встретился со своим другом, князем Голицыным; его так заинтересовала страна, он увидел столько нового, что надолго застрял в Голландии. Его любознательность разгорелась, он начал сравнивать новую, только что увиденную страну со своим отечеством, удивлялся, что голландцы так умело и спокойно пользуются свободными политическими учреждениями, удивлялся и преимуществам протестантизма над католицизмом. Все это он изложил в своем чрезвычайно поучительном «Путешествии в Голландию». Кажется, он застрял бы надолго в Гааге, если бы его друг Гримм, находившийся уже в Петербурге, не позаботился о продолжении его путешествия. Приставленный к нему русский камергер Нарышкин усадил его в удобный экипаж и повез в Петербург. Маршрут лежал через Берлин, но Дидро решительно отказался иметь свидание с Фридрихом II. Сердце его не лежало к нему. Судьба Вольтера не поощряла его к свиданию с этим королем; может быть, он считал бестактным посетить монарха, с которым Екатерина находилась не в особенно дружелюбных отношениях. Словом, он миновал Берлин, заболел по дороге в маленьком прусском городке и только глубокой осенью приехал в Петербург, чтобы тотчас же слечь в постель, разбитый непривычным для него путешествием. Но он скоро оправился, и с этого времени начинаются его почти ежедневные свидания с Екатериной.
Впечатление, которое произвела наша императрица на Дидро, было очень сильным. «Да, я ее видел, слышал, и уверяю вас, что она не понимает, сколько она мне сделала добра. Что за правительница, что за удивительная женщина!» В этом смысле он высказывался неоднократно и устно, и письменно. Трудно сомневаться, что его отзыв был искренним. Екатерина умела располагать к себе людей, умела сделать так, что они в ее присутствии чувствовали себя нестесненными. Дидро она предоставляла полную свободу. Он мог говорить, о чем хотел, как хотел, и имел всегда в лице Екатерины внимательную слушательницу. Она вначале ничем не проявляла, что тяготится беседою с ним. Он брал ее за руку, вскакивал и бегал по комнате, ударял кулаком по столу. «Ваш Дидро, – писала сама Екатерина, – необыкновенный человек: всякий раз после беседы с ним у меня на лядвие оказываются синяки». Значит, Дидро не только ударял кулаком по столу, но в пылу разговора даже фамильярно хлопал императрицу по ноге, и, как она сама пишет, она вынуждена была, чтобы защитить себя от такой яростной жестикуляции, ставить стол между собой и своим собеседником. Великий энциклопедист был очень красноречив. Блестящие идеи зарождались у него в голове то и дело, и, следовательно, нельзя сомневаться, что императрица слушала его охотно. Но иногда спор все-таки принимал запальчивый характер. Однажды императрица внезапно встала и сказала Дидро: «Мы оба горячие люди, постоянно прерываем друг друга и не оканчиваем ни одного разговора». «С тою разницею, – ответил Дидро, – что когда я прерываю ваше величество, я совершаю глупость». «Зачем же так? – ответила императрица. – Это вполне естественно между людьми». Екатерина, следовательно, интересовалась беседой с Дидро. Вот, впрочем, ее собственные слова: «Я часто и долго беседовала с Дидро; он меня занимал, но пользы я выносила мало. Если бы я руководствовалась его соображениями, то мне пришлось бы поставить все вверх дном в моей стране: законы, администрацию, политику, финансы, – и заменить все неосуществимыми теориями. Я больше слушала, чем говорила, и поэтому свидетель наших бесед мог бы принять его за сурового педагога, меня – за послушную ученицу. Может быть, и он сам был такого мнения, потому что по прошествии некоторого времени, видя, что ни один из его обширных планов не исполняется, он с некоторым разочарованием указал мне на это. Тогда я объяснилась с ним откровенно: „Господин Дидро, я с большим удовольствием выслушала все, что подсказывал вам ваш блестящий ум. Но с вашими великими принципами, которые я очень хорошо себе уясняю, можно составить прекрасные книги, однако не управлять страной. Вы забываете в ваших планах различие нашего положения: вы ведь работаете на бумаге, которая все терпит, которая гибка, гладка и не ставит никаких препятствий ни вашему воображению, ни вашему перу. Между тем я, бедная императрица, работаю на человеческой коже, а она очень щекотлива и раздражительна“. После этого объяснения он, как я убеждена, стал относиться ко мне с некоторым соболезнованием, как к уму ординарному и узкому. С этих пор он говорил со мной только о литературе, а политических вопросов уже никогда не касался». Из других источников нам известно, что Екатерина неоднократно предлагала Дидро вопрос: как бы он поступил, если бы власть была в его руках? Речь заходила, например, о роскоши, и Екатерина предлагала Дидро вообразить себя правителем. Дидро тотчас же принимался рисовать целый план реформ. Прежде всего он продает все свои поместья, потому что они доходов не приносят, а постоянно требуют больших издержек. Затем он продает и свои пять тысяч лошадей, оставляя не более 200, сокращает дворцовый штат и пенсии разным вельможам. Расходы на армию, флот, посольство также урезаны наполовину, церковь привлекается к участию в общих расходах, откупа отменяются, налоги становятся пропорциональны доходам плательщиков. Он обеспечивает веротерпимость, свободу печатного слова, интересы торговли. После этих реформ, «когда он появляется на улице, народ его приветствует восторженными криками: „Да здравствует Дени I!“ И он кончает жизнь, оплакиваемый всеми, а быть может, его побивают камнями… Но не все ли равно – надо же когда-нибудь умереть!» На основании сведений, которыми мы располагаем относительно бесед Дидро с Екатериною, мы можем прийти к следующему общему выводу: постепенно с обеих сторон произошло охлаждение. Пламенный Дидро верил, что его блестящие предложения будут использованы. Эта вера, как мы увидим, не совсем в нем остыла и после отъезда из Петербурга, но он понял, что лишь ничтожная часть его замыслов будет принята во внимание. Екатерина жаждала практических указаний, а между тем находила в беседах с Дидро только то, что читала уже раньше в его произведениях. Да он и не мог дать ей практических указаний, потому что с Россией был знаком мало. Когда он находился в Петербурге, он проводил время в беседах с императрицей и ее приближенными, много работал в своем кабинете над составлением разных проектов и планов. Он от души желал отблагодарить императрицу и Россию за оказанную ему поддержку. Свидетельством этому служат его план установления системы народного образования в России, о котором мы уже говорили и который был разработан до мельчайших подробностей, с наведением массы справок, с тою добросовестностью, на какую только Дидро был способен; его «Записка об инструкции депутатам законодательной комиссии», которая была найдена Екатериною в бумагах Дидро уже после его смерти; его план реформы женского образования в России и разные другие заметки и записки, показывающие, как горячо принялся Дидро за дело. Но все это были планы и проекты теоретика, хотя очень просвещенного и гениального. Так взглянула на них и Екатерина и оставила их без последствий. Может быть, они до известной степени, повлияли на законодательные решения, но чрезвычайно незначительно. Не забудем к тому же, что Дидро приехал в Россию и развивал здесь свои теории уже тогда, когда императрица начинала сильно охладевать к широким реформам. При таком ее настроении бурный натиск Дидро не мог уже иметь успеха: он слишком долго медлил с приездом в Петербург и пропустил, может быть, наиболее благоприятный момент. Он отчасти сам виноват в постигшем его разочаровании.
Как бы то ни было, Дидро понимал, что он значительной пользы принести не может. Правда, он неоднократно высказывался в том смысле, что нигде он не чувствовал себя таким свободным, как в стране, которую называют страною рабства. Но эти слова могли относиться только к той свободе, которую ему предоставляла императрица в беседах с собою. Приближенные же императрицы стали сильно коситься на Дидро, видя, что он пользуется расположением Екатерины. Это до известной степени отравляло ему пребывание в Петербурге. Сознание неосуществимости замыслов, с которыми он приехал в русскую столицу, также сильно его расхолаживало, и кончилось дело тем, что он стал скучать и писал своим друзьям в Париж, что им все сильнее овладевает тоска по родине. В конце февраля 1774 года он уехал из Петербурга, не простившись с императрицей, которая сама не пожелала прощальной аудиенции, очевидно, чтобы избежать чувствительной сцены. Не подлежит сомнению, что Дидро сильно привязался к Екатерине как к человеку. Наградила она его очень щедро. После подсчета всех сумм, полученных Дидро и его семейством от русской императрицы, оказывается, что общая цифра достигает 267 тысяч франков, если считать на современную французскую валюту и если включить сюда путевые издержки.
Цифра эта, конечно, внушительна сама по себе, но кажется довольно ничтожной в сравнении с теми громадными суммами, которые получили деятели, принесшие нашему отечеству гораздо меньше пользы. Правда, как мы видели, многочисленные проекты, составленные Дидро, не получили осуществления, идеи и принципы, которые он так красноречиво отстаивал, признаны были по меньшей мере преждевременными. Но, тем не менее, влияние его на ход дел в России должно быть и в практическом отношении признано немаловажным. Мы уже упомянули о том, что его «Энциклопедия» служила Екатерине долгое время настольною книгой, что она была ее советницей; и то расположение, которое питала императрица к энциклопедистам, выразившееся в таких громких фактах, как переписка, которую она вела с Вольтером, Гриммом, как настойчивость, с какою она приглашала Дидро в Петербург, – служит подтверждением того, что она прониклась их взглядами и идеями. Многое ей показалось по практическим соображениям неосуществимым, осталось в зародыше или неисполненным. Но если принять во внимание общий дух ее государственных реформ, прославивших навсегда ее царствование, то мы убедимся, что этот дух близко соприкасается с идеями энциклопедистов и главного их представителя, Дидро. Таким образом, смело можно утверждать, что великие государственные начинания Екатерины по своей сущности родственны тем идеям и чувствам, которыми были воодушевлены энциклопедисты. Если Екатерина носилась с мыслью об освобождении крестьян, если она посвятила столько забот народному образованию вообще и женскому в частности, если она задумывала и другие не менее широкие реформы в государственном управлении, то кто же решится отрицать, что эти реформы имели источником своим те идеи и чувства, которыми воодушевлен был Дидро? Но этого мало. Дидро был очень поверхностно знаком с Россией, изучил ее, так сказать, с птичьего полета, но у него был гениальный ум, и он во многих сферах, как в науке, как в искусстве, так и в государственном управлении, верно наметил цели, которые осуществляются и доныне, которые все еще кажутся новыми и современными, несмотря на то, что они были сформулированы гораздо более века тому назад. Он мог ошибаться относительно средств осуществления своих планов, относительно момента, когда следовало к ним приступить, но он не ошибался относительно их неизбежной насущности в более или менее близком будущем. Мы не будем касаться здесь самых широких из предложенных Дидро реформ, вроде освобождения крестьян. Но как эта, так и некоторые более частные реформы, которых мы сейчас коснемся, служат неопровержимым доказательством того, что он верно понял самые существенные государственные потребности России. Не он ли постоянно горячо высказывался за мир, в то время как Вольтер прославлял наши победы? Не он ли разработал план системы народного образования, который, по глубине положенных в его основание принципов, может быть признан, как мы видели, прямо пророческим, так верно он наметил путь, по которому пойдет народное образование во всех цивилизованных странах? В этом плане чувствуется уже не идеолог, не фантазер, а человек, вполне уяснивший себе дух и потребности новейшего времени и даже окружающей нас теперь современности. Возьмем другие его предложения. Не он ли первый указал России, что она должна крайне дорожить тем, чтобы помещики не отрывались от местных задач, выпавших на их долю? Он признавал абсентеизм явлением крайне опасным для страны с такою обширною территорией, как Россия, где из центра управлять очень трудно или невозможно, если в местности нет просвещенных деятелей. Можем ли мы сомневаться в громадном значении этого указания после всех вынесенных нами горьких опытов. И в этом отношении Дидро был пророком. Не он ли, далее, с большою настойчивостью предлагал нашему правительству не скупиться на финансовые жертвы, чтобы снабдить страну надлежащими путями сообщения, видя в них могущественное средство подъема производительных сил, благосостояния и культуры? Не он ли предлагал дать женскому образованию более практическое направление и с этой целью даже указывал на лицо, которое могло бы содействовать этой задаче, на первую выдвинутую им во Франции преподавательницу медицинских наук, доказывая, что знание медицины для женщины как для матери важнее знания многих других учебных предметов? Во Франции ему удалось временно, хотя и весьма неполно, осуществить свою мысль. Там 20 молодых девушек и 100 замужних женщин посещали курсы медицинских наук, которые, впрочем, были вскоре закрыты. У нас предложение Дидро не встретило сочувствия. Оно могло показаться фантастическим. Но в настоящее время мы можем только удивляться проницательности Дидро, за многие десятки лет предусмотревшего нарождение такого важного вопроса, как женское медицинское образование. Если взвесить все нами сказанное, то ни один русский просвещенный человек, конечно, не решится упрекнуть Екатерину за материальную поддержку, оказанную Дидро, или утверждать, что его услуги были оплачены слишком дорого. Напротив, мы все признаем, что подобного рода услуги на вес золота не ценятся, что Франция в лице Дидро сослужила нам службу, за которую и отдаленное потомство должно быть глубоко ей благодарно.
Если Екатерина щедро вознаградила Дидро за его труды на пользу России, то наш суровый климат отразился очень неблагоприятно на его здоровье. Правда, уже до его отъезда в Петербург жизненные его силы ослабели и прежняя решительность во всем, что он делал, сменилась колебаниями. Но, несмотря на шестидесятилетний возраст, он был еще сравнительно бодр и духом, и телом. Пребывание в Петербурге сильно льстило его самолюбию: одна из могущественнейших правительниц Европы оказала ему почести, каких он на родине, где король ни за что не хотел допустить его в Академию, удостаивался лишь со стороны простых смертных. Но в то же время, как мы видели, Петербург вызвал в нем и немало разочарований. Еще на обратном пути из России, в Гааге, он пишет очень остроумное возражение на посмертный труд Гельвеция, в котором тот доказывал, что у всех людей одинаковые прирожденные способности. По возвращении в Париж он не менее усердно работает над своими «Элементами физиологии» и над «Царствованиями Клавдия и Нерона». Но это уже один из слабейших его трудов, в котором ему постоянно изменяет ясность мысли и уже не заметно следов его гениального ума. Кроме того, его подвижная натура побуждает его заниматься и практическими вопросами, разными изобретениями вроде усовершенствованного печатного станка. Но сам он жалуется, что чувствует себя утомленным, что голова у него не свежа, что ему не хватает новых идей. И действительно, работа ему не давалась, что-то в нем надломилось, сорокалетнее напряжение нервной системы сказывалось во всей силе. Сорок лет он горел, сорок лет он поражал всех, кто его знал, и всех, кто его читал, фейерверком своего остроумия, грандиозностью своих идей. Теперь огонь потухал, оставался пепел. Иногда сверкнет еще яркая искра, но тотчас же погаснет. Прежнего Дидро уже не стало, и он, поработав на своем «чердаке», целыми часами сидит в Пале-Рояле на скамье, погруженный в свои думы, в свои воспоминания, с бессильно поникшей головой, или следит в кафе Регентства за шахматной игрой знаменитого Филидора. Нет уже прежнего Дидро, нет уже прежнего вождя собранной и дисциплинированной им армии борцов за идею, провозглашенную им с такой силой, с таким блеском. Но армия эта не распалась, она и без своего вождя продолжала во всех концах мира совершать свое дело; Дидро мог успокоиться. Он мог сойти со сцены в твердом убеждении, что то, что он начал, будет завершено.
В России он простудился, грудь у него иногда нестерпимо болела, и не только грудь, но и сердце, которое так сильно билось навстречу всему благородному и возвышенному. Под конец жизни этому любвеобильному сердцу судьба нанесла еще жестокий удар. В начале 1784 года не стало Софи Воллан, не стало той женщины, о которой он писал: «Я видел всю мудрость народов и думал, что она не стоит сладкого безумия, внушаемого мне моей возлюбленной. Я слышал их воодушевленные речи и думал, что одно слово из уст моей возлюбленной вызовет в душе моей более сильный восторг. Они изображали мне добродетель, и эти образы меня вдохновляли. Но я предпочел бы увидеть мою возлюбленную, смотреть на нее молча и пролить слезу, осушенную ее рукой». Когда Дидро думал об этой женщине, с его пера срывались описания природы, не уступающие по красоте лучшим страницам романов Руссо. Любовь к ней «блестела в его глазах, придавала огонь его речам, руководила его действиями, проявлялась во всем». «Я начертал в моем сердце образ, который никогда не померкнет. Какую боль я причинил бы ей, если бы совершил поступок, который унизил бы меня в ее глазах». Этой женщины, имевшей столь благотворное влияние на один из величайших умов не только Франции, но и всех стран мира, не стало, и когда Дидро узнал о ее смерти, он, обращаясь к дочери, только выразил желание, чтобы и его жизнь скорее пресеклась. Желание его вскоре исполнилось: он пережил свою Софи всего лишь на пять месяцев. Перед самой смертью он переселился со своего «чердака» в роскошное помещение, нанятое благодаря попечениям Екатерины. Когда ему расстилали удобную постель, он меланхолически улыбнулся, сказав: «Не стоит труда». Одним из последних его изречений были слова: «Первый шаг в философии – сомнение». 20 (31) июля 1784 года он утром встал, вышел к завтраку, съел яблоко; жена обратилась к нему с вопросом, но он не ответил. Жена взглянула на него, его уже не было: перестал работать мозг, подаривший мир столькими новыми и лучезарными мыслями, перестало биться сердце, столь горячо любившее родину и человечество. Перед смертью он выразил желание, чтобы для пользы науки, которой он посвятил всю свою жизнь, труп его был вскрыт. Мозг его сохранил свежесть, как у двадцатилетнего юноши; сердце оказалось увеличенным на две трети против нормального.
Заключение
Подведем итог всему сказанному и постараемся установить в главных чертах значение Дени Дидро. Мы видели, какими блестящими мыслями ему обязаны и естествознание, и литература, и искусство, и политика. Светлый его ум озарял всё новым, неожиданным светом. И, тем не менее, возьмем ли мы естествознание, историю литературы или искусства, государственную или социальную науку, политическую экономию, для которой он потрудился также немало, мы имя Дидро встретим очень редко. Оно упоминается лишь мимоходом, между тем как о других деятелях, в сущности гораздо менее заслуженных, говорится много и пространно. Чем объяснить это странное явление?
Остановимся на следующем поразительном факте. Такие труды Дидро, как «Монахиня», «Сон Д’Аламбера», «Возражение на книгу Гельвеция „О человеке“, „Салоны“, „Парадокс об актере“, были опубликованы и сделались известными лишь много лет спустя после смерти их автора, например „Монахиня“ появилась в 1796 году, то есть спустя тридцать шесть лет после того, как она была написана, „Салоны“ появились в 1798–1856 годах, „Парадокс“ – в 1830 году, „Возражение Гельвецию“ – в 1875 году. До сих пор неизвестно, как „Племянник Рамо“ оказался в руках Шиллера в 1804 году или „Жак-фаталист“ – в руках принца Генриха Прусского. Словом, рукописи Дидро появлялись лишь постепенно, в течение целого столетия, и, следовательно, составить себе ясную картину о выводах, к которым пришел гениальный мыслитель, было очень трудно. Современники знали его, в сущности, мало, за исключением ничтожной кучки людей, непосредственных друзей Дидро, которые ставили его очень высоко, но не сумели разъяснить потомству громадного значения его идей. Большинство современников знало Дидро почти исключительно по „Энциклопедии“, в которой его мысли были выражены далеко не полно, с большой оглядкой и с искажениями со стороны издателя, происшедшими помимо ведения Дидро и не выправленными им, потому что он узнал о них слишком поздно. К тому же самые замечательные мысли Дидро в „Энциклопедию“ вовсе не вошли, а многие по цензурным соображениям вообще не могли быть преданы гласности. Но была еще и внутренняя причина, скрывшая от современников и от ближайшего потомства истинное значение Дидро, и вот эта внутренняя причина, на наш взгляд, заслуживает наибольшего внимания.
Был ли ум Дидро систематичным? Нам кажется, что наш очерк его идей, несмотря на всю краткость, дает вразумительный ответ на этот вопрос. Противоречий в деталях у Дидро много; можно даже сказать, что его миросозерцание выработалось лишь постепенно и что между Дидро в начале и в конце его деятельности разница большая. Но эта разница вызывается исключительно постепенным генезисом его миросозерцания. Если мы объединим все его труды, примем во внимание их последовательное нарождение, то мы будем поражены стройностью его воззрений на мир, человеческое общество и индивидуальную жизнь каждого человека. Но требуется большая работа, чтобы по отрывочным мыслям, разбросанным в многочисленных и многообразных трудах Дидро, воссоздать умственный его облик. Сам он об этом нисколько не позаботился. Он почти всю свою жизнь прожил в кабинете и тем не менее кабинетным ученым никогда не был, – не был как по своему темпераменту, так и вследствие жизненной задачи, которую он себе поставил. Спросите Ломоносова, почему он от естественноисторических изысканий обращался к одам, к полупоэтическим, полупублицистическим произведениям, а затем бросал лиру и начинал заниматься грамматическими или историческими изысканиями, чтобы вдруг писать проекты государственных реформ, восхвалять стекло или новые пушки? Причина, заставлявшая так разбрасываться сына куростровского крестьянина, заставила не менее разбрасываться и сына лангрского ножовщика. Здесь было отчасти упоение светом знания, отчасти жажда принести пользу отечеству и людям, выйти из мрака векового невежества, векового бесправия, выйти на широкий свет божий; отчасти сознание, что и в голове, и в сердце есть задатки, чтобы понять все и все продумать, что настало время, когда и человек, вышедший из самого скромного звания, может приобщиться к общечеловеческой жизни и в рядах избранных с пользою трудиться для той среды, которая дала ему жизнь; отчасти, наконец, признание своей прямой обязанностью работать для тех, кто рожден в одинаковых с тобой условиях, но не имеет возможности отстаивать свои человеческие права. Видеть миллионы изнывающих в невежестве и не приложить руки к исцелению их недугов, не заглянуть всюду, не взвесить всего, чтобы добиться этой великой цели, – это превышало бы силы заурядных людей, а тем более столь щедро одаренных натур, какими были наш Ломоносов и француз Дидро. Мрак рассеивался перед их умственным взором, и они блаженствовали в потоках осенявшего их света. Вот почему в них такая жизнерадостность, такая энергия. Они знали, для чего живут, к чему стремятся, и им казалось просто преступным не испить чаши знания до дна, не воспользоваться этими знаниями, где бы они ни скрывались и каких бы усилий ни стоило завладеть ими, для того, чтобы помочь народу, из которого они вышли. Это было не настроение ученого систематика, это был могучий порыв к знанию во имя ближнего.
Стоит только внимательнее приглядеться к деятельности Дидро, чтобы в этом убедиться. Как только он начинает жить сознательной жизнью, он отказывается избрать себе определенную профессию, идет наперекор желаниям горячо любимого отца, обрекает себя на нищету, бездомную жизнь, жертвует достатком и обеспеченной будущностью, чтобы нагромождать в своем уме всевозможные знания. Жажда знания превозмогает все. Почему же он им так дорожит? Откуда эта страсть к науке, это пренебрежение материальным довольством и всеми наслаждениями, которые дает жизнь большинству людей? Было ли это честолюбие? Но ведь год проходил за годом, Дидро ничего не печатал, ничем не обращал на себя внимания, и если печатал, то только разные переводы – с тем, чтобы зарабатывать себе хлеб насущный, чтобы не умереть с голоду. Значит, о честолюбии тут не могло быть и речи. Была какая-то иная сила, побуждавшая Дидро и других молодых людей отказываться в течение долгих лет от благ земных, обрекать себя на жизненные невзгоды, терпеть нужду, голод и холод, не принимать на себя определенных обязанностей, оставаться разночинцами, несмотря на полную возможность жить, как живут все остальные люди. Что же это была за сила? Знание, возможность размышлять над разными философскими и политическими вопросами прельщали их более, чем всякие другие земные блага. Но неужели они дорожили знанием только для знания, неужели такие личности, как Дидро, Д’Аламбер, Руссо, Кондильяк, – вся эта богема, перебивавшаяся изо дня в день, обрекавшая себя на всевозможные невзгоды, руководствовалась одной только жаждой знания, или к этой жажде примешивалось еще другое, быть может, не менее сильное стремление? Стоит только внимательнее присмотреться к их деятельности, чтобы убедиться, что их действительно воодушевляло еще и другое стремление. Они вечно спорили, вечно горячились, в чем-то убеждали друг друга, чего-то искали, что-то проповедовали. Что же не давало им покоя, что волновало их души? Они более или менее ясно сознавали, что несут нравственную обязанность высказать обществу то, что оно само только смутно сознает и не высказывает по многообразным причинам, хотя высказать это надо, должно. В воздухе носятся новые понятия, сердцами овладевают новые надежды, старый строй отживает; надо осмыслить саму эту уверенность в том, что старое отживает свое время, что новое должно народиться. Этот мучительный процесс требует своих искупительных жертв, требует своих работников и глашатаев, требует людей, которые думали бы за многих и смело возвещали бы в ясных и решительных словах то, что смутно сознается большинством. Одним из самых светлых работников и глашатаев этого рода был Дидро. Он жадно прислушивался к жизни, к нарождающимся новым стремлениям, новым лозунгам и старался дать им выражение, старался осмыслить их. Если спросить себя, что его больше воодушевляло: жажда знания или желание прийти на помощь жизни, – то трудно будет ответить на этот вопрос. Вероятно, эти два стремления были в нем одинаково сильны, потому что он ясно сознавал, что прийти на помощь жизни можно только внося в нее свет знания. В то же время для нас выясняется, почему Дидро не мог быть ученым в собственном значении этого слова, не мог быть и систематиком: он столько же вдумывался в науку, сколько прислушивался и приглядывался к жизни, и если он делал гениальные научные открытия, то только, так сказать, мимоходом, насколько это требовалось для уяснения нового миросозерцания как базиса нового государственного и общественного строя. В сущности Дидро не был ни ученым, ни философом; он был публицистом. И если он навеки вписал свое имя в скрижали науки и философии, то только потому, что был одарен необыкновенным, гениальным умом, который прозревал то, до чего другие додумываются только путем долголетнего упорного труда.
Увлеченный своим стремлением внести свет знания в жизнь, он был блестящим, вдохновенным импровизатором. Он искал базис для нового, целостного миросозерцания и нашел его в своей теории об отношении между материей и духом; он выяснил, как неодушевленный мир превращается в одушевленный, и указал путь Ламарку и Дарвину; он последовательно вывел из нового своего миросозерцания основные начала государственного, политического и социального переустройства и на многие десятки лет предрешил выводы новой государственной науки и социологии; задаваясь вопросом о пользе, которую могут принести обществу литература и искусство, он, согласно своей общефилософской теории, явился первым сознательным защитником реализма в литературе и искусстве, демократизировал их в небывалой еще степени и вместе с тем проложил путь величайшим писателям и живописцам, творившим после него. Высшим законом, которому он подчинил и науку, и жизнь в одинаковой мере, был для него закон природы: всякая философская система должна быть основана на закономерностях природы, – Дидро, следовательно, является отцом современного материализма. Всякая нормальная политическая и общественная система должна давать простор человеческой природе, – Дидро, следовательно, является провозвестником нового государственного и общественного строя, уравнивающего всех людей перед законом и создающего для них одинаковые условия материального и духовного благополучия; в сфере литературы и искусства он отводит природе ту же преобладающую роль и, следовательно, является первым сознательным реалистом в беллетристике, живописи, скульптуре и музыке. Таким образом, он является представителем миросозерцания, широко распространившегося во всем мире и нашедшего и у нас полное выражение. Если это до сих пор не всеми сознается, если Дидро не отведена в этом отношении подобающая ему роль – роль отца материализма и реализма, – то мы выяснили причину несправедливого к нему отношения потомства.