Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Костенко (№2) - Огарева, 6

ModernLib.Net / Детективы / Семенов Юлиан Семенович / Огарева, 6 - Чтение (Весь текст)
Автор: Семенов Юлиан Семенович
Жанр: Детективы
Серия: Костенко

 

 


Юлиан Семенович СЕМЕНОВ

ОГАРЕВА, 6

УТРО ПОЛКОВНИКА КОСТЕНКО

1

Гражданская панихида была в конференц-зале «Мосфильма». Левон лежал в гробу — маленький и желтый, с припудренным лицом, совсем не похожий на себя. Костенко, вглядываясь в его холодное лицо, вспомнил, как Левон лет пять назад сказал: «Славик, я отдам концы в сорок». Костенко тогда смеялся над ним, и Левон тоже смеялся, но не оттого, что Костенко вышучивал его, а просто чтобы поддержать компанию.

«Смейся, смейся, дуралей, — говорил Левон, — ты живешь своими вещдоками, а я — чувством. Я вот смотрю тебе в глаза и чувствую, что ты думаешь, но выразить этого не умею. Умел бы, стал гениальным режиссером… Поверь, дорогой, мне: в сорок я сыграю в ящик…»

Два года назад, во время съемок, у него заболело в паху. Врач, осмотрев его, сказал, что надо ехать в онкологический институт. Изрезанный и облученный, Левон продолжал работу: его привозили на съемочную площадку, и он репетировал с актерами, полулежа в кресле на колесиках, и два раза в день медсестра впрыскивала ему наркотики, чтобы убить боль. Потом, правда, начался странный процесс ремиссии, и Левон неожиданно для всех стал прежним Левоном, каким Костенко знал его со студенческих лет, когда они вместе учились на юридическом факультете, ездили танцевать в «Спорт», устраивали шумные «процессы» в молодежном клубе, который помещался в церкви на Бакунинской, и сражались в баскетбол с Институтом востоковедения в спортивном зале «Крылышек». Левон был душой Москвы тех лет: его знали и любили люди разных возрастов и профессий — грузчики, писатели, кондукторы трамваев, жокеи, актеры, профессора, летчики: он обладал великолепным даром влюблять в себя сразу и навсегда.

Когда Левон почувствовал, что ремиссия кончается, постоянная слабость делает тело чужим, и что большая, осторожная боль снова заворочалась в печени, он отказался лечь в больницу, попросил после смерти его кремировать («Нечего вам возиться со мной, теперь места на кладбище дефицитны») и еще попросил накрахмалить полотняную рубаху с большим воротником и синим вензелем ООН на правой стороне, которую Кёс привез ему в подарок из Стокгольма. Он так и умер: рано утром проснулся, попросил Кёса и Гришу надеть на него полотняную рубаху с большим, модным в этом сезоне воротником, посмотрел на свои руки и сказал: «Какие стали тонкие, как спички, позор экий, а?» Потом ему помогли перейти в кресло — к окну. Он посмотрел на свою тихую улицу, вздохнул и сказал:

— Ну, до свидания, ребята…

«Все-таки похороны — это варварство, — подумал Костенко, наблюдая за тем, как в зал входили все новые и новые люди, пожилые уже, сорокалетние, а он их помнил студентами, не лысыми, а кудрявыми, не толстыми, а поджарыми. — Особенно когда уходит самый сильный из нас и самый веселый. Впрочем, первыми всегда гибнут самые сильные и веселые». (Именно так часто говорила его мама, Галина Николаевна Иванова, пришедшая в Москву в конце двадцатых, в лаптях, из Шуи, поступать в университет. Оттуда, из университета, с исторического факультета, и ушла вместе с отцом на фронт; отец погиб в Сталинграде; мама вернулась инвалидом.)

Григор, поднявшись на носки, чтобы дотянуться до высоко установленного микрофона, говорил прощальное слово. Он был сейчас растерянный и казался из-за этого еще меньше ростом. Голос его то и дело срывался: он сопел и совсем не был похож на себя.

— Слушай, Коля, — шептал кто-то за спиной Костенко, — в Дом журналистов раков привезли. Проводим Левушку — надо съездить.

— Нехорошо это, — ответил Коля.

— Почему? «И пусть у гробового входа младая будет жизнь…»

Костенко сердито обернулся:

— А раки при чем?

«Наших здесь человек пятьдесят, — подумал он. — Остальные пришли посмотреть смерть. Гадость это все-таки».

Костенко кто-то тронул за локоть.

— Вот так, Славик, — прошептал Степанов. — Первые наши похороны.

— Вот так, Митя…

— Я только вчера прилетел. А два месяца назад мы с ним на ипподром ездили. Он все время смеялся, анекдоты рассказывал. Я ему предложил новый фильм вместе снимать. Он тогда все шутил, что мы сделаем нашего Мегрэ лучше, чем у Сименона, а Кёс сегодня рассказывал, что он уже тогда знал, сколько дней ему осталось.

— Левушка был очень сильным человеком.

— Почему «был»? Он для нас всегда останется «есть».

— Брось, Митя. Был. Метафоры оставь для своей литературы. Я, знаешь ли, мыслю протоколом. Так верней в наш век. Был Левон — и больше нет его. И не будет.

Подошел Мишаня Васильев и хрипло сказал:

— Здоров, полковничек.

— Здравствуй.

Лет семь назад Костенко сажал Васильева за угон и спекуляцию автомашинами.

— Я у Левона работал последнее время, — сказал Васильев. — Помощником.

— Знаю. Он ко мне приходил, чтобы тебя, сукиного сына, в Москве прописали.

Мишаня затряс головой, в глазах его показались слезы, и он всхлипнул:

— Гады живут, боги умирают.

— Зачем с утра пил?

— Левушка велел. Я к нему за день перед смертью приходил, ананасов купил, а он сказал, чтобы мы его провожали весело. Воблы, говорил, хорошо бы достать на поминки. Сейчас жарко, вобла под водочку с пивком хорошо бы пошла. Смотри, говорил, чтоб мать и Марго не голосили, все вам настроение испортят.

Степанов спросил Костенко:

— Ты в крематорий на автобусе поедешь?

— Я не поеду в крематорий. Не могу, Митя.

— Поминать будем дома, — сказал Васильев. — Приедете?

— Постараюсь. Если почему-либо не получится, завтра зайди ко мне, пропуск я тебе спущу.

— А в чем дело? — Васильев удивился. — Я же завязал.

— Знаю.

— На Петровку?

— Нет. Я теперь в министерстве. Улица Огарева, шесть. В три часа сможешь?

— Вы что ж, попрощаться с Левоном пришли, или я вам тут нужен был по делу? — спросил Васильев, и лицо его стало жестче.

— Если б ты мне был нужен по делу, я бы нашел тебя через отдел кадров. Не надо так, ты сантименты не крути, ты ведь не урка, Мишаня.

Костенко действительно не смог приехать на поминки, хотя очень хотел быть там. На два часа был назначен прием у заместителя министра. Костенко думал, что дело, которое он безуспешно разматывал в течение последних сорока дней, после сегодняшнего доклада генералу перейдет в более спокойную фазу, но, вернувшись с похорон, получил новую сводку: «Вчера ночью в Свердловске в городской больнице скончался от отравления, идентичного тому, которое проходило по эпизодам в Минске и Ленинграде, Кикнадзе Шота Иванович, из Тбилиси. Данные прилагаются. Дежурный по управлению Бурмистров».

Кикнадзе, как и те двое в Минске и Ленинграде, приезжал покупать машину. Это единственное, что удалось установить точно. Об остальном можно было догадываться. Возле магазина к приезжему, очевидно, кто-то подходил и предлагал помочь купить «Волгу» без очереди. Потом они вместе шли в гостиницу, чтобы в номере спокойно посидеть, обмыть сделку и обговорить детали. Преступники подмешивали в водку снотворное, но делали это, не зная дозировки. Обокрав уснувшего человека, они уходили, даже не догадываясь, что тащат за собою «мокруху» — за сорок дней было убито три человека, и ни разу ни на одном месте происшествия не удалось получить отпечатки пальцев преступников. На столе оставались лишь те стаканы, из которых пили жертвы. На бутылках были обнаружены только отпечатки пальцев убитых. Судя по почерку, действовала одна и та же банда.

Опрос всех тех, кто мог хоть что-то знать об обстоятельствах, при которых были совершены убийства, ничего не дал. Костенко и его группа допросили десятки людей — работников автомагазинов, гостиниц, аэропортов, вокзалов, сберкасс, телеграфа, но, сколько они ни бились, найти хоть какие-то подступы к делу не могли.

Сотрудники спецгруппы, выделенные МВД Грузии и Армении на контакт с Костенко, допросили всех родных и знакомых погибших, прошли по всем их связям. Они говорили с работниками телефонных станций; по регистрационным почтовым книгам они узнали адреса и фамилии людей, которым в последние недели убитые отправляли телеграммы, но и это не дало никаких результатов.

Получив приказ срочно вылететь в Свердловск, Костенко вернулся к себе в кабинет, позвонил домой, попросил Машу собрать «допровскую корзинку» и прилег на диван — последние дни он ощущал тяжелую боль в животе, где-то справа, возле последнего ребра.

«А что, собственно, Мишаня Васильев? — подумал Костенко, когда боль приутихла. — Сколько лет прошло с тех пор, как он терся возле автомагазинов…»

Костенко осторожно поднялся, посидел мгновение, прислушиваясь к своей боли, потом распрямился, сделал несколько наклонов в сторону, как на физзарядке, подошел к сейфу. Он достал дело и снова начал просматривать все те данные, которые удалось получить за последние дни. Он перекладывал бумажки и понимал, что делает это по инерции, просто для того, чтобы хоть что-то делать. Вдруг он отодвинул бумаги, полез за сигаретами: «Неужели Мишаня прав? Неужели я поехал на похороны только для того, чтобы найти там его, именно его, Мишаню Васильева, бывшего „специалиста“ по автомобильным кражам и спекуляциям? Неужели похороны Левонушки были для меня только поводом? Нет, не может быть. А почему, собственно, не может быть? — возразил он себе. — Может, увы. Профессия поначалу накладывает лишь отпечаток на человека. Потом она подчиняет его себе без остатка. Цинизм? Вероятно. А в общем-то нет. Когда Левонушка был жив, мы дружили, и нам было хорошо и честно друг с другом. Что ж, демонстрировать отношение к мертвому? Это нетрудно в конце концов: постоял час на панихиде да водки выпил на поминках. Мерить отношения к друзьям надо мерой живых. Показушничать мы все любим — спасу нет».

Костенко зашел на Центральный телеграф, открыл сберкнижку на имя маленькой дочки Левона, положив десять рублей, как первый взнос, но тяжелое ощущение какой-то безысходной тоски и гадостности не покидало его весь остаток дня, пока он оформлял командировку в Свердловск, получал билет на самолет и ехал на аэродром, торопясь на последний рейс, с тем чтобы с утра начать работать в областном управлении — допрашивать свидетелей, знакомиться с заключением экспертизы, ворошить досье на автомобильных спекулянтов и просматривать во всех аптеках рецепты с круглой печатью — на сильнодействующее снотворное.

2

В девять утра Костенко проводил первый допрос. Кассир автомагазина сказала, что за два дня до убийства в помещении «толкались три новеньких».

— Мы же завсегдатаев знаем, товарищ полковник, они нам как родственники, а эти, новенькие-то, из южан, один небритый, по-своему разговаривали. А как это все случилось, они у нас больше и не появлялись.

Костенко обернулся к начальнику местного угрозыска.

— У вас фото завсегдатаев есть?

— Кое-что подобрали.

Костенко разложил перед женщиной-кассиром девятнадцать фотографий,

— Это Григорий Яковлевич, — быстро заговорила она, перебирая фотографии, как карты в пасьянсе, — Борисов, пенсионер, он хороший слесарь, а это Егор-кривой, его фамилия Кривых, к нам ходит все равно как на работу, каждый день, а это Петр Павлович. Нет, тех новеньких здесь нет.

— Одни «старенькие»? — Костенко усмехнулся. — Ладно. Пройдите с товарищами, опишите подробно внешность этих новичков — рост, цвет глаз, вам там объяснят, что нас интересует.

— Словесный портрет? — спросила кассирша. — Об этом по телевизору показывали. Только они у меня в голове смешались. Помню, однако, — один небритый, и все.

Потом он беседовал с вдовой Кикнадзе, маленькой седой женщиной в черном, с распухшим от слез лицом. Ее привезли с аэродрома прямо в управление, потому что Костенко знал по опыту — пусти ее сначала в морг, разговора не получится. Так уже было в Минске и Ленинграде: вдовы кричали, рвали на себе волосы, падали в тяжелом беспамятстве.

«Грузинки горше наших переживают, — объяснял тогда старик санитар, — их мужики еще пока в руках держат, но распустили до полного равноправия».

— Кому же он мог звонить? — шепотом сказала женщина. — Кому телеграммы посылать? Никого у нас нет. Он честным трудом деньги заработал, он домой только на воскресенье приезжал, а так все в совхозе да в совхозе. За что такое горе нам, за что?! Говорила я ему: «Не езди, не надо, жили без машины столько лет, проживем еще сколько бог отпустит».

— Значит, никто из ваших знакомых не обещал ему свою помощь, не давал адреса в Свердловске?

— Нет. Господи, за что же, за что?!

Костенко попросил выяснить во всех гостиницах города, кто останавливался за три дня до преступления — «южане, один с бородой, а может быть, просто небритый».

Через два часа ему сообщили, что в гостинце «Урал» за три дня перед преступлением был снят «люкс» неким Гомером Барамия, уроженцем Тбилиси, 1935 года рождения, который был «высокий и с темным, то ли смуглым, то ли плохо выбритым лицом».

Костенко связался с полковником Серго Сухишвили из грузинского уголовного розыска, и тот выяснил, что Гомер Барамия, доктор технических наук, действительно вылетал в Свердловск по командировке академии сроком на три дня, на защиту кандидатской диссертации в Политехническом институте, где он был оппонентом аспиранта Кутепова.

— Был бы еще химиком, — усмехнулся Костенко, — куда б ни шло, а тут чистая техника — трубопрокат, к снотворным, судя по всему, товарищ Барамия отношения не имеет.

Костенко позвонил в Москву, попросил установить, в каких городах есть автомагазины, и предложил поработать над версией «трех новеньких», срочно выделив спецгруппы из райотделов милиции. Потом он пообедал вместе с начальником уголовного розыска и отправился в ту гостиницу, где произошло убийство, но его вызвали оттуда в управление, потому что позвонили из министерства и сообщили, что час назад в Москве, в гостинице «Украина», в номере 903, обнаружен находившийся в бессознательном состоянии гражданин Урушадзе, отравленный таким же способом, как и все остальные, проходившие по делу.

Костенко вылетел в Москву. Наконец-то появился первый свидетель: врачи обещали спасти Урушадзе. Видимо, он выпил несмертельную дозу снотворного.

Однако увидеть гражданина Урушадзе не удалось, поскольку он сразу же после того, как пришел в сознание и был помещен в отдельную палату, из клиники исчез.

Забрав в регистратуре паспорт Урушадзе, Костенко приехал в министерство, снова позвонил в Тбилиси, к Сухишвили, и через час получил сообщение, что интересующий Москву Урушадзе Константин Ревазович в настоящее время находится в санатории «Металлург», где работает садовником, а по совместительству в зимнее время — истопником, и что в последние дни из Гагры он никуда не выезжал. Сухишвили сообщал также, что о потере паспорта Урушадзе заявил в милицию еще месяц назад.

— Оштрафовали хоть? — хмуро поинтересовался Костенко.

— Нет, — ответил Сухишвили. — Безногий старик, инвалид войны, ограничились порицанием. Тем более его сын — наш работник.

— Семейственность разводите, — пошутил Костенко. — Ладно. Вы отработайте, пожалуйста, когда, где и при каких обстоятельствах у старика исчез паспорт. Здесь фотография на паспорте хорошо приляпана — мужчина лет тридцати, совсем не похож на инвалида. Я вам вышлю оттиск сегодня же, посмотрите по карточке.

Опросив персонал клиники, Костенко выяснил только одну деталь: придя в себя, Урушадзе сразу же спросил, где находится его чемоданчик с документами. Когда ему ответили, что такого чемоданчика в номере не было, он попросил принести сердечные капли и вскоре после этого сбежал.

3

— А я к вам приходил туда, как велели, — сказал Мишаня, пропуская Костенко в квартиру. — А там ни пропуска, ни записки…

— Извини. Я улетел в тот день. Как с панихиды вернулся, сразу ноги в руки — и полетел. На поминки много народу пришло?

— Семьдесят шесть человек. Часть на лестничной клетке расположилась. Стулья вынесли, газетами накрыли, и как хороший а-ля фуршет.

— Соседи скандалили?

— Нет. Они его тоже поминали.

— Понятно. Жена где?

— На работе. А что?

— Ничего. Ты один здесь сейчас?

— Сын спит.

— Сколько ему?

— Два года.

— Молодец. Только знаешь, как говорят: один сын — не сын, два сына — полсына, три сына — сын.

— Это я слыхал. А вы слыхали, как один наш артист на школьную елку под банкой пришел? Не слыхали? Так вот, работал он Дедом Морозом, это выгодная халтура. Пришел однажды, сел под елку и спрашивает детишек: «Дети, сколько Дед Мороз получит денег, если будет выступать десять дней по три раза на день? Учтите, что за каждое выступление ему полагается десять целковых!» Детишки хором: «Триста рублей, Дедушка Мороз!» Тут артист слезу вытер и возразил грустно: «Фига в сумку! А налоги?!»

— Это кто же такой?

— У вас свои тайны, а у нас свои. Знаете вы этого актера, его многие знают. Так вот и я вам — по поводу трех сыновей: «А налоги?»

— Серьезное замечание. Жена что делает?

— Полковничек, вы не крутите, не надо, я вам нужен, так вы б проверку заранее провели, зачем меня пытаете? Прикидываете на мне какой-то замысел?

— Прикидываю.

— Это серьезно?

— Серьезно.

— Неужели вы думаете?.. — Мишаня брезгливо усмехнулся. — Я завязал, совсем завязал, ясно? Я работаю. Честно работаю. И я теперь не хочу знать ни вас, ни тех, кого вы ловите.

— Ловлю я банду, которая угрохала трех человек, Мишаня. Это тебе не печки-лавочки.

— Варварство, конечно, только я здесь при чем?

— Ты можешь мне помочь.

— Нет, я в эти игры никогда не играл, а уж теперь тем более играть не собираюсь.

— Я, наверное, очень тебя подвел?

— Чем?

— Ну как же: легавый, а пришел к тебе домой…

— Ко мне — пожалуйста. Я к вам не хочу, это прошу понять.

В соседней комнате заплакал ребенок.

— Шурка проснулся, — сказал Мишаня, и лицо его смягчилось, разошлись жесткие морщины возле рта и над переносьем. Он быстро поднялся, ушел в комнату и вскоре вернулся с мальчиком, розовым со сна. Мальчуган был кудрявый, он удобно устроился на отцовской руке и хмуро разглядывал гостя.

— Ну, давай занимайся с сыном, — сказал Костенко, поднимаясь, — я пошел.

— Вы это… не обижайтесь. Я ведь не против вас лично.

— А против кого ты «лично»? Что же мне тогда с тобой было делать, Мишаня? Ты же закон преступал.

Мишаня подбросил сына на руке и усмехнулся:

— Вишь какое дело, Шурик? Смотри закон не преступай, а то упрячут в острог.

Мальчик засмеялся и дернул отца за ухо.

— Ты не очень-то, — посоветовал Костенко, — сейчас дети умными растут, умнее нас с тобой. Не надо ему знать, что тебя сажали. Не шути так.

— От сумы да от тюрьмы не зарекайся. Так говорится?

— Это все ля-ля, Мишаня. С ума сойдешь от горя, случись с ним что.

— Мой же отец с ума не сошел.

— Так он у тебя алкоголик, какой с него спрос.

— То есть как это, какой спрос! Он же отец! Он жизнь мне дал! Ничего себе, какой спрос.

— Это хорошо, что ты так ерепенишься, — сказал Костенко, — это ты ерепенишься верно.

— А то, что вам отказываюсь служить, это неверно, да? Так вас надо понимать?

— Служить тебя никто не заставляет, Мишаня. Я к тебе за помощью пришел. Я объяснил тебе, что ищу банду, которая убила трех человек. Трех, ясно? Восемь сирот осталось. Ладно, это уже лирика. Будь здоров. И Шурке витамин «А» давай, в этом возрасте он очень нужен.

Когда Костенко ушел, Мишаня поднял сына над головой и сказал, вздохнув:

— Что, парень, смеешься? Весело тебе, дурачку моему, да? Весело? Ну и веселись, пока я живой.

ДЕНЬ ДЕЛОВОГО ЧЕЛОВЕКА

В Госплане Проскуряков провернул только полдела: сметы на расширение Пригорской аффинажной фабрики, вернее, цеха по обработке рубинов и гранатов, были рассмотрены и в принципе одобрены, однако решение еще не состоялось, потому что второй день шла теоретическая конференция по внедрению автоматических счетных систем в народное хозяйство.

Однако Проскуряков успел зайти к Иволгину и объяснил ему, что те двести сорок тысяч, которые он просит на расширение производства, принесут отдачу уже через полгода, поскольку новую продукцию после предлагаемого расширения берет, что называется, на корню торговая фирма «Самоцвет», которая уже сейчас готова принять на себя определенную часть расходов.

— Вот пусть они вас и финансируют. — Иволгин посмеялся. — Прямая социалистическая кооперация, мы этого добиваемся и к этому идем. А вы норовите поспокойней, понадежней — урвать у государства, и вся недолга.

— Это меня-то в консерватизме? — в тон Иволгину ответил Проскуряков. — Побойся бога, Мирослав Казимирович! Вы, между прочим, меня за крылья держите, вы! Позвольте мне отладить прямые контакты с фирмами, так я вас деньгами завалю, а вы — все нет и нет и по каждому моему шагу отчет требуете.

— Ладно, — ответил Иволгин, — я думаю, Юрий Михайлович, на следующей неделе вам спустят решение. Ситуация, по всему, в вашу пользу, да и вопрос-то в наших масштабах пустячный — двести тысяч.

— Двести сорок, Мирослав Казимирович, двести сорок.

— Не надо странных цифр, Юрий Михайлович. — Иволгин снова посмеялся. — Эту вашу хитрость — просить двести сорок, чтобы получить двести, все давным-давно поняли. Двести, друг мой, двести, на большее не рассчитывайте.

Из Госплана Проскуряков поехал в институт станкостроения: в лаборатории профессора Никоненко конструировались новые агрегаты для обработки минералов.

— Убиваете сами себя, — сказал Проскуряков, ознакомившись с опытными образцами станков с автоматическим управлением. — Милый профессор, человечество, и в первую очередь его инженерная мысль, рождает такие умные машины, что в конце концов нам программу станет диктовать станок, а не мы ему. Нас убьет автоматика, мы станем ленивыми, ожиревшими, наживем раннюю стенокардию. И не стыдно вам подталкивать человечество к гибели?

Никоненко попросил Проскурякова достать фонды на латунь, но Проскуряков сказал, что это практически невозможно, поскольку фонды распределяет Госснаб и на то, чтобы пробить это, придется потратить несколько недель, а то и месяцев.

— Пластмассы сюда никак не подойдут? — поинтересовался он. — У меня хороший дружок назначен командиром по пластмассам, это бы я смог сделать для вас очень быстро, профессор.

Потом Проскуряков отправился к директору паровозоремонтного завода: надо было получить несколько списанных локомотивов для внутризаводских линий; экономисты подсчитали, что на ряде заводов его системы значительно выгоднее эксплуатировать локомотивы, чем гонять автотранспорт.

Закрыв ладонью трубку, директор завода Самохвалов кивнул Проскурякову на кресло — садись, мол, — а сам продолжал устало объяснять собеседнику:

— Товарищ Захаров, я пятый раз вам повторяю, что могу, исходя из тех же фондов сырья и зарплаты, которые мне отпущены, давать двести процентов плана, удвоить выпуск продукции, но для этого санкционируйте мне свободу действий! Да, да, мне, товарищ Захаров! Не считайте меня самодержцем, пожалуйста! Профсоюзы мне не позволят обижать рабочий класс, да и сам я, между прочим, не из дворян, а из слесарей! Да, да! У меня по штату в КБ сорок человек, сорок молодцов с окладом от ста десяти до двухсот пятидесяти, а мне там нужно всего пять человек с окладом от трехсот до тысячи! Да, да, именно до тысячи! И я должен иметь право объявлять ежегодный конкурс на замещение вакансий по конкретной теме, а не по специальности, записанной в дипломе! Ползунов, кстати, Политехнический не кончал! У меня осмечено двенадцать тысяч на телефонные разговоры с поставщиками, а вот трех толковых снабженцев с окладом в триста рублей и с представительскими я выбить не могу! Да, да, не могу, товарищ Захаров! Я отдаю двенадцать тысяч, а взамен прошу семь, но только так, чтобы этими деньгами можно было маневрировать, а не тратить их лишь потому, что они отпущены! У меня, понимаете ли, двадцать восемь вохровцев, а мне нужны всего три инструктора служебного собаководства и десять овчарок, но мне этого никто не позволит. У нас всем работы хватит! Нет, товарищ Захаров, это не истерика, а боль за порученное мне дело, и вы своим, понимаете, спокойствием не козыряйте! Значит, вы равнодушный чиновник, если спокойно меня слушаете! Вот так вот! А это уж ваше дело!

Самохвалов бросил трубку, выругался и полез за «Казбеком».

— Ну что ты будешь делать, а? — как-то изумленно сказал он. — И все указания дает, все поправляет.

— Я, знаете ли, товарищ Самохвалов, иной раз во сне вижу прошлые годы, когда чувствовал себя солдатом: день кончился, а служба идет. Живи себе, отчеты пиши — не каплет. А теперь хочется рвануть, и права для этого вроде бы дали, ан нет, все за фалды норовят ухватить, перестраховщики проклятые.

— У вас валидола нет? Я свой дома оставил. — Самохвалов отложил папиросу.

— Э, миленький вы мой, так нельзя. Надо бы нам с вами еще увидеть небо в алмазах… Я валидол не употребляю, только коньячок: пятьдесят граммов — и никакой боли.

— За пьянство во время работы прогонят. — Самохвалов усмехнулся. — Ну, что у вас? По поводу трех локомотивов? Я подписал, теперь вам надо поднажать на министерство, я туда отправил.

Проскуряков вернулся к себе в главк только после трех. Он успел в столовую за полчаса до закрытия, но рассольник уже кончился, и отварная курица тоже была вычеркнута из меню. Проскуряков запретил приносить ему еду в кабинет и вместе со всеми обедал в столовой. Иногда буфетчицы оставляли для него рассольник и курицу, но сегодня работала какая-то новая буфетчица, и ему пришлось довольствоваться порцией бульона и зразами с гречневой кашей.

В приемной его ждали человек восемь.

Первым вошел журналист, с которым они беседовали неделю назад, — готовилось выступление нескольких хозяйственников, и Проскуряков «наговорил» большую, очень злую статью.

— Вот, — сказал журналист, — посмотрите, Юрий Михайлович, я тут записал ваши соображения. Если согласны, завизируйте.

Проскуряков взял карандаш и, делая быстрые пометки на полях, внимательно прочел все шесть страниц машинописного текста.

— Это, пожалуй, снимите, — попросил Проскуряков, — вот эту фразу. Я здесь как пророк вещаю: поскромней надо. Я лучше поставлю вопрос, а вы уж от своего имени выскажете рекомендации.

— Со всем остальным согласны?

— Иначе бы я не говорил всего этого.

Потом он принял уборщицу Ануфриеву, которой комиссия исполкома отказала в двухкомнатной квартире, потому что один из ее троих сыновей недавно получил жилье.

Выслушав Ануфриеву, Проскуряков сердито покачал головой и снял телефонную трубку.

— Так это же старший сын, Галина Федоровна, — говорил он секретарю исполкома, — у него своя семья, понимаешь? У Ануфриевой муж погиб в ополчении, одна трех хлопцев подняла. Двое-то с ней остались, причем один из армии пришел, не сегодня — завтра жену приведет.

Он долго слушал ответ Галины Федоровны, а потом, нахмурившись, хлопнул ладонью по столу.

— Товарищ дорогой, давайте же наконец вытащим всех из подвалов! Хорошо, я передам в ваш фонд площадь из моих резервов; пусть наш управдел Сагадеев подождет, ничего, их трое. Ануфриевой надо помочь. Что рабочие скажут, Галина Федоровна, об этом следует думать, об этом! Да… Вот именно. Не стоит нам с тобой в этом вопросе конфликтовать. Да… Ну хорошо. Это ответ. Спасибо тебе. Она завтра зайдет. Кланяйся своему Миколе Ивановичу.

Он положил трубку, вздохнул, устало потер лицо и поморщился:

— Да не плачь ты, Прохоровна. Иди завтра получай ордер.

Потом он принял товарищей из Таджикистана и Хабаровского края, провел летучее совещание с директорами двух заводов, посмотрел на часы — было уже семь, вызвал к себе плановиков и попросил их подготовить проект приказа, не дожидаясь бумаги из Госплана, поскольку двести тысяч на расширение ювелирно-аффинажной фабрики будут, как и просили, отпущены; вызвал машину и собирался было уезжать домой, когда дверь кабинета неслышно отворилась и вошел Пименов.

Проскуряков даже привстал с кресла от удивления и остро вспыхнувшего чувства тревоги.

Пименов быстро подошел к приемнику, включил его, настроил на «Маяк» и сказал:

— Плохо дело, Юрий Михайлович: Налбандов сгорел.

— Как? — шепотом спросил Проскуряков. — Арестован?

— Пока нет. Приехал в Москву, идиот, машину покупать, он за машину отца родного продаст, влип в историю и дал деру. А поддельный паспорт оставил здесь, в Москве, и весь товар на девять тысяч исчез — тю-тю…

— Ну и что делать?

— Так я за этим к вам и прилетел, — ответил Пименов. — Только вы не волнуйтесь, я дождался, пока секретарша ушла, так что мы одни.

Проскуряков достал из шкафа, где стояли ровные томики классиков и пухлые справочники, бутылку коньяка, налив себе пятьдесят граммов в зеленую мензурку и, покачав головой, странно усмехнулся.

— Вы что? — осторожно спросил Пименов.

— Так… Ничего, — откинувшись в кресле, ответил Проскуряков и закрыл глаза. — Смешная у нас жизнь, товарищ дорогой. Сейчас… отдышусь, и поеду… Давай подскакивай в «Ласточку», там обсудим, что делать.

ВЕЧЕР ИНТЕЛЛИГЕНТНОГО БАНДИТА

— Позвольте мне поднять этот бокал, — сказал Виктор Кешалава, — за режиссера, а в его лице за всю вашу группу. Мы, как я убедился сегодня, побывав на съемочной площадке и посмотрев вашу работу, ничего не знали о вашем, иначе не скажешь, рабском труде.

— Творчество — это свобода раба! — крикнул ассистент оператора Чоткерашвили. — Вам, инженерам машин, не понять инженеров человеческих душ!

— Не перебивайте, — попросил оператор, избранный тамадой на сегодняшнем субботнем вечере в «Эшерах», красивом ресторане, расположенном в горах, неподалеку от Сухуми. — Продолжайте, Виктор.

— Ваш труд, — продолжал Кешалава, — я хотел бы сравнить с трудом виноградаря. Не каждый знает, как много пота уходит на то, чтобы вырастить гроздь, напоенную солнцем, не каждый знает, как много труда уходит на то, чтобы снять ту гроздь, не каждый знает, сколько труда уходит на то, чтобы превращать виноград в сок, а уж сок сделать благородным вином. Зритель — как покупатель. Ни тот, ни другой не знает, сколько кровавого пота уходит на то, чтобы сделать бутылку вина и чтобы создать фильм. Я пью за труд вашего замечательного режиссера, за здоровье большого художника Григория Марковича…

— Марка Григорьевича, — поправил Чоткерашвили, — имя и отчество режиссера — это вам не сумма слагаемых!

— За здоровье большого мастера, настоящего художника Марка Григорьевича! — продолжал Кешалава, быстро глянув на Чоткерашвили. — Пусть он вкусит плоды своего труда, как виноградарь, которого славят в песнях благородные горцы. Мы все знаем Марка Григорьевича как выдающегося представителя советской кинематографии, соратника великих мастеров мирового кино. За вас, мой дорогой! Всего вам лучшего! Исполнения всех ваших желаний!

Марк Григорьевич тяжело вздохнул — вчера из Ленинграда пришла телеграмма, в которой говорилось, что отснятый им материал раскритикован худсоветом, а этот фильм был его последней надеждой: предыдущие картины режиссера критика справедливо разносила за серость и холодное ремесленничество.

— Спасибо! — сказал Марк Григорьевич, поднявшись. Маленькие глаза его после двух рюмок становились кроличьими, красно-синими. — Спасибо, Виктор! Но я хочу, чтобы вы все выпили со мной не за выдающихся, а за средних режиссеров — на них стоит мировой кинематограф, на их сединах и инфарктах рождаются Феллини, Антониони, еще там кто-то и прочие Крамеры! Будем здоровы, Леночка!

Актриса, прилетевшая из Москвы на съемки, чуть усмехнулась. Если бы не срочная надобность в деньгах, она бы никогда не согласилась сниматься у этого режиссера, но ей предстояло платить второй взнос за кооперативную квартиру, и поэтому пришлось взяться за работу, в которую она не верила.

Кешалава подсел к актрисе и сказал:

— Вы сегодня покорили меня своим искусством, Леночка. Я смотрел, как вы изумительно работали на площадке. Как тонко!..

— Экран покажет.

— Что?

— Это поверье у актеров. Экран покажет, как работала — хорошо или плохо.

— Вы не верите простому зрителю?

— Не верю.

— Отрываетесь от народа, Леночка, нехорошо. — Кешалава улыбнулся. — Можно вас пригласить на танец?

— Не сердитесь, пожалуйста. Я очень устала, мне бы до подушки добраться.

Кешалава отошел к метрдотелю, и через пять минут на столе появилось десять бутылок коньяка «Дойна».

Леночка заметила, как Марк Григорьевич затравленно посмотрел на оператора, тот — на заместителя директора картины Гехтмана, а Гехтман — на Чоткерашвили: эти десять бутылок составляли месячную зарплату режиссера-постановщика. Чоткерашвили чуть кивнул на Кешалаву — мол, это он заказал, все в порядке, никому из нас не придется платить.

— Позвольте еще одно слово? — обратился Кешалава к тамаде. — Я понимаю, что нарушаю очередность, но я коротко.

— Слово Виктору, — сказал оператор. — Второй дубль, — добавил он под смех группы. — Первый был слишком длинный, да и Марк Григорьевич оказался не в фокусе.

— Я хочу просить всех наполнить бокалы и поднять их за здоровье очаровательного человека, нежной женщины и великой артистки, которая покоряет сердца и умы зрителей! За Леночку! Она сказала сейчас, что очень устала, но этот коньяк взбодрит ее, придаст ей сил для того, чтобы и завтра продолжать прекрасную работу, которая никого не оставляет равнодушным.

Кешалава выпил первым до конца и посмотрел на Леночку. Она улыбнулась.

— Не сердитесь, Виктор, но я коньяк не пью. Я вообще не пью.

— Совсем ничего?

— Глоток шампанского — это моя доза. Спасибо вам, не сердитесь, бога ради.

Кешалава снова отошел к метрдотелю, и через несколько минут официанты принесли дюжину шампанского.

— Этот инженер, — сказал Марк Григорьевич оператору, — не иначе как по совместительству пишет сценарии. Двести за коньяк плюс шестьдесят за шампанское.

— Вы обязаны выпить глоток, — говорил Кешалава, наливая Леночке шампанское в высокий бокал, — это — солнце, во-первых, здоровье, во-вторых, и наконец, в-третьих, это — творчество!

Разъезжались из «Эпюр» около двух. Кешалава попросил музыкантов задержаться, и еще часа полтора в ресторане шло веселье.

Ассистент Чоткерашвили сидел возле художника Рыбина. Тот катал по скатерти хлебные шарики и с тяжелой ненавистью смотрел на Марка Григорьевича.

— Как его пустили в искусство? — спрашивал он Чоткерашвили. — Зачем? Только наша демократия гарантирует права такой бездари… У него диплом — и все тут! Значит, его нельзя прогнать взашей. А ему важен тот момент, когда он влезает в соавторы к сценаристу и получает постановочные, больше его ничто не интересует. Он ведь и актеру-то ничего толком показать не может, актерам неинтересно работать, им делается скучно, когда они видят его сонную физиономию.

— А ты чего злишься? Тебе ж с ним спокойно — никаких требований! Рисуй себе этюды, готовь персональную выставку.

— Я в творчестве не спокойствия ищу, я ищу в работе гибели.

— Иди в верхолазы, — предложил Чоткерашвили. — С твоей комплекцией сразу в ящик сыграешь.

Кешалава все же уговорил Леночку потанцевать с ним. Он танцевал по старинке, далеко отведя левую руку и прижимая к себе Леночку тыльной стороной ладони.

— Прекрасный джазовый коллектив, — говорил он, — обидно, что они играют в таком вертепе.

— Здесь очень мило, какой же это вертеп?

— Ну, все-таки. Они могли бы давать сольные концерты. А вам можно выступать с сольными концертами?

— Когда? У меня театр, в свободные дни — съемки, да и сейчас как-то не принято играть отрывки из спектаклей в концертах.

— Простите за нескромный вопрос, Леночка. Сколько вам платят в театре?

— Сто двадцать.

— Сто двадцать за спектакль?

Леночка устало усмехнулась:

— В месяц, Виктор, в месяц!

— А за картину?

— Моя ставка — двадцать пять рублей за съемочный день. Здесь у меня будет дней двадцать. Вот и считайте.

— Вам должны платить сто рублей в день, Леночка!

Актриса улыбнулась.

— Я стану миллионершей, а это плохо, Виктор.

— Почему?

— Потому что это убивает творчество.

— Ну, не знаю, лично мне, когда я сыт, лучше работается. Простите, Леночка, а вы замужем?

— Замужем.

— Я бы на месте вашего мужа умер от ревности: такая красивая женщина разъезжает одна.

— Мы с мужем исповедуем свободу.

— Да? Это как?

— Ну как? Трудно это объяснить. — Леночка вздохнула. — Пытаемся выстроить систему мирного сосуществования.

Метрдотель подошел к Кешалаве и сказал:

— Извините, дорогой, но уже очень поздно.

Кешалава протянул ему деньги, но метрдотель отрицательно покачал головой.

— Нет, спасибо. Вы уже за все заплатили. Я другое имел в виду — последний автобус уходит в город, мне пора домой.

По дороге в Сухуми так громко пели песни, что усталый шофер обернулся и зло сказал:

— Тише, пожалуйста, у меня перепонки лопнут.

Кешалава передал ему бутылку коньяка.

— На, милый, выпьешь дома, а сейчас не сердись, люди веселятся.

Он проводил Леночку до дежурной по этажу, взял ключ от ее номера, отпер дверь, пропустил актрису вперед и, пока она включала свет, быстрым, кошачьим движением запер внутренний замок.

Леночка удивленно обернулась.

— Мне не хочется с вами расставаться, — сказал Кешалава. — Что, если я останусь, а?

— Вы с ума сошли. Уходите сейчас же!

Кешалава достал из кармана пиджака несколько крупных темно-красных камней. Он поиграл ими в ладони и положил на столик возле кровати.

— Гранаты… Каждый стоит сто рублей, Леночка! Их здесь тринадцать. Я люблю это число.

Он подошел к выключателю и погасил свет.

— Уходите прочь! — сказала Леночка.

— Зачем же так?

Он обнял ее и сильно привлек к себе.

Леночка уперлась локтями в его грудь и сказала:

— Я сейчас закричу.

— Ты не закричишь, лапочка. Зачем тебе нужен скандал? Что твой муж обо всем этом подумает? Ты ж сама меня впустила. Разденься, Леночка, давай по-хорошему.

— Пустите меня, Виктор, пустите!

— Нет, Леночка, не пущу.

— Но я же не смогу раздеться.

— Вот умница, — сказал Кешалава и разжал руки. В ту же минуту Леночка выбежала на балкон.

— На помощь! — закричала она что было сил. — На помощь! Ко мне!

В номерах стал загораться свет.

Из соседней комнаты на смежный балкон выскочил старик грузин.

— Что случилось, девушка?! Что случилось?!

— Что такое? — крикнул снизу дежуривший на площади милиционер. — Что там у вас?!

— Сюда! Скорей сюда!

Она кричала и все время боялась, что снова ощутит на своем теле быстрые, длинные руки Виктора, но в номере хлопнула дверь, и, когда вбежал запыхавшийся милиционер, а за ним на пороге появился полураздетый испуганный режисер, Кешалавы в комнате уже не было. Только свет остро высверкивал в трех камушках, лежавших на стеклянном столике возле кровати, — видимо, Кешалава в панике не успел схватить все камни…

ФАКТОР ВРЕМЕНИ

1

«В то время, когда вызванный мною следователь горотдела УВД Толордава допрашивал потерпевшую, актрису Торопову Е. Г., раздался телефонный звонок и человек, не назвавший себя, сказал Тороповой Елене Георгиевне, что если она донесет милиции о камнях, то он ее зарежет. Он предложил Тороповой взять себе оставшиеся на столике драгоценные камни, но никому не говорить, откуда у нее эти гранаты. Следователь Толордава попросил Торопову еще раз описать ему человека, и в результате проведенного оперативного мероприятия мы выяснили, что звонили из телефонаавтомата № 679 около кафе „Мерани“.

Выделенные горотделом УВД спецгруппы блокировали вокзал и выезды из города по шоссе, пользуясь словесным портретом Кешалавы, составленным после допроса художника картины т. Рыбина А. К., ассистента режиссера т. Чоткерашвили Ш. У. и актрисы Тороповой Е. Г. Однако никто, похожий по приметам на Кешалаву, из города этой ночью не выезжал.

Зам. нач. отдела УВД,

старший лейтенант милиции Джибладзе».

«МВД СССР. Тов. Костенко. Сообщаем, что экспертиза НТО Сухумского горотдела милиции после проведения исследования на выявление степени ценности гранатов (дело № 12-75-а) обнаружила на трех камнях следы снотворного (порошок белого цвета, без запаха), идентичного тому, о котором вы разослали ваши запросы 15.8.1971.

Начальник отдела уголовного розыска

майор милиции Шервашидзе».

«МВД СССР. Тов. Костенко. Сообщаем, что проверка гражданина Кешалавы Виктора начата по всем районам ГССР. Установлено 38 человек с этими именем и фамилией. Список прилагаю.

Зам. нач. отдела угро МВД ГССР

полковник Сухишвили».

2

Степанова разбудил телефонный звонок.

— Митя, привет, это Костенко.

— Здравствуй, старичок.

— Я не разбудил тебя?

— Что ты! Я начинаю трудиться с шести.

— Ну, слава богу. А то я испугался — у тебя голос сонный. Слушай, мне надо к тебе подъехать. Можно?

— Осел! Что значит «можно»?

— Это я демонстрирую уважение уголовного розыска к труду литератора.

— Ну, извини. — Степанов усмехнулся.

— Да нет, пожалуйста… — в тон ему ответил Костенко. — Значит, я через двадцать минут у тебя.

— Голодный?

— Сытый.

— Жду.

Костенко приехал ровно через двадцать минут.

— Я к тебе на полчаса, старина. Ты мне нужен в качестве эксперта по кино.

— Что-нибудь интересное?

— Пока гиблое дело. Верчу. Начнет проясняться — расскажу. Помоги с кинематографом, Митя.

— Никто не в состоянии помочь кинематографу, — пошутил Степанов. — Даже уголовный розыск. Что именно тебя интересует?

— В киногруппе целый день вертелся чужой человек. Потом этот тип исчез, а мне он очень нужен — мы его давно ищем. Подскажи, с кем мне там поговорить, я ведь этого киношного мира не знаю. У кого мне спросить, скажем, мог ли посторонний, находившийся во время съемок на площадке, попасть в кадр.

— Поговори с ассистентом режиссера, он имеет много контактов с людьми, потому что именно ассистенты отвечают за актеров и за реквизит.

— То есть?

— Ну вот завтра у тебя съемка, а тебе нужно пригнать в кадр слона. Ассистент едет в зоопарк, интригует заведующего, обещает достать высокие сапоги жене бухгалтера и привозит слона. После этого на него кричит директор, почему он уплатил больше нормы смотрителю, а режиссер кричит на директора и предлагает ему самому сыграть роль слона, а оператор сообщает, что солнце ушло, съемка в этот день отменяется, и ассистенту объявляют выговор.

— У тебя веселое настроение, Митя, это хорошо. Я бы посмеялся вместе с тобой, но у меня самолет. А мне надо выяснить, мог ли случайный в киногруппе человек попасть на пленку.

— Случайные люди могут попасть на пленку, Слава. Только скорее всего они попадут на пленку фотографа группы. Он обязан снимать каждую мизансцену. Вполне вероятно, что кто-то из посторонних может оказаться на втором плане. Поговори с гримерами. Попроси отобрать из сотни актерских фотографий те, где есть сходство — хотя бы типажное — с человеком, которого ты ищешь. Попроси их, наконец, загримировать актера под твоего подопечного. Если в группе был художник и он общался с тем гражданином Икс, попроси набросать портрет по памяти.

— У тебя какого-нибудь болеутоляющего нет?

— А что?

— Не знаю. Брюхо ноет. Вернее, болит. Говоря откровенно, чудовищно болит.

— Врачам показывался?

— Не рачок ли у меня, Митя?

— Идиот!..

— Это еще надо доказать… Ты же сам проповедовал, что наше поколение слабее пятидесятилетних, потому что те не знали радиации в детстве и городских шумов в юности.

— Это я проповедовал потому, что у меня у самого болело сердце и я думал, что перенес на ногах инфаркт. Ерунда. Отдохни недельку — и все пройдет.

— Левону тоже говорили — ерунда, все пройдет. А болело у него там же.

Костенко снова вспомнил Левона: за месяц перед смертью, когда он знал уже, что ремиссия кончилась и счетчик начал шершаво отсчитывать последние дни жизни, он позвонил Костенко и пригласил его на студию.

— Я хочу показать тебе материал, — сказал тогда Левон. — Кёс предложил мне сняться в его картине, я роль жулика играю…

Костенко приехал на «Мосфильм», и они сидели вдвоем в «яичном зале» (так в шутку называли маленький просмотровый зал, потому что он был декорирован ячеистыми картонками, в которые упаковывают яйца: выяснилось, что эти картонки хороши для звукопоглощения), и Левон пристально смотрел на Костенко, думая, что тот, увлеченный происходящим на экране, не видит его взгляда. А Костенко видел глаза Левона, он научился видеть все вокруг себя, и он видел в глазах друга такую боль, что в горле запершило, но он заставил себя засмеяться и, не поворачиваясь к Левону, сказать:

— Я не думал, что ты такой великолепный актер.

— Тебе не кажется, что я на экране выгляжу полным дохляком?

— Почему?

— Экран — хитрая штука, Славик… Он, как наждаком, сдирает всю неправду. Наивно думают, что грим спасет. Ерунда. Грим еще больше подчеркивает…

— Что имено подчеркивает грим?

Левон достал сигареты, протянул Костенко. Тот кивнул на табличку «Курить строго воспрещается». Левон отмахнулся:

— Правила написаны для того, чтобы их нарушать…

— Ты не ответил мне, Левон…

— Э, ерунда!.. Я хочу нарушить правила, которые мне предложили в клинике год назад… Только не говори, Слава, что я хорошо выгляжу, ладно? Тогда я приглашу тебя консультантом в мою новую картину.

3

Художник кинокартины Рыбин, набросав по памяти портрет Кешалавы, сказал:

— Все-таки, товарищ полковник, лучше вам поговорить с нашим фотографом. Вдруг у него есть снимок этого самого Кешалавы.

— Вот он, — обрадованно сказал фотограф группы Сурахитдинов, достав из закрепителя сильно увеличенный негатив. — Видите, возле Леночки стоит. Это было на натуре, мы тогда снимали эпизод неподалеку от ресторана «Эшеры». Много машин останавливалось: все интересуются кино… Вот он, Кешалава, видите? А мне как раз надо было сделать повторное фото Леночки — гримеры с ее прической совсем заврались. То она в кадре с косой была, а то оказалась с завивкой. Снимаем-то как? Сначала играем финал, а потом начинаем снимать начало. Без моих снимков каждой сцены можно все забыть, все напутать, а потом как фильм склеивать?

Костенко снова посмотрел на портреты Кешалавы, которые ему сделал Рыбин, и сказал:

— Похож, а? Так ухватить. Молодец ваш художник. Вы эту пленочку мне дадите часа на два, ладно?

— Хорошо.

— И не надо никому говорить, что мы с вами тут Кешалаву нашли.

— Понятно.

— Ай да художник, — повторил Костенко, — ай да глаз-ватерпас!

— Глаз-ватерпас — это когда водку по стопкам точно разливают.

— Каждый понимает слово в меру своей испорченности, — заметил Костенко и, забрав пленку, поехал в горотдел милиции.

Усталость, которая давила его последние дни, прошла — он сейчас чувствовал приближение серьезной работы.

Через пять часов после того, как в Москву был отправлен портрет Кешалавы, по областным управлениям внутренних дел было разослано двести фотоснимков преступника.

4

— Товарищ Чоткерашвили, попробуйте восстановить в памяти, каким образом с вами познакомился Кешалава.

— На съемочной площадке, товарищ Костенко, это было на съемочной площадке… Операторы снимали сложный кадр, а Кешалава стоял рядом со мной и говорил, какой это каторжный труд — кино…

— А каким образом он оказался с вами в ресторане? У вас был какой-нибудь праздник?

— Да какой там праздник… Кончили работу, до города ехать час, решили скинуться и поужинать в «Эшерах».

— Кешалава ничего вам о себе не говорил?

— Сказал, что он инженер, приехал в Сухуми отдохнуть. Мы с ним перекинулись парой фраз — он наблюдал, как мы снимали сцену около «Эшер». Вероятно, услыхал, что мы решили поужинать, и пристроился к нам. Мы, кинематографисты, народ демократичный, не спрашивать же с каждого личный листок по учету кадров… Разговор у меня с ним был пустячный, он все на Леночку смотрел. Вроде бы мне ничего конкретного не говорил.

— Он не говорил вам, где остановился?

— Нет. Зачем ему было говорить об этом, если я не спрашивал?

— Логично. Теперь вот что: он не рассказывал вам о своей узкой специальности? Инженер — это слишком общо.

— Он сказал, что занимается холодильными установками.

— Холодильными установками? А в связи с чем он вам это сказал?

— Он меня спросил на площадке: «Вы режиссер?» Я ответил ему, что я ассистент режиссера. И его спросил: «А вы?» — «Я инженер. А что такое ассистент? Заместитель?» — «Почти, — ответил я. — А вы инженер в какой области?» — «Холодильными установками занимался».

— Занимался? Или занимаюсь?

Чоткерашвили нахмурился, вспоминая, потом задумчиво посмотрел на Костенко и ответил:

— «Занимался». Он сказал «занимался». Он еще сказал: «Я сделал все мои дела и теперь хочу хорошенько отдохнуть. Хочу покейфовать вволю».

— Вот видите, как хорошо вы меня понимаете. Давайте-ка теперь сами помозгуйте в этом направлении. Меня интересует все, каждая мелочь, любая подробность, только в кратком выражении…

— «Подробно» только тогда подробно, когда кратко, — заметил Чоткерашвили.

— Это точно, — согласился Костенко. — Абсолютно точно. Итак?

— Одет он был очень изысканно. Не так, как одеваются пижоны, а очень скромно и дорого. Наша костюмерша, помню, сказала: «Так теперь шьют только три мастера в Союзе».

— А как зовут эту костюмершу?

— Любовь Трофимовна.

5

— Любовь Трофимовна, кто, по-вашему, шил костюм Кешалаве?

— Откуда ж я знаю, товарищ полковник. Я не Мессинг. Лучший закройщик делал — это точно. А таких раз-два, и обчелся.

— Давайте загибать пальцы.

— Что? — Женщина удивилась.

— Раз-два, и обчелся. Вот и начнем счет.

— Замирка.

— Что? — Теперь удивился Костенко. — Какая Замирка?

— Это фамилия закройщика в Москве. Замирка. Великолепно работает. Милютин и Гринберг в Ленинграде, Калнин и Риге и Тоом в Таллине. Да, еще Куров хорошо шьет во Львове и Нимберт в Одессе.

— Вы говорили Чоткерашвили, что теперь так шьют только три мастера.

— Не помню я, что ему говорила.

— Ну, хорошо. А кто лучше всего шьет?

— Замирка, Гринберг и Милютин, — сразу же ответила женщина, и Костенко не мог скрыть улыбки.

«Все-таки женская логика совершенно разнится с нашей, — подумал он, — и с этим ничего не поделаешь. Сплошные импульсы и чувствования».

— Ну а Кешалаве кто из этих трех мог шить?

— Трудно сказать. Плечи вшиты по-американски, внутрь, а так теперь умеет только Замирка делать. Но Замирка больше любит букле, это фигуру утяжеляет, для худых это хорошо, торс кажется могучим. А цвет Замирка обычно предлагает нейтральный — серый, пепельный, коричневый. А у Кешалавы у этого синий костюм, гладкий, миллионерский.

— Почему миллионерский?

— Скромный. Очень скромный, но зато все линии отработаны, и шлицы — разрезы мы называем — замечательно сделаны, и пуговицы плоские, из ореха, а не пластмассовые. И главное — цвет. Синий цвет сейчас самый миллионерский. Наш автор рассказывал, как он в Нью-Йорке пошел на Уолл-стрит смотреть миллионеров. Ну вышли там из банка два мужика — все в переливных костюмах, ботинки на каучуке, подошва в ладонь, рубашки розовые, сели в красный автомобиль, и наш автор решил, что это и есть миллионеры, а ему спутник его, американец, показал на старикашку в синеньком костюме, который ждал такси. «Это, — говорит, — настоящая акула бизнеса, а те пижоны — мелкие клерки».

Костенко посмеялся вместе с женщиной, — видимо, она очень любила эту историю о скромном миллионере и часто ее рассказывала, — а потом спросил:

— Любовь Трофимовна, а вот на мне какой костюм, можете определить?

— Венгерский. «Венэкс», пятьдесят второй размер, третий рост.

— В милицию не хотите перейти работать?

— У вас платят мало.

— Старыми сведениями пользуетесь.

Женщина улыбнулась.

— Тогда подумаю, товарищ полковник. Могу еще сказать, что пиджачок вам перешивали — обузили спину и рукава укоротили.

«Поскольку я работаю в ателье, то у меня нет свободного времени для работы на дому. Ничего добавить к этому показанию не могу.

Мастер-закройщик Замирка».

«В последние два года я не работаю дома, поскольку финорганы требуют непомерные налоги. Являюсь мастером-закройщиком ателье высшей категории № 67. Избран членом профкома.

Мастер-закройщик Милютин».

«Я работаю в ателье № 12 и дома заказов не принимаю. Больше добавить мне нечего.

Мастер-закройщик Гринберг».

С закройщиками работали параллельно: Костенко в Москве, подполковник Тимофеев в Ленинграде. Работали они по одной схеме, утвержденной начальником угрозыска страны.

Угро министерства действовал четко, как отлаженная машина, подчиненная некоему «закону ритма». Дежурные сидели у аппаратов ВЧ на связи с республиками и областями; люди в научно-техническом отделе в пятый и в десятый раз искали хоть малейшую зацепку, наново анализируя все то, что было привезено с мест происшествия; оперативные группы дежурили во всех автомагазинах страны; были блокированы аэродромы и вокзалы; работники архивов подняли старые досье на всех тех, кто когда-либо был связан с автомобильными аферами и мошенничеством. Преступник был обречен, все решало время, ибо ум, воля, опыт десятков и сотен людей были подчинены одной задаче — найти бандита и обезвредить его.

6

— Гражданин Замирка, — сказал Костенко, убирая в папку объяснение закройщика, — теперь мы с вами перейдем ко второй стадии нашего разговора.

— Можем перейти хоть к третьей, товарищ полковник, но от этого существо дела не изменится и я не напишу вам ничего нового. Не могу только не высказать удивления: неужели у вас нет более важных дел, чем проверять доносы соседей по лестничной клетке?

— Пишут? — поинтересовался Костенко.

— По-моему, у вас здесь на меня скопилась «Война и мир» из доносов. — Замирка усмехнулся.

— Надо бы почитать.

— Неужели государству — это я так, в порядке заметок на полях, — будет очень плохо, если мне позволят шить на дому?

— По-моему, нет.

— Я ездил туристом в Венгрию и ГДР; там, между прочим, тоже социализм, и ему не мешают портные, отдающие государству хорошие деньги в налоговые отчисления.

— Вы меня напрасно убеждаете в этом. Я согласен с вами, полностью согласен.

— Вы согласны, но попробуй-таки я шить, как меня сразу же тянут за хобот в ОБХСС и делают каким-то пособником классового врага.

Костенко устало прищурил глаза.

— Ладно. В отправных экономических оценках мы с вами сходимся. Теперь перейдем к шершавому языку юриспруденции. Я хочу просить вас подписаться вот тут. Предупреждение, что вы будете привлечены к уголовной ответственности за дачу ложных показаний по этому делу.

— По какому именно?

— Сейчас отвечу. И здесь, пожалуйста, распишитесь. Спасибо.

— Пожалуйста.

— Так вот. Сейчас я вам предъявлю для опознания фотографию преступника. У него костюм сшит первоклассным мастером. Первоклассным.

— Помилуйте, помимо меня, в Москве есть еще двадцать первоклассных мастеров!

— С ними я тоже побеседую. Только сначала позвольте мне закончить, ладно?

— Слушайте, товарищ полковник, зачем вы делаете из людей преступников?! Зачем вы заставляете людей нарушать закон вместо того, чтобы приучать их следовать букве и духу закона? Ну я шью, шью! Я шью дома! Я не напишу этого, естественно! И у вас не будет доказательств. Я шью народным артистам, которым надо отстаивать престиж Союза в Каннах и Венеции! Да, я шью! Я патриот моей Родины, и мне обидно, если наши режиссеры поедут в Канны, одетые как выдвиженцы в пору военного коммунизма! Я хочу, чтобы они поехали туда, как внуки выдвиженцев военного коммунизма, которые представляют державу Спутника! Да, да, я очень волнуюсь, когда говорю об этом, и не надо мне предлагать воду! Вода тут не поможет! А народные артисты и лучшие режиссеры никогда не предадут несчастного Замирку, для которого так дорог престиж советского художника! Я получаю за это деньги?! Так за престиж всегда платили! Я же не прошу себе государственной премии! Я прошу честной оплаты за честный труд!

— А я ведь с вами опять-таки не спорю, товарищ Замирка.

— Слава богу, из гражданина я снова стал товарищем.

— Посмотрите на это фото.

— Очень похож на Отара Чиладзе. «Отец солдата», помните?

— Помню. Только это не Отар Чиладзе.

— А я и не сказал, что это Отар. Я сказал, что он похож на Отара.

— Этот человек у вас не шил себе костюм? Он убийца и грабитель. Поверьте мне, я не хочу ловить вас, товарищ Замирка. Просто этот парень очень опасный бандит. А у нас мало данных, за которые мы смогли бы зацепиться.

— Товарищ полковник, клянусь вам, я не видел его ни разу в жизни.

— Я верю вам.

— Почему вам мне не верить?! Слушайте, дайте подумать до завтра, и я подскажу, с кем стоит о нем поговорить. Он шил из своего материала или пришел к мастеру голый?

Костенко вздохнул:

— Милый человек, если б мы знали, с какими материалами он ходит.

Зазвонил телефон. Костенко снял трубку.

— Алло, товарищ полковник, это Тимофеев. У Кешалавы на послезавтра назначена примерка. Он заказал себе два костюма как раз накануне того дня, когда вы приезжали по последнему эпизоду. То есть в день перед ленинградским убийством он пришел к Милютину шить обновки.

7

Совещание у комиссара, начальника управления МВД Союза ССР, началось сразу же, как только Костенко систематизировал и разложил по числам все полученные за последние часы материалы.

— А если он, пока мы его станем водить, отравит еще одного человека? Вы можете дать гарантию, что этого не случится? — спросил комиссар.

— Могу. Пожалуй, что могу.

— Мне импонирует ваша уверенность, полковник. Но его профессия отлична от вашей. Он людоед. Понимаете? Он спокойно наблюдает за тем, как отравленные им люди медленно умирают, а потом, надев перчатки, спокойно их грабит и не забывает взять со стола бутылку и стакан… Это — хладнокровие людоеда… Допустите на миг, что он ушел от слежки, сел на другой самолет и встретился с очередной своей жертвой. Попробуйте «проиграть» свое состояние, когда он оторвется от наблюдения.

— Попробовал. — Костенко нахмурился.

— Ну и как?

— Его надо брать.

— Я понимаю, что этим усложняем себе задачу, усложняем до предела. Когда вы возьмете Кешалаву, вам предстоит поединок, сложный поединок, и я убежден — вы этот поединок выиграете. Во всяком случае, добьетесь, как говорят спортсмены, преимущества и захватите инициативу. А когда вы установите, где теперь так называемый Урушадзе, зачем он скрылся из больницы и почему этот человек воспользовался чужим паспортом, ваша позиция сразу же укрепится.

— Урушадзе мы сейчас ищем так же тщательно, как и Кешалаву. Я не знаю, кто сейчас для нас важней.

— С точки зрения профессиональной, — заметил комиссар, — конечно же, Урушадзе. Он есть ваше главное доказательство. Однако с точки зрения ЧП, с которым мы столкнулись, все-таки Кешалава важней. Не поймите меня так, что я против разработки линии Урушадзе, отнюдь. Просто давайте научимся отделять злаки от плевел — древние в этом смысле были мудрей нас. И прочитайте вот это письмо, — сказал комиссар, — министр просил ознакомить вас с этим письмом. Можете прочитать вслух, пусть все послушают.

«Уважаемый товарищ министр!

Обращается к вам Кикнадзе Мария Илларионовна, вдова убитого в Свердловске Кикнадзе Шота Ивановича. Товарищ министр, мой муж тридцать лет работал бригадиром в нашем совхозе, прошел войну, был ранен, награжден орденом Красной Звезды. Его все любили в районе. А какой он был отец! Осталось у меня на руках шесть сирот. Младшему — восемь лет… Последние пять лет все наши трудовые сбережения муж откладывал на машину марки «Волга» в экспортном исполнении. Все деньги, которые мы скопили, у него украли, и мы остались с детьми без средств к существованию. А преступники до сих пор не найдены. Я каждый день хожу в нашу милицию, но мне говорят, что идет работа. Сколько же будет идти работа?! Один сотрудник сказал, что нечего было за машиной ездить к спекулянтам. А разве бы он поехал в Свердловск, если бы можно было пойти в наш магазин и купить «Волгу»?! Зачем класть тень на покойного?! Он свои деньги заработал честным трудом и к спекулянтам никогда в жизни не обращался, потому что был замечательным и честным человеком. А еще я вас прошу, товарищ министр, пусть нотариус перепишет на меня дом, чтобы его продать, потому что нечем кормить детей, а нотариус говорит, что я войду во владение только через полгода, потому что, может, у него еще какая жена была раньше или есть братья, которые свою долю захотят. Тут такое горе, человек погиб, незабвенный Шота Иванович, а они такое про него говорят. Я-то сама только для того на свете осталась жить без него, что детишек жалко. Товарищ министр, вы скажите тем милиционерам, которые ищут ирода, что Шота Иванович был самым хорошим человеком на земле, таких других и нету. Как он с детишками любил играть! И с дочками играл наравне с сыновьями, никого никогда не обижал. Как кому помочь надо было, так он свое откладывал и к людям шел. Он для людей ничего не жалел, а его убили.

Остаюсь с уважением к вам

М. И. Кикнадзе».

8

— Алло, это съемочная группа «Карнавала»?

— Да.

— Кто говорит?

— Васильев, помреж.

— А… Здравствуй, помреж.

— Здравствуйте. Кто это?

— Костенко это.

— Добрый день, полковничек.

— Мне сказали, что Торопова сегодня у вас снимается?

— Верно сказали, ЧК не дремлет.

— Попроси ее позвонить мне.

— Не будет она вам звонить.

— Это почему ж, Мишаня?

— А потому, что она рассказывала, как ее в Сухуми обижали, а милиция ушами хлопала на первом этаже.

— Кто ее обижал, не говорила?

— Говорила. Все говорила. Гаденыш, бандит с драгоценными камнями. Стрелять такую сволочь надо.

— Что ты говоришь?! Значит, бандитов стрелять надо?! Значит, если я его поймаю, ты мне спасибо скажешь?

— Скажу.

— Подонок ты, брат, — сказал Костенко. — Настоящий трусливый подонок.

— А ведь это оскорбление, полковничек.

— Это правда, а не оскорбление. Может, я именно этого бандита искал и тебя просил помочь. Что молчишь? А?

— Хотите, я к вам заеду?

— Зачем?

— Поговорить.

— О чем?

— Я же не знал, что это он.

— А я и сейчас не убежден, что это он. Приезжать ко мне не надо, Васильев. И говорить я с тобой не хочу. Живи себе, помреж. Только Торопову попроси мне позвонить.

ЧЕЛОВЕК, ИЗУЧИВШИЙ КОДЕКС

1

Кешалаву взяли в Ленинграде в тот момент, когда он примерял пиджак. Обернувшись, он удивленно спросил сотрудников, предъявивших ему постановление на арест:

— А в чем, собственно, дело, товарищи?

— Вам это объяснят.

Кешалава пожал плечами:

— Можно надеть пиджак или вы повезете меня в рубашке?

— Зачем же в рубашке? В рубашке холодно. Только мы сначала вас обыщем.

— У вас есть на это соответствующее разрешение?

— Вот. Ознакомьтесь.

— Понятно. Пожалуйста, я к вашим услугам.

Кешалава был спокоен, только побледнел, и в уголках его рта залегли решительные, не по годам резкие морщины.

…Через три часа его привезли в Москву.

— Ну, здравствуйте, — сказал Костенко. — Надеюсь, вы понимаете, в связи с чем задержаны, Кешалава?

— Нет, я не понимаю, в связи с чем я арестован.

— И мысли не допускаете, за что вас могли взять?

— И мысли не допускаю.

— Понятно, — задумчиво протянул Костенко и подвинул Кешалаве сигареты. — Курите.

— Я не курю.

— Долго жить будете.

— Надеюсь.

Костенко неторопливо закурил: он ждал, когда Кешалава снова спросит его о причине ареста, но тот молчал, спокойно разглядывая кабинет.

— Вот вам перо и бумага, напишите, пожалуйста, где вы жили и чем занимались последние три месяца.

— Я не буду этого делать до тех пор, пока не узнаю причину моего задержания.

— Вы обвиняетесь в попытке изнасилования, — сказал Костенко и чуть откинулся на спинку стула: он с напряженным вниманием следил за реакцией Кешалавы на предъявленное обвинение. Как правило, человек, совершивший особо крупное преступление, узнав, что его обвиняют в другом, менее серьезном, выдает себя вздохом облегчения, улыбкой, переменой позы, наконец. Однако Кешалава по-прежнему был очень спокоен, и выражение его красивого лица ничуть не изменилось.

— Вот как? Кто же меня в этом обвиняет?

— Вас обвиняет в этом актриса Торопова.

— Простите, но среди моих знакомых Тороповой нет.

— Елена Георгиевна Торопова — не знаете такую?

— Ах, это Леночка? Вы так торжественно произносили фамилию, будто речь идет о Софи Лорен.

— Значит, Леночку Торопову вы знаете?

— Да.

— Где вы с ней познакомились?

— В Сухуми, на съемках.

— Вы признаете себя виновным?

— Нет, не признаю.

— Тогда я повторю мою просьбу: напишите мне, как вы проводили последние три месяца, где жили, чем занимались.

— Насколько я мог вас понять, меня обвиняют в попытке изнасилования. Я познакомился с Леночкой в Сухуми неделю назад. Почему вам требуются прошлые три месяца? Я не совсем увязываю обвинение с вашей просьбой.

— Обстоятельства, сопутствовавшие вашему посещению номера Тороповой, таковы, что они, именно они, эти обстоятельства, — медленно говорил Костенко, затягиваясь и делая длинные паузы, — вынуждают меня просить вас об этом. За последние три месяца были зафиксированы серии подобного рода изнасилований. Ясно?

— Каковы эти обстоятельства?

— Ну, знаете ли, у нас получается какой-то непорядок: не я вас допрашиваю, а вы меня, Виктор Васильевич. Если вам не угодно написать о том, где и как вы жили последние три месяца, мне придется задавать конкретные вопросы. Предупреждаю об ответственности за дачу ложных показаний, — сказал Костенко, включая магнитофон. — Вам об этом известно?

— Читал в романах.

— Следует понимать так, что вы к судебной ответственности не привлекались? — Костенко прищурился.

— Именно так.

— Сегодня у нас пятнадцатое сентября. Меня интересует, где вы находились пятнадцатого июня.

— Я дневников не веду. В июне я жил на море.

— Где именно?

— У меня расшатана нервная система, поэтому я долго нигде не засиживался. Бродил по берегу, забирался в горы. Июнь — месяц теплый, спать можно всюду.

— Значит, вы все эти месяцы ни в гостиницах, ни на частных квартирах не жили?

— Ну почему же? Жил, конечно. И в Сочи жил, и в Очамчири, и в Гагре. В Батуми жил, в Новом Афоне. Получить номер довольно трудно, поэтому точно вам ответить, в каких именно городах я ночевал в гостиницах, не могу, но вы это легко установите, обратившись к администраторам.

— Вот я и хочу это сделать. Только надо, чтобы вы помогли мне. В каких именно городах из перечисленных вами вы останавливались в отелях?

— В Сочи я жил в «Интуристе». В Батуми — тоже. В Гагре я, кажется, ночевал на частных квартирах.

— Адрес не помните?

— Точный не помню, где-то возле рынка.

— В Сочи вы были в июне? Или в июле?

— Что-то в конце июня. Я прошел пешком от Сочи до Сухуми — по берегу.

— Помогало?

— В чем?

— В лечении нервной системы.

— Да. Очень.

— Собирались в этом году продолжить занятия в аспирантуре?

— Почему «собирались»? Я собираюсь это сделать, как только мы кончим рассмотрение предъявленного мне вздорного обвинения.

— Вы убеждены, что врачи позволят вам это сделать?

— Да, я прошел комиссию.

— Когда?

— Неделю назад. Ваши сотрудники отобрали все мои документы — там есть справка врачебной комиссии.

— А что у вас было с нервами?

— Усталость, раздражительность, бессонница.

— Элениум пили?

— Нет, у меня были другие медикаменты.

— Раздражительность прошла?

— Почти.

— Усталость?

— Прошла совсем.

— Сон?

— Наладился.

— Спали под шум волн?

— Именно.

«Оп! — отметил для себя Костенко. — А зачем снотворное в кармане, если сон наладился?»

Костенко просмотрел несколько листков на столе и спросил рассеянно:

— Скажите, а как к вам попали эти самые драгоценные камни? Гранаты?

— Не понимаю вопроса.

— Вы оставили в номере у Тороповой три крупных драгоценных камня.

— Здесь какое-то недоразумение.

— Вы не верите Тороповой?

— Если она говорит, что я оставил у нее камни, то, конечно, я не могу ей верить. Если бы вам это говорили свидетели…

«Парень хорошо изучил кодекс, — снова отметил Костенко. — Гвозди бьет по шляпке».

— Вы к ней в номер входили?

— Да.

— Зачем?

— Чтобы донести ее сумку с костюмом и пальто.

— А что было потом?

— Потом я зашел в отель «Абхазия» к моему тбилисскому знакомому, переночевал у него — было ведь около трех часов утра — и назавтра уехал в Сочи.

— Поездом?

— Нет, на попутной машине. А оттуда я прилетел в Ленинград.

— А зачем вы приехали в Ленинград?

— Я обязан отвечать на этот вопрос?

— Обязаны.

— В Ленинграде меня консультировал профессор Лебедев, и я решил показаться ему перед тем, как приступить к занятиям.

— Вы помните фамилию вашего знакомого, у которого вы ночевали в «Абхазии»?

— Конечно. Гребенчиков Анатолий Львович.

— Адрес?

— Я не знаю его адреса. Он преподаватель математики в нашем институте.

— В какой клинике работает профессор Лебедев?

— В военно-медицинской академии.

Костенко снял телефонную трубку и начал звонить в Ленинград и Тбилиси с просьбой проверить показания Кешалавы. Он намеренно это делал сейчас и, наблюдая за арестованным, все более поражался его спокойной уверенности.

— Продолжайте, пожалуйста, — сказал Костенко.

— А мне, собственно, нечего продолжать. Если у вас есть вопросы, я готов ответить на них.

Костенко, не торопясь, снова закурил.

— Вопросов у меня много, но вы, я вижу, устали. Отдохните в камере, завтра мы продолжим нашу беседу.

— Я хочу написать письмо прокурору. Вы позволите?

— Да, пожалуйста.

Когда Кешалаву увели, Костенко еще раз прослушал запись допроса и сделал на листке бумаги несколько замечаний:

«1. Зачем нужно снотворное, если сон наладился? Возможный ответ: „Кто страдал бессонницей, тот всегда таскает в кармане снотворное“. — „А откуда к вам попало такое сверхсильное средство?“ — „В политехническом есть химфак, а там есть друзья“. — „Кто?“ И тут он, сукин сын, назовет имя.

2. «За последние три недели вы только на одни костюмы истратили семьсот рублей, не считая гостиниц и пятисот рублей в „Эшерах“. Откуда деньги?» — «Отец помогает». — «Ложь, мы с отцом говорили». — «И троюродный брат. Такой-то». А там уже все оговорено заранее: версия прикрытия».

Костенко связался с научно-техническим отделом грузинского МВД и попросил внимательно посмотреть все карманы в костюмах Кешалавы, которые висели у того в гардеробе.

Судя по показаниям костюмерши, на Кешалаве при аресте был тот же синий пиджак с двумя шлицами и «рукавами, вшитыми по американскому раскрою».

Костенко не стал «раздевать» Кешалаву в кабинете: это могло бы насторожить арестованного. Зная, что Кешалаву не судили и никогда раньше аресту не подвергали, он решил «раздеть» его в тюрьме, пригласив понятых, мотивируя это необходимостью проведения судебно-медицинской экспертизы: «Ищем следы крови; насильник избивал женщин».

После этого Костенко написал запросы врачам, лечившим Кешалаву. Его интересовало, в частности, показаны ли были Кешалаве снотворные, и если да, то какие именно.

К концу дня позвонили из Ленинграда:

— Товарищ полковник, профессор Лебедев действительно наблюдал больного Кешалаву. Профессор воевал вместе с Кешалавой-старшим, и тот попросил осмотреть сына. Говорит, у парня расшатаны нервы.

— Объективные показатели: давление, например? Кардиограмма?

— Это все в норме. Бессонница, раздражительность.

— Сделайте копию с истории болезни и вышлите мне немедленно. Посмотрите, какого числа он был у профессора на приеме.

— А чего же смотреть? Я все выписал. Сейчас, минуточку. Значит, так. Девятого июня, двадцатого июля и тринадцатого августа.

Тринадцатого августа в Ленинграде, в гостинице «Южная», был убит человек — в водке снотворное, особо сильное, недозированное, — через шесть часов наступила смерть.

— В какое время он был у Лебедева на приеме?

— Утром. В десять.

«Костюм он заказывал днем, — отметил Костенко. — Значит, сразу от портного он поехал в автомагазин. Если это он. А мне, судя по всему, очень хочется думать, что это был именно Кешалава. Почему? Рассуждение от противного? Невиновный, взятый под стражу, будет бушевать или останется спокоен, но не так спокоен, как Кешалава. Он будет скрывать гнев, обиду, волнение. А этот ведет себя как актер, точно отрепетировавший сцену. К сожалению, это не доказательство. К делу это не пришьешь».

Сухишвили позвонил около семи, когда Костенко собирался уходить домой.

— Слава, милый, задержался, прости! Но зато я Гребенчикова прямо сюда привез, сейчас я его приглашу в кабинет и передам ему трубку.

— Ты гений, Серго, — сказал Костенко, — мадлобт*, генацвале, спасибо тебе.

_______________

* М а д л о б т (груз.) — спасибо.

Гребенчиков долго кашлял в телефон. Он кашлял так близко и громко, что Костенко был вынужден далеко отстранить трубку. Пока Гребенчиков кашлял, Костенко успел записать на бумаге три вопроса, — он любил перед допросом, даже таким странным, по телефону, прочесть те вопросы, какие хотел задать.

— Скажите, пожалуйста, вам фамилия Кешалава известна?

— Виктор? Конечно. Он наш аспирант.

— Когда вы его последний раз видели?

— В Сухуми. А что?

— Он был у вас в гостинице?

— Он ночевал у меня. А что случилось?

— Сейчас объясню. Он был пьян?

— Ну что вы… Нет… Он не пьянеет, он хорошо пьет… Он со своими друзьями из киногруппы выпил немного сухого вина в «Эшерах». А что случилось?

— Тут на него женщина жалуется, говорит, плохо он себя вел, обидеть ее хотел.

— Этого не может быть, — сразу же ответил Гребенчиков, — они все штабелями перед ним валятся: такой красивый парень, такой интеллигентный.

— А когда интеллигентный парень от вас уехал?

— Утром. Рано утром. Мы поехали в «Эшеры» — это его любимый ресторан, там позавтракали, и он на попутке уехал в Сочи.

— Ну спасибо вам, трубочку теперь полковнику передайте.

Сухишвили спросил:

— Как? Что-нибудь есть?

— Ничего нет, Серго. Кроме того, что уже известно, — ничего. Ты побеседуй с этим Гребенчиковым, ладно? Спроси, с кем Кешалава дружит, с кем дружил, нет ли среди его дружков химиков.

— Завтра жди моего звонка.

«Если бы не эти камни, — подумал Костенко, запирая в сейф бумаги. — Кешалаву нужно сразу отпускать с извинением. Показания Тороповой никем не подтверждены, это он прав. Без исчезнувшего из больницы Урушадзе я ничего с этим парнем не поделаю, я не смогу прийти в суд без улик, меня на тачке оттуда вывезут».

2

Поднявшись на четвертый этаж, Костенко зашел к Садчикову.

— Ну что, дед, — спросил он, — есть какие-нибудь новости из Пригорска?

— П-пока никаких, — ответил Садчиков, — но там роют землю.

— Плохо роют.

— П-примем меры, товарищ полковник, — пошутил Садчиков. — Простите за н-нерадивость.

— А в чем дело? Почему так долго?

— Видишь ли, С-слава, там б-болен их начальник ОТК, а без него трудно подойти к технологии.

— Мне не нужна технология.

— Я имею в виду тех-хнологию возможных хищений.

— Когда он выздоровеет, этот ОТК?

— Неизвестно. Он уехал в командировку и там заболел.

— Вызвать нельзя?

— Пытались.

— Ну и что?

— Не могут доискаться. Он прислал телеграмму: «Тяжело болен. Налбандов». И все.

Костенко вдруг поднялся с края стола — он всегда, еще с того времени, когда работал на Петровке, 38, любил сидеть на краешке стола, — полез за сигаретами и, еще не веря в удачу, тихо спросил:

— Когда он уехал в командировку? И куда?

Садчиков вздохнул:

— М-можно завтра, Славик?

— Дед, прости, милый, нельзя.

Садчиков открыл сейф, достал папку, долго листал телефонограммы и перебирал бумажки, потом ответил:

— З-значит, так. Налбандов Павел Иванович выбыл в Москву в командировку пятого сентября сего года по приказу заместителя директора Гусева.

— А шестого отравили Урушадзе.

— Мне с-скучно с тобой, К-костенко. Я понимаю тебя д-даже без взгляда в глаза. А еще говорят, что телепатия — лженаука. Кибернетика тоже считалась, между прочим, буржуазной лженаукой. Ты хотел спросить меня: п-просил ли я наших коллег показать фотографию с паспорта исчезнувшего Урушадзе на ювелирной фабрике?

— Точно.

— Слава, дорогой, именно поэтому ты теперь м-мой начальник, а я д-дожидаюсь пенсии. Ты умнее меня и моложе, и эти два ф-фактора трудно оспорить, как это н-ни печально для меня и благоприятно для общества.

— Значит, не показывали?

Садчиков отрицательно покачал головой и снял трубку.

3

«Фотография, снятая с паспорта Урушадзе Константина Ревазовича, предъявлена директору завода Пименову, заместителю директора завода Гусеву и начальнику отдела кадров Бурояну. Лицо, изображенное на фотокарточке, ими опознано — это начальник ОТК фабрики Налбандов Павел Иванович.

Начальник отдела управления уголовного розыска МВД

Армянской ССР полковник Токмасян».

ЛИЧНЫЕ СВЯЗИ

1

Проскуряков умел анализировать свои поступки и настроения, глядя на них как бы со стороны. Это качество развивалось в нем исподволь: он и не догадывался об этом до того времени, когда однажды приехал Пименов и привез огромный, странной формы рубин.

— Передайте, товарищ Проскуряков, супруге — от меня ко дню ангела.

— Ты что?! — сказал тогда Проскуряков. — С ума сошел?! Это же подсудное дело! Забери и забудь об этом раз и навсегда!

— Юрий Михайлович, вы погодите бледнеть, дорогой мой человек. Этот камень я во время отпуска сам нашел, это ж отдых у меня такой — по горам лазать! Одни водку жрут, другие по бабам шлендают, а я камни ищу, что здесь предосудительного?! Недра-то у нас кому принадлежат? То-то и оно — народу. И обработал я камень сам, руки-то мастеровые, Юрий Михайлович, мне труд в радость.

— Сколько ж такой камень стоит?

— Он уникальный, Юрий Михайлович, его оценить трудно, да и ни к чему: разве можно оценить рисунок ребенка, который он дарит матери? Или рисунок Репина! Это ж кощунство — оценивать искусство! — Пименов посмеялся. — Искренность ребеночка тоже, поди, оцени. Не оценишь ведь. Сколько он сердечка в свой рисунок вкладывает?!

— Ты мне, Пименов, не крути, — тихо сказал Проскуряков. — Ты сразу мне говори: чего хочешь?

— Я? Юрий Михайлович, да что вы! Если вы меня так понимаете…

— Не глупи, Пименов. Не глупи. Потом тебе труднее будет к этому разговору возвращаться.

Пименов замер на мгновение, и Проскурякову даже показалось, что тот обмяк в кресле, делаясь маленьким, как надувная резиновая кукла, из которой выходит воздух.

— Закурить позволите? — осторожно глянув на Проскурякова, спросил Пименов.

— Кури.

— Может, где в другом месте побеседуем, Юрий Михайлович?

— А зачем? Мне некого бояться. Что, думаешь, слушают нас? Честных людей теперь не слушают, Пименов.

Пименов поднялся, так и не закурив.

— Чего-то я не очень все понимаю. Вы извините, Юрий Михайлович, если я что не так сказал.

— Сядь. Презумпция невиновности — слыхал про такое?

— Приходилось.

Проскуряков включил приемник, вышел из-за массивного, ручной резьбы стола и сел в кресло напротив Пименова.

— Успокоился?

— Успокоился, Юрий Михайлович. Вы спрашивали, чего я хочу, да? Так вот, я отвечу вам. Я хочу, чтобы вы моему производству помогали не по должности, а по сердцу.

— То есть ты хочешь, чтобы я тебе в первую очередь давал станки, фонды на стройматериалы и утверждал тебе смету получше?

— Да, Юрий Михайлович. Я ничего непредусмотренного не хочу. Я ведь презумпцию невиновности тоже по-советскому, по-нашему понимаю.

— А взятку мне зачем суешь? Этот камень стоит рублей семьсот, Пименов, я в этом деле, конечно, не такой дока, как ты, но смысл понимаю. «Жене ко дню ангела». А я такой доверчивый, да? Сижу тут у себя в кабинете, на «Волге» раскатываю и ничегошеньки вокруг себя не вижу — ты, верно, так полагал?

— Нет, я так не полагал, Юрий Михайлович. Полагая так, я бы вам этот камень не рискнул предложить, — зло сощурившись, медленно ответил Пименов. — Я знаю, где вы с экономисточкой из отдела труда и зарплаты встречаетесь. Я знаю, в какие кафетерии вы с ней ходили на первой, так сказать, стадии романа. Но я не знаю, где вы достали деньги, чтобы она внесла пай на кооперативную квартиру. Вы человек честный, это всем доподлинно известно, и поэтому вам будет очень трудно, Юрий Михайлович, расплачиваться с долгами.

Проскуряков тогда взял со стола папку с письмами директоров фабрик, нашел там докладную записку Пименова с просьбой выделить для нужд развивающегося производства токарные станки и сверлильный полуавтомат, попросил у Пименова ручку и написал размашистую резолюцию: «Отказать! Нельзя думать только о своем предприятии, надо научиться в первую голову думать о развитии отрасли».

— На, — сказал он. — Держи. Чтоб тебе зря в Москве деньги в гостинице не проживать.

Пименов внимательно прочитал резолюцию, виновато улыбнулся, аккуратно сложил докладную записку и спрятал во внутренний карман пиджака.

— До свидания, Юрий Михайлович, — сказал он, поднимаясь. — Извините, если что не так. Я к вам шел с открытым сердцем, хотите — верьте, хотите — нет.

Когда он взялся за ручку двери, Проскуряков его окликнул и попросил вернуться.

— Садись, — сказал он хмуро и вздохнул. — Хорошо, что не стал меня стращать: если, мол, вы про меня, так и я на вас. Ты на мою резолюцию пожалуйся. Напиши, что, мол, я не понял смысла твоей просьбы, пусть профком тебя поддержит, общественность. Понял?

— Понял. Не один раз ведь придется.

— Это как дело пойдет.

— Понял, — повторил Пименов и, забыв спросить разрешения, закурил «Север», достав папиросу чуть трясущимися пальцами.

— Камень-то свой забери, — сказал Проскуряков. — Он мне не нужен, тут ты ошибку допустил, чудак человек.

Пименов спрятал камень и, приблизившись к Проскурякову, сказал уверенно и грустно:

— Деньги нужны? Понимаю. Вот на первое время, Юрий Михайлович. Тут тысяча.

— Это не деньги, Пименов. Это треть денег за мой тебе отказ. Мне нужно три тысячи. Ясно? Прямо сейчас. А то могу решить, будто ты меня дешево ценишь и за дурачка принимаешь.

— У меня с собой еще полторы. Я доеду и вернусь мигом, если обождете.

— Ладно. За тобой останется. Когда мне понадобится, тогда я тебе просигналю. И давай уговоримся: каждую третью твою просьбу я буду заворачивать, понял? А эти деньги, что ты мне в долг дал, я верну, со временем выплачу до копейки. Проценты не попросишь? Или чтоб как в сберкассе?

2

Три года все шло, как и раньше. Проскуряков был таким же, каким был всегда. Он твердо сказал себе, что взяток не берет, что деньги, которые ему вручал Пименов, взял в долг; получил он в общей сложности шесть тысяч. Этого хватило на квартиру «экономисточке» Оле, на мебель и на три их с Ольгой поездки в Гагры. Дома его жизнь шла по-прежнему — скучно, размеренно, на зарплату.

Все изменилось год назад, когда Пименов, приехав в очередную командировку, разложил перед Проскуряковым схему. Получалось по этой схеме, что за три года главк по личным предписаниям Проскурякова выделил Пригорской ювелирно-аффинажной фабрике дефицитных фондов и станков больше, чем всем другим предприятиям, однако на фабрику пришла только третья часть отпущенных материальных ценностей общей стоимостью на шестьсот сорок тысяч рублей.

— Получается так, Юрий Михайлович, — сказал тогда Пименов, — что ты, воленс-ноленс, стал фактическим главой нашей фирмы. Я ведь те станки, что ты нам выбил, и медь с алюминием не турку продал, а приспособил для дела, для большого дела. По мастерским я эти станки распределил, по верным моим людям, и производят эти станки товары опять-таки не для турка, а для советского человека. И если я это производство отладил, то тебе теперь пора его возглавить. Куда ни крути, как от этого ни уходи, а уйти никуда не уйдешь. Пойми меня верно, Юрий Михайлович, я тебя не запугивать собираюсь, не вербовать, я тебе правду говорю: придешь с повинной, получишь десять лет, а сами заберут, так максимум пятнадцать. В нашем возрасте эта разница — не разница. Будешь слушать или погонишь меня из кабинета?

Анализируя себя и свои поступки после этого разговора, Проскуряков в который уже раз поражался тому, как гибок человек и способен к самовыгораживанию. Он точно помнил строй тогдашних своих размышлений. Когда Пименов объяснил ему структуру предприятия и рассказал, что в основу дела положена к а т е г о р и я д е ф и ц и т а, он долго сидел молча, неторопливо затягиваясь «Герцеговиной Флор». (Единственное, что он себе позволил, получив лишние деньги, так это сменить «Казбек» на «Герцеговину»: он чувствовал себя значительнее и спокойнее, когда курил эти папиросы.)

Он мог бы на этом этапе остаться прежним Проскуряковым — так казалось ему. Стоило только снять трубку и позвонить, куда следует звонить в таких случаях. Но он остановил себя, потому что не совсем точно понимал, куда именно в этом конкретном случае надо звонить. То ли в министерство, к Константину Павловичу, то ли сразу в милицию.

«В конце концов, — думал он, — факт получения мною этих проклятых шести тысяч недоказуем. А мои отказы на некоторые прошения Пименова лежат в архиве. Там же есть и его обращения в вышестоящие инстанции с жалобами на мои отказы. Выходит, я помогал ему под давлением сверху. И опять-таки недоказуемо, что именно я направлял его в эти стоящие надо мной инстанции и что именно я объяснял ему, как следует формулировать просьбы, мотивируя их требованиями технического прогресса и повышения производительности труда. Вой поднимет? Видимо. Ну снимут меня. Ну и что? Буду работать простым инженером. Впрочем, инженером меня не поставят — высшего образования нет. Вот где главный мой промах: все в кресло лез, все поскорей хотел выбиться в люди, а надо б институт кончить — диплом, он как железная кольчуга теперь. А, черт с ним, завхозом поставят, ну и что? Все свобода, а не тюрьма».

Но он сразу же представил себе будущую жизнь свою — на восемьдесят рублей в месяц; жену, которая и так пилит его, что мало денег; он представил себе, что каждый вечер ему придется проводить дома, и не будет уже спасительных «совещаний», когда он мог спокойно бывать у Ольги, и не будет командировок по обмену опытом, куда он мог ездить вместе с ней, словом, не будет всего того, к чему он привык за двадцать лет своей руководящей работы и особенно за три последних года, когда не надо было вертеться дома ужом, и выносить унизительные скандалы Ирины Петровны по поводу недоданных в семью денег, и выдумывать истории про вычеты за пользование государственным транспортом.

— Не дело ты затеял, Пименов, — сказал тогда Проскуряков. — Закроют твою контору, и помирать придется в лагере строгого режима.

— У нас лагерей теперь нет, Юрий Михайлович. У нас исправительно-трудовые колонии. Только я туда попадать не собираюсь. Я вижу, что вас сомнение гложет. Вы позвольте структуру объяснить, вам сразу спокойней станет. Я ведь фирму не из пальца сосал, я изучил все современные проблемы нашей экономической науки. Я вопрос кооперации производства и внутриотраслевой интеграции как «Отче наш» вызубрил. Смотрите, что получается, Юрий Михайлович. Пока у нас еще есть возможность деловому человеку спокойно жить, людям помогать и самому на черный день откладывать. Пока я, директор, должен ждать вашего указания, а вы — министерского, а министерство — планового, я, директор, пальцем не шевельну, чтобы поперек вас пойти, мне инфаркт ни к чему, да и года у меня не те, я пору «горения на работе», слава богу, пережил и умудрился даже давление нормальное сохранить. Я и тогда пальцем не шевелил без указа. Зачем? Прикажут — исполню. Сверху видней, как говорится. Но это все лирика, Юрий Михайлович. Про кооперацию в журналах пишут — значит, можно, так ведь? Вот я скооперировался с мастерскими. Мой рабочий, фабричный, сразу в народный контроль попрет, если я ему лишку закажу. А в мастерской рабочий заказ исполняет — все по-честному, все для народа, как говорится. И не себе я его товар заберу, а обратно через торговую сеть реализую другому трудящемуся. Только для этого я должен знать конъюнктуру рынка, так сказать, к а т е г о р и ю д е ф и ц и т а. Чего в магазине нет, что государство упустило, то мы должны наверстать. А новейшими станками, да еще при наших-то фондах — что вы, Юрий Михайлович! И по большому счету посмотреть: разве мы народу плохо делаем? Мы ж ему, народу, товар поставляем, а не турку какому.

— Ты не юродствуй, не юродствуй, Пименов, ты меру знай.

— А я и не юродствую. Вот сейчас я из осколков граната отладил выпуск иголок для проигрывателей. Их нет в магазинах, на них государство валюту тратит, а проигрывателей с пластинками — завал. Жизнь у народа веселей пошла, трудящийся желает музыку слушать, а иголок-то у него нет! А я ему иголки поставляю — разве я плохо делаю для страны, Юрий Михайлович? Разве я виноват, что игл у нас мало производят?!

— Так почему ты этот вопрос не поставишь? Почему не докажешь, что это можно у тебя на производстве организовать?!

— Юрий Михайлович, милый, да разве ты мне на это отпустишь сто сорок тысяч?! Окстись! У тебя ж у самого руки повязаны.

— Я с тобой на брудершафт не пил, Пименов, давай без фамильярности.

— Это я увлекся, Юрий Михайлович, прошу прощения. Можно продолжать?

— Ну…

— Так вот, из отходов, которые я б так или иначе списал, на станках, которые так или иначе простаивают половину времени без пользы, я на свой страх сделал десять тысяч опытных иголочек для проигрывателей. У меня токари вытачивают детали для головки, на сверлильном обрабатываем пластмассу, а один человек камешки шлифует. Чистая прибыль нам с вами и третьему моему человеку по две косых. Вот прошу, и расписываться не надо, все как на бирже.

— Погоди ты, дверь не заперта.

— Нет, я защелкнул, когда заходил.

Проскуряков спрятал деньги в карман и сказал:

— Готовь письмо по поводу иголок этих самых. Будем налаживать производство в государственном масштабе.

— Будет сделано, Юрий Михайлович. А у меня к вам встречная просьба, как к главе предприятия.

— Какого там еще предприятия?

— Нашего главка.

— Вот так. И чтоб никаких фирм!

— Ладно, согласен. Вы к начальству поближе, так узнайте в Госплане, что они планируют, а что временят. Вот списочек. — И Пименов передал Проскурякову листок бумаги, где были указаны наименования товаров, которые пользуются наибольшим спросом в магазинах, особенно в хозяйственных.

— Посадят тебя, — уверенно сказал Проскуряков, ознакомившись со списком. Он вернул его Пименову и повторил: — Неминуемо посадят.

— Ни в коем случае. Я ведь в газетах о моем деле не оповещал, Юрий Михайлович. Когда ко мне корреспонденты из газет приезжают, я только про фабричных передовиков разоряюсь. А вот со мной один человек работает, так я о нем ни гугу, хотя он так камни точит, что ни одному передовику не снилось. Налбандов, вы его помните, наверное.

— Из ОТК?

— Да.

— А как ты реализуешь товар?

— Мой шурин — директор магазина в Москве. И все. Больше народа нет. Как же мне провалиться? Дурнем надо быть. Или хапугой. А я ОБХСС уважаю, я товар сбываю небольшими партиями.

— В магазинах пускают по липовым накладным?

— Зачем по липовым? Я эти головки к проигрывателям собираю экспериментально. По тысяче штук в квартал. А выход готовой продукции у меня тридцать тысяч. Так что накладные по форме. — Пименов закурил свой ломаный, искрошившийся «Север» и, достав из папки еще один лист бумаги, доложил его перед Проскуряковым. — Тут моя просьба увеличить фонд зарплаты. Это откладывать нельзя, Юрий Михайлович, мне людям надо хорошо платить, чтоб недовольных не было, от них ведь вся кутерьма, от недовольных-то и обездоленных.

— Завизируй у юриста и в отделе зарплаты.

Пименов отрицательно покачал головой:

— Нет. Не надо, Юрий Михайлович. Они после вас легче завизируют, так они волынить начнут, а время у меня горячее, оно сейчас, как говорится, не ждет.

Пименов шел по прямому ходу: он знал, что Проскуряков собирается на отдых. Он выяснил, что «экономисточка» Ольга уходит в отпуск через неделю после Проскурякова. Пименов бил беспроигрышно: в этом ему помогало то, что они с Проскуряковым были людьми почти одного возраста: одному — пятьдесят семь, другому — шестьдесят два. А в эти годы привязанность — она уже последняя, самая что ни на есть дорогая, единственная. Хочется в этом возрасте почувствовать себя сильным и нестарым, а это только когда молодость рядом — красивая женщина, кто ж еще.

И Проскуряков подписал документ, который он не имел права подписывать. Впрочем, тем же вечером он придумал себе оправдание, хотя впервые за эти годы понял в глубине души, что оправдание-то липовое.

Какое-то время он ощущал тяжкое неудобство; оно было похоже на зубную боль — не острую, но постоянную. Однако, уехав на юг, Проскуряков постепенно стал забывать о разговоре с Пименовым, убеждая себя в том, что и на этот раз не случилось ничего непоправимо страшного. Иногда только, чаще всего под вечер, сидя с Ольгой на берегу и задумчиво глядя на зыбкую лунную дорожку, он думал: «В конце концов будь что будет, только б подольше не было. До пенсии осталось три года, а когда пойдет седьмой десяток, кому я буду нужен? Ей, что ли? Зачем ей старик? Тогда и уйти из игры не страшно».

Однако, вернувшись в главк, Проскуряков неожиданно для самого себя сел и написал большое письмо в министерство. Он писал, что необходимо в самый короткий срок наладить серийный выпуск продукции, представляющей сейчас серьезный дефицит. Он перечислил все те наименования, которыми так интересовался Пименов, и проанализировал возможность в самые короткие сроки, без особых затрат, с отдачей в ближайшие же годы наладить реконструкцию ряда ювелирно-аффинажных фабрик и всех тех заводов и мастерских, которые входили в его систему.

Назавтра его вызвал заместитель министра. Недавно пришедший из Академии общественных наук, новый заместитель министра был человеком по теперешним временам молодым — ему только-только исполнилось сорок.

— Я прочитал вашу записку. Очень интересно это все. — Заместитель министра вдруг улыбнулся. — Кто сказал, что нет пороха в пороховницах у старой гвардии, а?! Словом, мы решили вашу докладную отправить в Совет Министров и Госплан.

В лице этого человека было что-то такое располагающее, что Проскуряков внезапно ощутил огромную потребность рассказать ему все о Пименове, и о себе самом, и о тех деньгах, что получал за подлость, и об «экономисточке», которая на какой-то миг стала вдруг ему ненавистна, и показалось даже, будто именно она виновата в его падении, но сразу же представилось, как переменится выражение лица этого молодого заместителя министра, который так хорошо и проникновенно говорит сейчас о старой гвардии. Он представил, что скажи он всю правду, и начнется унизительная процедура сдачи дел, вызовов в милицию, допросов; впрочем, допросы и милиция рисовались ему как-то отдаленно и нереально. Самым страшным — и это он увидел явственно и близко — было отстранение от работы, потеря привычной уверенности в том, что он нужен, значителен, необходим в той отрасли, которой он отдал сорок лет жизни, куда пришел грузчиком и где стал начальником главка…

Выйдя из кабинета, Проскуряков ощутил колотье под лопаткой.

«Вот бы инфаркт хватил, — подумал он. — Персональная пенсия, и никаких тебе треволнений».

Он приехал в главк и, не заходя в кабинет, поднялся в библиотеку.

— Роза Лазаревна, — сказал он, массируя левую ключицу, — мотор ноет, боюсь, не уложили б меня в постель. Вы мне подберите интересных книжек, а? Чтоб лежать не скучно было.

— Вы действительно побледнели, Юрий Михайлович. Хотите валидол?

— Нет уж. — Он слабо улыбнулся. — Я лучше сорок капель коньяку, сразу расширит сосуды.

— Что вам подобрать? Современную прозу? Нашу или зарубежную?

— Вы мне детективы подберите, Роза Лазаревна, наши детективы. Какие посерьезней, чтоб там и жулье и сыщики умные были.

Сказав секретарше, что едет домой отлежаться, Проскуряков вызвал машину, но попросил шофера высадить его в центре. Он прошел мимо «Арагви», увидел там большую очередь.

«Сволочи, — подумал он о людях, стоявших в очереди возле ресторанных дверей, — им можно здесь стоять! И не боятся, что кто-то из сослуживцев увидит; им можно сидеть в мраморных залах и есть цыпленка табака под чесночным соусом и пить водку из заплаканных льдистых бутылок».

Он был в «Арагви» только один раз, больше шести лет назад, после защиты главным инженером отдела геологических изысканий Меркуловым кандидатской диссертации. Но Проскуряков помнил и сейчас, помнил тяжело, до мельчайших подробностей этот ресторан и людей, которые там шумно веселились, много ели и пили, а когда оркестр играл «Реро», нестройно, но очень искренне подпевали безголосому певцу, одетому в национальный костюм горца.

Проскуряков зашел в маленькое кафе на Пушкинской, заказал двести граммов водки и бифштекс и долго сидел там. В голове у него метались странные обрывки мыслей, и он даже не пытался как-то организовать эти обрывки в единую линию и впервые остро почувствовал, что жизнь прожита, и конец ему не был страшен, хотя раньше он не мог думать о смерти без ужаса.

На следующий день он вызвал врача и, обложившись книгами, начал изучать детективные романы, стараясь найти в них какие-то параллели с тем делом, в котором он сейчас играл такую странную, двойственную роль. Однако чем больше он читал, тем явственнее становилось для него, что аппарат сыска так или иначе загонял в угол преступника.

«Глупые книжонки-то, — подумал Проскуряков, окончив чтение. — Писатели своим сыщикам помогают, мне они черта с два помогут… А то, что прихлопнут рано или поздно, так это и дураку понятно: один против тысячи не устоит…» Лежать дома, бездействуя, стало ему невыносимо и страшно. Уже на третий день он поднялся с постели, а когда прошла неделя, поехал к Ольге, сказав жене, что назначена процедура в поликлинике.

Через десять дней он вышел на работу, но в историю болезни доктор вписала строчки о первых симптомах стенокардии. Посетив Госплан и те министерства, с которыми он соприкасался по работе, Проскуряков решил действовать. Он вызвал Пименова и еще пять директоров на совещание и обговорил с ними планы по расширению и интенсификации производства. Когда совещание кончилось, он попросил Пименова задержаться и сказал:

— Те данные, которые тебя интересовали, я достал. Думаю, еще с полгода конъюнктура для тебя будет выгодная с иголками для проигрывателей, с малогабаритными насосами и сувенирами из «русских самоцветов». Так что спеши. Деньги мне приготовь к завтрашнему дню. Две тысячи это будет тебе стоить.

— Не беспокойтесь, деньги я принесу, — согласился Пименов, — только кого это петух клюнул в министерстве? Сидели себе спокойно, а тут эдакая деятельность.

— Не петух министерство клюнул, а я написал докладную записку. Ясно?

— Что ж, в этом тоже есть резон, Юрий Михайлович, — помедлив, задумчиво сказал Пименов. — Только близорукий это резон. Давайте уж до конца все обговорим, чтоб никаких у нас двусмысленностей не было. Я готов платить вам по четыре тысячи в год, итого до пенсии вашей десять тысяч соберется. Только вы б не очень меня с реконструкцией торопили, тут можно дров наломать, да и стоит ли сук рубить, на котором сидим? Смотрите, конечно, у каждого человека своя выгода. Не знаю, как вы, а я нищету на всю жизнь запомнил. Боюсь я нищеты, особенно нищеты в старости, Юрий Михайлович. Я вас стращать не хочу, но зря вы так поторопились, напрасно без совета такой шаг предприняли. Куда ни крути, а мы одним делом повязаны.

— Это ты верно говоришь, — задумчиво сказал тогда Проскуряков. — Только не знаю, как ты, а я по главку хожу и сотрудникам в глаза смущаюсь смотреть. Сидят рядом со мною честные люди и делают свое честное дело, а я… Нет, Пименов, я тебя торопить стану, очень я тебя буду торопить, потому что иначе мне с собой не совладать, больно тошно мне. Когда еще днем, на работе, ничего, а вот как спать ложусь… Так что не жди, поблажек я тебе не дам. Побаловался — и будет.

А через месяц Пименов приехал и рассказал о провале Налбандова.

3

Когда они встретились в «Ласточке», маленькой барже, оборудованной под ресторан на набережной Яузы, Проскуряков начал говорить быстро, короткими фразами — точно так, как он выступал на планерках, отдавая приказы начальникам отделов:

— Проверь всю документацию по фабрике. Всю, за последние три года особенно. Проведи ревизию, собери совещание по хранению материальных ценностей. Попроси народ войти с предложениями. Дальше…

— Погоди ты командовать, Юрий Михайлович, — спокойно сказал Пименов, не позволив Проскурякову закончить фразу. — Какая ревизия, какая документация, о чем ты? У меня отчетность в полном порядке, никаких хищений материальных ценностей не было, для иголочек-то я использовал брак, списанный товар. Не о том ты тараторишь, ей-богу.

— Ты в каком тоне говоришь?!

— Тише, — попросил Пименов, — тут официанты все слышат. А говорю я в твоем тоне, мне, понимаешь ли, одностороннее «тыканье» надоело. И не время сейчас нам с тобой по мелочам цапаться, когда, как говорится, хата горит. Налбандова будут искать, ясно? Он из больницы сбежал, а паспорт на чужое имя там остался. Вот в чем дело, Юрий Михайлович, а ты про ревизию. Что с Налбандовым делать? Куда его упрятать? Он ко мне ночью прилетел, клянется, что его никто не видел. А вдруг видели? Ну отправил я его в горы, там у меня шалаш охотничий есть, а дальше что? Ты вот о чем думай, а не о ревизии.

Проскуряков вдруг вспомнил эпизоды из тех книг, которые он изучал, когда был болен, и предложил:

— Пусть берет всю вину на себя.

— Какую вину?

— Товар-то пропал?!

— Товар, видимо, попал в руки того ферта, который Налбандова травил.

— Он раньше знал того ферта?

— Говорит, что знал, — ответил Пименов и выжидающе посмотрел на Проскурякова. — Шапочно, говорит, знал. Учились когда-то вместе.

— Так пусть найдет его!

— И скажет: отдавай мои иголки? Или как? У него там иголок было на девять тысяч. Или ты хочешь, чтоб он того ферта зарезал? А?

— С ума сошел.

— Да не сошел я с ума, Юрий Михайлович. Как раз не сошел. Только так другие и поступили бы на нашем месте. Было б у нас, как у них, — тут и вопроса нет: вызвал гангстера, дал деньги, и адье, молодой человек, привет.

— Сдурел? — снова переходя на шепот, спросил Проскуряков. — Ты что болтаешь?!

— Ну, значит, нам всем каюк, Юрий Михайлович! Каюк! Найдут Налбандова и спросят его, почему он ездил в Москву по чужому паспорту и зачем сбежал из больницы, едва врачи его от смерти откачали. Что он ответит?

— Пусть все отрицает.

— Как же ему свою фотографию на чужом паспорте отрицать?

— Пусть говорит, что ездил к любимой женщине.

— Как-то ты с перепугу ошалел малость, Юрий Михайлович, не думал я, что ты на излом такой хлипкий. Ты представь себе, что того ферта нашли и взяли у него налбандовский чемоданчик с нашим товаром. Вот ты себе что представь, мил человек!

— Ты зачем ко мне со всем этим делом пришел, Пименов? Тебе что от меня надо, а?

— А к кому же мне идти? К кому? У тебя связи, ты этим и ценен, Юрий Михайлович. Помимо уголовного и гражданского права, есть еще «телефонное право». Вот тебе и надлежит им воспользоваться, если ты серьезных акций опасаешься. Так что принимай, милый, решение. От тебя сейчас зависит, как ситуация будет развиваться. Ты десять косых получил не за чистые глаза и красивую внешность. А это, между прочим, Государственная премия, ее другие люди всей жизнью добиваются! Как деньги тратить — так ты один, а как думать — «Зачем ко мне пришел?». Не пойдет у нас так! Изволь челюстью не трясти и со мной вместе спокойно думать, как выходить из переплета!

Проскуряков мгновенно перегнулся через стол и, резко вытянув руку с зажатым в ней фужером, ударил Пименова. Тот упал, и лицо его сразу залилось кровью. Проскуряков огляделся — в зале, кроме них, никого не было, несколько посетителей сидели на палубе, под открытым небом. Официанты на первом этаже что-то говорили и громко смеялись — там, в трюме этой маленькой баржи, помещалась кухня. Проскуряков обошел стол, толкнул Пименова носком ботинка и сказал:

— Вставай, сволочь, едем в милицию. Вставай, — повторил он и расстегнул воротник рубашки, который сейчас показался ему тугим, как ошейник.

Пименов поднялся, вытер кровь с лица и тихо сказал:

— Ну и тряпка же ты поганая, Проскуряков! Шваль, двурушник!

Когда Пименов произнес слово «двурушник», Проскурякову вдруг стало страшно — так ему давно страшно не было. Он хотел что-то ответить Пименову, но ответить ничего не смог, потому что в горле странно забулькало, левую руку свело длинной болью, дыхание перехватило где-то ниже поддыха, и он упал со стоном, обвалившись шумно, как подпиленное большое дерево.

РАЗМЫШЛЕНИЯ В ТЮРЕМНОЙ КАМЕРЕ

«…Так… Это отпадает… Остается другое… Вот если он поднимет регистрации в Сочи… Правда, ему придется переворошить все гостиницы, дело это нелегкое… Если он пойдет на это, значит, у него есть что-то еще, кроме этих чертовых камней. Если он все-таки поднимет все регистрации, тогда получится, что я жил в Сочи, в гостинице, как раз в тот день, когда они взяли меня в Питере… Подобное алиби может оказаться косвенной уликой. Кто мог подумать? — Кешалава повернулся на правый бок и натянул серое, пропахшее карболкой одеяло до подбородка. — Что у него есть? Надо еще раз пройтись по всей цепочке его вопросов. У него есть мои камни. Это серьезно. Действительно, откуда у аспиранта Кешалавы могут быть драгоценные камни? Не один, а несколько. Болван, купчишку начал из себя разыгрывать. Стоило потерять над собой контроль — и провал. „Откуда камни?“ — „Я не знаю“. На камнях, особенно таких маленьких, отпечатки моих пальцев вряд ли остались. А если? Ну и что? Оперся рукой о столик, на котором эти камни лежали. Да, но как могли появиться камни в номере этой шлюхи? „Задайте такой вопрос ей. Спросите, кто прислал в номер все те букеты, которые стояли тогда на подоконниках и на столе. Я ей букетов не присылал. Это, знаете ли, в манере грузинских князей — бросать к ногам женщины ценности. Но я не князь, я аспирант“. — „А откуда у аспиранта деньги на полеты в Ленинград и на шитье костюмов из английского материала у лучшего портного? Откуда у аспиранта эти семьсот рублей?“ Отвечаю: „Когда я заболел, моя тетя, Вартанова, урожденная Кешалава, подарила мне тысячу рублей на лечение и отдых, переведя эти деньги со своего текущего счета“. Нет, нельзя говорить „переведя“. Это протокол, это значит, что у меня заранее был готов ответ. Надо подумать сначала. Нет, сначала надо поинтересоваться, а отчего, собственно, мне задают подобного рода вопрос. Конституция гарантирует отдых каждому человеку, и он не обязан отчитываться в своих расходах до тех пор, пока ему не будет предъявлено обвинение. Пусть он начнет ставить свои капканы, я посмотрю, куда он будет клонить, а уж потом скажу про тетку. Как же хорошо, что я тогда подстраховался ею. Так. Что еще? Надо потребовать, чтобы он запросил мою характеристику в институте. Впрочем, стоит ли поднимать волну? Уже, видимо, поднялась. Наверняка он будет допрашивать Гребенчикова. А если сразу в наступление? „Раз Торопова говорит, что я насильник, так это принимается на веру, без доказательств?! Она была избита? Синяки, ссадины? Их нет? Или они есть? Порвана одежда? Или нет? Если я вам сейчас скажу, товарищ полковник, что неплохо было бы мне поскорее вернуться домой — это что, можно мне инкриминировать как попытку побега?“ Надо подбросить ему по поводу „мирного сосуществования“ этой стервы с ее мужем. Это можно трактовать как угодно. Может, он ей развода не дает и ей нужен повод, откуда я знаю. Только не впрямую, это будет выглядеть как очернительство, мне надо вести себя по-джентльменски. Кровь ищут на пиджаке. Это тоже за меня, никакой крови нет. Серия изнасилований. Надо же мне было перепить тогда в „Эшерах“. Нет, алиби у меня абсолютное. Только надо сохранять спокойствие. И не попасться по мелочам, когда он станет искать насильника и начнет ворошить гостиницы, где я жил».

— Э, кацо, у тебя покурить не найдется? — спросил Кешалаву сосед по камере — высокий, сумрачного вида человек с желтоватым испитым лицом.

— «Кацо»? По-грузински говорить умеете? — Кешалава усмехнулся. — Или только начали учиться?

«Как мне себя вести с ним? — подумал он. — Сразу отбрить, или это покажет, что я слишком всего боюсь?»

— Я не курю, мой друг, извините, пожалуйста.

«Почему ко мне посадили этого кретина? А если я пугаю самого себя? Не может быть, чтобы в милиции были какие-то данные по т е м д е л а м».

Когда Кешалава позволил себе вспомнить т е д е л а — а он весь этот день заставлял себя не думать о них, он приказывал себе вычеркнуть т е д е л а из памяти, будто их не было вовсе, — ему вдруг стало жарко. Вернее, ему показалось, что стало жарко, потому что он покрылся испариной. Нет, на самом деле Кешалаве стало холодно, и эта испарина была предтечей страха, который на какое-то мгновение лишил его возможности рассуждать.

«Нельзя так, — одернул он себя, — это начинается паника. Какие у меня основания паниковать? Никаких. Я тысячу раз продумывал каждый ход, и провала быть не может».

Он действительно тысячи раз продумывал свои операции, он вычерчивал схемы, изучал литературу по криминалистике, обращался к последним научным трудам юристов, химиков, социологов, прежде чем принять решение. Те тридцать пять тысяч и иглы Налбандова, которые он получил после своих главных д е л, он спрятал так, что их никто не сможет найти. Он приказал себе забыть об этих деньгах. Сначала диссертация. Потом, после того как он определит себя в обществе, можно будет воспользоваться теми деньгами, это ни у кого не вызовет подозрения. Когда Виктор был мальчишкой, он с тяжелой ненавистью смотрел на детей Вашадзе. Родители Виктора снимали у Вашадзе комнату в Гагре. Хозяин со старшим сыном работали в колхозе и в конце года получали много денег: отец — шесть тысяч, сын — четыре. А учитель Кешалава зарабатывал сто пятьдесят рублей в месяц, его жена, врач районной больницы, — сто двадцать. «Никогда не завидуй, — сказал тогда отец Виктору. — Пойди поработай один день с Васо на плантации, под солнцем, и ты поймешь, что они справедливо получают свои деньги». Виктор пошел на плантацию, но ему через пять часов стало плохо, и он потом три дня пролежал в постели — начались рвота и понос. «Сынок, — говорил тогда отец, — они такие же люди, как мы, и им поначалу было так же плохо, как сейчас тебе. За более тяжкий труд надо больше платить, разве нет?» — «Лучше мне привыкнуть к их труду, — сказал тогда Виктор, — чем учиться шестнадцать лет. Сколько я буду получать после института? Сто? А к пенсии приду со ста пятьюдесятью?» Отец очень сердился и говорил сыну, что общество, накапливая коллективное богатство, будет со временем иначе его распределять, но Виктор, слушая отца, думал о своем… Он не хотел ждать, пока общество накопит богатства. Ему хотелось приезжать в «Гульрипш» на своей «Волге», он хотел посылать на соседние столики бутылки вина и танцевать с красивыми женщинами, лениво и снисходительно покупая им маленькие букеты красных гвоздик. На всю жизнь ему запомнилась фраза из романа: «Полузакрыв глаза, Зоя Монроз пила шампанское из длинного, тонкого бокала». Эта фраза вызывала в нем холодящее чувство неведомой радости. Он потом пытался анализировать, отчего именно эта фраза вызывала в нем такой странный восторг, но точного ответа так и не смог найти.

Он хорошо знал, что уликами считаются показания свидетелей, отпечатки пальцев, следы, оставленные на месте преступления. Он еще и еще раз перебирал в памяти свои д е л а: нет, там ничего не могло быть. Главный свидетель — жертва. Вот и надо, чтобы жертва оказалась жертвой. Все эти Вашадзе, колхозники, мужики, быдло приезжают с толстыми пачками затертых денег покупать машины. Они уважают разум. С ними должен говорить разумный, интеллигентный человек, а не «жучок» с бегающими глазами. С ними надо говорить спокойно, без всякой нервозности. Надо заранее узнать, кто собирается ехать за машиной: это легко выяснить на побережье, где каждый знает каждого. Надо шапочно познакомиться с этим человеком. А потом встретить его возле магазина. И пригласить в номер, чтобы побеседовать, какую он хочет машину, как отблагодарит тех, кто через него, Кешалаву, поможет получить автомобиль без очереди. Все должно развиваться по каноническим нормам классицизма: единство места, времени и действия. Если у человека при себе нет денег или они в аккредитивах, то, распив бутылку, можно дать несколько полезных советов и уйти. А если деньги в карманах, во внутренних карманах черных, засаленных, плохо сидящих пиджаков, тогда надо доставать из портфеля водку с лекарством, которое свидетелей сделает жертвами. Никто не должен выходить из комнаты: снотворное подействует через час. Риск заключается в том, что кто-нибудь может прийти. Значит, сначала надо выяснить, кто еще живет в номере: эти мужики из колхоза приезжают за машиной артелью. Как напоить их и не выпить самому яда? Это он тоже отработал. Он доставал свою бутылку, когда в другой еще оставалось какое-то количество водки или коньяку. Себе он наливал из «здоровой» бутылки, а из отравленной наливал в стакан «мужика». П о т о м он забирал свой стакан и бутылку, прятал их в чемоданчик, надевал тонкие перчатки, доставал из пиджака деньги и уходил. Кешалава никогда не шел в номер вместе с тем, кого должен был убить. Он появлялся минут через пять, раздевшись предварительно в гардеробе ресторана: идет гость. Да и какое мог иметь отношение интеллигентно одетый молодой человек к этим «мужикам» в неопрятных костюмах и плохо почищенных ботинках с развязанными шнурками! Если же гостиница была интуристская и в тот день был заезд каких-нибудь империалистических боссов, Кешалава спрашивал дежурную по-английски, как пройти в буфет: он знал, что на допросе эта дежурная если и вспомнит молодого, со вкусом одетого иностранца, то не в связи с погибшими колхозниками.

Он сказал себе, что проведет три операции, больше не надо. Он получил все то, что хотел получить. Он решил больше не рисковать, а, полузакрыв глаза, пить шампанское из тонкого длинного бокала. И надо же было ему провалиться с этими проклятыми камнями!

«Стоп! — остановил себя Кешалава и сел на койке. — А если Налбандов похитил эти камни? Их сейчас ищут. Так. Где я был тогда? В какой гостинице? В „Гульрипше“? Я прилетел из Москвы ночью. Я стоял с дежурной, и угощал ее шоколадом, и рассказывал ей, что собираюсь утром в горы на весь день. Она должна будет подтвердить это. Улетел я из Адлера с первым самолетом, а вечером вернулся. Да, но откуда ко мне попали камни? Я же ответил: „Не знаю, я ничего не знаю о камнях“. Меня никто не видел с Налбандовым в Москве? Никто. В день его гибели я утром ушел в горы, а вечером вернулся в свой номер. Это алиби. Этому черту, полковнику, надо еще доказать, что я убил Налбандова, что я взял его чемодан с камнями и с иголками для проигрывателей. А как он докажет, если я в тот день был в Гагре? Он никак этого не докажет».

— Эй, кацо, а жрать у тебя ничего нет?

— Икры хочешь?

— Чего?

— Икры. Рыбьих яиц.

Сосед засмеялся:

— Откуда ж у рыбы яйца?

— Спокойной ночи, не мешай мне спать.

— Скажи спасибо, что камера сегодня пустая. Вообще-то эта камера особая, тут одни «бабники» сидят.

— Страдальцы. — Кешалава усмехнулся и, отвернувшись к стене, натянул одеяло на голову.

РАЗМЫШЛЕНИЯ СОСТАРИВШЕГОСЯ ЧЕЛОВЕКА

1

Садчиков сидел возле книжного шкафа в углу костенковского кабинета, листал альбом, подаренный работниками венгерской милиции, бегло проглядывал фотографии осеннего Будапешта и наблюдал, как Костенко беседовал по телефону, чуть отодвинув трубку от уха, спокойно выслушивал ответы, в обычной своей иронической манере задавал вопросы, а потом предлагал свой план, тактично и ненавязчиво.

«А я отдавал категорические приказы, — подумал Садчиков, — когда мы работали на Петровке, тридцать восемь. Я учился у нашего комиссара: главное — уметь отдать жесткое, волевое указание. Наш комиссар ставил себя в основание конструкции — будь то небоскреб или изба. Он пропускал факты через свой опыт, а опыт его, словно пример из учебника арифметики, подсказывал ту или иную возможность. Он верил себе, он очень верил себе, наш старик. Он жил возможностями сороковых годов, он был убежден в том, что возраст и опыт сыщика — основополагающие и единственные гаранты успеха в нашем деле. И еще он считал: главное — сломать арестованного, подавить его превосходством сильного. Костенко и тогда умел спорить с комиссаром, а я боялся. Я пытался на свой страх и риск вязать комбинацию, не вступая с комиссаром в конфликт. Славка вступал. „Приказ командира — закон для подчиненного“. Слава тогда сказал мне, что этот разумный постулат войны не может быть автоматически перенесен в наше дело. Ну да, когда я воевал, он был еще школьником. Когда я поменял погоны офицера артиллерии на милицейские, он только-только сел на университетскую скамью. Я долго еще после армии, куда ни крути, щелкал каблуками, а он всегда стоял на своем, особенно если доказывал, что преступник шестидесятых годов отличается от своего предшественника — вора или расхитителя сороковых. „Чем? — возражал тогда ему комиссар. — Морда, что ль, сытей? И телевизор смотрит? Бандюга, он во все времена бандюга“. — „Если защищать закон, — как-то ответил Костенко комиссару, — стараясь сломить арестованного, унизить, показать свое над ним превосходство, тогда мы тоже можем ненароком преступниками оказаться, товарищ, комиссар. Изобличить — не значит подавить. А вдруг арестовали человека случайно — так может быть?“ Комиссар тогда ответил: „Извинимся — поймет, если честный советский человек. А если вражина — пусть обижается, мы к обидам привычные“. А Слава сказал: „Это не по-нашему“. Вот он и стал моим начальником, Славик-то…»

— Дед, — сказал Костенко, положив трубку. — Слушай, дед, у меня новости есть.

— Хорошие? — спросил Садчиков.

— Как тебе сказать? Занятные. Честно говоря, я иногда испытываю мазохистское наслаждение, когда моя версия летит: противно чувствовать себя легавой, которая всегда безошибочно идет по следу.

— Раскрываемость тогда будет у т-тебя плохая, к-критиковать станут, на собраниях прорабатывать.

— Переживу. Загодя к каждому подходить с осторожностью? Стоит ли? Так вот, дед, врачи мне прислали ответ: они Кешалаве прописывали валерьяновый корень и седуксен. Никаких других, тем более сильнодействующих снотворных ему не давали.

— На этом ты его не п-прижмешь.

— На одном этом — нет; ты, дед, говоришь как прозорливец, на этом я его не ущучу. Тут другое соображение: ни в одном из его костюмов снотворного больше не было. Только в том, синем, который был на нем, да и то остатки. Дома все переворошили — пусто. Где он держит снотворное — вот в чем вопрос.

— Ты убежден, что он еще держит снотворное? Он уже четырех человек уконтрапупил — зачем ему снотворное? Ему х-хватит денег на десяток лет, если считать, что с каждого взял т-тысяч по семь.

— Он уконтрапупил трех. Четвертый жив. И самое любопытное, что прямой начальник этого исчезнувшего, но живого четвертого, директор ювелирной фабрики Пименов, задержан в Москве по случаю странной смерти начальника их главка.

— Что? — Садчиков не сразу понял.

— Позвонили с Петровки: я просил ребят посмотреть по всем ювелирным хозяйствам, нет ли каких новостей. Один из ювелирных начальников, Проскуряков, вчера помер в ресторане во время драки с Пименовым.

— Где П-пименов? Взяли?

— За что? Не он бил, а его били… Он идет свидетелем. Проскуряков от инфаркта скончался. Поедем на Петровку? Я хочу послушать, как Пименова будут допрашивать, все-таки камешки Кешалавы могут быть с его завода… Едем, а?

— А к-кто здесь будет заниматься связью с кавказскими республиками? Вдруг по-позвонят, что нашли Налбандова? М-мне же хочется первым порадовать своего начальника.

2

Пименова допрашивала лейтенант Ермашева из второго отдела МУРа. Она работала на Петровке первый год, пришла сюда сразу из МГУ, и по прежним, недалеким, впрочем, временам, заметь ее кто в коридоре из сотрудников, наверняка бы решил, что эту тоненькую девушку с модной прической, в короткой юбчонке вызвали на допрос по поводу «морального облика».

— Скажите, гражданин Пименов, когда вы приехали в ресторан, состояние Проскурякова вам не внушало никаких опасений?

— То есть? — Пименов мельком взглянул на вошедшего Костенко.

Костенко сразу заметил, что от внимания Пименова не ускользнуло, как поспешно Ермашева поднялась из-за стола, как вспыхнуло ее лицо, от чего завитушки у висков показались совсем светлыми. И, заметив эту реакцию Пименова, Костенко понял, что этот маленький, весь какой-то запыленный человек обладает острым взглядом и быстрой сметливостью.

— Продолжайте, Ирина Васильевна, продолжайте, — попросил Костенко, чувствуя, что неловкость, вызванная его приходом, затянулась, — я не буду вам мешать, мне бы посмотреть заключение врачей.

— Вот здесь, в этой папке, — ответила Ермашева и снова покраснела.

Костенко был на Петровке человеком легендарным, молодые сотрудники смотрели на него с обожанием.

Костенко начал перебирать фотографии и вчитываться в заключения экспертов, прислушиваясь к тому, как Ермашева вела допрос.

— Мы с вами остановились на том…

— Я помню. Я сразу-то не очень понял, чем вы интересуетесь. Вы, наверное, думали, может, он был бледным или испарина на лбу? Да?

— Да. Именно это меня интересует.

— Знаете, никаких симптомов, в этом-то и ужас! Румяный был, веселый, бодрый, как всегда. Он же не человек был, а машина — весь в движении, огонь-мужик.

— Скажите, а почему он ударил вас?

— Я же объяснял товарищам в отделении милиции. Он не ударял меня. Это смешно, ей-богу. Зачем же на покойного напраслину возводить, хулигана из него делать. Любим мы на тех, кто ответить не может, сваливать. Он, покойный-то, был человеком высоких душевных качеств. Я ведь объяснял, как дело было. Он в последний миг зацепенел весь, а у него в руке фужер. Я к нему потянулся через стол-то, а он вперед рухнул и прямо мне стеклом в лицо.

— А почему он упал не на стол, а возле вашего стула?

— Да разве тут упомнишь каждую мелочь? Я кровью умылся, понять — ничего не понял, упал, а уж потом крик и шум начался, когда официанты подскочили. Я сообразить ничего не соображаю, кровь хлещет на глаза, а как очнулся, как увидел его рядом с собою мертвого, так шок у меня случился, говорить уж совсем не мог. От нервов, понятное дело… Человек-то он был замечательный.

«Если бы я не пришел, — подумал Костенко, — то допрос, видимо, превратился бы в сольную партию Пименова. Девушке неловко ставить жесткие вопросы, потому что этот человек — уважаемый работник, директор завода, орденоносец. Издеваемся над „интеллигентской мягкотелостью“, а ведь это идет от нашего дремучего полузнания. Настоящий интеллигент никогда не бывает мягкотелым. Настоящий интеллигент всегда обнажает существо проблемы, не опасаясь, что при этом он кого-то может обидеть вопросом, беспощадным и прямым. „Мягкотелый интеллигент“ — эти два слова, в принципе-то взаимоисключающие друг друга в данном понятии. Мягкотелым может быть мещанин, обыватель. Как бы мягкотелый ни говорил о себе, что он интеллигент, все равно на деле он мещанин. Когда речь идет о поиске истины, надо сразу же называть кошку кошкой и заранее оговаривать условия игры».

Костенко дождался, когда Ермашева начала записывать ответ Пименова, и спросил:

— Скажите, по пути к «Ласточке» Проскуряков в больницу не заезжал?

— Не знаю, ей-богу.

— Разве вы не в одной машине ехали?

— Мы? Да нет. Я на такси, а он на служебной. Вы шофера его спросите, у него шофер — хороший человек, вам точно скажет: завозил он его куда или нет.

— Спасибо. Это, видимо, Ирина Васильевна сделает позже. Вы меня извините, — обратился он к Ермашевой, — что я влез в вашу работу без разрешения.

— Ну что вы, Владислав Николаевич, пожалуйста.

— Тогда позвольте, я задам еще несколько вопросов.

— Да, да, конечно.

— Скажите, товарищ Пименов, — начал Костенко, отодвигая от себя папку с экспертизами. Он поднялся со стула и по обычной своей манере сел на краешек стола, — скажите, пожалуйста, а Проскуряков был воздержан по части спиртного?

— Да он и не пил вовсе! Так, если за компанию.

— Может, компаний было много?

— Нет, раз, два, и обчелся.

— Он никогда раньше не жаловался на боли в сердце?

— Никогда.

— Вы с ним часто выпивали?

— Да как вам сказать? Раза три я с ним выпивал.

— Где?

— Один раз, когда он к нам на завод приезжал, а два раза здесь, в Москве.

— Когда первый раз пили?

— Ну, этого-то я не помню.

— Где?

— Тоже не помню. Он сказал мне: «Пойдем, Пимен, поужинаем, что-то настроение скверное, семья на даче, одному грустно».

— А в день гибели что он вам сказал?

— «Едем, — говорит, — Пимен, поужинаем, а? На бережку посидим поболтаем. Яуза течет, чайки летают». Вот и поболтали.

— Это когда он вам предложил? В какое время?

— Да уж часов в семь, после работы, конечно.

— У него посетителей не было?

— Нет, всех принял, все вопросы решил.

— А у вас?

— Что? Что у меня?

— Тоже все вопросы были решены?

— Да. Я все провернул.

— Так… Продолжайте.

— Да вот, собственно, и все, чего ж тут продолжать?

— Нет. Не все. Он вас пригласил. Что было дальше?

— Дальше поехали в «Ласточку».

— Вот меня и занимает: почему вы врозь поехали, если работа у вас обоих была кончена?

— А вам непонятно?

— Не совсем, — признался Костенко и закурил, предложив сигарету Пименову.

— Спасибо, я, если позволите, свои, — ответил тот и достал мятую пачку «Севера». — Так вот, неловко перед подчиненными — ему, а мне — перед работниками главка, чтобы, знаете, чего не подумали. У нас ведь народ скор на сплетни: если начальник дружит с подчиненным, значит, обязательно и поблажки и там, понимаете, льготы всякие.

— Вы давно дружили с Проскуряковым?

— Давно.

— Домами?

— Что?

— Я спрашиваю — домами тоже дружили?

— Мы-то? Бывал я у него, а моя старуха скрючена радикулитом, в Пригорске сидит безвыездно. Я-то у него был пару раз.

— Кто предложил поехать в «Ласточку» врозь? Неужели Проскуряков так боялся досужих сплетен? Такой уважаемый человек, начальник главка.

— А может, он куда с шофером заезжал? Надо шофера спросить.

— Теперь это просто-таки необходимо сделать, — согласился Костенко и посмотрел на Ермашеву со своей обычной улыбкой. — Не так ли, Ирина Васильевна?

— Шофер уже вызван, Владислав Николаевич.

— А в отделении милиции его не допрашивали?

— Допрашивали. Он сказал, что отвез Проскурякова прямо из главка к высотному зданию на Котельнической. А «Ласточка» рядом с высоткой.

— Вот как? Видите, товарищ Пименов, никуда больше Проскуряков не заезжал.

3

Костенко ощущал, как за последние пятнадцать лет в нем остро развилось особое «качество чувствования». Он порой ощущал себя неким точным индикатором, улавливающим и безошибочно отделяющим ложь от правды. Однажды в клубе милиции выступал с психологическими опытами Вольф Мессинг. Костенко подошел к нему после сеанса, и они долго беседовали. Маленький, с седой шевелюрой, в безупречном костюме, Мессинг, держа свои пальцы в руке Костенко, говорил:

— Каждый человек может развить в себе заложенные с рождения качества телепата, угадывателя, а скорее не угадывателя, а распознавателя, надо только желать, надо поставить перед собой цель…

Первое время, когда Костенко чувствовал во время допроса, что человек ему лжет, и оперативная целесообразность не возбраняла сказать об этом, он тем не менее, опасаясь зря обидеть, молчал, из-за этого еще больше раздражался, как и всякий, кому нагло лгут в глаза. Он ловил себя на том, что, почувствовав фальшь, в корне ломал отношение к человеку, подвергая затем сомнению даже самые правдивые показания.

И сейчас Костенко уловил в словах Пименова — таких, казалось бы, искренних и открытых — неправду, и не простую, связанную с тем, что проглядел что-то или напутал, — многие лгут, чтобы не выглядеть смешными или жалкими, — нет, в словах Пименова была особая ложь, расчетливая и продуманная. И, поняв это, Костенко перестал задавать вопросы, решив, что Пименова надо вызвать для серьезной беседы, тщательно к ней подготовившись, ибо слишком уж многое во всем этом деле закольцовывалось на столь, казалось бы, случайно возникшем фигуранте: Кешалава — Налбандов, Налбандов — Пименов, Пименов — Проскуряков.

— Не буду вам больше мешать, — сказал Костенко, поднимаясь. — До свидания, Ирина Васильевна.

— До свидания, Владислав Николаевич.

— До свидания, — сказал Костенко, полуобернувшись к Пименову, — может статься, что мне понадобится с вами побеседовать по поводу интересующих меня вопросов.

— Пожалуйста, — с готовностью ответил Пименов, — слетаю домой, все на производстве утрясу и могу приехать, если есть необходимость.

— Я думаю, улетать сейчас вам ни к чему.

Ермашева спросила:

— Взять подписку о невыезде?

— Нет, — ответил Костенко, — зачем же… Просто попросить товарища Пименова задержаться на два-три дня. Адрес ваш указан?

— Да, я указал: гостиница «Турист», номер девяносто четвертый, корпус пятый. Но мне бы хоть на пару дней вернуться домой, товарищи. Все-таки я вместо двух дней и так уже неделю здесь. Мне-то в белокаменной приятно, но ведь там фабрика работает, нерешенных вопросов, наверное, тьма.

— А зачем государственные деньги на билеты тратить? — в тон ему ответил Костенко. — Рублей семьдесят набежит, не меньше. Мы-то ведь не оплатим, мы только преступников за казенный счет возим.

Костенко уже взялся за ручку двери, но потом, задержавшись на какой-то миг, обернулся:

— Между прочим, мне бы вас и как квалифицированного эксперта хотелось привлечь. Вы не откажетесь помочь нам?

— Смотря какая экспертиза.

— По камням. У наших экспертов мнения расходятся.

— По камням пожалуйста, но только смотря какие. Бриллиант, изумруд — это я не понимаю, а вот сердолик, гранат, рубин — это наша продукция, в этом я могу помочь.

— Ну, спасибо. Я вам закажу пропуск. Огарева, шесть, второй подъезд.

4

Костенко разложил перед Пименовым две горстки камней: в одной были алмазы, которые он еще вчера попросил затребовать с московской ювелирной фабрики, а во второй — те гранаты, что Кешалава оставил в номере актрисы Тороповой.

— Вот, товарищ Пименов, — сказал Костенко, — предлагаю вам блеснуть профессиональным умением: меня интересует, что собой представляют предложенные вам на экспертизу камни, их поштучная стоимость, место изготовления и возможность их реализации через торговую сеть. На этой бумажке я написал все вопросы. Не буду вам мешать, если ко мне станут звонить, передайте, что я вернусь через полчаса.

— Одну минуточку, — остановил его Пименов, нахмурившись. — Одну минуточку, пожалуйста. Простите, я вашей фамилии не знаю.

— Костенко. Моя фамилия Костенко.

— Не надо меня здесь на полчаса оставлять, товарищ Костенко. Я вам готов сразу сказать, что в этих алмазах московской фабрики я ничего по-настоящему не понимаю, а вот гранаты — мои. С нашей фабрики. Стоимость каждого не менее ста — ста двадцати рублей.

— Вы убеждены, что эти красивые гранаты с вашей фабрики?

— Абсолютно убежден, товарищ Костенко. Сомнений быть не может. Как они к вам попали? Я ж их централизованно, с охраной переправляю в «Ювелирторг».

— У нас тут свои хитрости есть, товарищ Пименов. Вы мне напишите, пожалуйста, ваше заключение, а потом я вернусь и объясню вам, как они попали в этот кабинет.

Еще вчера Костенко попросил Садчикова связаться с аппаратом Управления по борьбе с хищениями социалистической собственности и продумать совместно, каким образом, не привлекая излишнего внимания, поднять всю переписку между главком и Пригорской аффинажной фабрикой. По просьбе Костенко товарищи из УБХСС должны были поручить сотрудникам Пригорского районного отдела милиции организовать внезапную ревизию по линии местных органов народного контроля.

— Ну как там, дед? — спросил Костенко, заглянув к Садчикову. — Начали в главке документацию смотреть?

— Подбираются. Сейчас и я к ним подключусь, Слава.

— Знаешь, он сразу определил, что эти красные рубины…

— Г-гранаты.

— Да, гранаты, ты прав. Он сразу же сказал, что это с его фабрики.

— Ну и что?

— Да, в общем-то, ничего. Посмотри заодно, дед, какие там правила по хранению готовой продукции. Свяжись с московской фабрикой и предприятием на Урале. Проконсультируйся сначала с ними, а потом поспрошай, каким образом можно эти самые камни украсть в процессе производства, именно в процессе производства, чтобы нам не выпячивать отдел технического контроля.

— Х-хитрый ты.

— Зарплату нам дают именно за это качество.

— За хитрость? Выдавливай из себя по к-каплям р-раба, Слава. За ум нам дают зарплату, за ум. Хитрость — чем дальше, тем б-больше — будет не в цене. Тут х-хитришь-хитришь, а просчитают на ЭВМ — и сразу окажешься голеньким. Ну, я двинул.

— Жду сигналов. К двум часам я получу кое-что из Тбилиси, от Серго Сухишвили, и пойду по второму кругу с Кешалавой.

— В прокуратуре был?

— Пока плохо. Они не дают санкции на арест. И вообщето правильно делают: из моих косвенных улик дела не склеишь — жидко.

— А к-камни? Откуда у Кешалавы камни?

— А почему, собственно, это его камни? На показаниях одной Тороповой обвинения не построишь. Или построишь?

5

Когда Костенко вернулся в свой кабинет, Пименов передал ему маленькую бумажку:

— Вот.

— Нет, на такой бумаге писать не надо.

— Вы меня не поняли. Это вас просили позвонить. В клинику. Я написал заключение на большом листе. А это телефон клиники.

— Клиники?

— Да, какой-то Ларин звонил,

— Ларин? Нет, это Ларик. Спасибо большое, это дружок мой, спасибо вам.

Недавно Костенко встретил Лазаря на стадионе — играли «Динамо» со «Спартаком». Именно тогда он сказал Ларику, что последнее время чувствует себя чертовски плохо. Усталость ломала его начиная с двух часов; огромным усилием воли он заставлял себя быть таким же, как и утром. Но иногда все же приходилось запирать дверь кабинета и ложиться на диван. Подремав полчаса, Костенко снова мог работать до девяти вечера…

— Знаешь, Ларик, — задумчиво говорил Костенко, — я стал бояться следующего дня: вдруг не смогу встать? Раньше ведь мечтал вырваться сюда, выпить с тобой пивка, заесть черствым бутербродом. А сейчас ничего не хочу, только бы завтра проснуться без боли в брюхе и без этой чертовой усталости.

— Как дома?

— Все хорошо, ты ведь Машуню знаешь, она святая…

— Ты, между прочим, тоже не дьявол. Ну-ка, покажи язык. Желтый. Чтобы нам с тобой зря не волноваться, зайди ко мне, мы быстренько проведем обследование.

Ларик после этого трижды звонил Костенко и снова просил приехать в клинику, где он был главным врачом. Он знал, что Костенко ненавидит ходить по врачам, и обещал, что задержит его всего на час, от силы на полтора. «В муторное время живем, брат, — сказал Ларик, — сами же микробов расплодили, гарантий теперь никаких. Приезжай, не глупи, тебе еще дочку надо вырастить». Позавчера рано утром, до начала работы, Костенко заехал в клинику к Ларику. Тот провел его по всем кабинетам за сорок минут.

— Алло, Ларик, — сказал Костенко, набрав номер. — Ты что меня домогаешься? Нашел язвочку?

— Язвочку не обнаружил, а вот профессору Иванову я хочу тебя сегодня показать.

— Иванову? Он чем же занимается?

— Кровью. Твоя кровь мне не совсем нравится.

— Здесь мы с тобой не столкуемся. — Костенко улыбнулся. — Мне очень нравится моя кровь.

— Славик, слушай, это все, конечно, ерунда, но изволь ко мне сегодня приехать.

— Исключено. Как-нибудь на той неделе.

— Слава, я прошу обязательно приехать сегодня. На полчаса. С этим делом шутить нельзя.

— Когда? В какое время?

— Начиная с трех — в любое.

— В одиннадцать можно?

— До семи я тебя жду, — сказал Ларик и положил трубку. Ему было трудно продолжать этот разговор с Костенко. Он не знал, что следует говорить другу, потому что данные анализов неопровержимо свидетельствовали о наличии в организме полковника Костенко какого-то, — весьма возможно, злокачественного — воспалительного процесса.

— Эскулапы, — сказал Костенко, задумчиво посмотрев на телефонную трубку, из которой доносились короткие гудки. — Охраняют здоровье трудящихся. Так вот по поводу вашего вопроса, товарищ Пименов. Эти гранаты мы получили не из «Ювелирторга». Мы их изъяли у преступника.

— Ограбление магазина?

— В том-то и дело, что ни один магазин не был ограблен. Я запрашивал «Ювелирторг» — у них сальдо с бульдо сходится, как в аптеке. Если вы убеждены, а вы, как я вижу, убеждены, что эти камни вашей фабрики, то похитить их могли только там.

«Налбандов, скотина, сучья харя. — Пименов сразу же все понял. — Он, паразит, один он, никто больше не мог украсть, контролеры б сразу мне стукнули! Ах мерзавец, ах гад! То-то он побоялся в город вернуться, то-то он плел ахинею! А я болван! Поверил! Раз в одном деле — значит, между собой во всем честны! Мало ему было наших иголок, так нет же, целые камни стал воровать! Это же надо! Камни воровать! Кому он их сбывать думал? Все мало, мало, твари ненасытные, тараканы, мразь!»

— Этого не может быть, товарищ Костенко.

— Может, товарищ Пименов.

— Надо срочно отправить ваших людей и проверить наши склады. Может, еще что похищено? У нас ведь и гранаты, и рубины, и аметисты. Когда эти камни были похищены?

— Совсем недавно. А что касается наших людей, — это хорошая мысль. Знаете, что мы сделаем? Я сейчас закажу разговор с вашей фабрикой. Кто вас замещает?

— Главный инженер.

— Ну и прекрасно. Я позвоню ему, а вы его попросите провести наших сотрудников вечером по фабрике, посмотреть — замки, двери, окна. Не возражаете?

— Как же я могу возражать, если сам это предлагаю?

— Ну, спасибо. Очень хорошо. Теперь, может быть, и вторую формальность закончим?

— Пожалуйста.

— Я допрошу вас об инструкции по хранению ценностей и о возможности хищений. Согласны?

— Конечно, о чем разговор! Сейчас посидим вместе, помаракуем, как это могло произойти. Только, ей-богу, не верится мне, честное благородное. Как гром среди ясного неба. Надо же, все одно к одному, одно к одному…

— Значит, так… Вопрос первый. — Костенко снова улыбнулся и пощупал пальцем то место под нижним правым ребром, где снова появилась боль. — Кто из сотрудников фабрики имел доступ к хранилищу готовой продукции?

— Директор. То есть я. Всегда, в любое, как говорится, время дня.

«Ох, не нравится мне этот змей, — думал Пименов, наблюдая за тем, как Костенко записывал его ответ. — Мягко стелет, бес, не пришлось бы спать на нарах от такой подстилки. Он еще вчера смекнул, что и я все вижу, поэтому меня от девочки увел».

— Еще кто?

— Главный инженер.

— Так. Еще?

— Мой заместитель, начальник ОТК и начальник охраны. Вот, собственно, и все.

«Там, в Пригорске, он не подкопается. Там у меня все чисто. А Налбандова надо прятать. Эта сволочь меня под монастырь подведет. Надо будет его выводить — только осторожно — под виновного. Он и есть виновный, его и надо отдавать. Так или иначе, не полный же он осел, уговор был: все берет на себя, я потом его вытащу. Надо будет сразу же, как прилечу, идти к нему в горы. Сразу же. Пусть отвечает за эти камни. Господи святый, а если к ним не только камни, но и весь товар попал?! Если Налбандов держал эти проклятые гранаты вместе с нашими левыми иголками?!»

— Каждый из поименованных вами сотрудников мог входить в хранилище один или же в сопровождении начальника охраны?

— Конечно, один. Зачем же людей унижать недоверием?

— Тоже разумно.

«Карточку Налбандова они могли показывать нам, потому что он чужой паспорт оставил. Говорил же я ему, идиоту, оставь на крайний случай, не трогай документ, береги, пригодится, если надо будет уходить в бега. Но что же этот змей не спрашивает именно про Налбандова? Темнит? Значит, у него есть что-то в запасе для удара?»

— Я слушаю вас, — прервал задумчивое молчание Пименова Костенко. — Вы еще что-то хотите сказать мне?

— У нас построено все на принципе: доверяй, но проверяй, — продолжал Пименов. — Сигналов-то за восемь лет не было. Ни одного ведь не было сигнала, товарищ Костенко. Всегда переходящее знамя держали и по плану, понимаете, всегда впереди.

— Значит, никто, кроме поименованных вами сотрудников, не имел права входить в складское помещение?

— Никто.

— Может быть, вы не замечали каких-нибудь незначительных нарушений правил по хранению продукции? К сожалению, у нас бывает. Занят, к примеру, главный инженер, попросит секретаршу пойти на склад. Такого не было?

— Что вы! Упаси господь! У нас за этим смотрят очень строго!

— А во время промежуточного периода? Когда камень-минерал только поступил в обработку? Цех-то у вас, видимо, большой?

Пименов снисходительно улыбнулся — он точно сыграл эту снисходительную улыбку, подставляясь Костенко:

— Сорок камней-минералов запускаем — сорок принимаем на контроле, товарищ Костенко. Да и потом, рабочий класс у меня замечательный, чудо что за люди. Нет, это я отметаю начисто. Рабочий человек — он и есть рабочий человек.

— Значит, если наши люди установят, что на территорию завода не проникали бандиты, у нас останется полный список возможных расхитителей, не так ли?

— Именно так. Но только я за каждого из моих людей могу подписку дать.

— Вы думаете, что на территорию фабрики залезали злоумышленники?

— Да. Скорее всего.

— Как часто начальник охраны проверяет надежность запоров, окон, дверей? Проверяются ли чердаки, полы?

— Все по инструкции, товарищ Костенко, все по инструкции… Что там проверяют, я уж точно не помню, но то, что положено, обязательно проверяют.

— Вам начальник охраны ни разу ни о чем не сигнализировал? Не просил введения дополнительных постов, улучшения систем надзора?

— Нет. У нас все восемь лет надежно было.

— Значит, вы утверждаете, что, кроме главного инженера, заместителя директора, начальника ОТК и начальника охраны, в складские помещения никто не входил?

— Никто.

«Что ж он про Налбандова-то до сих пор не спрашивает? Карточку ведь приносили не зря на опознание».

— Вы понимаете, что я должен проверить поименованных вами людей?

— Понимаю. Только вы еще одного человека упустили.

— Я перечислил всех, кого вы назвали.

— Нет, товарищ Костенко. Вы забыли меня. Вы обязаны меня первым проверить.

— Да? Ну что ж. Только, надеюсь, этот наш разговор останется между нами?

— Я готов дать подписку о неразглашении.

— А разве есть такая подписка? — спросил Костенко, поднимаясь. — Ладно. Не буду вас больше задерживать. Пожалуйста, еще денька два пострадайте в столице, ладно?

— Без ножа вы меня режете, товарищ Костенко.

— Ну, так не бывает, — ответил Костенко, подписывая пропуск. — Вы в коридоре подождите, когда дадут Пригорск, я вас сразу приглашу, хорошо? Вы дадите указания заместителю или главному инженеру по поводу наших людей.

ВСЕ-ТАКИ ПЛОХО ОБМАНЫВАТЬ СВОИХ

«Здесь загнешься от холода, в колонии — от работы. Какая разница — где? И жрать нечего. Что же он не идет, что ж он меня тут на смерть обрекает?» Налбандов подтянул колени к животу. За эти четыре дня он исхудал, и теперь его колени, если нагнуть голову, легко касались подбородка. Первые два дня, что он жил здесь, согреваться приходилось только днем, осторожно выползая из охотничьего шалашика на солнце. У него тогда еще оставался батон, вязка сушек и пачка сахара. Теперь все это кончилось, а вчера ночью ударил первый заморозок. Горы сделались белыми, вокруг то и дело что-то потрескивало, будто кто подкрадывался к шалашу, и поэтому Налбандов не сомкнул глаз, сжимая в руках ружье, заряженное картечью. «Если он сегодня не придет, надо ночью спускаться в город. А где я ночью еды достану? Ему позвоню, пусть вынесет, кому ж мне еще звонить? Он меня в это дело втравил, пусть он теперь и придумывает, как вылезать. Он во всем виноват, я работал спокойно, всем честно в глаза смотрел».

Налбандов спрятал голову под бурку и начал дуть на заледеневшие пальцы. В детстве, когда они с братом уезжали на лето к бабушке в деревню, там в холодные ночи точно так же прятались с головой под бурку и долго, до звона в ушах дули, пока им становилось тепло.

Налбандов вспомнил брата. Степан сейчас заканчивал в Ленинграде аспирантуру в консерватории. Он три раза ездил за границу и в Бельгии занял третье место. Полгода назад ему присвоили звание заслуженного артиста.

«Чего ж мне на Пименова сваливать? — вздохнув, подумал Налбандов, чувствуя, что ему становится еще холоднее и в глазах загораются быстрые черно-зеленые точки из-за того, что он очень сильно дул на пальцы и на грудь. — Сам виноват. Мог бы не согласиться, и все. Да еще заявить в народный контроль — какие мне предложения передовой директор вносит. Нечего на Пименова валить! Он еще не знает про камни. Я во всем виноват, один я. Посмотрел, как Степка живет, и мне так захотелось: чтоб и машина, и пять костюмов, и туфли на каучуке, и рубашки из полотна, и чтоб завтракать в ресторане — ужинать там и дурак может, нет, именно позавтракать — без коньяку и водки, а чтоб „тостик, пожалуйста, омлет с сыром и кофе“, и чтоб официант не задавал глупого вопроса: „С молочком?“ — а чтобы знал клиента, как они Степу знают, и чтоб нес медную маленькую кофейницу, и чтобы иностранцы разные оглядывались и просили официанта принести такой же кофе, а тот чтобы отвечал: „Это специально для. заслуженного артиста Налбандова“. Степик — заслуженный. А кто я? За что мне жить так, как он? Это все только учат нас — равенство, равенство. Какое ж это равенство, если одним все открыто, а другие должны таиться, чтобы хоть чего-то достичь, а добившись, снова таиться, чтобы не начали копать, откуда взял, почему столько денег тратит. Если б нас учили с детства: „Он умней и способней, ему и жить по его уму!“ Снова я отговорки ищу. — Налбандов вздохнул. — Теперь вот уже и школа виновата. Не возьми я камни — все было бы поправимо, Пименов сам говорил: „Надо обождать. Если фабрику трясти не будут, значит, наши иголки у ферта, а не в органах. Он попадется, обязательно попадется, он ведь бандит, но это будет позже, мы все успеем в нашем производстве перестроить, мы на другой товар переключимся, с этого мы и так хорошо получили. Мне друзья в Москве подскажут, на что переключиться, мы торопиться с тобой не будем, дружок, мы своего достигнем, только без суеты, спокойно. На иголках нас не возьмешь, мы там со всех сторон закрыты“. А если Виктор попадется с камнями? Не сможет ведь он им объяснить, что эти камни спасены мною из брака. Как он им это объяснит, если попадется? Я просиживал по две смены, спасая раздробленные камни! Я придумал новые грани, я новый рисунок и новую форму создавал. Я! Никто ведь до меня в мире не смог осколок наново превратить в драгоценный камень! Я это придумал! Другой бы директор мне за это сто тысяч отвалил! А я и сказать-то про это не мог, мне „Волга“ была нужна. Ах, Витя, Витя, доберусь я до тебя, дай только отсюда вылезти! Я найду тебя, мерзавец, я всех ваших выпускников обойду, а твою фамилию выясню, и тогда плохо тебе будет, смерть в твои глаза посмотрит, если добром не отдашь мой товар. Сразу надо было в Тбилиси лететь, нечего было Пименова слушать, он старый, он всегда страхуется по сто раз, я бы там нашел этого Витеньку, красавчика, мерзавца!»

Налбандов отбросил бурку, поднялся, вышел из шалаша. Вокруг в лунной ночи все было белым, рельефным и трескучим. Он начал прыгать на месте, потом побегал вокруг шалаша, но согреться не мог.

Налбандов вспоминал, как потемнело лицо Пименова, когда он признался директору, что взял номер в «Украине» по паспорту Урушадзе. Он никогда, не видел у Пименова такого лица — за все пять лет, что проработал на фабрике.

«Зачем же ты эдак, сынок? — спросил тогда Пименов после долгой-долгой паузы. — Я ведь тебе говорил, что тот паспорт беречь надо на самый крайний случай. Баба, что ль? Или решил погулять?»

Налбандов сказал, что познакомился с женщиной, «красавица женщина, блондинка с голубыми глазами, товару в ней через край, не тащить же ее в „Турист“, в трехкоечный номер! На один день взял „люкс“, а тут встретил этого гада, он же мне точно пообещал „Волгу“, при мне из автомата звонил Григорию Васильевичу, просил зайти ко мне в „Украину“, чтобы обо всем договориться. „Ему тысячу приготовь, — сказал Виктор, — и еще надо будет тысячу передать директору магазина. Пойдем куда-нибудь, надо написать заявление, чтобы тебе позволили купить именно мою машину. Или ладно, у тебя напишем, только возьми лучше коньяку в магазине, зачем переплачивать ресторанную цену?“ Вот и переплатил. После третьей рюмки отключился. Как же он мне всыпал снотворное, изверг? Ведь я сам купил коньяк. Точно, в его бутылке эта гадость уже заранее была. То-то я обратил внимание, что та бутылка, которую он достал из своего портфеля, была без фабричной пробки. Он еще объяснил, что это прямо с завода, десятилетней выдержки. Наверное, он себе наливал из моей бутылки, а мне — из своей. Точно, он ведь просил меня воды похолодней принести. Я в ванную ушел, а он в это время налил мне отравленного коньяка, мерзавец! А еще кричат: „Милиция, милиция, советская милиция!“

Налбандов даже споткнулся, когда осознал до конца то, о чем он только сейчас говорил себе. Он тихо засмеялся: «Вор у вора украл…» Он даже сел на землю — от смеха. Он боялся громко смеяться в этом пустом, трескучем, громадном лесу.

«Будь я проклят. — Он вздохнул, почувствовав, что начал согреваться. — Будь я трижды проклят. Сам во всем виноват. Как Степику в глаза посмотрю, если будет суд и меня в зал введут конвоиры — бритого наголо, без галстука и без ремня?! Как я посмотрю ему в глаза? Как я объясню ему, что не корысть руководила мною, а желание во всем быть, как он; чтобы не позорить его своим запыленным, засаленным, старым костюмом и крикливо-цветастыми носками, чтобы он не говорил друзьям: „Познакомьтесь, это Павел“, — а чтобы ему было приятно представлять своим товарищам, тоже артистам и балеринам, старшего брата, видного горного инженера, „который вот на своей „Волге“ завез меня позавтракать“, и вообще чтобы одиннадцать месяцев унылого прозябания в Пригорске можно было компенсировать хотя бы месяцем раздольной жизни возле тебя, мой талантливый и любимый младший брат Степик. Никак я ему этого не объясню. Лучше умереть, чем доставить Степику такое горе. Если меня арестуют, его жизнь тоже будет сломана. Нет, такое не имеет права быть. Я, мерзавец, захотел того, что мне богом не отпущено, а Степику за что страдать? За то, что его брат дурак? Пусть меня Пименов куда-нибудь в геологическую партию устроит года на три, надо скрыться, время все спишет. А если не спишет? — возразил он себе. — Тогда как? На все пойду, до конца дойду, любое дело сделаю, только б не тюрьма. Не за себя ведь боюсь, да и кто за себя в наш век боится? За детей боятся, за любимую, за родителей. А у нас во всем мире никого нет: только Степик и я. На все пойду, на все», — повторил он и снова начал бегать по лугу, чтобы согреться как следует. Трава была схвачена заморозком и казалась сейчас декорацией из детской сказки, которую они со Степиком смотрели в ТЮЗе много лет назад — так давно это было, что и вспоминать нельзя: дышать тяжело, и слезы закипают.

КАК ПОРОЙ ПОЛЕЗНО ПЛОХОЕ НАСТРОЕНИЕ

1

— Садитесь, Кешалава.

— Вы передали мое письмо прокурору?

— Конечно.

— Ну и каков результат?

— Я вам отвечу. Только сначала позвольте мне задать вам ряд вопросов.

— Моя просьба не носит противозаконного характера, и вы должны ответить мне. В ином случае я откажусь разговаривать с вами до тех пор, пока сюда не будет вызван представитель прокуратуры.

Костенко подумал, что на то время, пока он будет препираться с Кешалавой, стоит остановить диктофон, но потом решил выключить его совсем, потому что сегодня следовало разыграть иную партитуру допроса, предложив Кешалаве подписывать каждый его ответ в протоколе. Здесь магнитофонная запись не нужна — для очередной стычки в прокуратуре во всяком случае. Прокурор, у которого Костенко побывал сегодня, отказался дать санкцию на продление срока задержания Кешалавы.

«Товарищ полковник, — сказал прокурор, — вы отлично понимаете, что улик не хватает. Интуиция — вещь, бесспорно, интересная, но к закону неприложимая. Давайте научимся сами уважать закон даже в мелочах, давайте научим этому всех людей в стране, это лучшая гарантия и для нашей спокойной старости, и для юности наших детей».

Возразить было нечего, к тому же прокурор говорил именно то, с чем Костенко был принципиально согласен, и тем неприятнее было Костенко выслушивать все это от другого человека — тут у кого угодно испортится настроение.

Начальник управления, ознакомившись с доводами Костенко, позвонил заместителю генерального прокурора, но тот, выслушав просьбу комиссара, отказался дать немедленный ответ.

— Я должен посмотреть материалы и вызвать начальника отдела, — сказал он. — Вы же сами говорите, что улики не закольцовываются в логическую систему. Может быть, вы попросите ваших сотрудников написать более расширенное и мотивированное обоснование?

— Дело очень горячее. Посажу я их объяснение писать, а работать кто будет?

После разговора с прокуратурой комиссар пригласил представителей всех служб, принимавших участие в «автомобильном деле», которое за последние дни так разрослось, что пришлось подключить людей из УБХСС, и попросил Костенко подробно изложить положение не просто на сегодняшний день, а на последний час. Он долго выслушивал разные точки зрения (полковник Курочкин предложил выделить всех фигурантов дела — Кешалаву, Налбандова и Пименова — в отдельные разработки; с Курочкиным не соглашался майор Родин, поддерживавший Костенко, который был убежден в том, что растаскивать это дело по разным людям ни в коем случае нельзя) и принял половинчатое решение: до тех пор, пока не будет готова экспертиза УБХСС по Пригорской фабрике и пока не обнаружен Налбандов, дело «по страничкам» не расшивать, однако он еще раз подчеркнул — «пока» и на этом совещание закончил, пообещав Костенко тем не менее попробовать переговорить с заместителем министра по поводу продления срока задержания Кешалавы.

Но до сих пор от комиссара никаких сигналов не было, и Костенко, в упор разглядывая Кешалаву, решил провести «массированное» наступление на этого парня. Он почему-то был убежден, что это «массированное» наступление принесет свои плоды.

2

Костенко не спешил начинать допрос Кешалавы. Он исподлобья приглядывался к арестованному, неторопливо затягиваясь сигаретой, высушенной в духовке газовой плиты. Так подсушивать сигареты его научил майор Ганов, когда несколько лет назад, еще на Петровке, 38, комиссар перевел Костенко «за неуживчивость характера» из группы по борьбе с бандитизмом в отдел, занимавшийся «малолетками» — преступностью среди несовершеннолетних. Кто-то из высокого начальства сказал тогда, что именно эта проблема сейчас самая важная, и немедленно был создан отдел, на который сразу же повалились все шишки. Как всегда, Костенко полез в спор. «Наивно же все это, — говорил он тогда, — зачем мы в формализм уходим, товарищ комиссар? Сейчас военное поколение, безотцовщина… Я тут схемочку набросал; смотрите, что получается: чаще всего проходят преступники сорок пятого года рождения, реже — сорок восьмого. Подростки пятнадцати-семнадцати лет. У них сплошь и рядом в графе вместо имени отца прочерк. И только в этом году их с матерями из подвалов перевели в новые дома. Надо в школах, в ремесленных училищах, на заводах работать, детский туризм развивать, хороших книг навыпускать больше, бассейны строить». Комиссар тогда шутливо предложил Костенко подать в отставку из-за несогласия с начальством, но Костенко, не удержавшись, хотя Садчиков жал ему под столом ногу, ответил: «Я бы с радостью, товарищ комиссар, не будь у нас преждевременные отставки такими позорными».

Комиссар, как всегда, хмуро поругал Костенко за якобинство, но глаза у него при этом были грустные и ругал он совсем не вдохновенно, а как бы соглашаясь с Костенко в главном, не принимая лишь его «разнузданного вольнодумства».

«Кешалава — это патология, — думал Костенко. — Социальных корней здесь искать не приходится. Защити он диссертацию, меньше двухсот рублей не получал бы. Один, семьи нет. Прояви себя, защити докторскую — будут платить пятьсот, и только обыватель, пьянь или завистливый подонок упрекнет его за эту зарплату. В чем же дело? Родной Ломброзо? Или „тлетворное влияние гангстерских картин“? Почему же тогда я отмычку не беру? Люблю ведь гангстерские картины, просто даже обожаю. Биофизика должна прийти нам на помощь в этом вопросе. Откуда такое врожденное чувство собственной и с к л ю ч и т е л ь н о с т и? Кто воспитал в Кешалаве ницшеанский дух самоутверждения через всепозволенность? Кто запрограммировал это в его генетическом коде? Значит, не „родимые пятна проклятого прошлого“? Значит, „родимые гены“? А может, психическая аномалия? Нельзя ссылаться на психическую аномалию, когда налицо осмысленное, точно продуманное деяние. Все-таки, — продолжал размышлять Костенко, неторопливо разглядывая Кешалаву, — понятие „бюрократ“ мы трактуем сугубо неверно. „Бюро“ — это не так уж плохо, особенно, когда работа в этом самом „бюро“ отлажена, четка и бесперебойна. И сейчас, если я буду на высоте этого неверно трактуемого понятия, я добьюсь того, чего следует добиться!»

— Отвечаю на ваш вопрос, — сказал наконец Костенко, разложив на столе бланки для допроса. — Ваше заявление в прокуратуру мною было передано в тот же день — вы потом сможете это проверить по входящему номеру. Ответ на ваше заявление еще не поступил: видимо, слишком маленький срок прошел. Нарушения процессуальных норм, таким образом, нет.

— Я не буду отвечать на ваши вопросы до тех пор, пока не получу ответ из прокуратуры.

— Пожалуйста, напишите мне это на отдельном листочке. Вот на этом.

— Я больше писать ничего не буду.

— Ну и ладно, — согласился Костенко. — Спасибо вам. Этим вы облегчаете мою задачу: есть основание просить прокуратуру о превращении вашего задержания в арест. Эту статью кодекса помните?

Эту статью Кешалава не помнил, и Костенко сразу же понял это. Он позвонил к дежурному и попросил вызвать конвой, чтобы задержанного увели в камеру.

— Хорошо, — сказал Кешалава, — я отвечу на ваши вопросы. Надеюсь, после этого вы отпустите меня?

— Это будет зависеть от того, что вы мне ответите. Вот распишитесь, пожалуйста. Об ответственности перед законом за дачу ложных показаний. Нет, не здесь — ниже.

Разбирая заключение экспертиз, просматривая еще раз бумажки, разложенные перед ним со странными, понятными одному лишь ему записями, Костенко — это с ним бывало в минуты отчаянно плохого настроения — твердо поверил, что сейчас он прижмет Кешалаву, прижмет на улике, которая позволит ему убедить прокуратуру и получить санкцию на арест. Только нельзя торопить события, сейчас все решит соревнование выдержек.

У Костенко бывали в жизни тяжелые дни, когда он не мог спать по ночам, терзаясь мыслью, что в камере сидит невиновный человек, а он, Костенко, арестовавший этого человека, лежит себе под теплым одеялом, покуривает и прислушивается к тому, как листва жестяно шелестит за окном. Сажать в тюрьму невиновных людей — зверство и подлость. Последнее время он несколько раз ловил себя на мысли: а почему же виновность этого красивого, воспитанного парня, так спокойно и уверенно, именно уверенно держащего себя на допросе, не вызывает у него сомнений? «А вдруг не он?»

Костенко проверял Торопову — лейтенант Рябинина прошлась по всем знакомым актрисы: «Душенька, бессребреница, честная и открытая, истинно русская актриса; уходила из двух театров в более низкооплачиваемые только потому, что не хотела играть „макулатурные“ роли; никогда не лжет, всегда — правду в глаза… Морально? Сколько вокруг нее вилось да и сейчас вьется солидных людей, так нет, влюбилась в рядового актера, комнату уже три года снимают в полуподвале». Дежурная в гостинице категорически утверждала, что весь вечер сидела на своем месте и никто, кроме Кешалавы, в номер Тороповой не входил. Костенко пригласил Торопову к себе и долго беседовал с нею обо всех обстоятельствах той памятной ночи в Сухуми.

— Может быть, он был просто пьян? — задумчиво сказала Торопова. — Может быть, не надо так строго судить его.

— Вот так даже? — удивился Костенко. — Всепрощение и благость?

— Просто жаль человека. Он был таким тактичным и внимательным весь вечер; с ним произошла какая-то странная метаморфоза у меня в номере — он стал совсем иным. Я испугалась его. Не всякому актеру дано так сыграть перевоплощение из человека в зверя.

— Значит, пощадим зверя?

— Поругайте его хорошенько — и достаточно. Это ему урок на всю жизнь.

— А то, что он камни из кармана пригоршнями доставал, — это вас не смущает?

— Единственно это и смущает.

— Вот видите. Прошу вас, если получите письмо с просьбой простить его, отказаться от своих прежних показаний, вы позвоните мне сразу же, ладно?»

…Костенко закурил, продолжая разглядывать Кешалаву в упор.

— Так, — сказал он, дождавшись, пока высохли чернила на бланке допроса, — хорошо. Поскольку, как я убедился, вы относитесь к категории клиентов хлопотных, то мне придется просить вас подписывать все ваши ответы. Нет возражений?

— Пожалуйста, — ответил Кешалава, плотнее усаживаясь на стуле.

— Вы утверждали, что все последние месяцы провели на побережье, отдыхая после серьезного заболевания?

— Да.

— Распишитесь. Спасибо. Вы согласны с заключением профессора Лебедева, что вы сейчас совершенно здоровы?

— Да.

— Распишитесь. Угнетенного настроения нет?

— Нет.

— Сон восстановился?

— Да.

— Распишитесь. В половом смысле?

— На этот вопрос я отказываюсь отвечать.

— Почему?

— Я считаю этот вопрос бестактным и не имеющим отношения к делу.

— Я же говорил вам, что в течение последних двух месяцев в Туапсе, Москве, Сочи и Ленинграде прошел ряд изнасилований, аналогичных — по предварительной фазе — тому, из-за которого я задержал вас.

Костенко заметил, как глаза Кешалавы — напряженные, собранные — на какое-то мгновение стали иными.

«Как держится, а?! — поразился Костенко. — Я ему второй раз такого червя пускаю, а он держится. Другой бы хоть вздохнул облегченно».

— Значит, вы продолжаете подозревать меня в изнасиловании?

«То-то, — удовлетворенно подумал Костенко, — хоть в слове дрогнул».

— Вы не ответили на мой вопрос: вы никогда не жаловались на половые анормальности?

— Вас интересует, не являюсь ли я половым психопатом? Нет. Половыми психопатами являются, как мне кажется, несколько недоразвитые люди. Кстати, что с моим пиджаком? Много следов крови?

— Я вам отвечу. После отвечу. Пока что мы вернемся к истории вашей болезни. Когда вы отказались от медикаментов?

— Когда уехал на море.

— Значит, последние два месяца лекарств не принимали?

— Нет, какое-то время еще принимал.

— Когда вы прекратили прием лекарств?

— Я опять-таки не понимаю, какое все это имеет отношение к делу?

— Прямое, Кешалава. Чтобы вы не писали писем в Министерство здравоохранения по поводу жестокости милиции: арестовали больного человека. Тогда мне придется сажать вас на экспертизу в клинику Кащенко, а это еще три месяца. Я хочу оградить себя от всякого рода ненужных сложностей,

— Я повторяю, что сейчас совершенно здоров. Последний месяц я отказался от приема лекарств, чтобы организм не привыкал к их постоянному воздействию.

— Вы отказались от приема всех лекарств?

— Да.

— Распишитесь. Вы никогда не пользовались наркотиками?

— Нет.

— Распишитесь. Перечислите, какими лекарствами вы пользовались.

— Седуксен, триоксазин, настойка валерианового корня.

— Это все?

— Да.

— Распишитесь.

«Так. Теперь я застрахован. Он дал ложные показания. У него в кармане было снотворное, которое дают только в психиатрических лечебницах, под надзором врачей, в минимальных дозах. Этим лекарством были убиты три человека. Один убит именно в тот день, когда „больной“ Кешалава приезжал в Ленинград, имея прописку в Гагре. И на камнях, которые шлифуют в Пригорске, где работал исчезнувший Налбандов, и в кармане Кешалавы был один и тот же яд, именуемый сильнодействующим „препаратом сна“.

— Это все? Или у вас еще вопросы?

— Мы только начинаем, Кешалава. Как говорят в Одессе, «об все не может быть и речи». У меня вот какой вопрос. Вы откуда прилетели к Милютину примерять костюм?

— С юга.

— Я догадываюсь, что не из Воркуты. Вы в тот период жили в отеле или спали на берегу под шум прибоя?

— Не помню.

— Вы не помните, а я знаю. У вас ведь тогда был номер в «Гульрипше».

— Может быть. Я там действительно несколько раз останавливался, когда были свободные номера.

— Значит, в тот день у вас был номер в «Гульрипше»?

— Это вы говорите. Я говорю, что это могло быть.

— Ознакомьтесь с выпиской из регистрационной книжки. Это данные вашего паспорта?

— Да.

— Распишитесь. Благодарю вас. Значит, двенадцатого вы снимали номер в «Гульрипше»?

— Да.

— Распишитесь. Зачем же снимать номер в отеле, а самому улетать в Ленинград? Зачем?

— Я в Ленинград улетал на один день — три часа туда, три оттуда, утром улетел, днем сделал дела, а вечером вернулся. Или даже на следующее утро. Все равно прилетишь в свой номер. Иначе пойди достань место в гостинице! Не на улице же мне спать!

— Подпишите.

— Зачем вы записываете каждое мое слово?

— Я что-либо перепутал? Приписал от себя? Или записал с ваших слов верно?

Кешалава подписал свой ответ. Костенко решил нанести первый открытый удар — он решил сломать темп допроса. Сейчас, после того, что он скажет Кешалаве, тот перейдет на односложные ответы «да» и «нет». Именно они сейчас и нужны Костенко, они и будут теми капканами, которые он заранее приготовил.

— Вы спрашивали, — начал Костенко неторопливо, — зачем я записал ваш ответ так подробно. Я объясню вам. Видите, вы подписали ваш ответ. Сами подписали, не так ли? «Не на улице же мне спать!» А на прошлом допросе вы говорили, что больше всего любите спать не в гостиницах, а на берегу моря, сиречь на улице.

— «На берегу моря» и «на улице» — это разные понятия.

— От «Гульрипша» до моря не более ста метров. Пошли дальше? У меня вот какой вопрос. Вы всегда снимали одинарный номер?

— Да.

— А если одинарных не было?

— Я платил за две койки.

— Скажите, а в ваше отсутствие никто не мог воспользоваться вашим костюмом? Некто похожий на вас? А?

— Нет.

— Распишитесь. Благодарю. Вопрос: мог ли неизвестный преступник взять у вас из номера костюм и в нем совершить преступление?

— Нет.

— Распишитесь. Почему не мог?

Костенко рассчитал точно: Кешалава не такого масштаба человек, чтобы заглатывать «крючок спасения» — какой-то неизвестный преступник ночью надел его костюм… Нет, он играл свою игру, он не собирался никому подыгрывать.

— Потому что, как вы мне сказали, насильник действовал в разных городах, и еще потому, вероятно, что вы мне устроите очную ставку с жертвами, которые подтвердят, что я не тот, кого вы ищете.

— Распишитесь. Благодарю. Беда заключается в том, Кешалава, что насильник убивал свои жертвы.

— Как?

— Что «как»? Вас интересует, каким образом он убивал их?

— Нет, меня это не интересует. «Как» — в данном случае выражается мое удивление и гнев.

— Значит, вы отвергаете возможность использования преступником вашего костюма?

— Отвергаю.

— Подпишитесь. На сегодня все.

— Вы собираетесь снова отправить меня в тюрьму?

— Обязательно.

— На каком основании, объясните мне хотя бы!

— Кешалава, не надо. Вы, как я убедился, человек умный. Вы же понимаете, что я не могу отпустить вас до тех пор, пока не проверю все версии, существующие по этому делу. Если бы вы мне сказали: «Драгоценные камни, оставленные у Тороповой, я купил за сотню у пьяницы возле базара», — я бы отпустил вас, попросив стать моим помощником в деле разыскания преступника, похитившего государственное имущество. Но, поскольку вы категорически отвергаете сам факт, поскольку вы утверждаете, что Торопова оговаривает вас и никаких камней вы не видели, я не могу вас отпустить. Ну, подумайте, как бы вы на моем месте поступили?

— Вы позволите мне написать еще одну жалобу?

— У меня или в камере?

— У вас, если можно. В камере нас теперь пятеро, эти страшные люди чудовищно ведут себя, какие-то скоты.

— Это верно. Ну, пишите. Вот бумага, перо. Снова в прокуратуру?

— Нет. Я напишу моему депутату. Это, я думаю, будет верней. Депутат — ректор нашего института, он меня прекрасно знает, я для него не единичка в деле, а советский человек, живой человек, кстати сказать.

— Валяйте, — согласился Костенко. — Может быть, вы и правы.

3

Прокурор ознакомился с объяснениями Костенко, который, в частности, указывал, что «Кешалава утверждает, что последний месяц он не употреблял снотворных препаратов, и он отвергает возможность использования его костюма другим преступником. Таким образом, никто, кроме Кешалавы, не мог положить в карман принадлежащего ему пиджака особо опасный, ядовитый „препарат сна“, которым были убиты три человека и серьезно отравлен Налбандов. В оперативных целях от продолжения допроса я отказался, однако изложенное дает основание для дальнейшей перспективной работы с Кешалавой».

— Ну что же, — сказал прокурор, — теперь вы можете предъявить ему обвинение, и это будет законное обвинение.

Когда Костенко вернулся в министерство, было уже шесть. Он хотел было попросить у помощника дежурного машину и поехать к Ларику, чтобы показаться этому самому профессору Иванову, но ему навстречу поднялся улыбчивый, нежноглазый Садчиков.

— С-славик, я хочу тебя об-брадовать. Некий старшина Нодар Гокиэли опознал по фото нашего Кешалаву. Знаешь, где он его видел? Он его видел в горах, около альпинистского лагеря «Труд». И знаешь когда? На следующий день после эпизода с Налбандовым. И з-знаешь что? В т-тот день все альпинисты в м-маршрут ушли, остался один ин-нструктор Ломер Морадзе. Это уже не старшина выяснил, это я, Морадзе — сосед Кешалавы по Т-тбилиси.

Костенко позвонил к Сухишвили:

— Здравствуй, Серго!

— Здравствуй, Славик, генацвале! — Полковник Сухишвили засмеялся. — Тебе уже сказали про нашего горного Пинкертона?

— Спасибо, Серго. Сказали. Ты меня бранить не будешь?

— Тебе, как и мне, к брани не привыкать, Слава. Начальство бранит, жена бранит, общественность тоже не отстает. А что, дорогой?

— Серго, мне надо, чтобы именно ты полетел к Морадзе. Нас с тобой сейчас интересует только одно самое главное — найти место, где у Кешалавы оборудован тайник. Тайник там, в горах, больше негде.

— Мы еще не отработали линию его тетки. Старуха теперь живет в деревне, старого княжеского рода старуха.

— Тетка теткой, а то, что он сразу после Москвы рванул, как лань, в горы, — это горячей, Серго, это горячей.

4

В шесть сорок пять позвонил Ларик.

— Старикашка, — сказал он неестественно бодро, — я передаю трубку профессору Иванову.

Костенко хотел было ответить, что «такие женские номера у него не проходят» и что это «глупо и неловко», но ответить ничего не успел, потому что услышал голос — странный, сухой, резкий, неинтересный по тембру, но властный и снисходительно-картавый.

— Послушайте, Костенко, это Иванов говорит. Вы давайте-ка приезжайте скоренько. Если денег на такси нет, я одолжу. Вы меня очень интересуете, понятно? Вы мне интересны.

— Я не умею рассказывать.

— Что?

— Я говорю, рассказывать не умею про мою работу. Это вас Лазарь Борисович обманул, что я хороший рассказчик.

— Вы меня интересуете не как рассказчик, вы меня интересуете как больной. Поторопитесь, пожалуйста, я тут задержал рентгенолога.

И положил трубку.

Костенко обернулся к Садчикову:

— У кого бы машину стрельнуть, дед?

— Тебе куда?

— В клинику.

— А что случилось?

— Черт его знает. Съезжу — узнаю. Что-то, говорят, с кровью.

Садчиков позвонил к дежурному, выпросил у него на пятнадцать минут разгонную «Волгу» и подвез Костенко на Кировскую.

Профессор Иванов оказался высоким, барственного вида бритоголовым человеком с громадным перстнем на мизинце.

— Неинтеллигентно все это, — сказал он, не ответив на приветствие Костенко. — Пойдемте, там старуха ждет.

Пока они шли по коридору в рентгеновский кабинет, к «старухе» Блюминой, Иванов продолжал выговаривать Костенко, причем оборачивался к Ларику, будто Костенко здесь и не существовал.

— Кичимся тем, что Кафку читаем, — продолжал ворчать профессор, — а к врачу не ходим. Это же неинтеллигентно: чувствовать боль, усталость, запираться во время рабочего дня, чтобы отдохнуть, и не обратиться к врачу. На Западе люди ежемесячно за большие деньги психиатру показываются, а у нас принудительно не затащишь: «Что я вам, сумасшедший?» Разве не так?

Ларик опасливо посмотрел на Костенко — не стал бы тот спорить. Иванов не терпел, когда ему возражали.

— Игорь Павлович, — заметил Ларик, — этот неинтеллигентный тип спас жизнь вашему учителю.

Иванов споткнулся, словно налетел на стену, даже руки выставил перед собой.

— Это вы?! — Он обернулся к Костенко. — Вы милиционер?

— Он полковник, — обидчиво ответил Ларик.

— Это вы спасли профессора Гальяновского?

— Он, он, — радостно повторил Ларик, — именно он.

— Хорошо, что вы мне сказали, Лазарь Борисович, иначе в гневе я мог бы отрезать ему кое-что еще вместе с аппендицитом… Чем вас наградили за то дело? Гальяновский любит рассказывать о том, как вы его спасли от бандитов. Орден? Медаль?

— Часы «Заря», именные, — ответил Костенко.

— А как здоровье того юноши, в которого стреляли бандиты?

— Рослякова? Ничего. Оклемался.

Они вошли в кабинет, и Ларик шепнул: «Раздевайся».

— А где этот Росляков? Гальяновский сделал на его сердце свою лучшую операцию, ее сейчас изучают студенты.

Костенко не ответил, потому что ему казалось, что этот профессор, как и большинство людей такого типа, говорит так, чтобы не дожидаться ответов, а лишь высказывать свои мысли.

— Так как же у него со здоровьем, у этого Рослякова?

— Со здоровьем у Рослякова хорошо, — ответил Костенко. — Правда, после женитьбы стало ухудшаться.

— Что, дрянь попалась?

— Нет. Она не дрянь. Просто он дурак.

— Так, становитесь сюда, поближе. А что же вы майку не сняли? Бросьте ее куда-нибудь, здесь пол чистый.

Сильные пальцы профессора Иванова властно ухватили Костенко за руки и придвинули к холодному экрану рентгеновского аппарата.

«Вот что значит беззащитность, — подумал Костенко. — А у Даля в словаре совсем не то написано».

— А где сейчас этот Росляков? Вместе с вами? Не дышите. Задержите воздух. Где он? А?

— Мне отвечать или воздух задерживать? — спросил Костенко, чувствуя, как в нем растет раздражение против этого громилы с перстнем.

— Отвечайте.

— Из милиции он ушел. Он теперь…

— Не дышите. Еще ближе ко мне. Не дергайтесь!

— Тут металл холодный.

— Согреется. Так где он?

— В адвокатуре.

— Повернитесь левым боком. Почему ушел? Покашляйте. Нет, активней. Здесь болит?

— Нет.

— Не врите!

— Рядом болит.

— А так?

— Так глаза на лоб лезут. Не жмите больше, а то заору.

— Ну и орите, все равно жать буду. Здесь?

— Нет.

— А если так?

— Болит.

— Здесь отдает или бьет в поддых?

— И бьет и отдает.

— Правым боком повернитесь.

— Рука не пускает.

— А вы поднимите руку. Кашляйте. Сильней. А теперь не дышите. Больно?

— Вы же велели не дышать.

— Вылезайте и одевайтесь. Лазарь, дайте мне сигарету, мои в плаще.

Костенко тихо спросил «старуху» Блюмину — лет тридцати, хорошенькую докторшу-рентгенолога:

— Что, швах мои дела?

— Кто это вам сказал? — Женщина засмеялась, не отрывая глаз от истории болезни, в которую она что-то записывала. — Дела у вас вполне приличные.

Одевшись, Костенко вышел в коридор. Профессор Иванов стоял возле окна и курил. Ларик что-то быстро говорил ему, но, услыхав скрип двери, обернулся и замолчал.

«Плохо дело», — решил Костенко, и сразу же на смену усталости пришло незнакомое ему доселе странное, несколько суетливое желание — узнать о себе и о своей болезни всю правду. То, что он серьезно болен, стало ему сейчас ясно до конца, и он вспомнил, как на днях еще шутливо говорил жене: «Рачок у меня, Машуля», — и совершенно не боялся этих своих слов, и вдруг теперь он ощутил страх, и сказал себе, что никакого рака у него не может быть, все это ерунда, просто какой-нибудь плеврит или воспаление печени, и он — отстраненно и холодно — засек этот внезапно возникший в себе страх, и отметил промелькнувшую мысль про «обычное» воспаление, и вспомнил, что серьезно больные люди интуитивно выстраивают заслон против правды.

— Профессор, я тоже за интеллигентность, — сказал Костенко. — Я за то, чтобы говорить больному правду. Наверное, это жестоко — слабый обязательно сломится, но не надо следовать врачебной этике, ориентируясь на одних слабых. Для меня высшим милосердием является правда.

Иванов внимательно выслушал его, докурил, размял в пальцах окурок, бросил его на пол («Привык, черт, что за ним все поднимают, — успел отметить Костенко, — и все в руки подают») и сказал:

— Вы больны, и я не собирался этого скрывать. Больны вы серьезно. Рак? Не знаю. Не убежден. Скорее всего у вас воспаление желчного пузыря и поджелудочной железы, но это тоже не подарочек — операцию часа на четыре я вам гарантирую. Однако, — он неторопливо двинулся к кабинету Ларика, продолжая властно и картаво говорить на ходу, — я не исключаю возможность злокачественной опухоли, сиречь рака, в правом легком. Из ста семидесяти раковых больных доктор Зарьялова в нашей клинике выписала на работу сто десятерых. Из них более восьмидесяти процентов — люди не старые, вашего возраста. Старики мрут. Я вам сказал все в открытую, потому что лгать действительно нет смысла: вы, вижу, хотите вылечиться, и в вас есть сила. Поэтому завтра же с утра вам надлежит лечь в институт, в онкологический институт.

— Завтра не выйдет.

— Почему?

— Не выйдет, — повторил Костенко. — Так или иначе придется проходить обследование в нашей клинике, я человек служивый, профессор. И потом дело у меня сейчас.

— Это бросьте. Оставьте такие ответы драматургам, которые пишут героические пьесы. Вы нужны государству здоровым, слишком накладно платить пенсии больным.

— Профессор, я это дело не могу бросить. Оно выгодное. — Костенко вдруг улыбнулся и понял, что он улыбнулся сейчас нормально, как улыбаются обычно, а не заданно, от страха и ощущения обреченной, беспомощной неловкости. — Мне за него премию дадут, у нас сейчас премии дают большие, месячный оклад получу. И на все про все мне надо пять дней. Позвольте, а? Я управлюсь за пять дней. Ну не больше, чем за семь.

— Хорошо, торговаться не буду, это не штатное расписание выбивать, — сказал Иванов. — Даю вам неделю при условии, что завтра и послезавтра вы проведете у меня утро — надо сделать обследование загодя. Я ведь не убежден, что у вас рак, отнюдь не убежден. Как говорится, фифти-фифти. Но имейте в виду: каждый день сейчас может иметь решающее значение. Каждый. Если наши исследования покажут, что отсрочка невозможна, ляжете завтра же. К начальнику вашего госпиталя я позвоню, он меня знает — мои ученики консультируют у вас онкологию.

5

— Слава! С-слава!

Костенко обернулся: на скамеечке, под деревом с уже облетевшей листвой, сидел Садчиков.

— Это Садчиков, — удивительно незнакомым Ларику голосом сказал Костенко. — Дед. Дружок мой. Знакомься.

— Влас.

— Ч-что? — не понял Садчиков.

— Я — Влас, это моя фамилия.

— Ах, так. А я С-садчиков. Ну что, Слава? Ч-то у тебя обнаружили эскулапы?

— А леший его знает. Воспаление селезенки. Так, что ли, Ларик?

— Почти.

— А я ч-что-то волновался.

— Ну, в общем, правильно делал. Через неделю я, брат, покидаю тебя: кладут в клинику. Да, Ларик, я забыл спросить: на сколько он меня ухайдакает?

— Больше месяца они не держат, Слава. Там весь курс месяц. А если придется удалять пузырь, тогда недели две.

— Не надо п-позволять вырезать из себя н-ничего. В организме нет лишних д-деталей.

— Пошли посидим куда-нибудь, мужики? — предложил Костенко. — У меня есть в загашнике десятка.

— Если т-ты решил «посидеть», значит, н-ничего серьезного, — сказал Садчиков, — а если н-ничего серьезного, тогда я двину домой.

Когда он ушел, Костенко сказал Ларику:

— Стареет дед. Теперь его можно обмануть.

— Так ты его ведь не обманывал, ты ему правду сказал.

— А что, по-твоему, лживой правды не бывает? Пошли в пельменную, Ларик, а? Мы студентами всегда в пельменную ходили.

— Пошли. И не кисни, брат… Я знаю, как Иванов говорит с теми, кому по-настоящему плохо.

— Ларик, милый, не надо… Моя проклятая профессия научила меня кое-чему — я точно отличаю ложь от правды, и я еще пока не так постарел, как Садчиков. Ты мне лучше посоветуй, говорить Маше или нет?

— Не стоит.

— Но она же увидит вывеску: «Институт онкологии»…

— Не увидит. Скажешь, что у тебя только один день для посещений, а я буду переводить тебя в этот день в терапевтическое отделение, там главный — мой дружок… Слушай, а может, нам не ходить в пельменную, брат?

— Нет. Пойдем в пельменную. У меня есть в загашнике десятка, и потом снова хочется почувствовать себя студентом.

Первый раз его привел сюда Левон, который уже успел по обыкновению перезнакомиться с поварами, официантками, с бухгалтером и заведующим. Когда он входил, все кидались к нему: «Здравствуй, Левушка! Спой, Левушка! Новый анекдот, Левушка!» И он пел новую песню — они здорово умели это делать с Митей Степановым на два голоса; рассказывал анекдот; чинил гардеробщице Екатерине Савельевне будильник; проводил воспитательные беседы с пятнадцатилетним сыном поварихи Эльвиры (ее сын сейчас защитил кандидатскую в «тонкой химической технологии»); выступал свидетелем в суде, когда муж буфетчицы Анны Павловны убежал от алиментов в Якутию. Он был в пельменной своим человеком, и ему разрешали самому делать особые пельмешки для друзей; когда кончалась стипендия, Левону верили в долг, и он приводил с собой Митю Степанова с Костенко и, подперев лицо кулаками, улыбчиво наблюдал, как друзья уплетали суп харчо.

Как-то раз по прошествии нескольких лет Степанов пригласил их сюда: у него вышла первая книга, и он решил отметить это не в ресторане и не в писательском клубе, а именно в их пельменной — маленькой, тихой и до щемящей боли в сердце родной — чем дальше уходит молодость, тем больше людей тянет к тем местам, где она проходила.

Они собрались здесь в семь часов; Степанов ждал их неподалеку.

— Устроим пир, Левон, — сказал тогда Степанов. — Коньяк у меня в портфеле, а пельмени ты сделаешь по люксовому классу.

— Пельмени будут «экстра-примочка, ультра-потрясочка», — сказал Левон и открыл свой портфель. — Видите, животные, я купил на рынке не только сметану и сало, но и сунели, киндзу и аджику…

— А будильник-то зачем? — удивился Костенко. — Или ты регламентируешь свое киновремя даже на вечеринке?

— Чудак, это для гардеробщицы, для тети Кати… Эльвире я тащу польскую губную помаду, Анне Павловне сеточку волоку, это, говорят, дефицит — сеточка для волос.

Костенко и Степанов тогда переглянулись и тут же опустили глаза — стало неловко за себя и гордо за Левона.

Они вошли в пельменную. Вместо тети Кати сидел старик, Эльвира уехала в Геленджик, а Анна Павловна умерла…

— Ладно, — сказал Левон. — Будильник я подарю старику, пусть слушает, как тикает… Ничего… Только давайте все-таки иногда будем сюда приходить, а? Если очень хорошо или очень плохо, ладно?

6

Из пельменной Ларик позвонил Степанову. Тот приехал через полчаса.

— Ты что, полковник? — сказал он, стараясь бодро улыбаться. — С ума сошел? За модой погнался?

— Что будешь пить?

— Я за рулем.

— Оставь машину. Пройдемся пешком. Что касается моды, то это Ларик паникует. Я в свой нюх верю. Рака нет. Нет у меня рака, понимаешь? Нет… И давайте поставим точку на этом вопросе. Меня ведь успокаивать не надо. Будь здоров, писатель!

— Будь здоров, сыщик! Будь здоров, лекарь!

Пельмени давно остыли, склизкое, серое тесто расползлось, и стала видна начинка — крохотные катышки мяса.

Костенко усмехнулся:

— С каждой порции повар имеет копеек пять чистой прибыли.

— А что ж ты смеешься, полковник? — спросил Степанов. — Пойди на кухню и арестуй его за воровство.

— А санкция? Нет у меня на это санкции, и это прекрасно, Митя, что я не могу пойти и запросто так арестовать повара.

Степанов смотрел на Костенко, похудевшего за эти дни, желтого, с запавшими, в мелкой сеточке морщин глазами, и думал со страхом: «Славка Костенко, господи, Славка, только-только, казалось бы, окончивший университет, только-только переселившийся из тесной коммуналки, только вроде бы начавший работать в полную силу!» Он вспоминал, как всего год назад Слава чуть не каждый день приезжал за ним, тормошил, не давая тоскливо, в оцепенении сидеть за столом над чистым листом бумаги, увозил в бассейн, заставлял плавать километр, играть в мяч, а когда понял, что Степанов наконец пришел в себя и тоска в его глазах исчезла, снова стал пропадать по неделям, лишь изредка позванивая. У него была поразительная способность появляться именно тогда, когда Степанову плохо, — то есть не пишется, а когда не пишется, жизнь кажется пустой, надоедливой и скучной. Для него, Степанова, Костенко стал той постоянной силой, на которую можно во всем опереться. И вот сейчас он, Славка Костенко, пытается шутить, избегает смотреть тебе в глаза, боясь прочесть в них страх, и боль, и отчаяние, старается казаться спокойным, уверенным. Но Степанов-то видит, что все это не так, он-то знает Костенко, он сразу заметил, как изменился Слава за один этот день — такой обычный, слякотный, суетливый, такой нежданно страшный день…

— Слушай, литератор, — сказал Костенко, заказав еще по сто граммов, — знаешь, что мы сейчас сделаем?

— Выпьем.

— Ты всегда был прагматиком, Митя. Выпьем — это тактика. Я тебя о стратегии спрашиваю.

Ларик сказал:

— Стратегия — это завтра же лечь в больницу, брат.

— Через неделю. Мы уже уговорились. А стратегия ближайшего порядка — это проводить тебя домой. А потом у нас с Митей останется одно дело.

— По бабам тебе сейчас ходить не стоит, — проворчал Ларик.

— Это ты, друг, брось! Я с первого дня, как поженился на Марье, чувствовал себя абсолютно свободным. И не безразлично свободным, — с задумчивой улыбкой продолжал Костенко, — а свободным по-настоящему, как, наверное, и должен быть свободен каждый мужчина. Тогда бы измен не было. Я считаю, что только действие рождает противодействие, да и клады ищут лишь голодные люди. Нет, мы с Митькой поедем сейчас в один дом. Ты не сердись, Ларик, там должны быть только он и я.

— Не надо, Мить, — сказал Костенко, когда они отвезли Ларика домой, — не хорони меня покуда. Я тебе правду говорю, чудак, я не верю. Понимаешь? Не просто так, как олухи не верят. Я не верю по логике. Он у меня не имеет права быть. За что? Не за что мне это, понимаешь?

Степанов подумал: «А за что он был у Левона?»

— Левон — другое дело, — продолжал Костенко, словно бы услыхав Степанова. — В вашем деле все не так, как у нас. Вам приходится воевать друг с другом, а это страшная драка, в ней гибнут самые сильные — те, кто не может делать подлостей, те, кто берет удар на себя. У меня каждая победа — как стеклышко. Я спокойно сплю по ночам, мне не надо мучительно вспоминать те поражения, которые я вынужден был нанести своим же, чтобы победить. Понимаешь меня? Я знаешь куда тебя сейчас веду? Я тебя веду к бабе Наде. Старушка тут живет, во флигеле, вдвоем с внуком. Ее дочку тоже звали Надей. Тут осторожней иди, здесь ямы, ноги можно сломать. Я у них часто бываю. Семнадцать лет я у них бываю. Если что со мной случится, Митя, тебе над ними шефствовать. Направо поверни, Митя. У нас строители — как вандалы: кругом все рушат, после них Куликово поле остается, а не стройплощадка.

Костенко остановился возле маленького грязного парадного. Желтый свет тусклой лампочки освещал его лицо. Глаза были странные — он смотрел на Степанова холодно, с прищуром.

«Неужели те, что уходят, начинают обязательно ненавидеть живых? Это ж Славка, не может этого быть! — подумал Степанов. — Или это закон, общий для всех?»

— Слушай, Мить. Погоди, я отдышусь. Ты послушай, а потом скажи твое мнение, оно мне сейчас очень важно. Помнишь, я с вами не поехал в Архиповку, когда были ты, Левон, Федоровский, Цветов, Великовский, Сметанкин — вся ваша «Потуга»? Помнишь?

— Помню.

— Это было в пятьдесят четвертом, когда мы все кончили учиться.

— Чего это ты заговорил, как в некоторых пьесах: «Здравствуй, Коля, как ты помнишь, я — твоя жена, Нюра…»

— Слушай, Мить, ты не перебивай меня, не надо. Я знаешь почему тогда с вами не поехал? Я в глаза вам всем стыдился смотреть. Помнишь, я рассказывал, что взял Шевцова? Это дело у меня ведь еще в пятьдесят четвертом началось. Надя, — он кивнул головой на дверь, — беспутной была, воровала по мелочам, а красива была, Митя, как красива! И умница. Безотцовщина, голодуха — вот и пошла по рукам. Я ее на допрос вызвал — это был первый в моей жизни допрос, — и как она стала мне рассказывать про свою жизнь — не знаю, почему Надя со мной так открыто заговорила, может, умнее меня была, а может, я ей странным после наших участковых показался, — как начала она мне задавать вопросы, Митя… Словом, я назавтра пошел к комиссару и потребовал ее освобождения. Посмеялись надо мной, и все на этом кончилось. Надо было мне вывезти ее на места преступления — там, где ее дружки воровали. Я ее вывез, машину отпустил и весь день с ней по городу ходил: в Третьяковку отвел, кино в «Ударнике» показал, «Судьбу солдата в Америке». Накормил в кафе. На речном трамвайчике ее катал. Потом она меня попросила к яслям отвезти, где ее сын Колька жил. Из-за забора на коляски смотрела, слезинки не проронила, только зацепенела вся, когда услыхала, как няньки детишек баюкали. Ясли там хорошие были. В общем, на следующий день она мне сказала, что Шевцов живет на малине, тогда еще малины были, у Фроськи Свиное Ухо. Сделали мы облаву, а он, отстрелявшись, ушел, гад. Она мне предложила найти Шевцова — он у нее первым был. Я с этим ее предложением к комиссару — добиваться санкции на ее освобождение. Хмыкал, правда, комиссар, считал, что все это сантименты, «ершистая девка, такие всегда свой смысл первей нашей выгоды держат. Если бы она приблатненная была, тогда легче, мне их хитрость сразу видна, а тут — кто его знает. Смотри, на твой риск отпускаю, шею тебе буду ломать…»

В общем, через три дня она мне позвонила. Я пришел сюда. Ее мать — баба Надя — чай поставила, тихая, на всю жизнь испуганная старуха, собралась было уходить, чтоб нас одних оставить: Надя ее к этому приучила. «Останься, мама, — Надя ей тогда сказала, — посиди с нами, попей чайку, чтоб лучше этого парня запомнить». — «А чего ж мне, доченька, его запоминать? Пришел, да и уйдет…» — «Это верно, мама, только он мне помог. Я сама-то все никак не решалась, силы не было в людей поверить». Попили мы чайку, мать вышла за перегородку чашки мыть, а Надя мне говорит: «Сегодня-то обещали к хахалю моему отвезти, вроде бы хочет он повидаться со мной, спросить, как сын живет. Колька-то ведь от него». Что-то в ней тогда новое появилось, когда она заговорила, — жестокое, холодное. «Я к вам рано утром позвоню, — сказала она, — когда он еще спать будет. Убаюкаю я его накрепко». — «Неужели ты после этого сможешь мне звонить?» — спросил я и, видно, за лицом не уследил — помнишь, как нас учили за лицом следить, Митя? «А когда он меня отдавал своим дружкам? Как подушку передавал надоевшую… Он мог?!» И знаешь, Митя, не поверил я ей, не поверил и пустил за ней наблюдение. Не поверил. Понимаешь? Довели ребята ее до дома, на Молчановке этот домик, сейчас еще стоит, позвонили мне, ринулся я туда, а в комнате лежит Надя с перерезанным горлом и записка на груди: «Смерть сукам». Может, Шевцов увидел наших людей, или она ему высказала все, что думала о нем, — не знаю, только я до сих пор чувствую свою тяжелую вину, Митя. Может, за это мне все сейчас и отливается? А? Но ведь я потом Шевцова один на один брал, за нее подставлялся, готов был смерть принять — разве я виноват, что он выпустил всю обойму в сантиметре от моей головы? Как ты думаешь, а?

Костенко не дождался ответа Степанова, вошел в парадное, позвонил в дверь, обитую драной черной клеенкой. Старуха, увидав Костенко, радостно запричитала, из комнаты вышел высокий парень, красивый странной, диковатой красотой, улыбнулся Костенко, а когда тот его обнял, вдруг закрыл глаза и потерся щекой об его висок, словно совсем маленький…

Степанову стало страшно смотреть на Костенко, когда тот обнимал этого парня, сына бандита Шевцова и Нади, погибшей из-за того, что Костенко не смог ей поверить…

ФИНТ — ВЫГОДА И ВРЕД

1

Утром, приехав из клиники, Костенко растерялся — так сенсационна была экспертиза, проведенная полковником Романовым из УБХСС. Она свидетельствовала о том, что производственные мощности станков, особенно новых, дефицитных, на аффинажной фабрике в Пригорске практически не эксплуатировались. Мощные агрегаты, сверкавшие хромом и нержавейкой, не отдавали государству прибыль; таким образом, эти умные машины ежедневно и ежечасно приносили стране убытки, ибо в балансе целесообразности отсутствие прибыли никогда не бывает «пассивом», это всегда «активный» убыток.

Василий Романов, умница, человек широко образованный, обладающий природной сметкой, проведя экспертизу, доказал, что на этом предприятии творится неладное. Предстояло теперь выяснить, что именно. Возможно, всему причиной бесхозяйственность, нерадивость, а может быть, чья-то злая корысть.

Костенко быстро встал из-за стола и пошел на четвертый этаж. Он отметил, что поднялся по лестнице быстро, как раньше, без опасения потревожить свою боль. «Только так и надо, — думал он, поднимаясь к Романову, — иначе я превращусь в забитого, несчастного пациента, который смотрит на врача, как невинно арестованный — на следователя».

— Вася, — сказал Костенко, — я не поленился сделать четыреста шагов, чтобы лично поблагодарить тебя, преклонив колени.

— Видишь ли ты, милый, мне, конечно, приятно видеть тебя коленопреклоненным, — начал Романов, он говорил словно бы распевая каждую фразу, делая ее хитрой, как конспиративная квартира, — но благодарить меня не за что! Мне было самому интересно проводить этот анализ.

— Ты все изложил в заключении?

— Видишь ли ты, — продолжал петь Романов, — изложить все невозможно, ибо так или иначе втуне останутся мои эмоции, их все же не выразить шершавым языком документа.

— Сейчас ко мне придет директор этой самой фабрики, Вася. Ты бы не помог мне построить с ним беседу?

— С ним, Слава, беседовать бесполезно. Его надо допрашивать. А потом сажать. Там «панама», Слава. Там крупная «панама».

— А если не сажать? Мне невыгодно его сажать. Мне надо посмотреть, как он себя будет вести дома. Или ты опасаешься, что там он сможет быстренько все упрятать, замести следы и тем самым помешать расследованию?

— Видишь ли ты, — с готовностью пропел Романов, — тут ведь экономика, тут, не в обиду угрозыску будь сказано, серьезное преступление, Слава. Экономику можно развалить очень скоро, а вот поправить или изменить — это куда как сложней, мил дружочек. Он, твой директор, ничего не сделает даже за год. Наша бюрократия в сфере сбыта и снабжения, может быть, и раздражает, но она зато гарантирует, что жулика мы поймаем, обязательно поймаем. И что тут лучше, мил дружочек, я не знаю, а может, знаю, но боюсь тебе сказать.

— Посмотри на моего пациента, Вася, а? Потом выскажешь свою точку зрения. Ты ведь историю вопроса знаешь?

2

Пименов даже чуть вздрогнул, когда Костенко, ознакомив его с заключением экспертизы — «запоры и решетки на окнах хранилища фабрики в полном порядке, меры охраны соблюдаются неукоснительно», — достал вторую папку, толстую, состоящую из доброй сотни листов, и сказал:

— А здесь у нас экономическая экспертиза, товарищ Пименов. Вот мне и хочется уточнить с вами ряд вопросов. Если мы все успеем оговорить, сегодня же можете возвращаться домой.

— Да разве за день все эти документы просмотришь, товарищ Костенко?! Тут недели — и то не хватит.

— Видите ли, — вступил Романов, — нас интересуют только результативные данные, в мелочи вдаваться нет смысла.

— Это товарищ Романов, — пояснил Пименову Костенко, — он экономист, помогал нам в проведении экспертизы. Вы не возражаете, если он нам и сейчас поможет?

— Да, господи, чего ж возражать-то?! Пожалуйста, пусть помогает. Вы, товарищ Романов, экономист по какому профилю?

— По широкому, товарищ Пименов, по широкому.

— Тоже сотрудник?

— Я кандидат экономических наук, моя тема — «Использование производственных мощностей».

— «Вот оно, — понял Пименов, — копают, бесы, копают. Только б он меня домой отпустил, только бы отпустил!»

— Пожалуйста, здесь об ответственности за дачу ложных показаний подпишитесь, — сказал Костенко, — и начнем. Как бы это точней вопрос сформулировать, — он обернулся к Романову, — по поводу станков?

— Видите ли, товарищ Костенко, — чуть откинув голову и прикрыв глаза, ответил Романов, — меня, как эксперта, интересует: известна ли директору завода мощность поступавших к нему станков?

— Так и сформулируем. Пожалуйста, товарищ Пименов.

— А я чего-то не пойму, товарищ Костенко, зачем вам это? Не пойму я, какое это отношение имеет к тем камешкам, которые вы мне показывали?

— Камни пропали с вашей фабрики, не так ли?

— Точно так.

— Вот нас и интересует все относящееся к вашей фабрике: если, как вы утверждаете, из складских помещений нельзя было похитить камни, если в хранилище имели доступ только проверенные люди, то мы теперь вынуждены пойти по всем линиям поиска. Вопрос понимаете?

— Чего ж его не понимать? Конечно, понимаю. Как же директору может быть неизвестна мощность станка? Если б я был белоручка какой или там ученый, а то я сам от станка.

— Что-то вы в лирику ударились, товарищ Пименов! — Костенко заставил себя улыбнуться. — Впервые это у нас с вами. Итак, производственные мощности станков вам были известны?

— Конечно.

— И вы знали производственные мощности всех тех новых станков, которые приходили на фабрику?

— Да, знал.

— Вы связывали производственные мощности новых станков с планами выпуска продукции?

— Этим занимался отдел.

— А вы?

— Я доверяю моим сотрудникам.

— Видите ли, — включился Романов, — эти вопросы не могут не волновать и меня, экономиста, особенно в связи с проводимой реформой. У нас часто руководители выпрашивают себе станки «с запасом». Но при этом такие руководители и план составляют «с запасом».

— Как же без этого! — Пименов ухмыльнулся. — Запас карман не тянет.

— Тогда я ничего не могу понять, товарищ Пименов. Учитывая все входящие показатели, производительность труда на вашей фабрике и в сопредельных с ней мастерских должна была увеличиться на шесть процентов. А увеличилась она всего на полтора процента. Как это объяснить?

— А кто эти шесть процентов вывел?

— Экономисты, — сказал Романов. — Проверили на ЭВМ.

— Вот когда нас ЭВМами снабдят, и мы так будем считать. А пока мы на счетах расклад ведем, и это не только на моей фабрике — стоит вон «Правду» открыть, — все время об ЭВМ вопрос поднимают!

— Тут вы правы, — согласился Романов, — это общая беда, спору нет.

— Вот вы бы, экономисты, нам и помогли. Мы проезд оплатим, и дом для приезжих у нас великолепный, приехали бы к нам на месяц-другой, научили бы уму-разуму.

— У меня еще один вопрос, — перебил Костенко, — новые станки к вам стали прибывать три года назад, а план реконструкции вы когда сделали?

— Хороший хозяин всегда загодя готовится, товарищ Костенко.

— Значит, три года назад у вас уже был готов план реконструкции?

— А как же! Конечно.

— Можно будет с ним ознакомиться?

— Он в голове у нас был, этот план, в голове, товарищ Костенко.

— Тогда неясно, на каком же основании вам отпускали уникальные станки? Разве под мысли, даже самые интересные, у нас станки отпускают?

Романов поправил:

— Выделяют, Владислав Николаевич. Про станки говорят «выделяют». Отпускают розничный товар. Фондовый товар выделяют после соответствующего решения плановых организаций.

Костенко был убежден, что Пименов давно ждал вопроса о том, кто выделял ему станки, и загодя приготовил ответ. Поэтому Костенко решил нанести неожиданный удар:

— А что с Налбандовым?

— Чего?

«Оп! Вот он и дрогнул. Растерялся, передовой директор. Значит, я верно шел. И дальше надо будет идти по двум направлениям. И он выведет меня и на Налбандова, и на проскуряковскую смерть, — подумал Костенко, доставая сигарету. — Так и пойдем с ним».

— Владислав Николаевич, — пропел Романов. — Если вы позволите, я пойду, у меня совещание назначено.

— Да, да, благодарю вас, Василий Силыч.

«А чего ж ты кандидату наук пропуск не отмечаешь? — подумал Пименов, посмотрев вслед Романову. — Все. Обложили, бесы».

— Пропуск у секретаря отметьте, — сказал Костенко.

— Я помню, — ответил Романов и вышел.

«Или паникую? Может, паникую? Может, не обложили? Может, этот длинный черт и вправду кандидат?»

— Так вот, я Налбандовым интересовался.

— Да, да, понимаю. А что вас интересует? Работник он хороший. Передовик.

— Нет, я интересуюсь, где он сейчас?

— Болен. Поехал в командировку и заболел. — Пименов чуть улыбнулся. — Я-то думаю, он сердцем заболел. Влюбчивый он.

— Вы его не навещали?

— Где?

— А он где сейчас?

— А я не знаю.

— Давно болен?

— Да уж с неделю.

— А кто его замещает на фабрике?

— Этот, как его… Афонин. Отставник, серьезный товарищ. Вы что, на Афонина думаете? Нет, кремень, а не человек, честнейший партиец.

— Вы его в прошлый раз не назвали.

Зазвонил телефон.

— Костенко слушает.

— Слава, — пропел Романов, — ты трубочку прижми к уху, мил человек, прижми. Интересный у тебя сегодня клиент, Слава. За ним — большое дело стоит. Я тут копии экспертизы еще раз поглядел. Пименов-то покойного Проскурякова, видно, крепко за кадык держал. Ты бы попросил ваших ребят поспрошать в главке о покойничке. У них сговор был, Слава. Да, да, входите, Иван Гаврилович. Ну, до свидания, дорогой, ко мне, вишь ли ты, тоже гость пожаловал.

— Скажите, товарищ Пименов, — положив трубку, неторопливо продолжал Костенко, — как же так — столько времени Налбандова нет, а у вас никто даже о человеке не побеспокоится?

— Так молодой он, товарищ Костенко, у кого такого не бывало.

— Что, прекрасная полячка?

— У него? Полячка? — Пименов подался вперед. — Иностранка?

— Вы вообще-то хорошо Налбандова знали?

— Неплохо.

— А почему ни разу меня о нем не спросили?

— Я? А почему я должен вас спрашивать?

— Товарищ Пименов, вам ведь не случайный прохожий предъявлял фотографию Налбандова на опознание, а сотрудник милиции. Предлагали вам его опознать по фотографии?

— Предлагали.

— И вы даже после этого не обеспокоились его судьбой?

— А я и не думал, что у него полячка какая.

— Нет у него полячки, у Лжедмитрия была, — сказал Костенко и положил перед Пименовым паспорт Урушадзе с фотокарточкой Налбандова. — По чужим документам жил в Москве ваш технический контроль.

— Неужели он? Неужели, подлец, расхищал добро? — спросил Пименов и неуверенно посмотрел на Костенко, стараясь угадать по его глазам, чего ждать дальше.

— Пожалуйста, постарайтесь припомнить: часто ли раньше этот Налбандов так задерживался в командировках?

— Нечего вспоминать: никогда у него такого не бывало.

— А в связи с чем вы так часто отправляли в Москву начальника отдела технического контроля?

— Я? Я не отправлял.

— А кто отправлял?

— Мой заместитель.

— Но вы-то об этом знали?

— Я? Знал. Но в мелочи я не входил — едет, значит, надо. Он уезжал, между прочим, в такие дни, когда продукция не шла. Не нужен он тогда был, ну и уезжал. С высшим образованием, инженер, пусть посмотрит на новшества, потом пригодится.

— Новшества он смотрел за счет государства?

— Ну тут таить нечего, за свои деньги он не ездил. Это, конечно, вы правы, непорядок.

— Это нарушение финансовой дисциплины, за это к ответственности привлекают. И последнее: я тут посмотрел ряд документов. Странное получается дело. Проскуряков вам за три года выделил станков больше, чем всем остальным фабрикам.

— А вы посмотрите, сколько раз он мне отказывал. Проскуряков-то! О покойнике не полагается говорить плохо, но ведь сколько я просиживал у него в приемной, сколько раз от ворот поворот получал!

— Я эти отказы читал. Вам отказывали в ерунде. Или в явно завышенных просьбах. А получали вы самый дефицит, в котором у Пригорской фабрики и нужды-то не было.

— Я даже не знаю, как на такой вопрос ответить, товарищ Костенко.

— Подумайте.

— Да и думать нечего. Странный этот вопрос. Недоверие я в нем вижу.

— Правильно видите.

— Это как же так?

— Да вот так. Зачем вам нужны были станки, для которых в цехах даже места не было?

— А кооперация на что?

— То есть?

— Я с мастерскими кооперировался, пока до реконструкции фабрики еще далеко.

— Выход продукции был чей: ваш или мастерских?

— Этого я сейчас точно не помню. Вы ж протокол пишете, — с потолка отвечать не стану. Позвольте, я свяжусь сейчас с заводом и представлю вам официальную справку по поводу этих станков.

— Пригорска приходится ждать три часа, линия загружена.

— Так я срочный разговор закажу. Дело-то экой оборот неприятный получает. И с Налбандовым этим вы меня огорчили. Когда мне показали фото, я, конечно, сразу его узнал, а наш начальник райотдела милиции меня успокоил. «Ничего, — говорит, — страшного с ним не случилось». А сейчас все одно к одному. Ох, господи, и сердце вон сразу прижало. У вас валидола нет, товарищ Костенко?

— Увы.

— Я хоть до аптеки дойду, если позволите.

— Пожалуйста. Здесь, на улице Герцена, есть аптека, это рядом.

3

Однако Пименов не вернулся к Костенко. Не появлялся он и в гостинице. Костенко обзвонил все больницы и морги — Пименова там не было. В девять вечера был объявлен розыск Пименова, но утром следующего дня из Пригорска позвонил начальник милиции и, чуть усмехаясь, сообщил, что ему не совсем понятно, зачем объявлять розыск Пименова, если он сейчас у себя в кабинете проводит экстренное совещание.

— Что за совещание? — поинтересовался Костенко. — Тема?

— Тема нужная — о борьбе с разгильдяйством. Из районной плановой комиссии пригласил людей, от нас, из горисполкома — всех шерстит, говорит, что его под позор подвели.

— Понятно, — задумчиво сказал Костенко и осторожно притронулся к ребрам — их намяли ему сегодня в клинике Иванова, и постоянная тупая боль теперь разошлась по всему животу. — Понятно, — повторил он. — Значит, вот что. Вы за ним, пожалуйста, смотрите как следует.

— То есть?

— Ну как мы смотрим? Неясно? Наблюдение за ним пустите.

— Так он же возвращается в Москву. Он сказал, что прилетел на три часа совещание собрать, документы приготовить — и мигом обратно.

— Вот вы его до самолета и доведите.

— А санкция?

— На меня сошлитесь.

— Сослаться, конечно, можно, но ведь документа нет. Вы меня правильно поймите, товарищ Костенко. Что за ссылка без документа? Кто ее к делу приобщит?

— Хорошо. Положите трубочку, я сейчас перезвоню и дам вам официальную телефонограмму.

— Только учтите. Пименов у нас в области — уважаемый человек. Всегда в передовиках и на Доске почета… Я должен райком поставить в известность.

— Поставьте, это разумно во всех смыслах. И скажите, что я его привлекаю к уголовной ответственности. Завтра я вам вышлю копию постановления.

«А может быть, мне сейчас надо лететь в Пригорск? — подумал Костенко, положив на рычаг телефонную трубку. — Ведь он туда ринулся не для того, чтобы совещание провести — это, как божий день, ясно. Налбандов-Урушадзе. Ей-богу, он за этим туда полетел. За чем же еще? Неужели он рассчитывал за день документацию подчистить? Наивно это, он человек деловой. Только Налбандов. Уговаривать будет, чтобы Налбандов взял все на себя. Где Налбандов? Его же нет. А может, он скрывается у Пименова дома? А что, если директор решил скрыть его навсегда, — очень заманчиво возложить на покойника всю вину за хищение. Нет, хозяйственник такого уровня на мокруху не пойдет, не должен Пименов идти на убийство. Он что-то другое предложит. А что?»

Костенко снова связался с Пригорском.

— Слушайте, майор, у меня к вам еще одна просьба. О Налбандове у вас нет никаких новостей?

— Никаких.

— Вы бы посмотрели аккуратно квартиру Пименова, может быть, он там?

Костенко услышал на другом конце провода смех: майор смеялся, закрыв ладонью трубку.

— Хорошо, товарищ полковник, — покашляв, сказал начальник райотдела милиции, — мы это сделаем, если вы так считаете.

— Ну так вот, — озлившись, сказал Костенко. — Налбандов сейчас в ваших краях.

— Это чьи данные?

— Мои. Мои данные. Извольте проинструктировать своих сотрудников. Ясно? Налбандов где-то в ваших краях, и он очень нам нужен. А я к вам завтра прилечу, я заказываю билет на утренний рейс.

4

Попросив задержаться после совещания начальника охраны и своего заместителя, Пименов, откашлявшись, сказал им:

— Я сразу на самолет, товарищи. Возращаюсь в Москву допивать чашу моего позора. Хочу вам вот что сказать… Сегодня же проведите собрания в цехах по вопросу о бдительности. Это раз. Проинструктируйте ВОХР: пусть задерживают всех подозрительных, кого заметят на территории и рядом с забором. В случае отказа добровольно сдаться — стрелять. Стрелять мерзавцев! Для бандита не такой уж большой труд сделать дубликаты ключей к замкам на дверях хранилища. Милиция тщательно проверила, не было ли взломов. А зачем им быть? Кто-то из своих может дубликат ключа сделать — вот тебе никакого взлома и в помине нет. Пусть наша «вохра» оружие проверит, а то, я думаю, оно у нас в смазке лежит. А ты, — Пименов обернулся к своему заместителю Гусеву, — следи, чтобы экономисты завтра же расчет закончили. И чтобы с выкладками попонятней — и про пользу кооперации, и про необходимость прямых связей, чтоб было ясно тем, кто хочет нас компрометировать, — мы стояли, стоим и будем стоять на страже народного рубля. Мы всегда руководствовались тем, как лучше. Плохо старались — поправьте, укажите на ошибки, а напраслину на коллектив валить не позволим, времена не те…

5

Прошлой ночью, прилетев в Пригорск, Пименов решил сразу же отправиться в горы. Выкатив из сарая мотоцикл, он собрался было предупредить жену, но окна в доме были темные — старуха ложилась спать рано. «Затемно вернусь, — подумал он, — она и не поймет, вечер или утро. Ничего, сейчас важней всего в горы попасть, пока меня еще никто не хватился». Он посмотрел, как в сарае навалены дрова на тайник, подумал, не прихватить ли с собой деньги и золото, но потом решил, что не стоит, — тайник надежен, да и вряд ли дело дойдет до обыска, особенно после того, что он решил предпринять.

Человек многоопытный, по-своему умный, быстрый в решениях и точный в логическом рассуждении, Пименов, выстраивая сейчас линию поведения, допускал ошибку, типичную для всех тех, кто осознанно стал на путь преступления. Пименов упустил обстоятельство весьма существенное: всякое преступление открывается — рано или поздно, но обязательно открывается, ибо тайное, связующее преступников, всегда слабее явного, объединяющего людей закона.

В пять часов утра Пименов вернулся домой, поставил мотоцикл в сарай и, стараясь не разбудить жену, сразу же лег в постель. Но он не уснул ни на минуту.

«Ах, бесы, бесы, — думал Пименов, осторожно отодвигаясь от жены, — кругом одни бесы. Друг за другом смотрят, друг другу поперек дороги становятся, забывая, что все тленом станет. Насчет связи с Проскуряковым я отобьюсь, это факт. Почему он мне станки давал? Потому что я передовой, кому ж их еще давать? Тем, кто вечно в прорыве? Только про это я говорить не буду, пусть про это общественность скажет. Справки в архивах поднимут, там есть хорошие справки. Нет, главное сейчас с Налбандовым решить, дай бог, чтобы все сошло так, как я разметил. Если все с ним сойдет, я буду чистым. Это я правильно сделал, что про его Степика, про брата начал… Это он сразу проглотил. Он для брата сейчас на что угодно пойдет, чтоб только Степика своего не позорить. Змей, как за шкуру свою дрожал: „А вдруг охрана меня заметит?“ Глупый он человек, поддающийся внушению. Другой бы начал из меня жилы мотать: „Убери охрану, патроны у них забери…“ А этот на мое честное слово пошел, без гарантий; думает, наверно, что я о нас обоих радею… А за халатность пусть тянут, это в конце концов условное дело — в самом худшем случае. Ах, Налбандов, Налбандов, ах, бес, как вертелся! Вот пусть за ложь и расплачивается. „Вы убеждены, что все обойдется благополучно?!“ Ишь, как смотрел на меня. Как на пророка Моисея пялился… Предатель, гнус. Верно говорят: все можно прощать, всех, а вот предателей прощать нельзя. Камни со склада поволок, сволочь, для своих тонконожек! Денег им, видишь ли, мало! „Арцисты“ подлючие! А если он живым останется? Если только ранят? — вдруг подумал Пименов и потянул папиросу враз захолодевшими пальцами. — Тогда что? Если он такой змей был раньше, чего ж ему, полудохлому, ум проявлять? Нет, не должен он из передряги говоруном уйти, он должен молчуном остаться. А вдруг? Бесы, они из породы тараканов: усами шевелят, а как страх придет — все на спину валятся».

Пименов осторожно поднялся с кровати, оделся и пошел в сарай. Там, раскидав дрова, он спустился в тайник, достал чемодан с деньгами и золотом, стер с него пыль, занес в дом.

В восемь часов директор уже был на фабрике, а в восемь тридцать собрал расширенное совещание, попросив секретаршу обзвонить представителей общественности, поскольку «дело срочное и тревожное и о нем должны знать все, чтобы сделать надлежащие выводы».

В пять часов вечера того же дня Пименов позвонил из бюро пропусков МВД к дежурному по управлению и сказал:

— Вы, товарищ, передайте Владиславу Николаевичу Костенко, что это Пименов говорит. Я ему потом все завтра утром объясню. Я только что из Пригорска, прямо с аэродрома — к вам. Вчера-то у меня сердце прихватило, лишь к вечеру, к семи часам, отдышался. Вот я и решил ночь употребить на дело, чтобы к вам не с пустыми руками. Вы только обязательно товарищу Костенко записочку оставьте, что я уже в Москве, и пусть завтра к девяти утра он мне пропуск спустит. Я, простите, с кем говорил-то? Товарищ Резников? Ну спасибо, товарищ Резников. Где я остановился? Я еще нигде не остановился, когда остановлюсь, сообщу. С гостиницами, сами небось знаете, какие тут у вас трудности. Ну до свидания, товарищ Резников, большое спасибо вам.

«Все, — подумал Пименов, опустив трубку, — теперь у меня алиби чистое, теперь только выждать надо, как дело пойдет».

Он вышел из вестибюля, оглянулся на большое бело-желтое здание МВД, и вдруг в сердце шевельнулся страх: «А может, поломать все? С кем тягаюсь-то, господи? Может, дать отбой? А как его теперь дашь? Поздно… Дело сделано, теперь пути назад нет».

«НЕ СТОИТ ОБИЖАТЬ ЛЮДЕЙ…»

1

Ломер Морадзе погладил пушистую бородку, еще раз посмотрел на Сухишвили, тяжело посмотрел, хмуро и, откашлявшись, спросил:

— Я не совсем понимаю цель вашего визита, товарищ полковник. Вероятно, вы приехали сюда не для того, чтобы совершить восхождение.

— Наверное, вы бы меня в маршрут не взяли — экипировка не та.

— Ну, это — дело поправимое, у меня склад хороший, экипировать мы вас можем. Несчастных случаев здесь не было, воровства и бандитских нападений — тоже, так что я не совсем понимаю, что вас здесь интересует?

— Меня интересует тот маршрут, по которому в горы ходил Кешалава.

— Кто?

— Кешалава. Виктор Кешалава.

— Он не ходил в горы. Он больной человек, ему наши прогулки опасны.

— Зачем же он приезжал к вам?

— Это допрос?

— Беседа. Скажем так. Беседа.

— Вы меня извините, товарищ полковник, но я не склонен беседовать с работником милиции.

— Да почему же?

— Я очень не люблю милицию. Я не верю ее работникам.

— А в чем дело?

— Это долгая, старая и грустная история.

— Я бы с удовольствием послушал эту долгую, старую и грустную историю.

— Ну что ж. Я вам ее расскажу. Я вам ее расскажу в повествовательном ключе. Согласны?

— Согласен. Курите?

— Нет. Благодарю.

— Мне можно? — спросил Сухишвили.

— Пожалуйста… Спички у вас есть?

— Увы…

— У меня тоже нет спичек, — ответил Морадзе, хотя Сухишвили видел коробок спичек возле свечки, которая стояла на подоконнике, и Морадзе знал, что Сухишвили этот коробок видит.

— Так вот о причине моей нелюбви к вам, — неторопливо продолжал Морадзе. — Представьте себе двадцатипятилетнего мастера спорта по альпинизму, аспиранта, без пяти минут кандидата наук, только-только вернувшегося из Индии, где он одолел семикилометровую вершину и привез в Тбилиси золотую медаль почета… Представили?

— Стараюсь.

— Нет, вы должны себе представить этого человека, его радость и гордость, его состояние пьяного счастья. Я думаю, что это не так уж трудно представить… Вы не альпинист, но у вас, видимо, тоже бывает ощущение пьяного счастья, ну, скажем, когда вы получаете премию за стопроцентную раскрываемость преступлений.

— Положим.

— Вы замечаете, что я обижаю вас, никак при этом не нарушая статьи Уголовного кодекса?

— Замечаю.

— Так вот, этот молодой чемпион, сидя в кафе в ожидании своих друзей, выпивает там несколько рюмок коньяку. А когда он заходит в туалет, к нему пристраиваются трое красивых, спортивного типа молодых людей, и один из них говорит: «Слушай, парень, мы читали, что ты едешь в Италию лазать по скалам. Там тебе понадобятся доллары, особенно когда ты спустишься на равнину. У нас есть доллары, цена — один к шести». Конечно, чемпиону надо было промолчать или тихонько отойти в сторону. А наш молодой чемпион, взращенный на идеалах добра и подвига, решил задержать этих фарцовщиков. Но те парнишки были хорошо тренированы, вы же помните, я отмечал их спортивную внешность. Словом, когда приехали милиционеры на мотоцикле, то они забрали одного чемпиона, а фарцовщиков лишь попросили написать объяснение по поводу хулиганских действий нашего юного мастера спорта. Напрасно страдалец говорил, что у этих подонков в кармане доллары — от чемпиона действительно пахло коньяком, а фарцовщики не пьют, когда ходят на свою работу. В отделении милиции альпинист начал кричать, требуя задержать преступников, но дежурный капитан Ненахов приказал за это отправить чемпиона в камеру. Беда же усугублялась тем, что у покорителя горных вершин дома осталась шестилетняя племянница. Одна, прошу, заметить. И надо же было аспиранту поднять крик: «Позвольте мне хотя бы позвонить к соседям, чтобы взяли к себе девочку». Словом, капитан Ненахов не разрешил шумному аспиранту позвонить. Тогда и наш герой начал грубить капитану. И за это ранним утром следующего дня аспирант был препровожден в тюрьму, а оттуда в суд, где он получил свои два года за хулиганство. Как вы понимаете, в Италию он не поехал и кандидатскую диссертацию не защитил. А в то время, когда борец за правду сидел в остроге, фарцовщиков арестовали.

— Когда это было? После того, как тех фарцовщиков посадили, вы не обращались в милицию?

— Я никогда не обращаюсь в милицию. Ни по какому вопросу. И я очень надеялся, что здесь, на высоте двух тысяч метров над уровнем моря, милиция тоже никогда не обратится ко мне.

— Понимаю, — задумчиво сказал Сухишвили, подошел к подоконнику, взял спичку и закурил. — Понимаю вас.

Морадзе зевнул и демонстративно посмотрел на часы.

— Я вас долго не задержу, — сказал Сухишвили. — Но мне все же придется допросить вас, поскольку вы были одним из последних, кто видел Кешалаву перед арестом.

— Он арестован?

— Да.

— Кешалава? Хм. Ловил фарцовщиков?

— Нет, там несколько иное дело.

— Какое же, если не секрет?

— Не секрет. Его обвиняют в попытке изнасилования.

— Это смешно.

— Почему?

— Потому что женщины и так к нему льнут, а он к ним равнодушен.

— Я заношу этот ваш ответ в протокол?

— Нет. Я не буду отвечать на вопросы.

— Вы обязаны отвечать на мои вопросы, я пришел к вам как к свидетелю.

— Ну что ж. Тогда спрашивайте.

— Когда вы в последний раз видели Кешалаву?

— Не помню.

— Вы его видели последний раз в этом месяце или в прошлом?

— Не помню.

— Он был здесь двадцать дней назад?

— Повторяю, я не помню.

— Он жил в вашей комнате?

— В моей комнате всегда спит еще несколько человек. Здесь и на веранде. Я не помню, спал ли у меня Кешалава.

— Но он был у вас?

— Был.

— Это я заношу в протокол.

— Это заносите.

— В какое время он к вам пришел?

— Не помню.

— Он был один?

— Не обратил внимания.

— Он пришел с вещами?

— Не помню.

— Но вы можете вспомнить?

— Вряд ли.

— Вряд ли… — задумчиво повторил Сухишвили. — При каких условиях вы сможете вспомнить?

— Думаете, я хочу выторговать реабилитацию?

— Нет, я так не думаю. Я просто задал вам вопрос.

— Если вы изобличите Кешалаву серьезными уликами, если вы докажете его преступление, я, быть может, вспомню какие-то обстоятельства его визита. Незначительные обстоятельства. А сейчас, простите меня, пора спать. Отбой был уже час назад, а мы живем по железному режиму. Если угодно, можем продолжить беседу завтра вечером, когда я приведу людей из маршрута. Я, видите ли, допускаю мысль, что у него дома остался маленький племянник, а некий Ненахов не позволял Кешалаве позвонить соседям.

— До свидания, — сказал Сухишвили, поднимаясь.

— Всего хорошего.

2

В Тбилиси Серго Сухишвили вернулся поздно ночью, потому что самолет задержался в аэропорту Сухуми из-за грозы. Низкая гроза бушевала над морем, разрывая черные тучи стремительными сине-желтыми прострелами, и какое-то мгновение после того, как разряд, отгрохотав, исчезал, в небе оставался черно-зеленый контур странного дерева — с изломанным стволом и тонкими ветвями…

Утром Сухишвили поднял справку на Морадзе, нашел судебное дело по обвинению фарцовщиков Гальперина, Столова и Ревадзе, а потом вызвал Ненахова, который, как оказалось, дослуживал три месяца до пенсии.

Ненахов сразу же опознал Морадзе по фотокарточке, прикрепленной к делу.

— Мерзавец он, товарищ полковник, — убежденно сказал Ненахов, — мало ему дали.

— Он вам говорил о том, что фарцовщики предлагали ему валюту?

— Говорить можно что угодно. Напился, хулиганил, понимаете, оскорблял по-всякому и меня и Гогоберидзе.

— Это записано в деле. Он вам говорил, с каким предложением к нему обратились те трое?

— Говорить можно что угодно. Вы б слышали, какие слова он выкрикивал по моему адресу. Я до сих пор этого подлеца помню.

— Меня интересует, капитан, что он вам говорил.

— Племянница, говорил, у него дома. Требовал, чтобы я разрешил ему позвонить. Они все, хулиганье, как напьются, так требуют телефон и грозятся лично министру жаловаться.

— Это было потом. Что он вам говорил, когда его доставили в отделение?

— Говорил, что эти парни — валютчики.

— Вы задержали тех людей?

— За что же честных людей задерживать? Культурные люди, одеты аккуратно, не то, что он — в рванье. Бороду еще, понимаете, отрастил, в кафе пришел неопрятный, в куртке, без галстука. Дебош учинил, пиджак порвал.

— Вы мне отвечайте: он вам говорил, что те трое предлагали ему доллары?

— Пьяный хулиган всегда сто причин найдет, товарищ полковник.

Сухишвили подвинул Ненахову лист бумаги и попросил:

— Напишите мне об этом. Напишите о том, что Морадзе просил вас задержать Гальперина, Столова и Ревадзе как фарцовщиков. И объясните, почему вы не сделали этого.

Сухишвили смотрел на склоненную голову Ненахова, на его аккуратный пробор, на тонкую шею и большие, расплющенные у ногтей пальцы и ломал спички, чтобы не ударить кулаком по столу и не закричать на этого человека, который в течении двадцати четырех часов дежурства в отделении милиции олицетворяет Советскую власть.

«А мне потом красней, — думал Сухишвили, сдерживая ярость. — Мне потом выдумывай вздорные объяснения, когда встречаешься с такими, как Морадзе, или с ребятами на заводе, или в институте, мне потом отстаивай честь мундира. До тех пор, пока есть такие вот тупицы, для которых человек определяется галстуком, бородой или аккуратным пиджаком, ничего мы не добьемся, ничего…»

Прочитав объяснение Ненахова, Сухишвили протянул ему дело арестованных фарцовщиков.

— Вот, — сказал он очень тихо, чтобы не сорваться на крик, — это те самые аккуратные молодые люди, которых Морадзе хотел задержать. Честней человек с бородой и без галстука пил коньяк, вы правы, пил. Честный человек может выпить, а преступник, умный преступник, всегда трезвый, когда идет на дело. Что теперь скажете, Ненахов?

— Откуда ж я тогда знал, что они валютчики, товарищ полковник?

Сухишвили поднялся из-за стола и — не удержался — закричал:

— Так ведь он вам говорил об этом! Тогда! Говорил!

«Альпинистский лагерь „Труд“, Морадзе. Приговор по вашему делу отменен. МВД ходатайствовало перед комитетом физкультуры о восстановлении вам звания мастера спорта. В аспирантуре приказ о вашем отчислении аннулирован.

Сухишвили».

ПОСЛЕДНИЙ РАУНД

1

В три часа утра Костенко разбудил телефонный звонок: дежурный из МВД сообщал, что сорок минут назад в Пригорске обнаружен Налбандов. Он был тяжело ранен при попытке ограбления хранилища аффинажной фабрики и сейчас в бессознательном состоянии находится в городской больнице.

Через полтора часа Костенко вылетел в Пригорск.

— Вы слышите меня? — тихо спросил Костенко, склонившись над изголовьем Налбандова.

Тот лежал в палате, окна которой выходили на горы. Ночью выпал первый снег, и сейчас солнце высверкивало синим, словно отражаясь в гранях диковинных драгоценных камней.

Доктор стоял над раненым и держал пальцы на его пульсе.

— Вы слышите, Налбандов? Отвечайте, вам можно говорить, — негромко сказал он. — Я оперировал вас, я позволяю вам говорить.

— Я слышу, — прошептал Налбандов. — Пить… дайте…

Сестра поднесла к его губам поильник.

— Горько, — сказал Налбандов. — Вы мне даете горечь…

— Это морс. Он кислый, пейте…

Костенко достал из кармана фотографию Кешалавы и показал ее Налбандову.

— Это он наливал вам из своей бутылки? — спросил Костенко. — Это он принес с собой в номер бутылку коньяка?

— Да… Он. Это он достал… свой коньяк… из «дипломата»…

— Какой «дипломат»?

— Портфель-«дипломат»… Плоский черный чемоданчик…

Где-то позади, далеко остался сейчас в памяти Пименов, который принес ему прошлой ночью вареную курицу, батон и бутылку водки. Как нечто странное, прошлое, из давно ушедшей жизни, слышались Налбандову слова Пименова. Он помнил весь разговор, но сейчас не мог бы его воспроизвести, потому что разговор этот, длинный, двухчасовой, подробный, казался Налбандову каким-то единым целым, тяжелым, как плита гранита. Иногда, правда, Налбандов оставался один. Не было никакого Пименова, и не было последнего разговора, когда тот объяснял, зачем нужно имитировать ограбление фабричного склада, и не было того ужаса, который жил в нем, разрастаясь, всю ту неделю, пока он вернулся в Пригорск и отсиживался в шалаше. Это забытое ощущение принадлежности себе самому возникло в нем сразу же после того, как в спину ударило тяжелым холодом, смяло и повалило на землю. А когда он услышал над собой испуганное причитание сторожа, который узнал его, ощущение принадлежности самому себе исчезло, и он закричал от нестерпимой, жаркой боли.

— Вы помните имя и отчество этого человека?

Налбандов отрицательно покачал головой.

— А фамилию?

— Витя… В институте мы звали его Витек… Я умру?

— Ваша жизнь в безопасности, — ответил доктор. — Вон даже пульс как у здорового.

Костенко заметил, как по восковому лицу Налбандова пробежала слабая улыбка: сначала дрогнули веки, потом чуть искривились губы, и задвигался кончик заострившегося носа, на котором выделялись тонкие, белые ноздри.

«Неужели я буду тоже верить им так же, как он?» — подумал Костенко.

— Что у вас было в чемодане, кроме тех камней? — спросил Костенко.

«Он говорил, что я не должен отвечать, — вспомнил Налбандов слова Пименова, — а как же мне не отвечать, если он спрашивает?»

Налбандову стало жаль себя, и он заплакал. Доктор посмотрел на Костенко и выразительно закрыл глаза.

— Там было еще что-нибудь? — снова спросил Костенко. — Вы отвечайте, мы ведь Кешалаву арестовали. А он вас убить хотел.

— Меня все убить хотят, — ответил Налбандов и умер.

Реаниматоры трудились еще полчаса, но ничего сделать не смогли.

— Я, честно говоря, не думал, что он столько протянет, — сказал доктор. — Какой сильный организм, а? Позвонок задет, печень вдребезги, а ведь семь часов прожил.

— А поджелудочная не была задета? — поинтересовался Костенко. — Или желчный?

— Желчный — это бы не страшно, а поджелудочная — единственный орган, с которым мы бессильны.

Костенко сразу же вспомнил лицо профессора Иванова и пошел к машине.

2

Гусев, заместитель директора фабрики, был из отставников — подтянутый, с командным голосом и большими, навыкате голубыми глазами.

— На фабрике все спокойно, — сообщил он, быстро поднявшись из-за стола. — Никаких происшествий, товарищ полковник, не зафиксировано.

— Не считая того, что убили Налбандова.

— Ранили.

— Он умер.

— Ай-яй-яй! Молодой ведь человек. Товарищ Пименов утром звонил, так просто, знаете, в голосе изменился, когда я ему рассказал.

— Давно он звонил?

— С полчаса.

— Беспокоится, как без него дела идут?

— А как же! Он ведь сюда столько сил вложил, столько души!

— Он сам про Налбандова спросил или вы ему сказали?

— Откуда ж ему про это знать, товарищ полковник? Конечно, я ему рассказал.

— Он хоть поинтересовался, жив Налбандов или убит наповал? Директора наши часто за делом людей забывают.

— Нет, Пименов из другой породы. Он первым делом спросил, как обнаружили вора, где, велел сообщить в милицию, а когда я ему доложил, что все меры приняты, он сразу же спросил о состоянии. Преступник или там не преступник, а все равно человек. Нет, наш директор сердцем не зачерствел. Он ведь как в воду глядел, когда совещание проводил. «Бдительность, — говорит, — повышайте, а то из-под носа фабрику растащат».

— Молодец, так и надо. Какая была повестка дня на этом совещании?

— Широкая, товарищ полковник, была повестка. Директор говорил и о том, что мы не умеем считать, и что все планы надо пересмотреть с учетом интенсификации производства, и что необходимо организовать курсы по изучению экономической науки.

— Да, молодец Пименов. Молодец! Сам небось инструктировал охрану?

— Конечно. «У вас, — говорит, — и оружие-то, наверное, в масле».

Гусев отвечал, словно рапортовал, и Костенко чувствовал, что этот голубоглазый, аккуратно причесанный старик испытывает постоянное желание встать по стойке «смирно».

— Вы ему сказали, что я говорил с Налбандовым?

— Конечно, конечно. Все сообщил. И про вас, и про бригаду врачей.

«Все, теперь он уйдет, — подумал Костенко, отогнав острое желание лечь на холодный клеенчатый диван и поджать ноги к подбородку, чтобы успокоить боль. — Надо звонить к Садчикову. Только вряд ли он теперь найдет Пименова».

— Товарищ Гусев, я бы попросил вас вот о чем…

Гусев сразу же поднялся и привычно одернул синий, нескладно сидевший на нем пиджак.

— Слушаю.

— Пожалуйста, попросите начальника отдела кадров принести мне личные дела всего руководящего состава фабрики. Это раз. Потом с вами побеседуют товарищи из райотдела. Они вас ждут в приемной. Это обычная процедура, мы сейчас будем со всеми говорить. Два. Теперь последнее. Я здесь с вашего разрешения посижу и отсюда поговорю с Москвой. Секретарша пусть трубочку не берет, у меня будет служебный разговор. Хорошо?

— Конечно, товарищ полковник. Не угодно ли чайку?

— Спасибо. Не надо. Я все больше воду пью, к чаю равнодушен.

— Доставить из столовой обед?

— Нет, нет, не тревожьтесь, пожалуйста.

С Москвой соединили через двадцать минут. К телефону подошел Садчиков.

— Дед, бери людей и отправляйся в «Турист», номер 94, в пятом корпусе, — сказал Костенко. — Это его прежняя комната.

— Х-хорошо, — ответил Садчиков.

«Все понимает, господи, как все понимает, — подумал Костенко, — и как обидно, что я теперь его начальник, а не наоборот. Нечестность в этом есть какая-то. Разве он виноват, что ему пришлось сначала воевать, а потом — без перерыва на учебу — сразу же ловить бандитов?»

— Но скорее всего там его уже нет.

— Ах в-вот так даже?

— Именно… Ты установочку на месте проведи, ладно?

— Как ты с-себя чувствуешь?

— Давай поборемся.

— С-слава, а может быть, тебе стоит сейчас вернуться, а? Х-хочешь, я тебя п-подменю?

— Я доскриплю.

— Брюхо болит?

— Да не очень… А что это ты моим брюхом интересуешься?

— В п-порядке проявления т-товарищества. — Садчиков усмехнулся и, вздохнув, повесил трубку.

Костенко трижды перечитал автобиографию Пименова, сделал несколько выписок, потом пригласил инспекторов уголовного розыска из райотдела, объяснил им, что сейчас очень важно побеседовать с каждым сотрудником фабрики, чтобы собрать как можно больше данных о личности Пименова, о его привычках, склонностях, о его знакомых и родственниках.

Костенко решил заранее провести всю эту работу, не дожидаясь, пока Садчиков сообщит ему, что Пименов скрылся.

3

В четыре часа дня Костенко, уже определенно зная, что Пименов из Москвы исчез, а в Пригорске не появился, сообщил Садчикову не только имена, но и адреса всех московских знакомых и родственников директора, и Садчиков начал с ними работу. Ему, Костенко, стало известно, что Пименов здесь, в Пригорске, особо дружеских отношений ни с кем не водил, водки пил мало, женщинами не увлекался, а все свободное время проводил на охоте и рыбалке.

На этом пункте Костенко задержался.

— Ну-ка, — попросил он начальника райотдела, — давайте выясним, в какие места он ездил рыбачить и охотиться. Егерь, может, какой у него был, бакенщик?

— Бакенщиков у нас нет, река порожистая, — ответил начальник РОМа, — и егерей тоже нет, здесь все охотники сами себе егеря. Шалашку каждый ставит и в округе охотится.

— Шалашку? У Пименова был шалаш? Где?

— Так ведь лес большой.

— Как он туда добирался?

— Климов показал, что он в лес на мотоцикле ездил.

— Какой у него мотоцикл?

— Обычный… «ИЖ»…

— С коляской?

— Да.

— Значит, он в лесу по тропинке ездил, по хорошей тропинке. Много у вас в лесу троп?

— Жулье-то все в городе. — Начальник РОМа улыбнулся. — А в лесу браконьеры, они не по нашей части.

— Жаль, что не по нашей, между прочим. Давайте-ка, майор, опросите всех здешних охотников, может, кто знает, где был шалаш Пименова. Это сейчас главная задача.

— Да Пименов домой придет, помяните слово, товарищ полковник. Я ведь его десять лет знаю, тут что-то не так.

Просмотрев деловую переписку фабрики с главком, со смежниками, с мелкими мастерскими, Костенко почувствовал, что он сейчас надолго завязнет в обилии бумажек — разноцветных и разноформатных, с печатями и без них.

— Знаете что, товарищ Гусев, — сказал он, — отложим эти бумаги для ОБХСС, и пусть ваши смежники, те, которым Пименов отдавал новейшее оборудование, доставят вам сюда свою продукцию.

Когда на зеленое сукно длинного директорского стола легли пластмассовые и металлические детали, Костенко, усмехнувшись, вспомнил анекдот времен войны про старика, который носил со своей кроватной фабрики детальки, чтобы дома новую койку старухе смастерить. Таскал он детали, таскал, но, как ни соберет, все не койка, а пулемет получается.

За полчаса Костенко с помощью двух инженеров легко собрал рубиновую иглу для проигрывателя — товар наиболее дефицитный, выпускавшийся фабрикой в ничтожном количестве, как опытные образцы. Однако из записей в бухгалтерских книгах явствовало, что мастерские поставляли фабрике «полуфабрикаты» в количестве, обеспечивающем массовое производство.

К одиннадцати часам вечера Костенко знал, где находится шалаш Пименова: в прошлом году шофер автобуса Макарян видел директора за распадком возле ущелья.

Костенко попросил Макаряна проводить их группу туда.

— Да завтра съездим, товарищ полковник, — говорил начальник РОМа. — Поверьте слову, он с последним самолетом прилетит. А нет, так поутру и отправимся.

— Вы оружие приготовьте, — посоветовал Костенко. — А ваше отношение к Пименову вы мне уже трижды высказали, я запомнил.

Они добрались до места только к утру — Макарян в темноте потерял тропу.

— Вы не топчите там, — попросил Костенко, — пусть со мной пойдут только фотограф и эксперт.

Начальник РОМа, усмехнувшись, посмотрел на своих оперативников.

Костенко вошел первым. Шалаш был пуст.

На самодельном столе лежали остатки курицы, а в металлической банке из-под бычков в томате — горка окурков. «Север» и «Прима». Здесь же стояла порожняя бутылка водки.

— Ну, — обернувшись к начальнику РОМа, стоявшему у входа, сказал Костенко, — кто здесь пировал? Святой дух? Или Пименов с Налбандовым вчера ночью? Окурки, бутылку — все «на пальчики» берите, — попросил он эксперта и пошел к машинам. Забравшись в «Волгу», он устроился на заднем сиденье так, что смог наконец подтянуть коленки к подбородку, боль сразу же начала успокаиваться, и он впервые за много часов ощутил тепло в ногах и пальцах.

Костенко вспомнил Левона. Он даже закрыл глаза — так он ясно увидел его лицо: круглые глаза, боксерский, чуть расплющенный нос («Во мне унизили истого армянина, — шутил Лева, когда ему перебили переносье во время поединка на ринге со студентом из Института международных отношений. — Курносый армянин — это что-то новое в биографии моего народа, на родине меня не поймут»).

«Господи, — подумал Костенко, — а ведь Левон родом из Пригорска. Он еще всегда говорил: „Ни ереванские, ни арзнинские, ни кировабадские Кочаряны не смогут сравниться с нами, пригорскими…“

Левон многое знал, многое умел, но жизнь его была несладкой: он начал работать в сорок втором году, когда ему было одиннадцать. Он расстался с женщиной, которую любил, и, скрывая от всех горе, заводил шумные романы. К нему ходили за советом все, и он никогда не ошибался, давая советы. Он умел хлопотать за друзей: просиживал долгие часы в приемных, когда Костенко с Машей жили в разных комнатах, а квартиру никак не давали. Левон ездил в Ленинград на заседание художественного совета, когда сдавали первый фильм Степанова… А когда фильм провалился и Степанов с горя начал пить, Левон вызвал его к себе в онкологическую клинику (это было в самом начале, после операции и кобальтовой пушки), купил бутылку «Старки», увел Митьку в подвал, и провел с ним там весь день и половину ночи, и оставил Митю ночевать у истопников, и отпустил его только на следующий день, позвонив предварительно Костенко: «Синдром кончился, но все-таки побудь с ним, ему плохо, очень плохо». Костенко вспомнил, как Левон еще до болезни пришел к нему на Петровку, 38, хлопотать за соседа по двору. «Славик, он ни в чем не виноват, он не может быть жуликом… Ты должен освободить его…» Костенко знал, что сосед Левона — жулик и гад, но он был в «несознанке», и Костенко ничего не мог ответить другу, и отводил глаза, и старался перевести разговор на Митьку Степанова, который уехал тогда во Вьетнам, но Левон стоял на своем, а потом сказал: «Ты можешь погубить себя, Слава, если перестанешь верить друзьям. Если хочешь, я могу поклясться, что он невиновен. Я готов взять его на поруки… Пойми, ведь у него дочке пять месяцев всего…» Он ушел тогда, хлопнув дверью. Позвонил он только через пять месяцев, когда кончился процесс и жулика осудили. «Хочешь плюнуть мне в лицо? — сказал он тогда. — Закажи пропуск, я приеду к тебе. Можешь собрать всех сотрудников отдела: публичность казни — залог ее воспитательного значения…»

«Нет его на свете. — Костенко вздохнул. — Пусто без него… Пусто…»

4

Когда днем пришли данные экспертизы и стало очевидно, что на бутылке из-под водки были отпечатки пальцев Налбандова и второго человека и на окурках также были зафиксированы отпечатки пальцев неизвестного и Налбандова, Костенко попросил бутылочку ему вернуть, внимательно изучил этикетку и сразу же обнаружил на ней штамп «ресторан».

Костенко поехал в аэропорт, зашел к директору ресторана, сонной женщине в белой куртке, надетой поверх меховой безрукавки, и, представившись, спросил:

— Скажите, пожалуйста, кто позавчера ночью работал в смене?

— Вы бэхаэс, что ль? Так у нас вчера лейтенант Широков был, все обсмотрел. Ей-богу, будто работы у вас другой нет.

— Что, часто мучают?

— Будто и не знаете.

— Да знаю, знаю. Вас не мучай, все по кирпичам разнесете.

— Платили б мне триста, а не семьдесят, выгоды б государству было на пятьсот.

Костенко улыбнулся:

— Экономическую дискуссию продолжим позже, а? Вы мне сейчас помогите в моем деле, я из уголовного розыска.

— Тоже змеи, — беззлобно сказала женщина и достала из сейфа какие-то растрепанные, захватанные жирными руками бумаги. Поплевывая на пальцы, она стала перелистывать графики дежурств сотрудников, продолжая ворчать: — Вы думаете, у меня сотрудников раз-два — и обчелся? Их аж пятнадцать человек! А что толку? В ресторане всего десять столов, а в книгу гляньте — вся жалобами исписана. Хоть бы одно предложение, так нет, только жалобы… Дали б волю директору — пусть хоть семь бэхаэс проверяют, пусть хоть заместителем лейтенант сидит, — я бы с пятью людьми здесь чудеса делала, ко мне б из других городов люди обедать прилетали. А то ведь я официантке замечание, а она мне заявление об уходе. Вот… Маклакова дежурила, Шилкина с Васильковой, на кухне — Крюков и в гардеробе — Потанин.

— Когда последний самолет из Москвы приходит, ресторан еще открыт?

— Нет. Мы за полчаса до него закрываемся.

Костенко достал из портфеля бутылку.

— Это штамп вашего ресторана?

— Сама ставила.

— Ну а если постучать в дверь, попросить хорошенько, продадут?

— Кто ж от рубля откажется?

— Кур тоже продаете?

— Это что, пароль какой?

Костенко усмехнулся и объяснил:

— Нет, я имею в виду отварных кур. Вы продавали позавчера в буфете отварных кур?

Женщина снова полезла в сейф, достала еще одну кипу листов и начала — так же неторопливо и обстоятельно — просматривать свои записи.

— А была б у меня прямая связь с колхозом, — ворчливо объясняла она, — я б сразу вам ответила. Разве упомнишь, что торг отпустит? Сегодня кур даст, завтра — свинину. А кто ее берет, свинину-то? Вот, нашла! Продавали мы позавчера цыплят вареных, верно говорите.

Официантка Шилкина опознала Пименова по фотографии.

— Он наш, в городе живет, на машине ездит, начальник. Верно, покупал он у меня водку и закуску.

— Ресторан-то был закрыт?

— Так он постучал.

— Рублем он тебе постучал, — хмуро сказала директорша, — ишь, какая сердечная.

— А что ж мне, отказать человеку?!

— Ты б в рабочее время человека обслуживала, а то по часу всех маринуешь!

— А вы б поварам приказали работать быстрей, а не баклуши бить.

Костенко подвинул Шилкиной протокол опознания:

— Подпишитесь, пожалуйста. Спасибо. Я поеду, а вы уж без меня выясняйте отношения.

Вернувшись на фабрику, где сотрудники райотдела продолжали вести допросы, Костенко сказал начальнику РОМа:

— На вечерний рейс, пожалуйста, забронируйте мне билет и посмотрите по вашим справкам, когда Пименов терял паспорт.

— Паспорт? А почему вы думаете, что он терял паспорт? Я что-то не помню такого эпизода.

— Посмотрите, майор, посмотрите. Не прилетел ведь Пименов… И в Москве его нет. По какому ж документу он жить будет, бедолага? Меня чутье не обманывает — терял он паспорт, обязательно он паспорт свой должен был утерять.

5

Кешалава и сегодня был так же спокоен, как всегда. Лицо его, правда, изменилось до неузнаваемости из-за того, что отросла борода. Она у него была густая, подбиралась к самым глазам и, сливаясь со смоляными волосами, выбивавшимися из-под расстегнутой рубашки, казалась продолжением сплошного волосяного покрова.

Костенко вдруг представил его в номере очередной жертвы, когда он доставал бутылку с отравленным коньяком: лощеный, гладко выбритый, с хорошими манерами, в костюме, сшитом у лучшего портного…

«Тогда он был ненастоящий, — подумал Костенко. — Настоящий он сейчас, когда похож на зверюгу».

Он вспомнил, как однажды встречался со студентами архивного института. Слушали его хорошо, по потом — это уж неминуемо — возник больной вопрос о культуре постового милиционера. Кто-то из студентов рассказал, как его задержали с друзьями за то, что они ночью, после экзамена, устроили на улице игру в чехарду.

— Ничего себе, «моя милиция», — закончил студент. — Мать потом два дня с постели не могла подняться, сердце отказало!

Костенко тогда ответил:

— Вы рассказали о безобразном случае… Я не буду отрицать, я не стану говорить, что этого не могло быть. Увы, такое бывает. И, к сожалению, постовой, именно такой, который вас задержал, более всего заметен. А люди, что позавчера задержали бандита Скворцова (он перед этим зарезал девушку в подъезде из-за двадцатирублевых часиков), эти люди незаметны, о них вы ничего не знаете. Незнакомо вам имя Ивана Купченко, который три месяца гонялся за бандой мошенников. Они обворовали сорок девять человек. Между прочим, двух студенток на двести семьдесят рублей нагрели… Не знаете вы имя Нодара Шилая. Он задержал бандгруппу и погиб в перестрелке. Не знаете вы и лейтенанта Сироткина, который на мотоцикле гнал сто километров за преступником, сбившим трех людей, а ведь ему шестьдесят. Я, признаюсь, был обижен, когда увидел в Лондоне памятник Шерлоку Холмсу. У нас есть свои сыщики, поверьте, не хуже англичанина. Многое в нашей милиции изменилось, многое меняется. Люди к нам пришли молодые, ваши сверстники, с университетским образованием. Новая сейчас милиция у нас, новая.

— А преступники остались прежними? — спросили тогда студенты.

— Как вам ответить… Есть преступник — дурак, а есть преступник — зверь. Так вот, дурак мало изменился, это ведь качество врожденное — дурак-то. А зверь изменился. Зверь старается быть интеллигентным бандитом.

…Кешалава потер ладонью бороду и сказал:

— Парикмахерская будет за ваш счет, товарищ полковник.

— Вы такое выражение слыхали: «Гусь свинье не товарищ»?

— Слыхал. Только надо выяснить, кто из нас гусь, а кто свинья.

— А мне вот надо выяснить другое, Кешалава… Мне надо выяснить, куда вы спрятали чемодан Налбандова. Вы же связей с торговым миром не имеете, вам трудно сразу рубиновые иголки сбыть.

Кешалава дрогнул — подался назад, словно от удара, и стало видно, как побледнело его лицо.

— Москва вообще опасный город в этом смысле, Кешалава. Это вам не Свердловск.

— Я не совсем понимаю, о чем вы говорите.

— Бросьте. Вы все понимаете. Будете сами рассказывать или мне вам рассказать обстоятельства, при которых вы совершили три убийства?

— Повторяю, мне неясно, о чем вы говорите.

— Тогда идите в камеру и подумайте. Вам нужно выстроить новую версию, я вам даю время.

— Мне не нужно времени! Меня не интересуют ваши версии!

— Врете. Версии вас интересуют. А у меня версия, одна версия, ясно?

— Почему нет ответа на мои жалобы?

— А их и не будет, ответов-то. Завтра вам предъявят обвинение, и пойдете в суд. Все бы у вас сошло, Кешалава, все. Но жив остался Налбандов. Вот его показание. Здесь, в этой папочке. И цепь замкнулась. Помните, как я интересовался, принимаете ли вы снотворное? Вы его перестали принимать. Помните, как я вас спрашивал, отдавали вы пиджак кому-нибудь из друзей? Не отдавали вы пиджак. А в вашем пиджаке, и в организме Налбандова, Кикнадзе, Орбелиани и Гамрекели, и на камушках, которые вы хотели презентовать Тороповой, были следы одного и того же сильнодействующего снотворного. Это улика. Показания Налбандова — вторая улика, самая страшная. Вы остальных травили водкой, а с Налбандовым решили попробовать коньяк. А он, оказывается, в какой-то степени нейтрализует яд. Понимаете, какую промашку дали? А третью улику, вещественное доказательство, как мы говорим, нам передаст Ломер Морадзе.

Кешалава сорвался со стула. Глухо, по-звериному зарычав, он перепрыгнул через стол, опрокинул его, ударил Костенко каблуками в живот. Затем, впадая в истерику, он хотел было с разбегу стукнуться головой об стену, но Костенко, закричав от страшной, пронзившей его боли, ухватил Кешалаву за лодыжку.

Лишь только когда двое милиционеров, вбежавших в комнату, бросились на Кешалаву, Костенко разжал пальцы и сразу же потерял сознание.

— Железный организм у вашего друга, товарищ Садчиков, — сказал хирург, делавший операцию в центральном госпитале, — уникальный, я бы сказал, организм у него.

— Р-рак?

— Что?

— Р-рак у него?

— Да вы что, с ума сошли?! Окститесь, полковник! Гнойный аппендицит, а после удара — перитонит!

Садчиков опустился на стул и засмеялся, вытирая слезы.

— Ах, светила, светила, ах, м-мудрецы! Ему ж-же профессор Иванов рак обещал. Прямо в глаза сказал, не утаил. А Костенко это скрывал от в-всех. Но вы у него все внутри пос-смотрели? — снова забеспокоился Садчиков. — М-может, у него рак с левой стороны, а вы правую резали.

— Не задавайте хирургам милицейских вопросов — мы обидчивы. Ваш Костенко умрет в возрасте девяноста трех лет от усталости. Ему надоест жить. Могу побиться об заклад. А профессор Иванов, как любой гений, имеет право на ошибку…

6

На совещании у комиссара обстановку докладывал Садчиков. Новый стиль милиции — патрульные машины вместо постовых, электронно-вычислительные устройства вместо длинных ночных совещаний с разбором всевозможных версий, сыщики аспиранты, кандидаты и доктора наук вместо практиков, которые предпочитали беседовать с преступником «по фене» и толкаться в автобусах, высматривая знакомых карманников, — все это не позволяло Садчикову чувствовать себя у нового начальства раскованно и привычно.

Однажды его жена Галя сказала: «Отец, ты стал у меня дремучим, ты играешь в нашей семье роль женщины. Типично обратное, — когда муж интеллектуально растет, а жена, погрязшая в кухонных делах, делается отсталой наседкой».

Она сказала это весело, шутя, после защиты диссертации, когда перешла из клиники в институт профессора Гальяновского, на кафедру хирургии. Она в тот вечер была особенно красивой и веселой, и так мудрено говорила с коллегами о резекциях и пересадках, и так спокойно принимала поклонение, а он смотрел на нее и вспоминал их первые годы, когда она училась в медицинском, а он уже был майором, а она от избытка почтительности чуть не на «вы» его называла. А он ей говорил всегда: «Галчонок, давай вкалывай, будешь человеком». Галя потом, после того, как начала работать в клинике, впервые сказала ему: «Отец, а может, тебе тоже пойти поучиться? Сейчас без высшего образования трудно». — «А кусать что будем? — спросил он тогда. — Только п-птицы в клюве еду приносят д-детишкам…» Какое-то время она слушала его истории про жуликов и бандитов с детским, осторожным интересом. Но потом он заметил, как однажды Галя ушла на кухню, не дослушав его историю, — раньше она всегда сидела, подперев кулачками подбородок, и в глазах ее он видел то страх, то смех, то гордость. Год назад Галя предложила отвезти его к психиатру, который лечил заикание. «Ты ужасно долго излагаешь самые простые истины, — сказала она, — а время, дорогой, — это деньги, тут американцы правы».

Именно с тех пор Садчиков старался не выступать на совещаниях у начальства, а если его и спрашивали о чем-то, то он от смущения и страха, что прозаикается слишком долго, отвечал невнятно, думая больше о том, чтобы подобрать слова, которые начинаются с гласной.

— Давайте, Садчиков, — сказал комиссар, — мы вас слушаем.

Садчиков поднялся, тоскливо посмотрел в окно: моросил мелкий дождь, и голуби по карнизу прохаживались, нахохлившиеся, уродливые и беззащитные, как женщины в «Салоне красоты» перед тем, как сесть к мастеру на укладку.

— Я изложу с-соображения К-костенко, — начал он, — п-п-потому, что его соображения кажутся м-мне самыми р-разумными. В-впрочем, я их напечатал, может, раздать т-товарищам, чтобы я не з-занимал м-много времени?

— Ничего, ничего, — сказал комиссар, относившийся к Садчикову с доброй уважительностью (Садчикову казалось, что это жалость), — время у нас есть, излагайте соображения Костенко, вероятно, это в чем-то ваши общие соображения…

— П-первое.

Комиссар улыбнулся.

— Товарищ Садчиков, вам, наверное, удобней вместо «первое» говорить «а», это тоже допустимо… Я заметил ваше тяготение к открытым гласным.

— Т-тогда я на «б» прозаикаюсь еще д-дольше, — в тон ему ответил Садчиков и повторил: — Итак, п-п-первое. Кешалава изоблич-чен вещественными доказательствами и п-показаниями Налбандова. С н-ним вопрос ясен. Однако в-второе и т-третье увязаны друг с д-другом. Лишь только задержав с-скрывшегося П-пименова, мы сможем з-завершить все дело и д-доказать, что именно он с-спровоцировал Н-налбандова на имитацию ограбления с-склада и ч-что именно он был организатором хищений. В-видимо, товарищ Романов выскажет свое м-мнение по линии УБХСС, я же с-сосредоточусь на т-том, как с-следует задержать П-пименова. К-костенко установил, что П-пименов — заядлый рыболов и охотник. Я с-сейчас занимаюсь т-тем, что обследую все охотничьи и рыболовецкие хозяйства в радиусе двухсот к-километров вокруг М-москвы. К-костенко установил, ч-что Пименов «терял» п-паспорт. Мы с НТО пробовали повертеть версию: как можно изменить фамилию, исходя из т-того, что П-пименов скрывается по «ут-терянному» паспорту. Вышли следующие фамилии: Пименовский, Тименов, Паменов, Таменов, Тименовский. Это н-наиболее в-вероятные, с нашей т-точки зрения, фамилии. Д-даны установки всем участковым Москвы и об-бласти проверить эти «фамильные» версии. Гостиницы п-предупреждены. Аэропорты — также. Поскольку П-пименову шестьдесят три года, мы с-сообщили эти фамилии в поликлиники и б-больницы. К-костенко выяснил, ч-то Пименов с-страдает г-гипертонической болезнью в-второй степени. К-костенко также узнал, что в М-москве живет родственник жены Пименова, директор хоз-зяйственного маг-газина. С н-ним сейчас работает УБХСС.

— Видишь ли ты, — пропел Романов, — мы еще не начали с ним работать, мы пока ждем, что скажет служба наблюдения. Нам кажется, что от этого самого шурина, от Попкова Гавриила Федосеевича, может идти ниточка к беглецу нашему, к рубиновому магнату.

— Это разумно, — согласился комиссар, — пугать его не следует, но, вероятно, стоило бы как-то посмотреть документацию в торге: может быть, там тоже обнаружатся какие-нибудь сюрпризы.

— Это мы уже второй день делаем, товарищ комиссар, — ответил Романов особо «солидным» тоном, который он употреблял в минуты «ведомственного торжества», когда демонстрировал преимущества УБХСС по отношению к другим службам министерства.

— М-можно продолжать?

— Да, пожалуйста, товарищ Садчиков.

— К-костенко в-высказал предположение, что П-пименов м-мог загодя п-приобрести по «утерянному» п-паспорту домик где-нибудь в т-тихом месте. Его в-версия к-косвенно подтверждается по-показаниями ж-жены Пименова, его заместителя Г-гусева и шофера Аралова. В-все они рассказали, ч-что П-пименов п-последние д-два года во время от-тпуска улетал на д-две недели в М-москву, чего раньше за н-ним не было, — он всегда проводил отпуск в лесу.

— Почему вы остановились на московской версии? — спросил комиссар. — Почему вы не допускаете мысли, что Пименов скрывается в Сибири или в Средней Азии?

— М-мы решили отработать московскую в-версию, а уже п-потом идти по линии в-всесоюзного розыска, т-товарищ комиссар. Все-таки ему в М-москве проще скрываться. Он тертый к-калач и п-понимает, что на аэродромах и н-на железной дороге ему л-легче засветиться — оп-познают.

— Отпустит усы и побреется наголо — пойди опознай его. У вас все?

— П-пока да.

— Вы сказали, что Кешалава изобличен вещественными доказательствами. А где камни? Где иголки? Деньги? Он может отвергнуть показания Налбандова. Ознакомится с обстоятельствами и скажет, что Налбандов дал свои показания в беспамятстве. Он ведь истерик, этот Кешалава, а истерик может быть твердым в своей позиции. «Истерика наоборот» — занятная штука. Нужна последняя улика — чемодан Налбандова.

— С-с-сухишвили работает в этом направлении, товарищ комиссар. К-костенко п-предположил, что чемодан с иголками и деньгами К-кешалава спрятал в горах, у Морадзе. С-сухишвили считал преждевременным проводить там обыск.

— Мотивировка?

— М-морального п-плана.

Комиссар чуть усмехнулся; Садчиков сразу почувствовал обычную неловкость и закончил:

— У м-меня все.

— Спасибо. Очень интересно. Что у товарища Романова?

— Видите ли, — запел Романов, поднимаясь, — у нас тоже кое-что есть. Мы установили — наша бригада плотно сидит в Пригорске, — пояснил он мимоходом, — что Пименов работал очень элегантно, вдохновенно, я бы сказал, работал. Он уникум своего рода. Как правило, расхитители вступают в преступный сговор с несколькими соучастниками, ставят на ключевые, руководящие посты своих людей.

— Мы слыхали об этом, — заметил комиссар, и все сотрудники его управления дружно рассмеялись.

— Это я цитировал самого себя, — пропел Романов, сменив горделивые горловые интонации на высокий, чуть не женский фальцет, — прошу прощения. Здесь все так молоды, что мне показалось, будто я нахожусь в институтской аудитории. Так вот. У Пименова на заводе был только один сообщник — Налбандов. Как начальник ОТК, он браковал ту продукцию, которую поставляли смежники, — иглодержатели для проигрывателей, пластмассовые коробочки и металлические зажимы. Опытные образцы — к ним особые претензии. В комиссию, которую создал Пименов, вошел Гусев, это заместитель директора, и уборщица Венгерова. Гусев — из породы тупиц с преданными глазами. Он подписывал все. Он мог бы подписать себе смертный приговор, отдай ему Пименов такого рода приказ. А Венгерова, алкоголичка, исполняла роль общественности. Очень удобная комбинация. Было списано в брак более девяти тысяч деталей для игл, а каждая иголка идет в продажу по три рубля. Это то, что мы пока смогли установить документально. Налбандов и Пименов сами собрали более трех тысяч игл из выбракованных деталей; следственный эксперимент показал, что человек может собирать по пятьдесят иголок в день. По приблизительным подсчетам, было похищено у государства товарной продукции на сумму тридцать шесть тысяч рублей. Следовательно, мы имеем дело с особо крупным хищением. Товарищи звонили мне сегодня утром. Высказывают предположение, что хищение шло не по одной только линии. Тот же Налбандов списал в брак партию опытных насосов, детали к которым делали смежники. Общая сумма брака — примерно на восемь тысяч рублей. Но это предварительные данные. Сейчас мы начинаем бухгалтерскую экспертизу, а это требует времени. В зависимости от вашей санкции мы начнем работать с Попковым — можно предположить, что именно через его магазин шла реализация «левого» товара. Вот вкратце то, что у нас есть на сегодняшний день.

Комиссар помолчал, записал что-то на листке бумаги и заметил:

— Судя по всему, Пименова будет очень трудно взять. Максимум осторожности. Хотя такого рода жулики, как правило, сдаются, когда чувствуют, что партия проиграна, но Пименов может пойти ва-банк. Он понимает, что терять ему нечего.

7

Морадзе встретил Сухишвили точно так же, как и в первый день, разве что в глазах у него не было той спокойной, тяжелой неприязни, которую он даже не считал нужным скрывать.

— Как добрались? — спросил он. — Говорят, на перевале размыло дорогу.

— Дорогу действительно размыло. Ничего, подтолкнули машину плечом, и вот у вас. Вы телеграмму получили?

— Какую?

— От меня.

— Ах, эту… Да, получил. Спасибо. Тронут. Вы, вероятно, рассчитываете, что в знак благодарности я стану активно помогать вам?

— Я на это не рассчитывал. Просто теперь я могу со спокойным сердцем допросить вас.

— Я к вашим услугам.

— Ну и прекрасно. Тогда начнем?

— Нет. Сейчас у меня рабочий день. Я должен вести людей по маршруту. Я вернусь к пяти, тогда и начнем.

— Увы. Мы начнем сейчас.

— Вы уполномочены сорвать график тренировок?

— Да. Поскольку Кешалава уже изобличен в убийстве одного человека, а подозревается в убийстве еще трех людей и в хищении государственных ценностей, мне придется отвлечь вас от тренировок.

— В прошлый раз вы мне говорили, что его обвиняют в изнасиловании.

— А вы помните, как прошлый раз меня встретили?

— Так же, как сейчас.

— Это меня и удивляет.

— Вам бы хотелось, чтобы я бросился на шею? Вы сделали то, что обязан сделать каждый честный человек на вашем месте. Вы просто добросовестно выполнили свой служебный долг.

— Ну и уговорились. В тот раз я тоже выполнял свой служебный долг, когда говорил вам об изнасиловании. Впрочем, изнасилование и убийство — это близко. Давайте, товарищ Морадзе, начнем работу. Меня интересует, в какое время к вам пришел Кешалава.

— Не помню.

— Я предупредил вас о ложных показаниях.

— Именно поэтому я вам так отвечаю.

— У него был чемодан?

— Не помню.

— Вот санкция на обыск.

— Я обыскал все помещения после вашего отъезда. Никакого чемодана не было.

— Нам придется поискать еще раз.

— Это ваше право.

— В котором часу вы ушли в маршрут на следующий день после того, как здесь появился Кешалава?

— Как обычно, в девять.

— Кто оставался в лагере?

— Никого.

— Больных не было?

Морадзе на мгновение задумался.

— Кажется, был больной. Да, да, больной тогда был. Я могу уточнить по дневнику.

— Когда вы вернулись, Кешалава ждал вас?

— Да. Я отвез его на «газике» вниз после того, как мы вместе поужинали.

— Он был без чемодана?

— Он был без чемодана.

— Вы это помните?

— Это я помню.

— Мог ли он прийти к вам накануне, но оставить чемодан на веранде?

— Мог.

— Вы не видели чужого чемодана на веранде?

— Я не обратил внимания. На веранде всегда много чемоданов и рюкзаков — их оставляют альпинисты.

— А спрятать среди чемоданов и рюкзаков альпинистов маленький чемоданчик можно?

— Я не пробовал.

— Вы такую возможность допускаете?

— Допускаю.

Сухишвили пригласил своих сотрудников и сказал:

— Давайте, товарищи, начинайте обыск. Понятых возьмите. Объясните им, что мы ищем и почему это надо обязательно найти.

Морадзе налил себе молока, выпил, вытер рот платком и посмотрел на альпинистов, которые толпились на волейбольной площадке.

— Скажите, пожалуйста, ребятам, — попросил Морадзе, — чтобы они были свободны. Могут позагорать возле водопада.

— Сейчас скажу, — ответил Сухишвили, рассматривая карту района, укрепленную на стене. — А эту карту кто рисовал?

— Я.

— И тропы вы наносили?

— Конечно.

— А что значит вот это?

— Этот знак говорит о наличии змей.

— Когда у вас был Кешалава, карта была на стене?

— Да. Мне кажется, да.

— В районе, где много змей, нельзя ходить?

— Почему? Можно. Только надо надеть резиновые сапоги.

— У вас есть такие сапоги?

— Конечно.

— А что за район — этот змеиный заповедник?

— Это не заповедник, я же сказал вам. Там камни, неподалеку река.

— С километр отсюда?

— Семьсот сорок два метра.

— Где у вас обычно хранятся сапоги?

Морадзе кивнул в сторону веранды:

— Там. Но они не хранятся. Просто стоят.

— Кешалава не просил у вас сапог?

— Не помню.

— Он при вас рассматривал карту? Спрашивал об этом месте?

— Не помню.

— Почему вы так отвечаете?

— Потому что я действительно не помню этого.

— В змеином месте можно спрятать чемодан?

— Можно.

— А где здесь еще можно спрятать чемодан?

— Всюду. Двадцать пять квадратных километров округи в нашем распоряжении.

— Кешалава когда-нибудь ходил с вами по здешним местам?

— Нет… Кажется, нет. По дороге мы с ним, естественно, гуляли, это я помню.

— По дороге в горы или на равнину?

— И там и там.

Сухишвили внимательно посмотрел на Морадзе. Тот выдержал этот взгляд. Он сейчас не усмехался, и лоб его был пересечен двумя резкими морщинами.

Через полчаса все альпинисты после того как Сухишвили, собрав их, объяснил задачу, разошлись пятью группами в поисках чемодана. Сухишвили отправился с той группой, которая решила прочесать «змеиный» район. К вечеру альпинист Габуния нашел чемодан, обернутый в полиэтиленовую клеенку. Чемодан был завален камнями неподалеку от леса. Внимание Габунии привлекли нарезы на деревьях. Они были свежие, желтая смола еще не превратилась в коричневые, бугорчатые наросты.

В чемодане лежали рубиновые иглы, сорок семь гранатов и тридцать пять тысяч рублей.

Первым, кого увидел Сухишвили, вернувшись в лагерь, был Морадзе. Он стоял возле своего домика и задумчиво жевал травинку. Сухишвили хотел сразу же сесть в машину и уехать. Но он заставил себя подойти к Морадзе. Он долго стоял против него и смотрел ему в глаза.

— И все-таки, — сказал наконец Сухишвили, — мне очень не хочется, чтобы в лаборатории обнаружили отпечатки ваших пальцев на клеенке или на чемодане. Очень не хочется.

В КОНЦЕ КОНЦОВ

1

Когда Костенко вышел из больницы, Садчиков успел проверить многих людей. Оставалось двести семнадцать Паменовских, Таменовских, Паметовых, Таменовых, Тиманевых и Паменовых. Однако предварительная проверка говорила о том, что из этих двухсот семнадцати только сорок два могли быть отнесены к зыбкой категории «подозреваемых».

— Знаешь, дед, — сказал Костенко, — что-то мне сдается, мы с тобой маху дали. Мы решили навязать Пименову свою логику. Иногда это сходится, но тут случай особый.

Костенко еще раз пролистал справку, которую прислал Романов из УБХСС. После того как наблюдение за Попковым, пименовским шурином, оказалось бесполезным — «объект» вел безупречный образ жизни, служба — дом, дом — служба, никаких признаков волнения не проявлял и никаких «тропинок» к Пименову не показывал, — было решено его забирать: работа, проведенная сотрудниками романовского отдела, позволяла предъявить Попкову обвинение в реализации «левого» товара.

— Романов считает, что они вышли только на какую-то часть пименовского дела. Они вышли на иголки и насосы. Их бригада сидит в Пригорске, там ребята считают, что Пименов не только иголками и насосами промышлял. Он большого размаха человек, а мы затискиваем его в привычные рамки. Как считаешь, а?

— Т-ты давай идею, С-слава. Размышления «по поводу» оставь н-начальству.

— А у меня нет идеи. Это только в кино сыщик выдает на-гора идеи, стоит ему только сосредоточиться. Нет идей, дед. Тухлое это дело. Надо передавать во всесоюзный розыск и ждать. Если только не Попков. Романов предложил поговорить с ним. Втроем — он, ты и я.

— А я-то зачем? Вы и без м-меня зубры.

— Скромность была его отличительным качеством.

— Ну-ну. Извини.

— Да нет, пожалуйста.

Попков выслушал Романова, попросил разрешения посмотреть заключение экспертизы, проведенной бухгалтерами торга, прочитал показания продавцов, сравнил их с накладными, подписанными заместителем Пименова, и спросил:

— А как бы получить очную ставку с виновником торжества?

— Вы, конечно, Виктора Петровича имеете в виду, Пименова, родственника вашего ненаглядного? — спросил Романов.

— Приятно говорить с умными людьми.

— Как же мы дадим вам очную ставку, если он в бегах? — заметил Костенко. — Никак не выйдет.

— Видите ли, — вкрадчиво продолжил Романов, то и дело поигрывая подтяжками — оттянет-отпустит, оттянет-отпустит, — если вам кажется, что время и ситуация играют на вас, то вы ошибаетесь, Попков. Вы ни разу к следствию не привлекались и в силу вашей неопытности, видимо, не знаете, что мы вас можем выделить в отдельное, как говорится, производство: хищение в особо крупных размерах.

— Г-грубо г-говоря — «вышка», — добавил Садчиков. — М-мои коллеги вам интеллигентно в-все говорят, а я человек п-прямой.

Попков хрустнул пальцами и сказал:

— Странный метод вести допрос.

— Д-допрашивать вас будут в суде. А нам П-пименов нужен. В-впрочем, вам он нужен больше. Г-главарю всегда самое б-большое обламывается, п-подручные идут с-сзади.

— Видите ли, — перебив Садчикова, сказал Романов, — я бы, может, и не стал так резко и обнаженно ставить этот вопрос, но уж коль скоро он поставлен, то вы попробуйте вместе с нами проанализировать ситуацию.

— О какой «вышке» может идти речь? — Попков снова захрустел пальцами. — Допустим, вы докажете, что был реализован «левый» товар. Но вы не сможете доказать, что я знал, откуда этот товар. Я не знал и не мог знать, что это «левый» товар.

— Попков, тут, как говорится, в цепи ваших умопостроений какой-то странный пробел. Наверное, вам Пименов неточно объяснил ситуацию. Вы хотите сказать, что за «левый» товар отвечает материально ответственное лицо, а не вы, так?

— Допустим.

— П-попков, вы только одного не учитываете: главарь банды П-пименов уб-бил ч-человека и скрылся.

— Кто убил человека?!

— Пименов, — ответил Костенко. — Подвел к убийству. Но мы это квалифицируем как преднамеренное убийство. Знаете, кого он убрал? Налбандова. Вы помните этого человека?

— И д-для вас будет очень п-плохо, если мы скажем суду, ч-что вы пытались скрывать П-пименова. Вы же з-знаете, где он.

— Господи, откуда я могу знать?! Я и про Налбандова ничего не знал, это ж как гром среди ясного!

— Пименов у вас был перед тем, как скрыться? — спросил Костенко.

— Был.

— З-значит, вы знали, что он решил уйти вт-темную?! — Садчиков поднялся со стула и подошел к Попкову. — П-проговорился, п-пташечка моя.

— Подождите, — попросил Попков, — у меня голова распухла… Если вы найдете Пименова, он пойдет главарем, а я кем?

— П-первым заместителем. — Садчиков усмехнулся.

— Видите ли, — сказал Романов, — у вас есть возможность доказать суду, что Пименов обманывал вас, если, конечно, он вас обманывал. Тогда вы будете привлекаться за халатность. Если вы знали часть правды, то понесете наказание в соответствии с размахом совершенной вами операции по продаже «левого» товара. Если же вы пойдете по делу один, вам придется все взять на себя. Вам придется отвечать за всю преступную цепь — от Пригорска до Москвы.

— Но я действительно не знаю, где он! И почему я должен верить вам про убийство, между прочим?

Костенко и Садчиков переглянулись: «Все, этот развалился».

Костенко открыл папку с фотографиями Налбандова, сделанными в больнице, и заключением врачей.

— Вот, — сказал он, — посмотрите.

— П-пименов решил убрать Н-налбандова, когда понял, что мы за ним пошли. С-свидетеля боялся. В-вы тоже свидетель, только шурин.

— Видите ли, — сказал Романов, — история знает случаи, когда не то что шурина — отца, жену, сына били насмерть.

— Но я не знаю, где он! — закричал Попков. — Будь он трижды проклят! Не знаю!

— Что он вам говорил в последний раз?

— Сказал, что решил уйти на покой! Просил достойно держаться, если кто будет допрашивать: «Ты чист, к тебе не подкопаются». Сказал, что через год, если бог даст, позвонит мне, когда вся суматоха уляжется.

— Он не говорил, где собирается отдыхать? — спросил Костенко.

— Нет.

— А он б-бритый был? — вдруг спросил Садчиков.

— Да, — ответил Попков, — и усы решил отпустить.

— Седые усы?

— Нет, с проседью.

— Передайте привет вашему начальнику, — сказал Романов Костенко. — Он смотрел в корень.

— Во что он был одет? — спросил Садчиков (в минуты высокого напряжения он переставал заикаться).

— В серый костюмишко. Он всегда одевался как оборванец. Плащ у него был синий, болонья. С дырками.

— На вокзал он от вас не звонил? На аэродром?

— Никуда он не звонил, прохиндей ненавистный!

— А когда он приезжал в Москву на отдых, — спросил Костенко, — в прошлом году и в позапрошлом, он тогда к вам заходил?

— Нет. Он редко ко мне заходил — позвонит, в столовку куда-нибудь пригласит, возьмет котлет с компотом и объясняет, как операцию лучше провести.

— А куда он из столовки уезжал?

— Откуда я знаю!

— С-столовка-то одна и та же была?

— Нет. Разные.

— У вас еще что-нибудь есть? — спросил Романов у Костенко и Садчикова. — А то нам пора начинать беседы по существу дела.

— Попков, в-вспомните все, ч-что можете вспомнить… Где лучше искать П-пименова?

— Клянусь здоровьем детей, не знаю! Неужели вы думаете, что я буду покрывать такого преступника?! Спрашивайте — отвечу на все вопросы!

2

Он просыпался затемно, когда на Быковском аэродроме — его домик находился неподалеку — начинали особенно часто прогревать моторы самолетов. Несколько минут он лежал тихо, недвижно, прислушиваясь к тому, как пел сверчок за печкой. Потом он поднимался, делал утомительную, до пота, зарядку, выходил во двор, обливался ледяной водой из-под крана, проведенного к огороду, растирался докрасна резиновой щеткой, надевал теплое шерстяное белье и, выпив молока, брался за газеты.

Как и в те времена, когда он был передовым директором, Пименов внимательно изучал статьи на экономические темы, имевшие отношение к новой экономической реформе, и порой делал выписки на отдельных листочках бумаги. Сейчас, правда, помимо статей экономистов, он подолгу смаковал фельетоны, прочитывая их по нескольку раз.

Он встал на учет в районном отделении общества «Знание» и сказал там, что может почитать лекции в школах и домах отдыха. Показался он и в поселковом Совете, предложил свою помощь на время «летних каникул, когда я совсем свободен и не надо выезжать в горы — наблюдать за зверушками и рыбами — страсть юношества определила жизнь: без природоведения я и не человек совсем. Так что если надо какие поручения выполнить в период с июня по август, то я к вашим услугам». Товарища «Тушерова» поблагодарили; председатель поссовета записал его фамилию в свою книжечку и был приглашен на огонек. Пименов отварил картошки, почистил селедочку. «Люблю, знаете ли, по-простому, устал в поездках от протокола, спасу нет», — выпили бутылочку. Пименов пожаловался, что за три года, как он купил здесь дачку, никто из поссовета его даже и не навестил, «равнодушные сейчас люди пошли, в былые-то времена затаскали б меня по выступлениям — и как фронтовика, и как ученого». Когда откупорили вторую бутылку, перешли на «ты», и «Тушеров» начал рассказывать о своих поездках в горы, об охоте на козлов и оленей, о повадках зверей и рыб, он показался председателю давно знакомым, милейшим и скромнейшим человеком.

…Завтрак себе Пименов готовил не торопясь — жарил две котлеты, отваривал одно яйцо вкрутую, хлеба старался не есть и роскошь себе позволял только в одном: пил много соков изготовления ГДР, в аккуратных, маленьких бутылочках, которые потом можно было незаметно унести из дому и бросить где-нибудь по дороге на станцию. Сначала-то он ездил на рынок, покупал там парную телятину, свежий деревенский творог и овощи, но ему показалось, что милиционер, дежуривший возле базарной площади, как-то по-особому на него посмотрел, и с тех пор Пименов на рынок не ездил.

Обед у него был тоже в высшей мере скромный — тресковое филе с майонезом и гречневая каша с оливковым маслом: слава богу, теперь это масло завозили в раймаг, и никаких подозрений бутылка ни у кого не могла вызвать, а оно ведь целебное, это масло, лучшая профилактика от склероза.

После обеда Пименов спал, выпив три таблетки сухой валерианы, а потом, когда начинало смеркаться, уходил гулять в лес. Ужинал он так же однообразно — яичница и два стакана молока. С семи часов он включал маленький телевизор и просиживал в кресле около экрана до конца передач.

По воскресеньям он отправлялся рыбачить, считая, что в пятницу этого делать не следует, поскольку все москвичи уезжают из опостылевших им домов именно в пятницу.

Постоянное чувство страха, жившее в нем с того дня, как умер Проскуряков, не уменьшалось, и Пименову стоило больших усилий заставить себя ежедневно выходить из дому, чтобы соседи, упаси бог, не стали говорить о «странностях» и замкнутости «научного сотрудника».

Лишь когда наступала ночь и можно было лечь в холодную, чистую постель и лежать в темноте, наслаждаясь тишиной и одиночеством, к сердцу робко подступало чувство радости.

Потом, по прошествии двух недель, он впервые поймал себя на мысли, что эта размеренная, затаенная жизнь чем дальше, тем больше тяготит его. Он с тоской думал о том, что неизвестно, сколько еще придется вот так, изо дня в день стоять в очереди за тресковым филе исландского производства, готовить на привозном газе еду и не иметь возможности купить на рынке то, что ему хотелось, и не иметь возможности бездумно взять билет на самолет и укатить на месяц к морю, и не иметь возможности, и не иметь возможности, и не иметь возможности… У него была теперь только одна возможность: существовать. Он подсчитал траты: за три недели ушло восемьдесят пять рублей,

«Что ж мне с деньгами-то делать? — подумал Пименов. — Если даже до ста лет доживу, все равно останутся. Зачем надо было рисковать, жизнь себе гробить? Для того, чтобы треску жрать?»

Мысль эта была такой тревожной и неожиданной, что он сразу же переключился и заставил себя думать о приятном — об осенней рыбалке, когда станет первый ледок и начнется клев окуня и плотвички и можно будет целый день сидеть на водохранилище и смотреть в лунку — и никаких тревог тебе, никаких забот. Еще он мечтал о том, как поедет в Сибирь и там отведет душу на охоте, купит хорошую лайку и настреляет много баргузинской белки и соболя.

«А что с ними делать-то, с соболями? — снова спросил он себя. — Продать? У меня и так тридцать тысяч мертвым грузом лежат».

Он не мог сейчас ответить себе, зачем было начинать все предприятие с иголками и насосами, с секретными латунными замками на рули автомобилей и с жестяными крышками для домашнего консервирования. Зачем? Он задавал этот вопрос, несмотря на то что запрещал себе думать об этом.

Его отца раскулачили в двадцать девятом — было у старика три коня. Отец тогда сказал: «Ты отрекись от меня, Вить, отрекись. Ты молодой, тебе переждать надо. „Отрекись“ — старого смысла слово, оно церкви принадлежное. Это хорошо, что такое слово сейчас в ход пошло, значит, переждать можно будет. Мне помирать пора, а чего ж тебе жизнь калечить?» Пименов написал письмо в газету о том, что «отец — мироед, и я от него отрекаюсь навсегда». Старика сослали в Казахстан, а сын уехал в Шатуру, на производство. Оттуда перебрался в Москву и окончил торговый техникум. Голодно он тогда жил, во сне хлеб видел — теплый каравай с прижаристой корочкой. Но он всегда помнил слова отца: «Ты покрасней, сынок, покрасней. Ты на слово-то не скупись, слово — оно и есть слово, а в жизни суть важна. И раз такой раззор пошел, я вот какой совет дам: ты незаметно живи, незаметно работай, свой достаток, в темноте держи, не гордись на людях-то. Самое главное, знай уверенность: как бы ни вертело, а кусок хлеба всегда от смерти спасет». Старика вернули в деревню, когда напечатали про «перегиб». Пименов приехал домой и дал отцу семьсот рублей — все, что смог накопить, работая в райторге. А вернулся в Москву — пошел на выдвижение. Но тут осечка вышла: женщина-партийка, вызвавшая его на беседу, спросила: «Ты что ж, товарищ Пименов, первым от отца отрекся, а он, как выяснилось, не виноват был?» — «Так ведь в сельсовете сказали, что он мироед-кулак…» — «Мало ли что сказать могут в сельсовете! Разве можно от невиновного отрекаться? За правду надо уметь стоять, а иначе это подлое приспособленчество и трусость». Пименов в тот же день взял документы и «по собственному желанию» уехал на Урал, там грамотные кадры были нужны. «Ничего, — думал он, — выбьюсь, пережду, тут батя прав. Главное — переждать, выжить». Когда началась война, он стал работать в военторге. «Вот и переждал, — думал Пименов тогда, — вот теперь можно свой достаток заиметь и положить его на черный день. Только теперь-то и можно на всю жизнь стать сытым, только теперь и можно про голод забыть — в больших делах малому человеку простор, если только он не на виду и тих». Работал он всегда в одиночку и никогда не зарился на большее, чем мог получить.

К моменту реформы сорок седьмого года у Пименова было спрятано девятьсот тысяч. Обменять он решился только семь, и взяло его ожесточение: «Снова, значит, голь и голод?» Так и пошло — он заново испытал страх перед нищетой, а потом этот изначальный импульс сделался его вторым «я», и он уже позабыл о боязни быть голодным, он просто затевал одну махинацию следом за другой, а деньги складывал в тайник, не считая. Когда «погорел» Налбандов, он впервые за много лет испытал острое чувство страха, но он знал, что взять его трудно: документация велась, как всегда, точно; «фирмой» он только пугал Проскурякова, на самом деле он работал в одиночку, «по-волчьи». Налбандов был единственным человеком, посвященным в его дела. Почувствовав, что петля стягивается, Пименов полетел в Пригорск, а потом уже, вернувшись в Москву, он мучительно думал, как бы ему отменить затеянное, но даже если бы он полетел обратно, все равно Налбандова он перехватить уже не мог. Он, как ему казалось поначалу, все рассчитал верно. На фабрике всех запугал бандитами, а Налбандову предложил «самому исправить глупость». Он говорил ему той ночью в шалаше за стаканом водки: «Чудак, дело, как мычание, простое! Берешь камни, дверь оставляешь незапертой и возвращаешься сюда. Милиции что делать? Искать. А кого ей искать? Не нас же с тобой, верно? У нас с тобой ключи, мы по ночам в склад не ходим, да и нет нас здесь, в отъезде мы. Кто воровал? А мы зарплату не за это получаем. Это ваше дело, вы ищите, а с нас груз подозрений снимайте». И, только прилетев в Москву, Пименов испугался.

«Что ж я наделал, дурила? — думал он. — Что?! Зачем мне надо было Налбандова подводить под выстрел? Почему я только благополучное для себя допускал? Теперь я замазан кровью, а раньше-то можно было „особо крупное“ отбить, можно было халатность на себя взять… Нет, попадись им в руки Налбандов — никакая халатность не прошла бы. Вот чего я испугался».

Цепь его логических построений кончалась, когда он думал о возможном аресте. Он холодел, ярость сменяла страх, а может быть, дополняла его, делая его слепым, жилистым и сильным, очень сильным.

Позвонив в Пригорск, он затаенно мечтал услышать, что вохровец или убил Налбандова, или задержал его без выстрела. Тогда бы он мог не торопясь и без приливов яростного страха прикинуть линию поведения на случай возможного провала. Но, услыхав про ранение Налбандова и про то, что с ним беседовал Костенко, он понял, что с прежней жизнью покончено раз и навсегда — Налбандов все рассказал, и про имитацию ограбления тоже. Он понял это поначалу интуитивно, несколько даже отстраненно. Понадобилось время, чтобы он осознал всю безнадежность своего положения, а уже осознав это, выработал график жизни, подчинив ее только одной цели — затаившись, переждать. Однажды он спросил себя: «А что дальше?» Ответить он не смог и увидел в тот миг свое лицо в зеркале — землистое лицо, все в морщинах, и глаза пустые, льдистые от страха и тоски. Он тогда потянулся к бутылке, но пить не стал — заставил себя не пить. «Если начну пить — тогда каюк, тогда лучше голову под электричку. Один миг — и никакой боли. Нет, надо жить. Им надо меня искать, им надо доказывать и про Налбандова, и про „фирму“, а мне надо закусить губу и жить! А там посмотрим. Только б выжить…»

3

Каждую субботу Садчиков уезжал за грибами и возвращался вечером в воскресенье. Он любил ночевать у костра, где-нибудь на берегу озера. Подстелив еловых лап, он укутывался в плащ-палатку и долго лежал возле костра. В те долгие ночные часы он не спал, а просто смотрел в огонь, ни о чем не думая, иногда шепотком затягивая фронтовые песни, но до конца допеть ни одну не мог: помнил он только первые куплеты.

Домой Садчиков норовил приехать с последней электричкой, тихонько раздеться в прихожей, отнести грибы на кухню, почистить их и замочить в соленой воде. Он ходил по квартире на цыпочках, но все равно умудрялся разбудить жену.

— Неужели нельзя аккуратней двигаться? — сердито кричала Галя из спальни и громко захлопывала дверь. — У меня завтра операция!

Сначала Садчиков обижался: «У меня тоже завтра операция». Однажды Галя сказала ему, что ассенизаторы и милиционеры — профессии, обреченные на умирание. «Научно-техническая революция освободит мир от целого ряда мезозойских профессий. Мы пристроим тебя, отец, сторожем на садовые участки — будешь воевать с сороками. Они неисправимые жулики».

Обычно Садчиков, возвратившись из леса, ложился спать на диване в столовой, просыпался в шесть часов и сразу же уходил. Сначала он говорил, что ходит по утрам в бассейн, а потом Галя привыкла к этому и вообще перестала спрашивать, куда это он так рано убегает. Садчиков бродил по пустынным улицам, завтракал в маленькой стеклянной закусочной в Скатертном и приходил к себе в восемь. До девяти он читал журналы — в библиотеке ему оставляли «Иностранную литературу» и «Науку и жизнь», а потом начинал допрашивать бандитов.

В ту субботу Садчиков пришел на совершенно безлюдную платформу в двенадцать: он заблудился в лесу и с трудом вышел к железной дороге, освещая фонариком еле заметную тропку. Две корзины были полны грибами, и он думал, как дотащить их до дома — на метро он явно опоздал, на такси денег нет, а топать через весь город с двумя тяжелыми корзинами — годы не те.

— Белые есть? — спросила кассирша, протягивая ему билет.

— Мало. Подберезовики все больше, а б-боровик уже сошел.

Почувствовав, что за спиной стоит человек, Садчиков отодвинулся от окошка кассы.

— Тоже грибник? — спросила кассирша. — Чего вы сегодня все так поздно?

— Кто по грибы, а кто по рыбу, — ответил человек и дребезжаще, по-стариковски добро рассмеялся.

— Есть рыба-то?

— Да есть маненько. Мне билетик, гражданочка.

— Куда?

Садчиков поднял корзину и обернулся, чтобы идти на платформу, — желтый глаз электрички уже светился в ночи. Он только одно мгновение видел рыбака и сразу же узнал Пименова. Сейчас Пименов был совсем другим — маленьким, уютным, добрым, усатым дедушкой.

Стоя на платформе и наблюдая за тем, как Пименов, поправив спиннинг, вскинул на спину рюкзак, Садчиков думал: «Милиции-то здесь нет. Впрочем, зачем мне милиция? Уж кого-кого, а этого я сам прихвачу».

Он подошел к Пименову, взял его под руку и сказал:

— Вик-ктор Петрович, а м-мы вас обыскались… Уху п-придется в т-тюрьме варить.

Пименов удивленно обернулся к Садчикову.

— Вы о чем, гражданин? — спросил он, и Садчиков увидел, как в острых его глазах, освещенных сильным прожектором приближающейся электрички, взметнулось что-то быстрое и яркое. — Вы чего?

Садчиков не успел ответить: он ощутил сильный удар в шею и полетел под колеса электрички. Он услышал пронзительный скрип тормозов, потом услышал свой крик, и потом все кончилось тишиной.

4

Костенко никак не мог надеть туфли: его трясло, как в детстве, когда он болел малярией.

Его продолжало трясти и когда он приехал на Быковский аэродром. Инспектора уголовного розыска, допросившие кассиршу, сообщили, что «рыбак», как ей помнится, брал билет до Быкова.

Работники аэродрома, вместе с которыми Костенко просматривал рейсовые ведомости с заполненными фамилиями, сидели тихие и удивленно переглядывались. Землистое лицо полковника плясало и дергалось, а кончики пальцев были неестественно белыми.

— Палетов, — с трудом сказал он, ткнув пальцем в фамилию, — который в Пермь улетел… Кто оформлял ему билет?

— Я, — испуганно ответила молоденькая девушка.

— Старик с усами?

— Я не помню. Нет, погодите. Это военный. Он еще конфетами меня угостил.

— Старый?

— Молодой, — еще более испуганно ответила девушка.

Костенко долго доставал из кармана фотографию Пименова. Он разложил на столе портреты Пименова — с пририсованными усами; бритого наголо; без усов.

— Т-такой человек у вас был? — спросил Костенко. — Смотрите внимательно.

— У меня вот этот купил билет до Свердловска, — сказала пожилая кассирша с высокой белой прической и тронула мизинцем портрет, на котором Пименов был с усами. — Тушеров по фамилии.

— Когда ушел самолет?

— Два часа назад.

— Когда он прибудет в Свердловск?

— Через полтора часа.

Костенко вдруг испуганно поднялся.

— Самолет нигде посадки не делает?

— Нет, это прямой рейс.

Когда в пять утра пришло сообщение, что бригада свердловского угрозыска задержала Пименова в аэропорту, Костенко, по-прежнему чувствуя сильный озноб, вышел из министерства на улицу Огарева. Он остановил такси и сказал:

— Продай бутылку, шеф…

Таксист испуганно посмотрел на большое здание МВД, казавшееся в рассветных сумерках серым и тяжелым.

— Откуда у меня? Нету у меня бутылки.

— Поехали на вокзалы.

Около Казанского, на стоянке, Костенко купил четвертинку, выпил из горлышка и почувствовал, как проходит противная дрожь. Его охватила вдруг ватная усталость, словно бы он сбросил со спины громадную, тяжелую поклажу, которую долго-долго нес. Он вошел в большое, просыпающееся помещение вокзала и сел на скамейку возле женщины, укачивающей мальчика.

Костенко вдруг вспомнил маслята, которые валялись на платформе, и большую плетеную корзину, и бесформенное, кровавое месиво, укрытое брезентом, а потом перед ним возникло лицо Садчикова, и он заплакал, раскачиваясь из стороны в сторону.

— Тише ты, — зло сказала женщина, — ребенка разбудишь…

Апрель 1972 г.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10