Вопрос: Как оценивали те материалы, которые вы передавали?
Пеньковский: По-разному. Некоторые сведения носили общий характер, а они больше интересовались конкретными материалами и не от руки написанными. К тем материалам, которые я написал на шестнадцати листах, они отнеслись критически, как к неподтвержденным источникам, в их числе была записка по ракетам на трех страницах. Они не сказали, что не верят всему этому, но ждали от меня конкретных данных, заснятых на пленку.
Вопрос: Разведчики не говорили, почему они вам не верят? Может быть, вы их очень обильно снабжали материалами и это вызывало сомнения?
Пеньковский: Вы, очевидно, не так меня поняли. Первый раз в Лондоне я передал информацию для того, чтобы заинтересовать разведчиков и показать, что я располагаю определенными возможностями. Это были материалы общего характера. Позже, когда я стал обильно снабжать разведку материалами, имевшимися у меня по линии Госкомитета, разведчики говорили, что я провожу большую работу, и высоко оценивали ее как с точки зрения объема, так и с точки зрения важности полученных материалов…
Вопрос: Вы проходили во время встреч с разведчиками инструктаж по шпионской деятельности?
Пеньковский: Да, они меня наставляли, учили формам и методам работы.
Вопрос: Чему, в частности?
Пеньковский: Обучали использованию оперативной техники. Контролировали, как я понимаю устройство техники, радиопередатчика, приставок к нему и к приемнику, как я пользуюсь инструкцией.
Вопрос: Вам предлагали способы безличной связи?
Пеньковский: Об этом меня подробно инструктировали в Париже. На встречах в Лондоне мне говорили, что это наиболее безопасный вид связи, объясняли преимущества этого способа и примерные места, где бы желательно иметь эти тайники. О тайнике «номер один» в этот раз разговора не было.
Вопрос: Что это за тайник?
Пеньковский: Он находился на Пушкинской улице, в подъезде Дома № 5/6, между магазинами «Мясо» и «Обувь», это почти напротив театра оперетты; с правой стороны при входе в подъезд была батарея отопления, окрашенная в темно-зеленый цвет. Эта батарея Укреплена на специальных крюках. Между батареей и стенкой имелся просвет шириной примерно пять-шесть сантиметров. Мне показали месторасположение этого дома на плане Москвы. Нужно было сообщение для закладки в тайник поместить в спичечную коробочку, обернуть голубой бумагой, заклеить целлофановой лентой и обмотать проволокой, при помощи которой подвесить коробочку на крючок сзади батареи отопления. После чего следовало дать соответствующие сигналы, о которых подробно сказано в обвинительном заключении.
Вопрос: Кто подобрал этот тайник?
Пеньковский: Иностранные разведки.
Вопрос: А конкретно?
Пеньковский: По инструктажу я понял — особенно по фамилиям людей, которым я должен был звонить, — что к этому тяготеет американское посольство и что этот тайник должен обеспечиваться представителями американского посольства в Москве.
Вопрос: О каких еще возможностях связи шла речь в Лондоне?
Пеньковский: В Лондоне шла речь о поддержании связи через женщину по имени Анна. Ее фамилию я узнал уже после ареста: Анна Чизхолм, жена второго секретаря английского посольства в Москве.
Вопрос: Какие условия связи с Анной были предложены вам?
Пеньковский: Мне было предложено встречаться с нею в обусловленный день. Такими днями были каждая пятница определенных месяцев в тринадцать часов на Арбате, район антикварного магазина, и каждая суббота других условленных месяцев в шестнадцать часов на Цветном бульваре, где Анна обычно гуляла с детьми. При необходимости я должен был посетить в это время указанные районы, не подходя к Анне. Анна, увидев меня, должна следовать за мной на расстоянии, а я по своей инициативе обязан выбрать место для передачи ей материалов. Для этой цели я выбирал в основном подъезды домов в переулках, прилегающих к Арбату или Цветному бульвару. Я шел на расстоянии тридцати примерно метров впереди Анны, то есть на расстоянии, позволяющем меня видеть, заходил в тот или иной подъезд и передавал материалы Анне Чизхолм, заходившей туда вслед за мной, или получал от нее.
Генерал откинулся на спинку кресла; его острый, аналитический ум реагировал на слово, будто эхолот, фиксирующий океанские глубины.
У Пеньковского была радиосвязь, подумал он, постоянные контакты с Гревиллом Винном по работе в Госкомитете координации научных работ, выезды за границу, возможность встреч с разведчиками на приемах в посольствах… Зачем его нужно было светить встречами с Анной Чизхолм на бульваре?
Видимо, наши контрагенты никогда не разыгрывают только одну карту. Они держат запасной вариант; наверное, у них тогда появился запасной вариант, которым они, видимо, дорожили больше Пеньковского… Хорошо, возразил он себе, а если руководство торопило их? Подгоняло? Требовало ежедневной информации? Ведь Пеньковский имел выходы на святая святых, на высшие государственные секреты… Но тогда выходит, что каждый завербованный ими человек заранее обрекается на провал? Значит, они совершенно не ценят свою агентуру? Тоже не вяжется, возразил он себе. Люди они прагматичные, считают каждый цент. Пеньковский — не цент. Это был большой капитал, очень большой. Почему они так к нему отнеслись? Хотя прагматизм в первую очередь предполагает рассуждение о собственной выгоде: если я, «икс», держащий на связи чиновника такого уровня, как Пеньковский, снабжаю Лэнгли, а значит, и Белый дом, практически ежедневной информацией из Москвы, обо мне говорят как о выдающемся специалисте разведки. Отсюда — рост в карьере, авторитет в сообществе, возможность выхода на новые рубежи в иерархическом аппарате ЦРУ. Значит, агент — некая ступенька в служебной карьере?
Генерал сунул в рот сигару, усмехнулся. «Тебе жаль бедных агентов, — сказал он себе, — существуют вне радостей жизни, в постоянном, изматывающем душу ужасе предстоящего провала; актер, отработавший на сцене два акта — не ахти уж какое время, — потом долго сидит у себя в гримуборной без сил, весь в поту, а тут приходится без отдыха играть двадцать четыре часа в сутки… Во всем и везде тотальная, изматывающая душу подконтрольность; это делает агента развалиной, неврастеником, тяжелобольным человеком…
Нет, — ответил себе генерал, — мне не жаль агента, хотя я и считаю его самым несчастным человеком на земле: каждый выбирает в жизни свой путь; человек, посмевший обидеться на Родину за то, что ему не дали новый чин или обошли наградой, и ставший из-за этого изменником, — какая уж тут жалость? Неужели, получив от Пеньковского имена, данные, характеристики, которые интересовали Лондон и Лэнгли, они перестали его щадить? Или замыслили новую операцию, расплатившись им, Алексом[3]?»
Генерал отложил сигару и снова углубился в чтение…
Вопрос: Кто из представителей иностранных разведок кроме названных вами пяти человек встречался с вами во время вашего второго приезда в Лондон?
Пеньковский: Во время второго приезда в Лондон на второй или третьей встрече я встретился с англичанином, неизвестным мне до этого, который знал немножко русский язык и был, как мне кажется, по характеру обращения к нему разведчиков руководителем какой-то секции английской разведки. Содержание его разговора было более конкретное, он интересовался моей жизнью, работой, бытовыми условиями, моим настроением, состоянием здоровья, членами моей семьи, возможностями дальнейшей работы в Советском Союзе. В заключение он пожелал мне успехов в работе.
Вопрос: Какое задание вы получили от иностранных разведчиков во время этих бесед?
Пеньковский: Несмотря на то что мною уже было передано много материалов и фотоотчетов к ним, я получил задание продолжать фотографировать, поскольку это представляет интерес. Кроме того, я получил задание чаще встречаться со своими товарищами — военнослужащими, интересоваться вопросами военного характера…
Вопрос: Как была обусловлена дальнейшая связь с разведчиками после вашего отъезда из Лондона?
Пеньковский: Во-первых, была предложена односторонняя радиосвязь. Во-вторых, было сказано, что г-н Винн поедет на французскую промышленную выставку, которая состоится в Москве в августе 1961 года, не помню точно, кажется, в конце. Вот эти два канала, и третий канал — Анна Чизхолм.
Вопрос: Передавали ли вы что-либо через Винна иностранным разведчикам в этот раз?
Пеньковский: Я дважды передавал пакеты через Винна. В них были: письмо, экспонированные фотопленки, поломанный фотоаппарат «Минске». От Винна я дважды получал фотопленку к фотоаппарату «Минске», мне также был передан новый фотоаппарат взамен поломанного, коробка из-под конфет «Драже», которая должна была использоваться для передачи в ней материалов шпионского характера.
Вопрос: Уточните, какие указания содержались об условиях связи при помощи коробки конфет?
Пеньковский: В эту коробку конфет я должен был заложить соответствующие материалы или пленку и в шестнадцать часов посетить Цветной бульвар в любой день, исключая дождливую погоду. Подойдя к детям Анны, обратить внимание на ребенка (а их у Анны было трое), сделать такой жест любви к детям — дать ребенку коробку конфет. Шоколадные передавать не рекомендовалось, так как они дорогие и на это могли обратить внимание прохожие.
Вопрос: Вы выполнили указание иностранных разведок о передаче сведений через Анну Чизхолм?
Пеньковский: Да, это указание я выполнил, я передал ей коробку конфет с четырьмя фотопленками, на которые сфотографировал четыре отчета Госкомитета по КНИР.
Вопрос: Расскажите об обстоятельствах передачи коробки. Пеньковский: В какой-то день, не помню, в воскресный или рабочий, в первых числах сентября, в обусловленное время — шестнадцать часов — я прибыл в этот район, без всякого труда нашел указанное место и увидел там Анну, гуляющую с детьми. Подойдя, я сел на скамейку, где сидели дети, один ребенок или двое, сейчас не помню, а один играл в песке. Я потрепал ребенка по щеке, погладил по голове и сказал: «Вот тебе конфеты, кушай». Анна все это видела.
Вопрос: Сколько на вид было лет ребенку?
Пеньковский: Дети были маленькие, так, примерно от четырех до восьми лет. Старший ребенок был школьного возраста, а остальные — дошкольного.
Вопрос: Анна сидела на той же скамейке, что и дети?
Пеньковский: Да, но я сел не рядом с Анной, а на противоположный конец скамейки, ближе к детям. Все произошло буквально я течение нескольких минут; затем я встал и ушел. С Анной никакого разговора у меня не было.
Вопрос: Таким образом, для маскировки шпионских связей использовались даже дети Анны?
Пеньковский: Да, выходит, так.
Вопрос: Когда и для какой цели вы прибыли во Францию?
Пеньковский: Во Францию я вылетел руководителем делегации советских специалистов, которые должны были побывать на советской промышленной выставке и посетить ряд фирм по профилям своей специальности.
Вопрос: Вы использовали эту командировку для продолжения своей преступной шпионской деятельности?
Пеньковский: Да, я использовал ее для этого.
Вопрос: Когда вы прибыли в Париж?
Пеньковский: Я прибыл в аэропорт «Ле Бурже» 20 сентября 1961 года, где меня встречал г-н Винн. Я с собой привез пятнадцать экспонированных фотопленок и передал их в машине Винну. С аэропорта «Ле Бурже» мы поехали в гостиницу, которая находилась в районе нашего посольства в Париже. Там был для меня забронирован номер. В машине Винн сказал, что моя встреча с иностранными разведчиками будет дня через два-три и он покажет мне место, где будут меня встречать. В этот раз Винн в район конспиративной квартиры меня не возил. Он только подвез меня к мосту через Сену, который находился недалеко от гостиницы, и сказал, что на другом конце моста меня встретит кто-то из моих знакомых. Так оно и было.
Вопрос: Какой характер носили материалы, заснятые на пятнадцати фотопленках, переданных вами Винну?
Пеньковский: Эти материалы носили экономический и политический характер.
Вопрос: А сведения военного характера содержались в них?
Пеньковский: Военного характера они не носили. Военную информацию я давал устно.
Вопрос: Кто из разведчиков присутствовал на этих встречах?
Пеньковский: На этих встречах присутствовали пять разведчиков, которых я называл: три английских и два американских, и со всеми ними я встречался пять раз.
Вопрос: Назовите этих лиц.
Пеньковский: Ослаф, Радж, Грилье, Александр, Майл.
Вопрос: Какой характер носили эти встречи?
Пеньковский: Эти встречи носили конспиративный характер, и на этих встречах опять был сделан упор на изучение шпионской техники. Я изучал два радиопередатчика, контейнеры для закладки шпионских сведений в тайники, различные по своему устройству. Нот какие основные задачи решались на этих встречах.
Вопрос: Были ли разговоры о ранее переданных вами материалах?
Пеньковский: Да, был разговор по анализу переданных мною материалов. Кроме того, разведчики интересовались моими знакомыми из числа работников советского посольства в Париже составом нашей советской делегации.
Вопрос: Опознавали ли вы знакомых по фотокарточкам?
Пеньковский: Да, мне был предъявлен фотоальбом для опознания лиц из посольства.
Вопрос: А кроме сотрудников посольства вы кого-либо еще из знакомых опознавали?
Пеньковский: Для опознания мне были показаны фотокарточки сотрудников торгпредства, советских представителей — экономистов, техников-специалистов, которые бывают во Франции.
Вопрос: А о военнослужащих шла речь?
Пеньковский: Да, они спрашивали, кого я знаю из военнослужащих. Я встретил одного знакомого, которого немножко знал и который там работал военно-морским атташе. Вот о нем была речь.
Вопрос: Вы встречались в Париже с Анной Чизхолм?
Пеньковский: На предпоследней встрече с разведчиками на конспиративной квартире я увидел Анну; я был удивлен тем, что она в Париже. Мне сказали, что она в Париже проводит свой отпуск. Тогда же у нас с Анной были вновь уточнены места и время встреч.
Вопрос: Были ли выработаны другие виды связи с иностранными разведками кроме связи через Винна и Анну?
Пеньковский: Да, тогда же подробно обсуждался вопрос использования предложенного мне тайника «номер один» и были разговоры о выборе мест для устройства мною других тайников.
Вопрос: Какие еще кроме тайников виды связи были предложены вам разведчиками?
Пеньковский: Мне был предложен еще один способ связи, которым можно было пользоваться при необходимости и при невозможности использовать уже прежние варианты связи. Для этого я должен был двадцать первого числа каждого месяца в двадцать один час прибыть в район гостиницы «Балчуг» и по заранее обусловленному паролю войти в связь со связником для получения через него указаний или для передачи ему шпионских материалов.
Вопрос: Какой был обусловлен пароль?
Пеньковский: Я должен был прогуливаться по набережной с папиросой во рту, а в руке держать книгу или пакет, завернутые в белую бумагу. Очевидно, описание моего внешнего вида должно было быть известно тому, кто придет на связь. Ко мне должен подойти человек в расстегнутом пальто, также с папиросой во рту, который скажет: «Мистер Алекс, я от ваших двух друзей, которые шлют вам свой большой, большой привет». Подчеркивание дважды «большой, большой» и «от ваших двух друзей» было условленностью.
Вопрос: На каком языке должен происходить разговор?
Пеньковский: На английском.
Вопрос: Была ли договоренность в Париже об установлении связи в Москве с кем-либо из американских дипломатов?
Пеньковский: Нет, в Париже мне об этом ничего не говорилось. Я узнал об этом из инструктивного письма, полученного от Гревилла Винна в июле 1962 года, и по тем фотокарточкам, которые мне тогда же были показаны Гревиллом Винном.
Вопрос: А когда вы узнали имя Джонсон?
Пеньковский: Имя Джонсон я узнал из того самого письма, которое получил 2 июля 1962 года через Гревилла Винна, в день его приезда в Москву.
Вопрос: Как обусловливалась возможность вашей встречи и опознания Джонсона?
Пеньковский: Мне было сообщено, что Джонсон прибыл в Москву недавно, как будто, если память не изменяет, на должность второго секретаря американского посольства по вопросам или культуры, или сельского хозяйства (я сейчас точно не помню). В письме было сказано, что я должен ознакомиться с личностью Джонсона по его фотокарточкам, которые мне покажет Гревилл Винн, и что впоследствии я смогу с ним встречаться на официальных дипломатических приемах, куда меня будут приглашать.
Вопрос: Кроме фотокарточек какие были установлены условности опознания вами Джонсона?
Пеньковский: Я прошу прощения. В Париже был разговор, что в последующем, если будет выходить на меня новое лицо для поддержания связи, то у него должна быть защепка на галстуке, инкрустированная красными камешками.
Вопрос: Следовательно, в Париже об этом был разговор?
Пеньковский: Да. Я прошу прощения, я забыл о содержании этого разговора, но он был общего характера, без связи с Джонсоном или кем-либо другим.
Вопрос: Джонсон — это настоящая фамилия?
Пеньковский: Нет, его настоящая фамилия Карлсон.
Вопрос: А когда вы об этом узнали?
Пеньковский: Я об этом узнал в последующем, когда с ним познакомился.
Вопрос: Какие задания вы получили от разведчиков в Париже?
Пеньковский: В Париже я получил задание продолжать фотографирование технических материалов в Комитете, причем стараться фотографировать материалы послевоенного периода, последних лет.
Вопрос: Какое еще задание у вас было в Париже?
Пеньковский: Я получил задание быть готовым к принятию инструкций по радиопередаче, внимательно их изучить на базе той практической подготовки, какую я получил во время пребывания в Париже, и быть готовым к принятию самой техники.
Вопрос: Получили ли вы задание на расширение своих знакомств с военнослужащими Советской Армии и Военно-Морского Флота?
Пеньковский: Да, мне было предложено расширить круг таких знакомств.
Вопрос: Для какой цели?
Пеньковский: Для получения от них различной военной информации, которую мне нужно было запоминать и передавать разведчикам.
Вопрос: Еще какое задание вы получили?
Пеньковский: Получил подтверждение поддерживать связь с Анной. Это было связано с тем, что г-н Гревилл Винн длительный период не приедет в Москву. Так оно и вышло.
Вопрос: Интересовались ли иностранные разведчики какими-либо документами военнослужащих Советской Армии и Военно-Морского Флота?
Пеньковский: Иностранные разведчики спрашивали, какие у меня возможности доступа к документам военнослужащих. Я сказал, что могу попросить у товарищей под каким-либо предлогом удостоверение личности, просто в порядке любознательности. Ужиная с одним офицером (фамилию его я не помню), я попросил у него удостоверение личности и затем описал его в донесении…
…Над замечанием Пеньковского о том, что фамилию офицера он не помнит, генерал сидел особенно долго, а потом снял трубку телефона и снова набрал номер генерала Васильева:
— Александр Васильевич, к вам на этих днях Славин подъедет, можно?
«Нигде так грустно не думается, как в самолете»
После того как в Вене вышли дипы[4], в первом классе стало совершенно пусто; вылет отчего-то задержали на три часа. Когда взлетели, Степанов пересел к иллюминатору, вмонтированному в запасную дверь, и отчего-то неотвязно вспоминал своего давешнего приятеля Мирина, его патологический страх перед самолетом. Тридцать лет назад, кончив МГИМО, он был распределен на работу в ВЦСПС, приходилось летать с делегациями чуть ли не ежемесячно; забивался в хвост, убедив себя, что в случае аварии именно там есть шанс остаться в живых: наивная вера в сопротивление массы металла неуправляемой и стремительной силе удара об землю; Степанов приводил ему статистические данные: больше всего погибают на дорогах, казалось бы, самый привычный и безопасный вид транспорта — автомобиль; потом — море, кораблекрушения; железнодорожные катастрофы, а уж затем авиация — самый безопасный способ передвижения второй половины двадцатого века.
Мирин слушал его не перебивая, кивал вроде бы соглашаясь, а потом заметил: «Я прочитал в „Фигаро“ отчет о трагедии на Тенерифе; мне врезалась в память лишь одна фраза: на летном поле собирали „фрагменты трупов“. Представляешь? Или ты лишен фантазии такого рода?»
Свой самый лучший рассказ, посвященный авиакатастрофе, Мирин назвал «Спешу и падаю». И после этого вообще перестал летать — только поезд.
«А наши дети, — подумал Степанов, — не очень-то ездят в поезде; самолет для них сделался бытом, словно метро или автобус; новая концепция, созданная техническим гением времени, но не понятая и поэтому не объясненная еще человечеству философами (производство всегда опережает сознание), втянула поколение, родившееся в шестидесятых, в новое ощущение времени, словно в воронку; что-то выйдет из этой гонки от самого себя?! А может, за собою самим! Правы ли дочери мои, Бемби и Лыс, когда говорят о необходимости самим пройти то, что прошел я и что для меня есть аксиома, данность, „дважды два“. Лишь тогда они примут мои советы осознанно, а не приказно. Видимо, все же они в этом не правы; если что и надо скупердяйски экономить, так это время. В нем выражается личность, именно оно составляет субстанцию памяти, хранит в себе слово, пейзаж, формулу, то есть создавшего это моральное богатство человека. Зачем же тогда транжирить время попусту?! Я советую лишь то, что лежит на поверхности: прежде всего нужно быть физически крепкими; академик Микулин, заземляясь на ночь, создав свою теорию здоровья, думал не только о долголетии, но и о том, как творить лучше и больше; нельзя обращать внимания на мелочи, как бы они ни были обидны; художник Кончаловский во времена оно отказывался смотреть книги отзывов на его выставках, загодя организованное мнение, стоит ли попусту раздражаться?! Организованность во всем и всегда, сколь бы эта истязающая самодисциплина ни казалась изматывающей; если эти основоположения творчества не по силам — валяй замуж, тоже прекрасно; я еще не считаю себя старым, но уже мечтаю о внуках. Или внучках, какая разница, малыши одинаково прекрасны…»
Степанов вдруг близко увидел чуть выпуклые, беззащитные от близорукости глаза Игнасио Лопеса; в его мадридской квартире на каллье Доктора Акунья, 19, он жил в семидесятом, когда в Испании только-только открылось представительство советского Черноморского пароходства и Сережа Богомолов был не чрезвычайным и полномочным послом, а заместителем морского агента. Жизнь есть жизнь — камуфлируются не только африканские бабочки, легко меняя окраску крыльев, но и дипломаты: фашистская диктатура шла к концу, надо было держать руку на пульсе больного общества. Лопес тогда представлял «Совэкспортфильм»; цензура Франко, однако, запрещала ему показ практически всех лент, кроме развлекательных программ 0 Цирке и старой оперетты «Сильва».
Игнасио тогда писал большой пейзаж — в Москве кончил Суриковский институт, — говорил, что это любимая его сердцу Галисия, испанский север, а Степанов явственно видел Россию, где Лопес провел двадцать три года. Он мечтал отправить в Москву сына Андреаса: «Только там можно научиться ремеслу»; жена его русская, несостоявшаяся актриса, ушла от него, выступала в газетах с интервью о «коммунистической тирании», а он не мог жить без второй родины, рвался туда постоянно, и Андреаса наконец привез с собою, сломив с помощью Степанова все ленивые, убивающие душу бюрократические преграды; с утра и до ночи заботливо поучал парня, как себя надо вести, что говорить, какие музеи посещать, а тот старался поскорее уйти в свой закуток, брал флейту и часами играл тягучие мелодии Индии.
Лопес ждал, что сын будет спорить, возражать, приоткроется хоть в малости, но тот молчал, гладя длинными пальцами флейту, дожидаясь того момента, когда отец, махнув рукой, замолчит; поднимался, уходил к себе, закрывал глаза, лицо становилось отрешенным, маска какая-то, и прикасался губами к дудке: мелодии не было, лишь невысказанная тоска, безысходность, отчаяние…
Лопес, однако, не знал, да и не мог знать, что в те годы, когда сын, мальчиком еще, жил в семье матери, чего только бедняге не приходилось слышать об отце; он защищал его, особенно в детстве; бедный цыпленок, что он мог сделать?! Самое страшное случалось, когда мама начинала плакать: сыновья больше жалеют матерей, чем дочери, те уже с раннего юношества готовятся к своему; тяга к своей семье у них неизбывна и затаенна — естество, ничего не попишешь.
Андреас не мог слышать, когда про его отца говорилось то, что вообще не вправе было быть произнесенным вслух: высшая тайна взаимоотношений между женщиной и мужчиной, которые дали жизнь ребенку, изначально предполагает некие «темные ямы». Существует всеобщий, непознанный микрокосмос…
Однажды, после очередного разговора про то, каким чудовищем был его отец, у Андреаса началась истерика. На другой день рано утром мать отвела его к женщине, которая (так она писала о себе в газетном объявлении) «изгоняла дьявола и возвращала душевное спокойствие». Колдовские обряды, страшное бормотание старухи с огненными глазами, увеличенными толстыми стеклами очков, ее сухие руки, сжимавшие виски Андреаса, испугали его; ночью он проснулся в слезах, закричал что-то; тело его при этом изогнулось, став каменным.
Наутро он не мог подняться, голова раскалывалась, глаза постоянно слезились; мать испугалась, целовала его лицо сухими губами, шептала что-то нежное и тихое; отчим поехал в универмаг; привез мальчику американские электронные игрушки, набор красок, альбом дли рисования, флейту; Андреас смотрел на все это сказочное богатство без интереса, погасшими глазами; поздно ночью, когда все уснули, он взял флейту, прикоснулся к ней губами, закрыл глаза и начал играть какую-то странную мелодию. Проснувшись, мать не сразу поняла, что мальчик подбирает мелодию «Подмосковные вечера». В России, когда Андреас был совсем еще маленький, они с Лопесом жили у бабушки Прасковьи Лукиничны, в Удельном, там эту песню часто пели, да и по радио передавали чуть не ежедневно.
Через два дня мать позвонила Лопесу (она жила с новым мужем в Севилье) и попросила забрать Андреаса к себе: «Пусть он поживет у тебя, надеюсь, это не очень тебе помешает. У тебя достаточно друзей-художников, в случае нужды предоставят ателье на пару часов».
Лопес забрал сына, проводил с ним все время, но совершил такое же преступление, как и его бывшая жена: он начал рассказывать мальчику, отчего он расстался с мамой; именно после этого Андреас и попросил, чтобы отец определил его в колледж, где дети живут круглый год, уезжая к родителям лишь на летние каникулы. Там он еще больше изменился, стал молчаливым, слова не вытянешь; из класса — к флейте, а оттуда — в спальню. Когда Андреас колледж закончил, научившись играть на рояле, скрипке и саксофоне, Лопес решил пристроить его в Московскую консерваторию. Он провел с ним месяц в Союзе, повсюду таскал за собою, а потом, оставив немного денег, улетел на кинофестиваль в Сан-Себастьян.
Андреас остался у Степанова, за городом, в доме, что он снимал для семьи на лето; однажды утром Надя молча протянула ему две странички, исписанные странными, налезающими друг на друга строками; Андреас исповедовался своему другу о том, что в Москве скучно и пусто, бабы, как одна, жирные, «смотрят на меня сальными глазами; как и во всем мире, взрослые здесь живут собою, плевать им на детей; на земле царствует безнравственность; дети — заложники, скорее бы назад, сил нет».
…Степанову бы поговорить с парнем: как-никак испанец, Дон Кихот, герой Пио Баррохи, живет в мире представлений, реальность кажется вымыслом, верит только себе, лишь своя мысль является истиной в последней инстанции, а Степанов позвонил в Мадрид, Лопесу, и сказал — в ярости, — что парня у себя держать не станет. «Почему?» — спросил тот. Степанов прочел ему письмо Андреаса; Лопес долго молчал, потом ответил потухшим, чужим голосом: «Хорошо, пусть улетает… Только…» — «Что?» — «Да нет, ничего… Это действительно он написал?» — «А кто же еще в моем доме станет писать на испанском?»
И Андреаса отправили в Мадрид. В международном зале Внукова (Шереметьева тогда еще не было) он достал из рюкзака свою флейту, устроился на полу, возле стойки, и заиграл одну из своих тягучих, безнадежных мелодий — крик какой-то бессловесный, отчаянный, словно вопль раненого оленя…
А в Мадриде выяснилось, что парень болен — тяжелая форма шизофрении. «Но я же хотел ему добра, — говорил спустя несколько лет Степанову Лопес; они тогда пришли в „Хихон“, бар артистов и художников на авениде Хенералиссимо, сели к окну и заказали „хинебру“, — я ведь отдавал ему себя, свой опыт! А может быть, надо было молчать?! Пусть бы все шло, как шло? Может, он бы тогда не сдвинул?!»
…Франко умер, картины Хуанма, лежавшие на складе, вышли на экраны, весь Мадрид повалил на «Броненосца Потемкина» и «Чапаева», прокат дал Лопесу миллион, он положил Андреаса в лучшую клинику, но медицина была бессильна; Лопес стал каким-то потерянным, много пил, умер от рака легких — за два месяца, не успев переписать завещание на сына; все досталось бывшей жене которая его ненавидела.
«Если бы не Лопес, — подумал вдруг Степанов, — никогда бы Юджин Кузанни не получил свою премию на кинофестивале в Сан-Себастьяне; все те, с кем я говорил о нем, были добрыми знакомцами несчастного Лопеса, он делал добро всем, кому мог, а сам… Господи, сколько же имен надо вычеркивать в телефонных книжках… Отсчет начался в шестьдесят восьмом с Левона Кочаряна; лучше Мандельштама не скажешь: „У меня еще есть адреса, по которым найду мертвецов голоса…“ Как же бился за публикацию его подборки в журнале „Москва“ Поповкин!