Непримиримость
ModernLib.Net / Историческая проза / Семенов Юлиан Семенович / Непримиримость - Чтение
(стр. 13)
Автор:
|
Семенов Юлиан Семенович |
Жанр:
|
Историческая проза |
-
Читать книгу полностью
(483 Кб)
- Скачать в формате fb2
(202 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17
|
|
В тюрьме я созрел в муках одиночества в муках тоски по миру и по жизни И несмотря на это в душе никогда не зарождалось сомнение в правоте нашего дела. Здесь в тюрьме часто бывает тяжело по временам даже страшно И тем не менее если бы мне предстояло начать жизнь сызнова я начал бы так как начал. И не по долгу не по обязанности. Это для меня — органическая необходимость. Тюрьма лишила меня очень многого не только обычных условий жизни, без которых человек становится самым несчастным из несчастных, но и самой способности пользоваться этими условиями, лишила способности к плодотворному умственному труду… Столько лет тюрьмы, в большинстве случаев в одиночном заключении, не могли пройти бесследно… Но когда я взвешиваю, что тюрьма у меня отняла и что она мне дала, я не проклинаю своей судьбы, так как знаю, что все это было нужно для того, чтобы разрушить другую, огромную тюрьму, которая находится за стенами этого ужасного павильона. Это не праздное умствование, не холодный расчет, а результат непреодолимого стремления к свободе, к полной жизни… Там теперь товарищи и друзья пьют за наше здоровье, а я здесь один в камере думаю о них: пусть живут, пусть куют оружие и будут достойны того дела, за которое ведется борьба…
…С того времени, когда я в последний раз писал этот дневник, здесь было казнено пять человек. Вечером между четырьмя и шестью часами их перевели в камеру номер двадцать девять, под нами, и ночью между двенадцатью и часом повезли на казнь…
…Зимний, солнечный, тихий день. На прогулке чудесно, камера залита солнечным светом. А в душе узника творится ужасное: тихое, застывшее отчаяние. Осталось лишь воспоминание о радостях жизни, и оно-то постоянно терзает человека, как упрек совести. Недавно я разговорился с солдатом. Печальный, удрученный, он караулил нас. Я спросил его, что с ним. Он ответил, что дома нет хлеба, казаки в его деревне засекли розгами несколько мужчин и женщин, что там творятся ужасы. Стоны всей России проникают и сюда, за тюремные решетки, заглушая стоны тюрьмы. И эти оплеванные, избиваемые караулят нас, пряча глубоко в душе ужасную ненависть, и ведут на казнь тех, кто их же защищает. Каждый боится за себя и покорно тащит ярмо. И я чувствую, что теперь народ остался одиноким, что он, как земля, сожженная солнцем, теперь именно жаждет слов любви, которые объединили бы его и дали ему силы для действия. Найдутся ли те, которые пойдут к народу с этими словами? Где же отряды нашей молодежи, где те, которые до недавнего времени были в наших рядах? Все разбежались, каждый в погоне за обманчивым счастьем своего "я", коверкая свою душу и втискивая ее в тесные и подчас отвратительные рамки. Слышат ли они голос народа?
…Весна. В камере светло, много солнца. Тепло. На прогулке ласкает мягкий воздух. На каштановых деревьях и на кустах сирени набухли почки и уже пробились зеленые, улыбающиеся солнцу листья. Травка во дворе потянулась к солнцу и радостно поглощает воздух и солнечные лучи, возвращающие ее к жизни. Тихо. Весна не для нас. Мы в тюрьме. В камере двери постоянно закрыты; за ними и за окном вооруженные солдаты никогда не оставляют своих постов, и по-прежнему каждые два часа слышно, как они сменяются, как стучат винтовки, слышны их слова при смене: «Под сдачу состоит пост номер первый», по-прежнему двери открывают жандармы, и по-прежнему они выводят нас на прогулку. Как и раньше, слышно бряцанье кандалов.
…Я сижу теперь с Дан. Михельманом, приговоренным к ссылке на поселение за принадлежность к социал-демократии. Он был арестован в декабре 1907 года в Сосновце. Он рассказал мне о следующем случае, очевидцем которого являлся: в конце декабря приходят утром в тюрьму в Бендзине стражник с солдатом, вызывают в канцелярию одного из заключенных, некоего Страшака — прядильщика с фабрики Шена, внимательно осматривают его с ног до головы и, не говоря ни слова, уходят. После полудня является следователь, выстраивает в ряд шесть заключенных высокого роста, в том числе Страшака, приводят солдата, и следователь приказывает ему признать среди них предполагаемого участника покушения на шпика. Солдат указывает на Страшака. Этот Страшак, рабочий, ни в чем не был замешан, ни с какой партией не имел ничего общего. Солдат был тот самый, который приходил со стражником утром и предварительно подготовился к ответу. Страшака повесили…
…Прошел день 1 мая. Празднования в этом году не было. А у нас ночью с первого на второе кого-то повесили. Была чудесная лунная ночь, я долго не мог уснуть. Мы не знали, что недавно был суд и что предстоит казнь. Вдруг в час ночи началось движение на лестнице, ведущей в канцелярию, какое обыкновенно бывает в ночь казни. Пришли жандармы, кто-то из начальства, ксендз; потом за окном прошел отряд солдат, четко отбивая шаг. Все как обыкновенно… Повесили рабочего— портного по имени Арнольд…
Так прошло у нас 1 мая. Это был день свиданий, и мы узнали, что в городе Первое мая не праздновали. Массам еще хуже: та же, что и прежде, серая, беспросветная жизнь, та же нужда, тот же труд, та же зависимость. Некоторые рекомендуют теперь приняться исключительно за легальную деятельность, то есть на самом деле отречься от борьбы. Другие не могут перенести теперешнего положения и малодушно лишают себя жизни… Но я отталкиваю мысль о самоубийстве, хочу найти в себе силы пережить весь этот ад благословлять то что я разделяю страдания с другими; я хочу вернуться и бороться…"
«Так что же случилось?!»
Приняв душ Герасимов отправился в охранку: адъютант ждал шаркая ногами от нетерпения; заговорщически улыбнувшись протянул папку на которой было вытиснено золотом «Весьма экстренно».
— Интересно? — спросил Герасимов не торопясь водружать на переносье пенсне. — Или сплетня какая?
— Думаю, в высшей мере интересно, Александр Васильевич.
— Коли так, скажите, чтоб мне аглицкого чайку заварили в маленькую чашечку, посмакуем.
Адъютант оказался прав: срочная телеграмма из Саратова заслуживала самого пристального внимания. Прочитав ее Герасимов подумал «Неужели второй Азеф? Вот счастье коли б так!»
Начальник саратовской охраны полковник Семигановский докладывал шифрованной телеграммой, что известным террорист, член Боевой Организации эсеров Александр Петров обратился к начальнику тюрьмы, где он содержится ныне, с предложением начать работу против ЦК и особенно Савинкова; вопрос об оплате не поднимает просит лишь об одном: устроить побег ему и его ближайшему другу Евгению Бартольду, сыну фабриканта, одному из самых богатых людей Поволжья тоже эсеру.
Герасимов попросил адъютанта связаться с департаментом полиции на место Трусевича пришел его заместитель Зуев, Максимилиан Иванович изволил распрощаться со столь дорогим ему креслом шефа секретной службы империи — не все коту масленица, будет знать как своим палки в колеса ставить с Зуевым можно иметь дело хоть и трусоват.
Из департамента вскорости сообщили что Александр Иванов Петров, он же «Хромой» он же «Южный», он же «Филатов» действительно является известным боевиком в эсеровском терроре к революции примкнул в девятьсот пятом году был поставлен Азефом и Савинковым на динамитную лабораторию; во время взрыва, происшедшего по вине Любы Марковской — не уследила за смесью — искорежил стопу, в беспамятстве попал в полицию, продержали сутки, перевезли в тюремный госпиталь там отпилили ногу, гангрена за месяц потерял двенадцать кило: кожа да кости, тем не менее грозил военный суд, виселица; время лихое: даже шестнадцатилетним набрасывали веревку на худенькие, детские еще кадыки, а безногого б вздернули без всякого сострадания.
Спас Бартольд, организовал побег вынес друга из лазарета погрузил на лодку поднялся по Волге до маленького городишки сдал своему родственнику, известному по тем временам хирургу тот не только залечил гангренозную культю, но и сделал вполне пристойный протез после этого Петрова вывезли за границу в Париж там встретили как героя еще бы и ногу потерял и бежал из-под виселицы, и границу пересек на протезе, хотя был объявлен во все розыскные листы империи как особо опасный преступник.
…Герасимов долго тер лоб, собравшийся толстыми нависающими друг на друга морщинами потом тяжело опершись об атласные подлокотники поднялся с кресла и подошел к своему особому сейфу, где хранились донесения Азефа и еще трех других, самых доверенных агентов, которых вербовал лично он, и никто другой о них не знал (кавказский эсдек эсер из Эстляндии и киевский меньшевик).
Пролистав папки с донесениями Азефа нашел кличку «Хромой»; это и есть безногий Петров, кто ж еще?!
Азеф сообщал, что Александр Петров в сопровождении группы боевиков выезжает в Россию, чтобы повторить кровавый маршрут Стеньки Разина: намерены пойти террором по Волге, поднять мужиков против дворянства, понудить помещиков бежать из города, а затем подвигнуть крестьян на самозахват пустующих земель. Давая оценку этому плану, утвержденному ЦК в его отсутствие (видимо, уже не доверяли, понял Герасимов следили за каждым шагом), Азеф высказывал опасение, что дело может оказаться достаточно громким: «провинция сейчас более бесконтрольна чем центры Волга — регион взрывоопасный, судя по всему, грядет голод. Советовал бы отнестись к моему сообщению серьезно. „Хромой“ может быть легко опознан ходит на протезе, ногу оторвало в нашей динамитной мастерской, фамилии его я не помню хотя встречался дважды, в пятом еще году. Он худощав волосы вьющиеся, длинные ниспадающие чуть не до плеч, глаза пронзительно-черные, лоб небольшой, гладкий, без морщин словно у девушки, на левом веке черная родинка вроде мушки, что ставят кокотки полусвета».
Герасимов попросил сотрудников поднять корреспонденцию отправленную им по империи из охранки месяц назад; саратовское отделение не назвал остерегаясь, что вовремя не предупредил волжан о тревожном сигнале Азефа: берег агента, да и потом Саратов не Петербург, зачем таскать каштаны из огня чужому дяде? Был бы товарищем министра, отвечал бы за всю секретную полицию империи — другое дело, а так «служба службой, а табачок врозь».
По счастью сведения Азефа — в измененном, конечно, виде со ссылкой на некоего секретного сотрудника «Потапову» — были отправлены в Саратов; спустя неделю на основании его, Герасимова, информации Петров со спутниками был взят на явке с динамитом и револьверами.
Лишь после этого Герасимов встретился с новым директором департамента полиции Нилом Петровичем Зуевым.
Выслушав генерала, тот поднял над головой руки, будто защищался от удара.
— Это ваш человек! — Зуев всегда норовил самое сложное от себя отодвинуть, передав другим; никакого честолюбия, только б спокойно дожить до пенсии. — С вашей подачи этого самого Петрова взяли, уровень высок, птица из Парижа, саратовцы с таким не справятся вызывайте-ка его к себе, Александр Васильевич, и посмотрите сами, на что он годен!
Вернувшись в охрану Герасимов сразу же отправил шифротелеграмму в Саратов с просьбой откомандировать Петрова в северную столицу первым же поездом в отдельном купе загримированным в сопровождении трех филеров.
После этого обошел свое здание, нашел большую комнату, окна которой выходили во двор попросил вынести рухлядь, подобрал мебель: удобную кровать, письменный стол, два кресла, этажерку для необходимой литературы — и распорядился, чтобы белье постелили магазинное, никак не тюремное.
Когда Петрова доставили Герасимов зашел к нему в комнату, осведомился, нравится ли здесь гостю, выслушал сдержанную благодарность (хотя в голосе чувствовалась некоторая растерянность ищущее желание понять ситуацию) и сразу перешел к делу:
— Господин Петров я открою свое имя после того, как вы подробно напишете мне о вашей работе в терроре. Интересовать меня будет все ваши товарищи по борьбе с самодержавием, руководители, подчиненные, явки, транспорт. Вы, конечно, понимаете что устраивать побег из каторжной тюрьмы — дело противозаконное, я буду рисковать головой, если, поверив вам, пойду на риск. Чтобы я смог вам поверить, надобно исследовать ваши показания, соотнеся их искренность с документами архивов. Если результат будет в вашу пользу, я выполню все о чем попросите. В случае же, если мы поймем что вы вводите нас в заблуждение, что-то от нас таите, что-то недоговариваете вы, конечно, знаете печальный опыт с бомбистом Рыссом, я возвращу вас в Саратов. Оттуда будете этапированы в рудники. Сможете выжить — на здоровье я человек незлобивый. Но когда поймете, что наступил ваш последний миг вспомните эту комнату и наш с вами разговор последний и единственный шанс, второго не будет.
— Я напишу все что умею, — ответил Петров, по-прежнему сдержанно хотя глаза его лихорадочно мерцали и лицо было синюшно-бледным. — Не взыщите за стиль это будет исповедь.
Через два дня когда Герасимову передали тетрадь, исписанную Петровым данные из архивов подтвердили его информацию. Тем не менее приняв решение начать серьезную работу, Герасимов поднялся на чердак сел к оконцу в креслице заранее туда поставленное и приладившись к биноклю начал наблюдать за тем, как себя ведет Петров наедине с самим собой.
Смотрел он за ним час, не меньше, тщательно подмечая, как тот листает книгу (иногда слишком нервно, видимо что-то раздражает в тексте) как морщится, резко поднимаясь с постели (наверное болит культя) и как пьет остывший чай. Вот именно это последнее ему более всего и понравилось: в Петрове не было жадности, кадык не ерзал по шее и глотки он делал аккуратные.
Вечером Герасимов постучался в дверь комнаты (сказал филерам на замок не запирать), услышал «войдите», на пороге учтиво поинтересовался:
— Не помешал? Можно? Или намерены отдыхать?
— Нет, нет, милости прошу.
— Спасибо, господин Петров. Давайте знакомиться: меня зовут Александр Васильевич, фамилия Герасимов, звание — генерал, должность…
— Глава санкт-петербургской охраны, — закончил Петров. — Мы про вас тоже кое-что знаем.
— В таком случае не сочтите за труд написать, кто в ваших кругах обо мне говорил и что именно ладно?
— Знал бы где упасть, подложил бы соломки. Вот уж не мог представить, что жизнь сведет именно с вами.
— Расстроены этим? Или удовлетворены?
— Про вас говорят разное.
— Что именно?
— Говорят, хам вы. Людей обижаете.
— Людей? Нет, людей я не обижаю. А вот врагов обижаю. Такова судьба: или они меня, или я их…
— Это понятно, — кивнул Петров.
— Господин Петров, мы прочитали ваши записки. Они нас устраивают. Я человек прямой, поэтому все сразу назову своими именами вы нам не врали. Слава богу. Но вы не объяснили, что побудило вас обратиться в саратовскую охранку с предложением стать нашим секретным сотрудником. Я хотел бы услышать ответ на этот вопрос.
— Отвечу. Вам имя Борис Викторович Савинков говорит что-либо?
— И очень многое, — ответил Герасимов.
— Знакомы лично? Видали? Пользуетесь слухами? — продолжал спрашивать Петров. — Что знаете конкретно?
— Многое. Знаю, где он жил в столице, в каких ресторанах гулял, у кого одевался, с кем спал.
— Вот видите. — Впервые за весь разговор Петров судорожно сглотнул шершавый комок, так пересохло во рту. — А я знал только одно: этот человек живет революцией. Он виделся мне, словно пророк, в развевающейся белой одежде, истощенный голодом и жаждой. Я был им болен, Александр Васильевич! Так в детстве болеют Айвенго или Робин Гудом! А когда меня в Париж привезли, когда начали таскать по революционным салонам, чтобы я демонстрировал свой протез, когда встретился с Борисом Викторовичем, пообщался с ним, так даже сон потерял с отчаяния… Это он здесь подвижник террора, а там ходит по кабакам с гвоздикой в петличке фрака и табун влюбленных дурочек за собою водит, попользует и бросит, хоть на панель иди… Разве может человек идеи в Петербурге быть одним, а в Париже прямо себе противоположным? Мы здесь ютимся в сырых подвалах и счастливы, ибо верим, что служим революции, а Чернов на Ваграме целый этаж занимает, семь комнат, барский апартамент! Вот поэтому, вернувшись в Россию ставить террор на Волге, попав к вам в руки, я в одиночке отчетливо вспомнил Париж и моих товарищей по борьбе. Вспомнил, как они меня по десять минут разглядывали, прежде чем заказывать ужин, как вино пробовали, что им лакей поначалу наливал в рюмку для дегустирования, и сказал себе: «Эх, Санька, Санька, дурак же ты на самом деле! Ты этим барам от революции ногу отдал, а теперь голову хочешь положить за их роскошную жизнь?!» Вот, собственно, и все… Попросил ручку и написал письмо в охрану…
Герасимов накрыл своей ладонью пальцы Петрова.
— Александр Иванович, не казните себя. Лучше поздно, чем никогда. Я рад знакомству с вами. Спасибо сердечное за предложение сотрудничать с нами. Давайте думать, какую сферу работы вы намерены взять.
Петров ответил не задумываясь.
— Я бы хотел бороться против боевой организации эсеров.
— Это очень опасно, Александр Иванович, вы же знаете, чем может кончиться дело… Если революционные баре поймут вашу истинную роль — патриота державы, ставшего на борьбу против новых жертв, сплошь и рядом ни в чем не повинных, — дело может кончиться казнью.
— То, к чему я пришел, окончательно. Согласитесь вы с моим предложением или нет, но я все равно сведу с ними счеты.
— Хорошо, Александр Иванович, ваше предложение принято. Теперь давайте думать о главном как вас вытащить из тюрьмы? Вы же до сих пор сидите в карцере саратовской каторжной для ваших друзей и знакомцев. Как будем решать вопрос с побегом?
— Думаю, всю нашу группу надо пускать под суд. Получим ссылку на вечное поселение, а уж оттуда обратно, к вам… Полагаю, коли сошлют в селение, где нет политиков, это можно будет провести в лучшем виде, с вашей помощью.
— Ни в коем случае, — отрезал Герасимов. — С вами по делу идут Гальперин, Минор, Иванченко, букет террористов… Они тоже могут податься в побег, и тогда возможны новые жертвы. Нет, это не годится, пусть маленькие Савинковы получат свое сполна… А вот если вы попробуете симулировать сумасшествие…
— Как так? — не сразу понял Петров.
— Я дам вам книжки по психиатрии… Почитаете пару-тройку дней, вернетесь в саратовский карцер и сыграете придурка… Просите свидания с вашей женою — королевой Марией Стюарт… Жалуйтесь, что вам мешают закончить редактирование Библии…
— Только Бартольда освободите, — задумчиво сказал Петров, — мне без него трудно… Он ведь как нянька мне… Хоть и барин, но человек чистейшей души, последнюю гривну отдаст товарищу, хоть сам голодать будет.
— С Бартольдом, думаю, вопрос решим. В конце концов он не террорист, его действительно можно отправить на административную высылку…
— Спасибо. Поймите, это не прихоть, это для нашего дела нужно, одному бежать — всегда подозрительно…
— Бартольд согласился помогать вам в вашем новом качестве?
Петров даже взмахнул руками.
— Господь с вами! Что вы! Он наивный человек, взрослый ребенок!
— Хорошо, Александр Иванович, считайте, что этот вопрос улажен.
— А как быть со мной? — Петров вдруг усмехнулся, обнажив прекрасные, словно белая кукуруза, зубы. — Ну, потребовал я, чтобы Марию Стюарт впустили в камеру, ну, отказали мне, а что дальше?
— Дальше придется стоять на своем. Бить, видимо, станут. Мы ведь в Саратов о нашем уговоре ничего не сообщим, пусть думают, что не сошлись, а то вмиг Бурцев объявится. Так что держитесь. Орите во все горло, пугайте тюрьму, слух пойдет, как вас мытарят, товарищи начнут кампанию за освобождение, переведут в госпиталь, а там, думаю, сами оглядитесь. Тем более что через пару месяцев Бартольда можно будет под залог выпустить. Вам играть придется, Александр Иванович, играть по серьезному. Ну, подробности мы оговорим, когда вы почитаете книжечки.
Через неделю из Саратова телеграфировали, что «интересовавшее департамент лицо, по возвращении к месту заарестования, впало в мистическую депрессию. Возможна симуляция нервного заболевания, чтобы избегнуть суда. В отправке в психиатрическую лечебницу отказано. Принимаем меры, чтобы выяснить объективное состояние интересующего лица собственными силами. Нет ли каких дополнительных указаний?»
Герасимов ответил, что «означенное лицо» его не интересует, скорее всего он действительно ненормален психически, «внимания к нему впредь проявлять не намерен в силу его неуравновешенности, а также малой компетентности».
Долгие недели над Петровым издевались в карцере, однако линию он держал твердо, хотя и поседел от избиений и голодовок. Лишь когда начались обмороки (однажды с потерей пульса), тюремное начальство распорядилось, чтобы полутруп был отправлен в психиатрическую лечебницу.
Через семь дней после этого в лечебницу с передачей для «убогого» Петрова пришла девушка, назвавшая себя Раздольской Евгенией Макаровной, была на связи с Бартольдом, «бежавшим» из ссылки, в куске сыра была записка:
«Ищу контактов с врачами, держись, вытащу!»
Прочитав эту записочку, Петров — впервые за последние месяцы — уснул и, не просыпаясь, спал девятнадцать часов кряду.
Когда об этом сообщили в Петербург, в психиатрической лечебнице работал провизор, заагентуренный охранкой, освещал настроения врачей, Герасимов облегченно вздохнул план близок к осуществлению, доктор Погорелов давно симпатизировал революционерам и вел как раз то отделение, где лежал Петров, подсказать — через третьи уста — Бартольду, что именно к этому лекарю и следует подойти, труда не составляло.
…Весь день Герасимов изучал сообщения из Парижа, готовил развернутый план для внедрения Петрова в высшие ряды партии эсеров, придумывал формы связей, которые ни в коем случае не будут раскрыты Бурцевым, настроение было приподнятое, чувствовал грядет новая удача, коронное дело, залог будущего, поработать бы с Петровым лет десять, а там и пенсия, стриги себе купоны со счетов в банках!
Звонок Столыпина был словно гром среди ясного неба, до этого никогда сам не звонил в охрану в случае крайней нужды с премьером связывал секретарь, да и такое было раза два, не больше.
— Александр Васильевич, — глухо кашлянув, сказал Столыпин, — я бы просил вас приехать ко мне незамедлительно.
— Что-нибудь случилось? — осведомился Герасимов, ощутив тянущую ломоту в загривке.
— Да, — ответил премьер. — Случилось.
Вот почему революция неминуема! (VIII)
"…Совершенно не могу уснуть, час назад убрали от нас лампу, совсем уже светло, птицы громко поют, время от времени каркает ворона. Мой товарищ по камере спит неспокойно. Мы узнали, что утверждены два смертных приговора, сегодня ночью приговоренных не увели, значит, уведут завтра. У каждого из них, вероятно, есть родители, друзья, невеста. Последние минуты… Они здоровы, полны сил и бессильны. Придут и возьмут их, свяжут и повезут на место казни. Вокруг лица врагов или трусов, прикосновение палача, последний взгляд на мир, саван, и конец. Лишь бы скорее, лишь бы меньше думать, меньше чувствовать, блеснет мысль: да здравствует революция, прощайте навеки, навсегда.
А для оставшихся завтра начнется такой же день, как и раньше. Столько уже людей прошло этот путь! И кажется, что люди уже не чувствуют, привыкли, это не производит на них никакого впечатления. Люди? Но ведь и я к ним принадлежу. Я не судья им, сужу о них по себе. Я спокоен, не поднимаю бунта, душа моя не терзается, как еще недавно. На поверхности ее тишина. Получаю известие — что-то дрогнуло еще одна капля — и наступает спокойствие. А за пределами сознания копится яд. Когда наступит время, он загорится местью и не позволит теперешним победителям-палачам испытать радость победы. А за этим мнимым равнодушием людей, быть может, скрывается страшная борьба за жизнь и геройство. Жить — разве это не значит питать несокрушимую веру в победу? Теперь уже и те, которые мечтали об убийстве как возмездии за преступление, чувствуют, что эти мечты не могут быть ответом на преступления, совершаемые постоянно, уже ничто не уничтожит в душе тяжелых следов этих преступлений. Эти мечты говорят только о непогасшей вере в победу народа, о страшном возмездии, которое готовят себе теперешние палачи. А в душах современников все усиливаются боль и ужас, с которыми связано внешнее равнодушие пока не вспыхнет бешеный пожар за тех, у кого не было сил быть равнодушным и кто лишил себя жизни, за покушение шакалов на высший инстинкт человека — инстинкт жизни, за тот ужас, который люди должны были пережить.
…Ночь. Повесили Пекарского и Рогова из Радома, воинский отряд уже пошел обратно…
То, что я писал вчера о героизме жизни, возможно, и неправда. Мы живем потому, что хотим жить, несмотря ни на что. Бессилие убивает и опошляет души. Человек держится за жизнь, потому что он связан с нею тысячью нитей, печалей, надежд и привязанностей.
…Оказывается, Рогов, казненный две недели назад вместе с Пекарским, предан смерти без всякой вины с его стороны. Он приехал в Радом спустя несколько дней после убийства жандарма Михайлова, за участие в котором был осужден. Пекарский («Рыдз») заявил, что по этому делу уже осуждено много совершенно невиновных (Шенк и другие), что, возможно, засудят и Рогова, но что в этом убийстве виноват только он один. А Рогова приговорили. Председательствовал на суде известный мерзавец Козелкин. Скалон утвердил приговор.
…Вчера вечером повешен Вульчинский. Вместе с другими он сидел напротив нас. Молодой, красивый парень. Мы его видели в дверную щель. Он вышел спокойный…"
Ночью Дзержинский проснулся от осторожного стука, — сосед называл свое имя, сообщал, что неожиданно этапирован в Варшаву из Саратова по делу военной организации социал-демократов, интересовался, не сидит ли кто из офицеров.
Дзержинский ответил, что Аветисянц умер, а судьба Калинина и Петрова до конца неизвестна.
«Какого Петрова!?» — простучал сосед, назвавшийся «Соломкой».
«Александра Петрова», — ответил Дзержинский.
«Он хромой?» «Разве может офицер быть хромым?» «В Саратове сидел хромой Александр Петров, эсер, боевик… Когда я о нем говорю, меня упрекают в подозрительности». «Что так?» «Этого Петрова два месяца истязали в карцере, вся тюрьма слышала вопли. Но это случилось через десять дней после того, как его посадили в карцер. До этого из карцера не доносилось криков. Я спросил одного из стражников. Меня эти десять дней тишины заинтересовали. Кто сидел в карцере те десять дней? Он ответил, что никого. А потом этого Петрова отправили в дом умалишенных и оттуда он совершил побег». «Стражнику можно верить?» «Абсолютно. Его брат с нами». «Как фамилия?» «А ваша?» «Не сердитесь, это форма проверки» «Ха-ха, это я смеюсь» «Я тоже». «Если что узнаете про офицеров, дайте знать». «Непременно».
Назавтра информация о десяти днях Александра Петрова, что сидел в Саратове, ушла из Десятого павильона в Берлин, Розе Люксембург. Оттуда попала в Париж. Бурцеву.
Ах, тюрьма, тюрьма! Главная хранительница тайн и памяти, чего здесь не услышишь только, какие имена не мелькнут в разговоре или перестуке; на воле бы забылось, а тут не-ет! Здесь человек превращается в некий накопитель гнева, мщения и надежды, подобен электрическому раскату, прикоснись — высветит! Если же ты враг, убьет.
«Мы в засаде, Петр Аркадьевич!»
В экипаже, направляясь в резиденцию премьера, Герасимов снова и снова анализировал все те возможные чрезвычайные происшествия, которые могли случиться за время, пока в упоении сидел за планом предстоящей комбинации по созданию нового Азефа. Выходя из своего кабинета, Герасимов еще раз спросил адъютанта: «Вы совершенно убеждены, ничего экстраординарного не приключилось?» «Сразу же после звонка премьера я обзвонил всех, в сферах спокойно, никаких передвижек, в министерство иностранных дел не поступало никаких тревожных шифрограмм из-за рубежа, на бирже тревожных симптомов не замечено…»
Значит, сказал себе Герасимов, что-то произошло с самим премьером. И, если это так, надо подготовиться к той позиции, которую предстоит занять Столыпин чувствен, фальшь поймет сразу. Допустим, государь вознамерился уволить его в отставку, особенно я этому не удивлюсь; но Петр Аркадьевич спросит моего совета, он ведь помнит, как мы переглядывались, когда Азеф ехал в Ревель ставить акт против царской семьи, такое никогда не забывают. Азефа нет, Петров еще не начал работу, чем я могу ему помочь?! А ведь помогать надо! После него в России никого не найти, вывелись мыслящие политики. Наверное, надо просить, чтобы он вымолил себе — пусть унижается, это только он и царь будут знать, унижение убивает прилюдностью — хотя бы пять-шесть месяцев на исправление ошибок, я к тому времени выпестую Петрова, создам нового вождя эсеровского террора! А с другой стороны, подумал вдруг Герасимов, может, лучше, если придет кто подурней? Это только в пословицах верно, что с умным лучше потерять, терять с кем угодно плохо, что не твое — то чужое. А если вовремя расстелиться перед новым? Показать ему документики? Заинтересовать тайнами, которые никому, кроме особого отдела секретной полиции империи, полковников Еремина с Виссарионовым, не известны?
Нет, возразил себе Герасимов, забудь думать про нового премьера, поскольку на смену Столыпину придет придурок, умных в колоде императора нет, не держит (боится, что ль?), он непременно поволочет за собою верных, а те меня немедленно вышвырнут, дураки недоверчивы и хитры, только умный живет реальными представлениями, а сколько таких? Раз, два и обчелся!
Столыпин был угрюм, таким его Герасимов видел редко, мешки под глазами набрякли, будто у старика, лицо бледное, словно обсыпанное мукой, и глаза страдальческие.
Герасимов, не уследив за собою, потянулся к премьеру:
— Господи, что случилось, Петр Аркадьевич?!
Тот судорожно, как ребенок после слез, вздохнул:
— Ах, боже ты мой, боже ты мой, зачем все это?! Кому нужно?! Мне?! Вы-то хоть понимаете, что я за это кресло не держусь?! Пусть скажут прямо, чтоб уходил, — в тот же миг уйду! Уеду к себе в Сувалки, хоть отосплюсь по-человечески!
— А Россия? — глухо спросил Герасимов, понимая, что такого рода вопрос угоден премьеру. Тот, однако, досадливо махнул рукой:
— Думаете, эта страна знает чувство благодарности? Меня забудут, как только петух соберется прокричать. Словом, я не хотел вас расстраивать, сражался, сколько мог, оберегая вас от интриг, но теперь, накануне решающего разговора с государем, таиться нет смысла…
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17
|
|