1
— Неужели сбились, Наташа?
— Не знаю. У тебя спички есть?
— Да.
— Зажги.
Горохов слез с оленя, достал из кармана коробок и начал чиркать спички одну за другой, ломая их. Ветер швырял верхушки кедров. Тайга гудела тоскливо, сердито…
— Спички сырые, — сказал Горохов. — Черт, неужели сбились?
— Заночуем здесь? — спросила Наташа. Горохов подошел к ней и вздохнул.
— До зимовья должно остаться не больше пяти километров. Может, дотянем?
— Дай мне спички, — попросила девушка.
Горохов нашел ее руку, и она почувствовала, какие у него холодные пальцы.
— Ты замерз?
— Нет. Немного.
Наташа опустилась на колени, согнулась и, спрятав коробок в ватник, зажгла с третьего раза спичку. Она успела разбросать снег вокруг себя и приглядеться: тропы не было. Дула пороша. Все следы замело. Непроглядная тьма легла на землю так плотно, что даже запуталась в ногах у деревьев. Олени не хотели идти вниз.
Горохов с остервенением бил их кулаками в бока и тянул за собой изо всех сил.
— Не надо, Толя, ведь все равно не пойдут. Давай лучше костер разложим.
— Какого черта нам этот костер? Все равно не разожжем. Ветер…
Ветер… Он коварный здесь, в Саянах. Он заметает тропу, он вяжет людей незримыми ледяными ниточками.
— Топор у тебя, Толя?
— Да.
Он долго искал топор во вьюках.
— А ты его вообще-то взял?
— Откуда я знаю! — ответил Горохов высоким голосом, не похожим на его обычный, чуть хриповатый басок. — Я не знаю, зачем тебе понадобилось идти на Сумару, просто не знаю!
Наташа улыбнулась в темноте. Она поняла, что Горохов так нервничает из-за нее.
Если бы он попал в буран один, он наверняка бы не волновался так, как сейчас.
— Ты сердишься? — спросила девушка.
— Ничего я не сержусь. Просто порезал палец.
Наташа стала разгребать сугроб под елью. Пальцы мерзли, снег был сухой и колючий, он набивался под ногти. Потом рукам сделалось теплее: Наташа докопалась до мха. Она сунула пальцы под шапку, отогрела их и только потом начала рвать сухой мох для костра.
— Нашел! — радостно крикнул Горохов. — Нашел топор!
…Через полчаса они сидели около костра, близко прижавшись друг к другу. Острые блики пламени метались по их лицам наперегонки.
— Чай пить будем? — спросил Горохов.
— Обязательно.
Горохов достал из вьюков котелок и зачерпнул снега. Поставил прямо в костер.
Котелок сразу же стал черным. Костер сердито зашипел, языки пламени стали лизать снег, превращая его в синюю воду.
Горохов снова сходил к вьюкам и принес карабин.
— Зачем? — спросила Наташа.
— Шатун, говорят, бродит.
— Медведь?
— Конечно, не кошка.
Девушка придвинулась к нему и сказала тихо:
— Страшно.
— Ты, оказывается, трусиха.
— Ага.
— А еще геологом называешься. Что же тебе бояться, когда я рядом?
Он обнял девушку. Наташа съежилась. Горохов прижал ее к себе и поцеловал в нос.
— Холодный. Люблю тебя.
Он взял ее лицо в руки и начал целовать глаза медленно и долго. Губы у него были шершавые, потрескавшиеся. Наташа вспомнила, что у Воронова точно такие же губы.
Только он совсем не умел целоваться. Она целовала его, а Воронов только краснел и растерянно щурился.
— Толя, — спросила девушка, — Толя, а ты меня правда любишь?
Горохов ничего не ответил. Расстегнул ее куртку и положил руку на грудь. Голова у Наташи закружилась. Ей стало еще холоднее, а по спине поползли цепкие мурашки.
Снова вспомнился Воронов, неуклюжий, долговязый, в очках. А рядом — Горохов. И губы у него шершавые и руки властные.
— Не надо, — попросила девушка и отодвинулась.
Горохов достал из кармана махорку и свернул козью ножку. Выхватил из костра головешку и, перебрасывая ее с руки на руку, ловко прикурил. Хмыкнул, покачал головой.
— Смотри, чай закипает, — сказал он.
— Да, пузырится. Пора класть заварку и соль.
— Сейчас я принесу.
Горохов поднялся и ушел в темноту. Олени, связанные друг с другом, разгребали копытами снег и щипали ягель — свое лакомство, похожее по виду на лавровый лист.
— Что ты долго так, Толя?
— Ищу.
Наташа закрыла глаза. «Что же это такое, Воронов? Почему тебя нет рядом? Ведь ты раньше всегда был рядом, всегда и везде. Ты помогал мне разбираться в других и самой себе. А когда я решила идти с Анатолием к Алаторцеву, ты ничего не захотел мне объяснить. Ты просто сказал, что каждый волен в своих поступках.» Тайга молчала. Ветер стих. И вдруг дикий, нечеловеческий крик рванул ночную темь. Наташа вздрогнула, подняла глаза и увидела перед собой шатуна — бурого медведя.
— Толя, — позвала девушка, — Толя же!..
Крик повторился, но теперь уже слабее: Горохов убегал, продираясь сквозь заросли.
Медведь встал на задние лапы и шагнул к костру. Ощерил пасть. Зубы у него были неровные, налезавшие один на другой, словно плохо ставленный частокол. Медведь зарычал, и рев его отдался эхом.
Прошла секунда, не больше. Наташа откинулась на руки. Правая попала на ствол карабина. Девушка рванула карабин к себе, вскинула к груди и нажала курок.
Приклад больно стукнул ее в подбородок. Наташа выстрелила еще раз, и мохнатая огромная туша бухнулась в костер. Запахло паленым.
Наташа поднялась. Ноги дрожали в коленях. Куртка на груди была по-прежнему расстегнута…
— Наташа! — позвал ее Горохов. Он шел из зарослей. — Наташа, — повторил он. — Наташа, боже мой…
2
Они добрались до зимовья, построенного около устья Няндармы, далеко за полночь.
В избушке было еще холоднее, чем в тайге. Горохов принес дров и разжег маленькую печку, сделанную из железной бочки. В избушке стало тепло через десять минут.
— Ну что ж, давай распаковываться, — предложил Горохов.
Наташа сняла куртку и подошла к печке. Подбросила еще два поленца и села на пол, поближе к огню.
— Поставь чай, — сказала она.
— Я не люблю, когда мне приказывают.
Девушка ничего не ответила. Протянув руки к открытой дверце печки, она грела пальцы, сжимая и снова разжимая маленькие кулаки. Горохов сходил за снегом, поставил котелок на печку и сел рядом с Наташей.
— Послушай, великая охотница, — улыбнулся он, — а ты на меня серьезно дуешься?
Наташа внимательно посмотрела на него и вдруг рассмеялась.
— Я не дуюсь на тебя, ничуть не дуюсь.
Горохов нахмурился, отошел к столу, сколоченному из плохо оструганных досок. Потер мизинцем переносье. «Это все, конечно, станет известно в экспедиции, — подумал он. — Просто чертовщина какая-то!» Достал из заднего кармана флягу со спиртом и спросил:
— Ты хочешь погреться?
Девушка ответила:
— Да.
Горохов налил ей спирта и разбавил его теплой водой. Наташа выпила и закашлялась. Она долго дышала носом и жмурилась, чтобы скрыть слезы. Горохов подвинул ей кусок хлеба и посыпал его солью. Наташа съела промерзший кусок и вытерла пальцами под глазами. Глаза у нее были смешные, лунные, словно у китаянки.
Потом выпил Горохов. Он крякнул, закурил и, улыбнувшись, покачал головой:
— Вот ведь какая штука жизнь, а?
Наташа ничего не ответила. Тогда Горохов взял ее руку в свои и сказал:
— Я шатун, Наташенька, самый настоящий шатун. Я ищу, я вечно ищу, но ничего не могу найти, потому что мне мешают другие медведи, более сильные. Вот тебя я нашел — и то, вижу, теряю. Оттого, что попался более сильный шатун. Что смеешься? Не надо. Если бы я сидел у костра, а ты пошла бы за солью к вьюкам, ты поступила бы так же, как и я.
— Может быть. Только Воронов бы так не поступил.
— Воронов? — переспросил Горохов. — Ты говоришь, Воронов?
Он увидел, что Наташа смотрит на него с усмешкой, и это было самым неприятным.
Пусть бы она плакала. Когда женщина плачет, тогда легче. Горохов знал это и умел утешать плачущих женщин.
— Ты очень красива, — задумчиво сказал он, — а я ценю красоту и болезненно воспринимаю диспропорцию. В чем бы то ни было. Когда я видел Воронова рядом с тобой, меня рвала злоба. В конце концов мы все — биологический вид. Самцы и самки. И нам нужна гармония. Ты и я — гармония. Ты и Воронов — диспропорция. Пусть даже он и стал бы кидаться на медведя с кулаками. Ты должна быть со мной, и ты будешь со мной.
Горохов подсел к Наташе и больно взял ее за руки у плеч. Он рванул ее к себе и прижал холодное лицо девушки к губам. Наташа оттолкнула его и сказала:
— Ты не шатун, Горохов. Если бы ты был шатуном, честное слово, я бы осталась с тобой. Но ты просто ласка. Ты знаешь этот биологический вид?
Горохов опустился перед девушкой на колени и, прижавшись головой к ее ногам, зашептал:
— Наташа, любимая, не надо! — И вдруг закричал: — Наташа! Я люблю! Не надо так!
— Слушай, перестань, — поморщилась девушка, — противно.
Она снова улыбнулась.
— Ну какой ты шатун? Ласка. Быстрая, красивая, хитрая. И знаешь, это великое счастье — то, что случилось сегодня. Я увидела настоящего шатуна и настоящую ласку.
Горохов снова стал целовать ее ноги в меховых штанах, обшитых чертовой кожей.
— Я бросил все на Сумаре, чтобы увидеть тебя, Наташа! Я все бросил, все ради тебя. Я оправдывал себя, потому что это во имя тебя!
— И убежал, когда был шатун, тоже во имя… — засмеялась девушка.
«Если сейчас она станет моей, — подумал Горохов, — тогда все изменится.» Он поднялся с колен, хрипло засмеялся и задул свечу. Наташа бросилась к двери, где стоял карабин.
— Как только ты посмеешь подойти ко мне, Горохов, я выстрелю в тебя.
…Всю ночь она просидела около печки, подбрасывая время от времени березовые поленца. Она смотрела в огонь и думала: «Хороший мой, добрый Воронов. Любимый мой человек. Ты думаешь обо мне?»
Начальник поисковой экспедиции профессор Цыбенко сидел возле окна. Стекла были разрисованы тонким кружевом инея. За печкой пел сверчок. Бревенчатые стены дома пахли жарким хвойным лесом.
Цыбенко был неисправимым поклонником охоты и всего к ней прилагавшегося: над узенькой железной кроватью висели три ружья, хотя стрелял профессор из рук вон плохо. Чуть пониже ружей висели ножи: огромные тесаки и маленькие, с наборными ручками финки.
— Что же мне сказать вам, Наташенька? — задумчиво спросил Цыбенко и потрогал оттопыренным мизинцем граненый стакан. — Я просто не знаю, что сказать. Я лучше спрошу. Вы фильм «Летят журавли» смотрели?
— Смотрела.
— А «Дом, в котором я живу»?
— Тоже.
— Ну и как? Понравились?
— Очень.
Профессор сморщил лицо и сказал жалобным голосом:
— А мне ужасно не понравились. Консерватор? Ханжа? Нет. Ни то, ни другое. Когда героиня одного фильма изменяет тому, кто на фронте защищает ее честь, — это для меня не героиня. Фильм, посвященный верности, никак, ну, никак не может иметь в первооснове своей неверность. И, бога ради, не убеждайте меня, что душой она верна. Я, понимаете ли, матерьялист…
Последнее слово Цыбенко произнес нарочито по-старинному, через мягкий знак.
Взглянув на девушку, он нахохлился и снова начал вертеть стакан коротенькими, плоскими пальцами.
— А когда героиня другого фильма, жена геолога, — снова начал он, сердясь на что-то, — отдается первому встречному, — ах, ах, с тоски! — для меня это тоже не героиня. Терпеть не могу ущербности. А ссылаться в гадостях на тоску и скуку чудовищно в наше время. Вы видели, сколько по Москве расклеено объявлений о наборе рабочих на Север и в Сибирь? А вы знаете, какие дают подъемные? А вот Стивенсону подъемных не давали и проезд не оплачивали. Сам ехал. И вообще тоска — это следствие нездорового воспитания, честное слово.
Наташа покачала головой и сказал задумчиво:
— В жизни всякое бывает, Иван Петрович. Жизнь — не телеграфные столбы, вытянутые по прямой.
Профессор запахнул свою коротенькую цигейковую куртку и пошел к шкафу. Пошуршав там бумагами, он достал большую коробку шоколадных конфет.
— Угощайтесь, — предложил Цыбенко, — это очень вкусно. Вы любите шоколад?
— Не очень.
— Это почему же? Шоколад полезен.
Наташа улыбнулась.
— Знаете, Иван Петрович, мне по возрасту не положено относиться к чему бы то ни было с точки зрения полезности.
— Ваша любезность не знает границ, — заметил Цыбенко. — Значит, шоколад нужен только старым развалинам вроде меня? Так?
— Вы меня в краску вгоните.
— Вряд ли, — сказал Цыбенко, — вряд ли я смогу вогнать вас в краску.
У Наташи загорелись уши. Она сдержалась, чтобы не встать и не уйти. Цыбенко заметил это и засопел носом.
— Так вот, о героях и героизме. Джек Лондон — это мужество, а Багрицкий — героизм. Этому я поклоняюсь. Серятинка обывательских бурь меня раздражает.
— Не всегда это серятинка и обывательщина. Иногда это жизнь.
Цыбенко забегал по комнате, натыкаясь на стулья. Давно сдерживаемое прорвалось.
— Жизнь, говорите? Чушь! Галиматья! Романтика миллионов — это жизнь. Жизнь — это то, что происходит сейчас в России. И не смотрите на меня так, будто я учитель политграмоты. Творят счастье не в крахмальных манишках, а в рваных ватниках и вонючих унтах. Воронов — это романтика! Я — это романтика! И не смейте, — крикнул Цыбенко, остановившись перед Наташей, — не смейте порочить мое понятие романтики!
— Иван Петрович, не сердитесь, — попросила девушка, — я просто говорю, что в жизни всякое бывает.
— Бывает? Да, бывает. Положите под микроскоп породу, и вы увидите там многоцветность, восхитительную по тонам и пустую по смыслу. Вся эта восхитительная мишура не стоит одного крохотного кристалла алмаза. Вы должны выбросить всю эту многоцветность во имя алмаза, потому что он наитвердейший! Но если вы только за красоту, сопутствующую алмазу, — нам не по пути. В людях я уважаю то же, что и в алмазе: твердость.
— Я понимаю это, — сказала девушка, не поднимая головы.
— Не верю, — отрезал профессор. — Если бы понимали, так первым делом спросили бы меня, где Воронов. Где человек, который любит вас, как самый последний идиот?
— Где Воронов, профессор?
Цыбенко обрадовался и снова забегал по комнате.
— Где Воронов, спрашиваете? Уехал! В Якутию! Да-с, к черту, к дьяволу, к океану.
Наташа подалась вперед.
— Когда?
— Через день после того, как вы с Гороховым отправились за этой — как ее? — за вашей особой романтикой. Это романтика, когда всякое случается, всякое бывает!
— Да, бывает, — сказала Наташа и посмотрела в лицо профессора глазами, полными слез.
— Молчите! Не смейте оправдываться! «Бывает» — отговорка слабых. У них многое бывает. «Бывает» смакуют те, кто сидит в перенаселенных квартирах на пяти квадратных метрах, но зато с теплой уборной. Смакуют это проклятое слово те, которые не понимают прелести дальних дорог, горя разлуки, трепетного ожидания встреч. Смакуют те, кто ни черта не смыслит в жизни и радостях ее, те, которые с романтикой знакомы по кинематографу! Смакуют от тоски, от жены, которая радуется два раза в месяц — в дни получения мужем зарплаты; а жене тоскливо от мужа, у которого главная радость в жизни — купить бостоновый костюм с покатыми плечами, поиграть в преферанс и напиться до чертиков в дни праздников. Молчите, Наташа, вам нечего сказать мне!
— Да, — ответила девушка. — Да, Иван Петрович, мне нечего сказать вам. Я просто напишу.
— Роман в письмах?
— Проще. Заявление об уходе.
Профессор откинулся на спинку стула, сморщил лицо.
— Значит, бежим?
— Нет, едем.
— В Москву? К бабушке?
— Нет! В Якутию, к Воронову!
Цыбенко погладил свою блестящую, словно блюдце, лысину.
— Поздно, Наташенька, — сказал он, — чуточку поздно. Воронов улетел последним самолетом. Теперь связи с его партией не будет месяца три-четыре.
— Будет, — ответила Наташа, засмеявшись сквозь слезы, — обязательно будет.
Повариха Нина После увольнения из вагона-ресторана, натерпевшись страха в прокуратуре, она приехала в этот мужицкий лагерь, в поселок геологической экспедиции, ради того, чтобы по-настоящему заработать. А где заработать женщине, как не среди мужиков, которым что ни дай — съедят, что ни налей — выпьют? Нина знала, что поселок небольшой, всего сорок геологов и рабочих, по преимуществу молодых ребят, пришедших в тайгу по комсомольскому набору.
Она разочаровалась в первый же день. Во-первых, готовить борщи и гуляши приходилось в палатке: дом под столовую еще не был закончен. Во-вторых, как раз перед тем, как она собралась открыть продажу завтраков, к ней, откинув полог, вошел начальник экспедиции Воронов и начал, словно настоящий обехаэсовец, лазить по котлам ложкой и пробовать еду. Нина вытерла руки о фартук и предложила:
— Садитесь, Илья Владимирович, я вам борща налью.
— Налей.
За стенками палатки скрипел снег. Геологи, словно застоялые кони, прыгали с ноги на ногу, ожидая горячей еды, — впервые за двадцать дней их пребывания здесь.
— Повар-душа, скоро? — кричал Бабаянц.
Нина налила Воронову самую гущу, выбрала мяса без жил и плеснула полполовника сметаны. Воронов съел борщ в минуту. Нина смотрела на него с жалостью. Кончив есть, Воронов вытер масленые губы ладонью, наблюдая за тем, как Нина орудовала огромным половником, и вышел, не сказав ни слова.
Повариха улыбнулась и подумала: «Все люди жрать здоровы. Мясо — оно и для идейного мясо».
Потом она открыла полог, и в палатку вместе с тюлевыми клубами морозного пара ворвались шумные голодные ребята. Нина плескала борщ и кидала в каждую миску по кусочку мяса. На соленые мужичьи шутки она отвечала смехом, высоко запрокидывая большую голову, тяжелую от белокурых волос, уложенных сзади в пучок.
— Повар, не стойте в своем окошечке! — закричал Сергей из пятой палатки. — У меня начинается сердцебиение!
— Повар-душа, когда наступит весна, я подарю тебе фиалок, — пообещал Бабаянц.
— Благодарю, — сказал шофер Сейфуллин, — однако влаги в твоем супе более чем достаточно.
Когда завтрак кончился и геологи разошлись по своим объектам, к поварихе снова пришел Воронов. В руке он держал миску с чьим-то недоеденным борщом.
— Ты это серьезно? — спросил он.
— Ой, о чем это вы разговариваете? — подняла брови Нина и расстегнула пуговицу на блузке.
Кругом было тихо, и только остатки борща бурлили в котле. Повариха расстегнула еще одну пуговицу, подошла к Воронову и засмеялась горлом.
— Ты со мной дружи, я добрая…
Воронов опустил глаза и сказал:
— Еще раз ребят бурдой накормишь — акт составлю.
Повернулся и вышел.
Нина застегнула блузку и обиженно поджала губы. А через несколько дней она переехала в новый дом. Столовая была большая, светлая. В кухне печь отделали кафелем, хотя это не было предусмотрено по смете. Повариха смеялась:
— Что мы, в Японии живем, что ли? И без кафеля обойтись можно.
— Это почему же в Японии? — спрашивали ребята.
— Потому, что там все изощренные и со своими бабами не живут, а на стороне нанимают, — объяснила Нина.
Когда работа в столовой кончалась, повариха доставала гитару с белым бантом на деке и начинала петь про подмосковные вечера. Голос у нее был низкий, с хрипотцой, но приятный.
— Тоскует баба, — говорил Сейфуллин, — утешить бы…
Кто-то пустил смешной слух, что Нина и не повариха вовсе, а известная певица и киноартистка и приехала сюда, чтобы сделать кинофильм о геологах.
Когда в поселке стараниями снабженца Геметова открылась промтоварная лавка, Нина пришла к Воронову и спросила его:
— Что у тебя в магазине продают, начальник? Кальсоны да книги. А я женщина. Мне, может, на ваши кальсоны смотреть противно. Пусть шелку привезут да штапеля в синюю розочку…
…Осенью в поселке приключилась беда: по недосмотру техника сгорел новый генератор. Крохотная электростанция стала. Нина сорвала с себя фартук и закричала на людей, собравшихся в столовой:
— Грязь жрите, землю! Она тут жирная! Пока света не будет, готовить не стану.
— Не наша вина-то, Нин…
— А мне плевать!
И повариха ушла из столовой, оставив людей без ужина. Наутро ее не пустили на кухню: там хозяйничали геологи во главе с Вороновым. Они чистили картошку перочинными ножами и пропускали через мясорубку немытую свинину.