Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Штирлиц (№2) - Пароль не нужен

ModernLib.Net / Исторические детективы / Семенов Юлиан Семенович / Пароль не нужен - Чтение (стр. 17)
Автор: Семенов Юлиан Семенович
Жанр: Исторические детективы
Серия: Штирлиц

 

 


— Понятно, — чуть улыбается Блюхер. — Какую главную мечту имеешь в жизни?

— Торжество революции в мировом масштабе.

— Что для этого сделал?

— Учу английский язык по приказу главкома Блюхера. Раз. Провел со своей комсой семь субботников. Два. Отремонтировал в нашем депо три полевые кухни в сверхурочное время. Три. Отдал для нужд фронта свои хромовые сапоги. Четыре.

— Голенища бутылочками?

— Что я — старик? Гармоника-напуск, сдвигаешь их, бывало, книзу, скрежет стоит, как предсмертный стон мирового империализма.

Пахом Васильев вздыхает. На восемнадцатилетнем веснушчатом лице его отражается грусть. Блюхер смотрит на ноги парня, обутые в лапти.

— Годится, — говорит Блюхер членам бюро. — Следующий.

— Идешь на бронепоезд, — говорят парню.

— Доверие оправдаю, — отвечает Пахом Васильев, — вернусь с победой.

В комнату входит следующий парень и представляется:

— Шувалов Никита.

— Давно в рядах комсы?

— Третий год.

— Что сделал для революции?

— Ничего.

— Разъясни.

— И без разъяснений понятно.

— Погоди, погоди, — просит Блюхер, — растолкуй свою точку зрения подробней.

— Революции нужны бойцы, а меня держат машинистом на «кукушке». Я вожу бараньи туши с бойни на базар для купцов советского производства.

— А если советские купцы помогают кормить народ — ты все равно против?

— Да не против я, — морщит лицо парень, — плевать мне на них семь раз с присыпью, меня они не волнуют, я сам себя волную. Талдычут: мол, ты еще пригодишься революции, подожди.

— Дождался, — говорит Блюхер. — Идешь на бронепоезд сменным машинистом.

— Давно бы так, — мрачно говорит Никита Шувалов, — а то тянут-тянут, а чего тянут — не поймешь.

Парень, не попрощавшись, уходит.

Когда дверь за Никитой закрылась, члены бюро сказали Блюхеру:

— У него белые отца в топке живьем сожгли, он на них страсть какой бешеный.

Из райкома комсомола Блюхер едет на аэродром, к летчикам, оттуда в депо — смотреть, как ремонтируют бронепоезда, потом отправляется в госбанк и там выколачивает еще двести тысяч рублей на нужды армии, ругаясь так, что звенят стекла в окнах. А потом — заседание Дальбюро ЦК. Оперативное совещание в генштабе. Беседа в школе младших командиров. Прямой провод — разговор с командующим фронтом Серышевым, с комиссаром Постышевым и с Уборевичем. И только в три часа ночи он заходит в свою комнату, не включая света, добирается до раскладушки, падает на нее и сразу же засыпает. Во сне его лицо кажется старческим.

П р и с я г а

1. Я, сын трудового народа, гражданин Дальневосточной Республики, сим торжественным обещанием принимаю на себя почетное звание воина Народно-революционной армии и защитника интересов трудящихся.

2. Перед лицом трудящихся классов республики, братской Советской России и всего трудового мира я обязуюсь носить высокое звание с честью, добросовестно изучать военное дело и как зеницу ока охранять народное достояние и военное имущество от расхищения и порчи.

3. Я обязуюсь строго и неуклонно соблюдать революционную дисциплину, беспрекословно исполнять все приказы командиров, поставленных властью трудового Правительства Республики, и крепко держать правила товарищеского единения между собой.

4. Я торжественно обязуюсь по первому зову избранного трудовым народом правительства выступить на защиту республики от всяких опасностей и покушений со стороны всех ее врагов и в борьбе за революционные завоевания, целость и спокойствие трудовой Дальневосточной и братской рабоче-крестьянской Советской Республики, за дело социализма и братства народов, не щадить ни своих сил, ни самой жизни.

5. Я торжественно обязуюсь воздерживаться сам и удерживать товарищей от всяких поступков, порочащих и унижающих достоинство свободного гражданина трудовой Дальневосточной Республики, и все свои действия направить к единой цели освобождения всех трудящихся.

6. Если по злому умыслу я отступлю от этого моего торжественного обещания, тогда будет моим уделом всеобщее презрение, да покарает меня беспощадно суровая рука революционных законов.

Предвоенсовета, Главком и Военмин

Блюхер.

ВЛАДИВОСТОК

НОМЕР ГОСТИНИЦЫ «ВЕРСАЛЬ»

Ванюшин сидел за столом полураздетый: лицо испитое, оплывшее, глаза — щелочками.

— Вот вырезочка, Максим Максимыч, — сказал он, — из московской газеты «Раннее утро» от семнадцатого октября тысяча девятьсот двенадцатого года. Полюбопытствуйте.

Он достал из большого портмоне истлевшую на сгибах вырезку и протянул ее Исаеву:

— Только вслух. Я наслаждаюсь, когда слушаю это.

— «Вчера у мирового судьи, — начал Исаев, — слушалось дело корреспондента иностранной газеты Фредерика Ранета по обвинению его в нарушении общественной тишины и спокойствия. Находясь в ресторане в компании иностранцев и будучи навеселе, Ранет подошел к официанту Максимову и ударил его по лицу. Составили протокол. Ранет заявил, что он не желал оскорбить Максимова, а хотел только доказать, что в России можно всякому дать по лицу и отделаться небольшим расходом в виде денежного штрафа. Мировой судья приговорил Ранета к семи дням ареста…»

— Заголовочек пропустили, Максим. Вы обязательно проговорите мне заголовочек.

— «В России все можно», — прочел Исаев.

Ванюшин захохотал деревянным смехом, заколыхался весь.

— Какая прелесть, вы подумайте! У нас все можно. Всем и все! Любому скоту и торговцу, любому сукину сыну, любому интеллигентишке!

— Зря вы нашу интеллигенцию браните. Она бессильна не оттого, что плоха, а потому, что законов у нас много, а закона нет.

— Почему не пьете?

— Не хочу перед охотой. Гиацинтов через час, видимо, приедет — будем завтра изюбря бить.

— Я тоже с вами потащусь.

— Вам бы отдохнуть с дороги, Николай Иванович.

— Э, ерунда. Почему вы не пьете? Ах да, понимаю — охота! Уничтожение живых тварей, инстинкт и прочая и прочая. Максим, — опустив плечи и бессильно вытянув руки вдоль тела, сказал Ванюшин, — все кончено. Вы понимаете: мы пропали, Максим.

— О чем вы?

— В эмиграции после гибели Колчака я жил в роскошном харбинском хлеву и подстилал под себя чудесную солому. Как нищий, как изгой, воровал хлеб. Бред. Хотя почему? В эмиграции есть определенная прелесть: ощущение постоянной жалости к себе, злорадство, возведенное в сан религии, и любовь ко всему нашему, доведенная до абсурда. Даже блевотина, если она наша, кажется в эмиграции родной и близкой, до слез своей.

В дверь постучались.

— Валяйте! — крикнул Ванюшин.

Заглянула Сашенька.

— Заходите, дорогая! — бросился навстречу ей Исаев. Он пожал ей руку крепко, по-английски и повел к столу, Сашенька была одета в короткий тулупчик, кожаные галифе заправлены в белые, с оторочкой, пимы.

— Это вы зачем так оделись, лапушка моя? — спросил Ванюшин, целуя Сашеньку в лоб. — На карнавал по случаю наших побед?

— Да нет же, Николай Иванович. Нас Гиацинтов пригласил на охоту, изюбря бить.

— А где он сам, наш Демулен?

— Вечером приедет, а меня сейчас отправляет на автомобиле с продуктами и поварами.

Исаев подошел к окну, чуть приоткрыл занавеску и увидел в длинном сером автомобиле двух «поваров». Это были явные филеры: лобики низкие, глаза бегают и в облике прибитость.

— Сашенька, — сказал Ванюшин, — вы чертовски похорошели, душечка моя. К чему бы это? Не к любви ль?

Сашенькины брови вскинулись, она резко повернулась к Ванюшину и ответила ему:

— К оной, Николай Иванович, к оной.

Девушка убежала. Исаев посмотрел вслед ей ласково и с такой мучительной тоской, что Ванюшин гулко ахнул и погрозил ему пальцем; подошел к письменному столу, снял трубку телефона, назвал номер и сказал:

— Полковник? Да, да, я. Ты что так удивляешься? Меркулов там, а я здесь. Ты нас сейчас на охоту заберешь или позже? Когда? Вечером? Хорошо. До шести мы свободны. Ладно. Ждем.

Ванюшин положил трубку и сказал:

— А теперь пьем спокойно и думаем о боге!

Он налил себе еще стакан коньяку, выпил его одним махом и начал бегать по номеру, напевая «Камаринского мужика» дурным голосом.

Вдруг замолчал, сел на корточки и отполз в угол. Спросил:

— Вы когда-нибудь слыхали, как воют охотники-волчатники? Они «вабят» — волчицей кричат, волка подманивают. Я умею. Хотите, покажу…

Ванюшин лег на пол и начал выть — сначала тихонько, а потом нарастающе-жутко, отчаянно, зверино. Замолк. Всхлипнул.

— Пошли в город, Максим, — жалобно попросил он, — а то я здесь повешусь. Ты, кстати, слышал — вчера вечером генерал Савицкий предложил американцам продать за миллион долларов все земли уссурийского казачьего войска. Патриот российского народа, герой и солдат торгует землей своей родины! Этого пока еще в мировой истории не было. Рыба действительно-таки начинает гнить с головы. И еще я своими глазами видел, как семеновцы одного красного пленного — просто русского мужика, никакого не комиссара — раздели на льду Амура догола, натерли щучьими головами, а потом обваляли в соли и пустили на все четыре стороны. А до ближайшего жилья десять верст. А мороз тридцать градусов. Так он на коленях за ними полз и все кричал, чтоб они его пристрелили. Говорят, толстые люди добродушны… Какая глупость. Это все вы про пикников выдумали, Максим… И еще знаете что? Общество, в котором хорошему писателю самому приходится организовывать на себя рецензии, обречено, ибо оно отравлено равнодушием и пассивностью. Мне вчера один большой литератор написал из Парижа, просит о его сборнике статью поместить. Сам просит, а мне противно…

— Что-то с вами приключилось, Николай Иванович. Даже морщины возле ушей прорезались. Это знаете к чему?

— К чему?

— К тому, что вы еще на одну ступень мудрости подниметесь.

Ванюшин не слушал Исаева, загадочно усмехался и продолжал говорить:

— А у всех купчишек — генералин в мозгу. Интеллигент не падок до власти — в этом трагедия нашего общества. У нас до власти падки торгаши, разночинцы и попы. А интеллигенты только правдоискательствуют, от этого страдают сами и заставляют страдать окружающих. И пророчествуют. Все время пророчествуют!

— Я давеча смотрел Лао Цзы, — сказал Исаев. — Там очень хитро трактуется взаимоотношение между неким Большим и Малым. Малое, как утверждает Лао Цзы, должно быть наверху и тщеславиться, а Большое — внизу и довольствоваться тем, что оно большое.

— К чему это вы? Снова хитрите? Вы хитрый человек, Максим Исаев. Зачем вы про большое и малое? Думаете, я — малое, а вы — большое? Вон в углу череп ворочается, глядите-ка? Скорей уберемся отсюда, а? Кстати, у вас патроны на мою долю найдутся? Вдруг я решу на номер стать…

Исаев вытащил из кармана два патрона, заряженные «бренеками».

— Один вам, другой мне — хватит, а? Я с собой на изюбря больше одного патрона и не возьму.

— А если промажете — обидно!

— Так я не промажу, Николай Иванович, я злой на охоте.

НАРОДНОЕ СОБРАНИЕ

Ванюшин шумно вошел в ложу прессы, бросил доху на кресло, не глядя сунул руку английским и японским газетчикам и громко спросил Исаева, шедшего следом:

— Максим, что сегодня показывают в этом бардаке? Вы программу не купили?

В зале — среди делегатов — прокатился шум, председатель сокрушенно покачал головой, поглядывая на Ванюшина с укоризной, и позвонил в звоночек. Оратор — эсер Павловский — продолжал выступление.

— Мы завоевали власть голыми руками! — говорил он.

Ванюшин, облокотившись о балкон, крикнул:

— Только в японских перчатках!

— Вызовите сторожа Герасима! Пусть он выведет этого зарвавшегося господина! — возмутились делегаты.

— Господин Ванюшин! — поднявшись со своего места, сказал председатель. — Я делаю вам последнее замечание. Вы мешаете обсуждению серьезнейшего вопроса.

— Серьезнейшее обсуждение глупейших идей, — хмыкнул Ванюшин и сел в кресло. — Я замолчал, председатель! Я замолчал! Я нем как рыба! — крикнул он веселым голосом. — Исаев, подтвердите, что я завонял, как рыба, протухшая с головы.

Павловский, досадливо махнув рукой, продолжал:

— И сегодня, когда все мы празднуем канун полного освобождения родины от красной тирании, следует еще раз вернуться к вопросу о налоговых обложениях тех наших граждан, которые своей предприимчивостью и бескорыстием скопили национальные богатства, которые в конце-то концов, господа, принадлежат народу! Но люди, занимавшиеся деловой деятельностью, тем не менее вынуждены до сих пор маскировать свою торговлю с Японией и Америкой, потому что, видите ли, находятся демагоги, считающие такую торговлю предательством национальных интересов. Я думаю, что в дни нашего победоносного шествия по России мы проведем в Народном собрании законопроект, снимающий тарифные ограничения на торговлю лесом и свинцовыми рудами, в которых так нуждаются наши союзники, наши друзья и братья!

Ванюшин поднялся с кресла, подошел к балкончику, обтянутому малиновым бархатом, и крикнул:

— Заплатите сначала за свое благополучие! Макиавелли говорил, что гражданская свобода состоит в благополучии своем собственном, жены, дочери и имущества. Но когда всем этим обладают — этого не ценят! Вы уже проиграли Россию, толстозадые кретины! Думаете только о своих минутных свинцовых и лесных барышах! Не понимаете вы — армия разложилась! Стала пьяной ордой! А вы — слепые скоты, жиром заплыли! —

Вон его! — закричали делегаты. — Полицию сюда! Полиция!

Исаев набросился на громадного, белого от бешенства Ванюшина и, легко скрутив ему руки за спину, выволок из ложи. Он бежал вместе с ним по фойе, слышал полицейские свистки; плечом распахнул дверь и затолкал Ванюшина в пролетку. Падая рядом с ним, он крикнул кучеру:

— Гони!

Ванюшин плакал, бормоча ругательства. Плакал он жалобно, по-женски. По-видимому, так плачут холостяки: всхлипывая, растирая по лицу слезы и очень себя жалея.

— Пусть он едет на Шестую Матросскую, в дом Сидельникова, — сквозь слезы, пьяно всхлипывая, попросил Ванюшин. — Там Минька живет, он меня исповедует.

У МИНЬКИ

Минька — старый лакей, проживший в услужении у ванюшинской семьи пятьдесят лет, оказался быстрым, юрким стариком, почти без единого седого волоса, с фиолетовым носом и в шелковой красной рубахе. Увидав Ванюшина, ввалившегося в дверь его полуподвальной комнаты, очень сырой, но чистой, Минька вскочил из-за стола, бросился к гостям, стал снимать с них шубы, шапки и рукавицы; все это он уносил за пеструю занавесочку возле двери, продолжая что-то бормотать и присмеиваться.

Ванюшин лег на низкую, деревянную лавку, покрытую старым тряпьем, вытянулся, сложил на груди руки, взял с полочки длинную церковную свечу, поставил ее у себя на груди и спросил:

— Минь, я на покойника похож?

— Ох, Косинька, похож, похож, — обрадованно залепетал старик. — Ну, прямо как живой…

Исаев засмеялся, а Ванюшин, не открывая глаз, сказал:

— Это он так с ума, не с глупости. Минь, а ты чего во все красное вырядился?

— К им готовлюся, цвет к лицу примеряю.

— А придут?

— Миленький, Косинька, ты не сердися, я тебе так скажу, что когда дрова рубишь, палец острием зацепишь, так сначала-то ничего не видно, только беленькое виднеется, слабенькое такое, беленькое, а уж потом, пообождав, кровушка выступает.

Ванюшин лежал на лавке, состарившийся, одутловатый. Одним глазом он пристально глядел на Исаева, а другой держал закрытым, словно давая ему отдохнуть.

— Скажите, дедушка, — спросил Исаев, — а что со мной будет? Мне цыганка смешное нагадала.

— Тебе? — переспросил Минька и мягко улыбнулся. — Тебе я даже говорить не хочу, что будет. Она тебе надолго гадала?

— Надолго.

— Ну, тогда ты верь, сынок, ты верь. Хотя, по всему, в черточках твоих серенькое есть, это перед окончанием появляется, при самом кончике, когда он вьется, вьется, как во сне, ты за ним, а он выскользает, выскользает, вот тогда это серенькое и появляется. А ты поспи, Косинька, вон ты желтенький весь. У тебя, правда, цвет хороший, лимонный, это к началу, не к концу, только ты замаялся совсем. Хочешь, я сбегаю баб покличу, они вам песни споют?

— Не надо, — отозвался Ванюшин, глядя по-прежнему на Исаева одним правым глазом. — Минь, а ты зачем моего друга пугаешь?

— Да рази я пугаю? — заулыбался, засветился Минька. — Я его на разлом проверял, другой сразу бабу требует, а этот ноздрей только поиграл, — и весь отклик. Косинька, я человека по отклику чувствую. Это как в стекло плюнешь — тебя ж и обрызжет, а в лесу, где все мягкое, там плювай, куда хочешь, там от плювка травка вырастет, только на будущий год и по ранней весне, по самой ранней. Так что меня пугаться нечего, я дед добрый, вона этими руками тебя выходил.

— Рассолу принеси, — попросил Ванюшин.

Минька, пританцовывая и бормоча, убежал. Ванюшин посмотрел ему вслед и вздохнул.

— Вы поняли, зачем он вам говорил про кончик, который вьется? Это он меня утешал. А? Здорово, да? Самая большая радость для человека, у которого померла жена, это если у его ближайшего друга окочурится невеста. Разве не так? Так. Только это в самое нутро запрятано. Мы в этом, хоть убей, не признаемся, а он — простой мужик, что ему терять, чего пугаться? Он все свое с собой носит, одинок и стар — потому правдив.

Минька прибежал с огромным жбаном, в котором плескался мутный рассол. В нем плавали большие смородиновые листья и декоративные гроздья здешнего игольчатого укропа. Ванюшин, задрожав, схватил руками жбан и впился в него зубами. Исаев видел, как по его громадной, толстой шее, грохоча и замирая, елозил кадык.

— На, — запыхавшись, утирая с подбородка зеленоватые капли, сказал он прерывистым голосом, — оттягивает, как молитва.

Исаев выпил рассолу. Он был холодный до того, что леденило зубы.

— Сейчас мой квартирант подойдет, — суетливо радовался Минька, принимая жбан у Исаева, — пошлю его в лавку, он колбаски принесет, я извозчичьей поджарки затушу. Помнишь, Косинька, я тебя ею тайком от маменьки кормил?

— Какой у тебя квартирант? Зачем? Что, денег не хватает, которые шлю?

— Ой, ой, ой, ой, господи, не бранися, я их в банк кладу на твое имя. Я один, зачем они мне? А квартирант у меня занятный, из профессоров он, Шамес его зовут, лягушек все разрезает, когда лето. А зимой по базару ходит, песни играет про иудеев своих, ему хорошо подают, иудея, если он нищий и убогий, наш народ гораздо больше своего убогого жалеет. Если уж еврей убогий, то, значит, он нашего в семь раз убоже и жалчей. А на денежки, что зимой собирает, Шамес летом лягушек покупает, режет их и в мыкроскоп смотрит, пишет в книжку, а потом мы лягушек в подсолнечном масле жарим. Я сначала их есть не мог, а теперь я от них сильней делаюсь, ей-бог, как от трепанга, даже грешную девку во сне хочу…

Шамес пришел, когда Ванюшин, Исаев и Минька сидели вокруг стола и пили водку, играя при этом в подкидного дурака на раздевание. Ванюшин был уже полуголым, часто и беспричинно смеялся, глаза его блестели радостно и беззаботно, по белой впадинке посредине груди ползли медленные капли пота.

— Сколько принес, Рувимка?! Вот еще, Косинька, три мои десятки открой, а шестерки я на погончики тебе сохраню. Слышь, доктор, сколько собрал сегодня?!

— Рубль восемьдесят.

— Сбегай за колбаской к Филимону, а? Я извозчичьей натоплю с лучком…

Шамес надел картуз, запахнул свой драный лапсердак, надетый поверх обезьяньей американской «душегрейки», и вышел.

— Молчаливый у тебя жилец, — сказал Ванюшин. — А десятки я эти заберу. На отбой. И шестерками ты своими обожрешься. Максим Максимыч, ходите под него.

— Даму возьмете?

— Смотря какую предложите…

— Бубновую.

— Эту мы возьмем. Косинька, а теперь ты захаживай под своего дружка. Он тебя в прежнем кону спасал, а ты ж его теперь и оставишь в дураках.

— Я ход пропущу…

— Такого закона нет, — сказал Исаев. — Дед прав: либо сажайте меня, либо выручайте.

— Тогда посажу, — сказал Ванюшин и выпил рюмочку. — Три десятки прошу потянуть.

— Это добро я раскрою.

— А туза пик?

— На него козырной есть. Все. Я выскочил. А зря вы меня гробили, Николай Иванович, я страсть какой злопамятный…

Шамес вошел так же молча, как уходил, и положил на стол круг тонкой охотничьей колбасы.

— Мы, кстати, не опоздаем? — спросил Ванюшин. — Эта сволочь когда должна приехать?

— К шести. Сейчас четыре. Я, пожалуй, схожу к телефону, вызову машину к половине шестого.

— Зачем вам мучиться-то…

— Это вы считаете мученьем? Миня, скажите, где тут поблизости телефон?

— В полицейском участке. Ближе нет.

ГДЕ Ж ГИАЦИНТОВ-ТО?

До ближайшего полицейского участка было пять минут ходу. В нетопленной дежурной комнате старик полицейский играл на губной гармошке старинную песню про «Ваньку-ключника».

— Где у вас телефонный аппарат?

— А на што он вам?

— Позвонить к полковнику Гиацинтову.

— А по мне, хоть Георгинов, хоть Анютеглазкин, хоть Пионов, один черт.

— Он начальник контрразведки, милейший!

— Чего?

— Господи боже ты мой, — устало сказал Исаев, — а начальство ваше где?

— В дежурном кабинете.

Исаев прошел к дежурному унтер-офицеру, тот долго разглядывал его корреспондентский билет, хмурился, пыжился и краснел, а потом спросил:

— Сами из православных будете?

— Да.

— Понятно… Значит, надо позвонить?

— Очень.

— Бывает…

— Можно?

— Одну минуточку…

— Пожалуйста.

— Вы сказали, что сами из православных?

— Да.

— А звонить к кому собираетесь?

— К полковнику Гиацинтову.

— Это который по линии пожарного ведомства в порту?

— Он самый.

— А чего ж про контрразведку говорили дежурному? Сами-то православный будете? — повторил свой вопрос унтер. От него несло табаком и стародавним прокисшим водочным перегаром.

Исаев секунду смотрел в его пустые глаза, глаза раба и палача, которому скучно жить на земле. А скука — она все примет, даже обиду.

— Встать! — вдруг заорал Исаев. — Я ротмистр Буйвол-Волынский! Отвечать по уставу, сволочь!

Лицо унтера, поначалу окаменевшее, вдруг расцвело и стало оживать на глазах. Он вскочил, проревел нечто звериное, но очень счастливое и вскинул руку к козырьку.

«Среди этой несчастной погани действительно кому угодно можно морду бить», — с тоской подумал Исаев. Опустился на стул возле телефона, вызвал номер и стал ждать ответа. В соседней комнате по-прежнему грустно играл на губной гармошке дежурный полицейский.

— Ротмистр Пимезов, — ответил адъютант Гиацинтова.

— Воля?

— Да. С кем имею честь?

— Исаев.

— О, Максим, — с повышенной оживленностью ответил адъютант Гиацинтова, и замолчал. По-видимому, он зажал трубку рукой и сейчас быстро спрашивал кого-то, стоявшего рядом. Адъютант был человек огромного вкуса, завзятый театрал и меломан, но что касается оперативной работы — весьма беспомощен.

— Вам нужен полковник?

— Да.

— Он сейчас поехал в тюрьму на допрос одного корейского спекулянта, — намекая на Чена, сказал Пимезов.

— Я обнимаю вас, Воля. Ставьте послезавтра на Граведора, он придет первым в пятом забеге.

— Принимаете пари?

— Конечно.

Исаев положил трубку на рычаг, в задумчивости посмотрел в окно, рассеянно сказал унтеру:

— Стоять вольно.

Вызвал номер Фривейского.

— Здравия желаю, Алекс, — сказал он чужим голосом.

— Добрый день. Что, развлечения на сегодня отменяются?

— Почему?

— Он сейчас здесь и, судя по обсуждаемому вопросу, задержится допоздна.

Исаев дал отбой и сразу же вызвал номер гаража.

— Срочно машину к дому Сидельникова, — попросил он, — что на Шестой Матросской.

* * *

…Машина подъехала к резиденции премьер-министра и, заскрипев тормозами, остановилась возле морских пехотинцев-охранников. Исаев быстро выскочил и, не захлопнув дверцы, побежал не в кабинет секретаря правительства, а вниз — к буфету, туда где у них уже с самого начала было обговорено место для встреч. Из буфета вышел Фривейский, проходя мимо Исаева, сунул ему в руку записку и побежал наверх. А Исаев, заскочив в буфет, купил три бутылки коллекционного «Камю», и, сев в автомобиль, приказал:

— Гони обратно на Шестую Матросскую.

Сидя сзади, он прочитал записку: «С тем чтобы к прибытию врангелевских войск быть уже полными победителями и диктовать состав нового кабинета, Меркулов с Гиацинтовым обсуждают в деталях план засылки в Читу, Благовещенск и Верхнеудинск террористических групп, которые отъезжают сегодня, чтобы перед началом нового ближайшего наступления все особо видные командиры красных были ликвидированы. Едут смертники, готовые на все. К е н т о».

Исаев незаметно сжег записку и закрыл глаза. Морщины на его лице разгладились, и сейчас казалось, что он просто-напросто отдыхает, предвкушая ужин с дорогим французским коньяком.

«Так, — думал он очень медленно. — Теперь-то уж ни в коем случае нельзя проиграть. Раньше дело касалось меня одного, но сейчас ситуация переменилась. Я не думаю, что они включили в игру против меня Фривейского. Вряд ли. То, что он написал, больше похоже на правду. Во всяком случае, по высшей логике это правда. Значит, ключ ко всем этим людям, которые сегодня начнут перебрасываться в наш тыл, опять-таки знает один Гиацинтов. Следовательно, он один может дать нам этот ключ. А ключ я получу, только если он окажется у партизан. А потом в Чите и Москве. Ясно. Шанс один — охота. Это и мой шанс, и его. Недаром он с меня наблюдение снял — все хочет одним махом решить».

А в маленькой комнате тем временем веселье шло вовсю. Седой старик Шамес — с пейсами на пепельном лице, в элегантнейшем смокинге, надетом поверх дырявой «душегрейки», — танцевал фрейлехс. Он пел, кружился на месте, выкрикивая жеманным голосом «ой-ой», играл своими иссохшими ладонями, закрывая лицо, неожиданно выхватывал из-под смокинга маленькую скрипку и пиликал пошленькие базарные мотивчики. Вдруг замирал и, закатив глаза, начинал играть трагического Брамса. И так же неожиданно обрывал музыку.

— Почему я не могу позволить себе отдохнуть сегодня? Ведь завтра субботний день, и люди будут давать много меди. Нет человека добрее, чем в субботнее утро, и нет его злее, чем в воскресенье вечером.

— Отчего вы не бежите к красным, Рувим? — спросил Ванюшин. — Там еврейское царство, вам выделят особняк и паек.

— Вы наивный человек и, как газетчик, однодневножестокий. Зачем я нужен марксизму, хоть и стопроцентный еврей, если я утверждаю, что православный обычай — выносить покойника из дому только на третий день — сугубо научен и поразителен в своей гениальности.

— Ты послушай, послушай, Косинька, — зашептал Минька, — с этого только поначалу холодно, а потом до самого конца спокойно.

— Почему вы считаете этот древний обычай гениальным?

— Все очень просто: если вы сможете зафиксировать электромагнитные волны, исходящие из мозга только что умершего, они будут почти такими же, как у живого. Они затихнут и исчезнут лишь на третий день, когда — по народному присказу — душа выйдет из тела. И первый и второй день покойник слышит все происходящее вокруг. Я еще не ответил себе на вопрос: организуется ли это слышимое в ужас там, в таинственном, распадающемся мозгу покойного?.. На самом-то деле выходит никакая не душа, а энергия разума. Энергия не исчезает, в этом я согласен с марксистами. Но если она не исчезает, следовательно, разум бесконечен, а человек духовно бессмертен. Он оставляет после себя в мире электромагнитые волны, и если я проживу еще несколько лет, то я сконструирую аппарат, который запишет речи Нерона, песни Древнего Египта и невысказанные мысли Макиавелли. Что вы смеетесь?! Не зря ведь говорят: «Идеи носятся в воздухе». Они действительно носятся в воздухе, они вокруг нас, следует только соответствующим образом подстроиться к ним, и тогда высший разум мира, накопленный всей историей нашей тревожной планеты, войдет в вас, и вы станете пророком, и вас распнут продажные торговцы, и все начнется сначала. Вы никогда не задумывались над тем, отчего великие люди либо маленького, либо очень большого роста? Юлий Цезарь, Вольтер, Наполеон, Пушкин, Лермонтов, Толстой, Ленин — все невелики ростом. А Петр Великий, Кромвель, Линкольн — громадны. В чем дело? Случайность? Отнюдь нет! Они — вне среднего уровня, они над или под средним уровнем человечества. Я имею в виду физический средний уровень. И поэтому им легче — и громадным и маленьким — настраиваться на окружающие нас электромагнитные волны ушедших гениев, оставаться один на один с высшим разумом мира.

— Свернут вам голову, Рувим, за эдакие-то бредни… Либо те, либо эти, но свернут обязательно.

— Ха, а вы думаете, я боюсь? Я не боюсь! Почему я не боюсь? Не потому, что я храбрец! На всех евреев было два храбреца: один в Палестине, а другой в Одессе, у Гамбринуса. Нет, я трус, но я не боюсь за голову и вообще за жизнь. Почему? Потому что все очень просто: вы меня касаетесь пальцем, и вы ощущаете меня, но чем вы меня ощущаете и что вы ощущаете? Площадь кожи пальца, которым вы ко мне прикоснулись, состоит из атомов, а ведь атом — это ядро, вокруг которого в громадной пустоте вращаются крошечные электроны. В пустоте, запомните это! Так вот, вы прикасаетесь пустотой к пустоте. Поймите, в мире нет массы! Есть энергия, и есть магнитные поля! И больше ничего! Тело — это миф! Мы бестелесны! Мы — из атомов и пустоты, воздух — из этого же, мы все — подданные материи, поймите! Чего же бояться?! И потом, неужели вы никогда не чувствовали, что с вами все это, переживаемое сейчас, уже неоднократно было? Сны — это пережитое вами раньше. Сон — та сфера жизнедеятельности, которая перевернет науку гуманитариев! А в общем, все ерунда и чушь! Надоело!

Шамес взмахнул скрипочкой и запел:

Ой, койфен, койфен,

Койфен, папиросен,


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20