Юлиан Семенович СЕМЕНОВ
Испанский вариант
Бургос, 1938, 6 августа, 6 час. 30 мин.
— Это его машина, — сказал Хаген.
— По-моему, у него был «остин», а это «пежо». Нет?
— Это его машина, — повторил Хаген, — вчера вечером он схватил машину своей бабы после того, как она сбежала в Лиссабон. Это точно.
— Да не волнуйтесь вы так, приятель, — усмехнулся Штирлиц, — если это он, мы его возьмем. А если не он? Хордана устроит нам серьезные неприятности через Риббентропа. Все молодые министры иностранных дел любят поначалу соблюдать протокол: видите, у этого «пежо» дипломатический номер.
Хаген высунулся из окна «мерседеса». Он весь замер, наблюдая за тем, как Ян Пальма выскочил из маленькой, выкрашенной в грязно-зеленый цвет машины и бросился к выходу в аэропорт Бургоса.
— Это он, — сказал Хаген. — Сейчас вы его узнали?
— Узнал. Сейчас узнал, — ответил Штирлиц, закурив. — Но ведь он улетает…
Хаген тщательно обгрыз ноготь на мизинце и ответил:
— Он не улетит.
— Вы неисправимый оптимист…
— А вы неисправимый пессимист, штурмбанфюрер, — вдруг широко улыбнулся Хаген, заметив Пальма, выбежавшего из аэровокзала. — Сейчас он полезет в машину и начнет ковыряться в чемодане…
— Вы провидец?
— Нет. К сожалению. Просто его паспорт сейчас оказался в кармане моего человека.
К «мерседесу» подъехал пикап и остановился почти вплотную — с той стороны, где сидел Хаген. Седой старикашка со слезящимися глазами протянул Хагену зеленый паспорт. Хаген, взяв паспорт, дал старикашке пачку денег, и пикап, резко рванув с места, понесся по желто-красной песчаной дороге к горам.
— Все, — повторил Хаген, — сейчас он ринется к себе в отель. А по дороге мы его возьмем.
— Вдвоем?
— Почему? Пикап будет ждать нас за поворотом. В него сядут наши люди. Они подставят этого седого жулика под машину Яна Пальма, и вам не придется улаживать скандал со здешней полицией, если даже он возникнет.
— Слушайте, приятель, я не люблю играть втемную. Почему я ничего не знал об этой операции?
— Только потому, что вас не было до утра, и Берлин поручил все провести мне… Вместе с вами…
— Ох, честолюбец, честолюбец! — проворчал Штирлиц. — Погубит вас честолюбие, Хаген.
— Едем, — сказал Хаген, — сейчас он двинет в отель.
Хаген оглянулся: из-за ангара, где стояли самолеты легиона «Кондор», медленно выползала тупая морда военного грузовика.
— Все, — повторил Хаген и по-мальчишески счастливо засмеялся. — Как по нотам.
* * *
«Ничего, — думал Ян, выжимая педаль акселератора, — я его оставил в столе. Или на столе. Просто я очень испугался… Не надо так паниковать. Через час будет самолет в Париж. Ничего. Самое главное, постараться быть спокойным. Как вареная телятина. Или как рисовый пудинг. А почему как пудинг?»
Ян не успел ответить на этот дурацкий вопрос. Вообще-то в минуты опасности он любил ставить себе дурацкие вопросы и давать на них смешные, но обязательно логические ответы — это давало ему какую-то разрядку. Он не успел ответить себе, потому что пикап, который он обгонял, вдруг резко взял влево, и Пальма затормозил, но пикап по-прежнему тянул влево; раздался хрусткий и тугой удар металла о металл, и Пальма почувствовал, как его машину бросило в кювет… На какое-то мгновение он ослеп, потому что вместо укатанной дороги он увидел красно-бурую, поросшую коричневой травой глыбистую глину, а потом инстинктивно зажмурился, когда серый сук распорол ветровое стекло льдистой пеленой, а после стало тихо… Он не помнил, сколько времени продолжалась тишина. Когда он смог снова соображать и чувствовать, он услышал спокойное урчание мотора и решил, что это была мгновенная галлюцинация, и ничего не случилось, и все будет хорошо, и он открыл глаза. Он увидел совсем другую машину и Хагена, который упирался ему пистолетом в грудь, став на колени на переднем сиденье машины, словно шаловливый мальчишка возле отца, сидевшего за рулем. Только вместо отца сидел штурмбанфюрер Штирлиц, который то и дело поглядывал в зеркальце на Яна. Заметив, что тот открыл глаза, Штирлиц сказал с обычной своей ленивой ухмылкой:
— Считайте, что первый тур вы проиграли. Сейчас начинается второй: он сложней, а потому интереснее. Не так ли, Хаген?
— Значительно интереснее, — согласился Хаген.
— И уберите парабеллум от его груди, — посоветовал Штирлиц, — а то господин Пальма решит, что мы хотим его убить. А ведь мы не собираемся его убивать, не так ли?
Машина въехала во двор маленького особняка в горах. Ян знал, что этот особнячок принадлежит политической разведке Гиммлера, куда работники фалангистской сегуридад не имели права доступа…
* * *
— Начнем с самого начала? — спросил Хаген.
— Что вы считаете началом? — спросил Пальма, осторожно потрогав пальцами марлевую наклейку на лбу.
— Самым началом я считаю место рождения, дату рождения, имя, — сказал Хаген.
— Ну, это неинтересно, — ответил Пальма. — В ваших архивах это все зафиксировано не единожды…
— Нам интересно, чтобы вы все это сказали сами, — сказал Штирлиц. — Не волнуясь, обстоятельно, припоминая детали, имена друзей и врагов…
— Ян Пальма, гражданин Латвии, рожден 21 мая 1910 года в поместье Клава Пальма, чрезвычайного и полномочного посла Латвии… Если можно, дайте мне таблетку пирамидона, у меня раскалывается голова.
— Сейчас я попрошу, — сказал Хаген. — И воды, видимо?
— Лучше глоток тинто, самого сухого.
— По-моему, в университете у вас красное вино было непопулярно? — спросил Штирлиц, пока Хаген, подойдя к двери, отдавал распоряжение. — Более популярной была красная идеология?
— В университете у нас было популярно виски, — ответил Пальма, поморщившись, и снова осторожно потрогал лоб, рассеченный в аварии. — Это активнее, чем вино и даже чем идеология…
— Погодите, погодите, — сказал Хаген, садясь верхом на свой стул, — мы рано перешли на университет. А ваша жизнь у отца в Индии? Ваша дружба с йогами?
— Он тогда был ребенком, — сказал Штирлиц, — а нас интересует начало его зрелости. А зрелость вам дал университет, нет?
— А меня больше интересует, как он угонял наш «мессершмитт» и убил Уго Лерста! — сказал Хаген.
— Погодите, дружище, — Штирлиц нахмурился. — Начнем по порядку — с университета.
— Все равно. Зрелость, Уго Лерст, университет, ваш «мессершмитт»… Только разговаривать я сейчас не смогу, — тихо сказал Пальма.
— Вы хотите заявить протест по поводу похищения? — спросил Хаген.
— Я понимаю, что это бесполезно, — ответил Пальма, — просто голова раскалывается. Дайте мне полежать, что ли, пока не пройдет дурнота…
— Бросьте вы разыгрывать комедию!
— Погодите, Хаген, — сказал Штирлиц. — Он же пепельный совсем…
* * *
«Небо тогда тоже было пепельным, — подумал Ян, лежа на узенькой софе в комнате без мебели. Окно было зарешечено изнутри и забрано плотными деревянными ставнями снаружи. — Пепельное небо у нас бывает ранней весной или в самом конце зимы… Когда же это было точно? Семнадцатого? Или девятнадцатого? Раньше дата считалась со дня, а теперь время так быстролетно, что от даты нам остается лишь год… Изредка месяц. Но это был март. Или февраль?..»
Рига, 1934
Небо и вправду было пепельным. Оно было одного цвета с песчаными дюнами, с морем, и поэтому трудно было догадаться, рассвет сейчас или сумерки. И небольшая вилла тоже казалась пепельной, словно бы рисованной размытой акварелью в манере северонемецких мастеров конца восемнадцатого века, и эта иллюзия ушедшего века была бы абсолютной, если бы в доме не гремел джаз, время от времени разрезавшийся высоким, серебряным звуком горна. Двое выпускников университета — Гэс Петерис и Курт Ванг, сидевшие на застекленной веранде, разглядывали танцующих, отхлебывая пиво из грубых глиняных кружек.
— Как лихо оттанцовывает Пальма! — сказал Ванг. — Скотина…
— Зачем так грубо? — улыбнулся Петерис.
— А я люблю его.
— В самом деле?
— В самом деле… А ты?
— Завидую. Я завидую ему. Но очень добро, без зла. Порой с недоумением.
— Почему?
— Так… Не интересуется женщинами, а они летят к нему, как мотыльки на огонь; не умеет фехтовать, а выигрывает бои; посещает ваш дискуссионный кружок, а кутит на те деньги, которые ему присылает чрезвычайный и полномочный папа.
— Это хорошо или плохо?
— Занятно. Вообще-то он может позволять себе оппозиционность. Папа переводит ему столько денег, что не страшно побаловаться оппозицией.
— Будь себе на здоровье и ты оппозиционером…
— Я не могу. Мне никто не переводит денег. Я должен быть с клубом, а не против него…
— Сильные мира сего не всегда состоят в одном клубе, — сказал Ванг.
— Клуб против клуба — это не страшно; страшно, когда в клубе сильных появляется отступник.
— Ту убежден, что клуб не прощает отступничества?
— Конечно. Во всяком случае, я так думаю.
— Но ты еще не член нашего клуба, — заметил Ванг. — Я желаю тебе вступить в наш проклятый, скучный и дряхлый клуб как можно скорее. Ты его видишь снаружи, и он кажется тебе прекрасным, а мы рождены в нем и знаем, что он такое изнутри.
— Ну и что же он такое изнутри? Объясни мне, плебею, ты — сын министра.
— Я не силен в словесной агитации. У тебя крепкие челюсти, ты войдешь в клуб: нашим старикам нужны свежие кадры.
К Петерису подошла девушка, опустилась перед ним на колени и сказала:
— Повелитель, я больше не могу без вас.
— Ну уж и не можешь, — вздохнул Петерис, поднимаясь. — Пошли попляшем, только напомни, как тебя зовут…
Он поднялся, и девушка поднялась, и они ушли к танцующим, а к Вангу, появившись из-за шторы, приблизился горбун, прижимавший к груди маленький серебряный горн.
— Знаете, — сказал он, — я могу продержать гамму туда и обратно семьдесят три секунды.
— Это прекрасно. Молодчина.
— Сыграть?
— Сыграйте, отчего ж не сыграть.
— Сейчас. Я должен постоять минуту с закрытыми глазами и сосредоточиться. Сейчас.
И горбун, по-прежнему не открывая глаз, заиграл — серебряно и нежно — тонкую и чистую гамму, и звук, таинственно извлекаемый им из маленького горна, перекрыл рев джаза и пьяные голоса танцующих в холле.
…«Как же звали французскую стерву, которая тогда со мной танцевала? — вспоминал Ян, наблюдая, как в тонком солнечном луче, пробивавшемся сквозь ставни, медленно плавала пылинка, похожая на рисунок планеты из учебника астрономии. — Будет совсем смешно, если из-за этой катастрофы у меня отшибет память… Бедный Юстас… Ему сейчас труднее, чем мне. Вообще, самое трудное — это ощущение собственного бессилия. А ту французскую стерву звали, между прочим, по-русски — Надя».
— Хорошо бы, — сказала тогда Надя, перестав танцевать, — чтобы этот трубач дудел раздетым.
— Он артист, — ответил Ян. — Он замечательный артист.
— Какой он артист? Трубач…
— Трубач тоже артист.
— Ты ничего не понимаешь, — засмеялась Надя. — Артист — это который говорит на сцене, а трубач только делает «ду-ду». Большие легкие — это ведь не талант…
Кто-то закричал:
— Цыгане, друзья, цыгане!
Все бросились в парк. Четыре старые, громоздкие кибитки остановились на асфальтовой дороге, которая пролегла сквозь туманный парк.
Цыгане вылезли из своих кибиток. Одеты они были подчеркнуто элегантно: в смокингах, полосатых серых брюках; колдовски растрескивая колоды новых холодных карт, шли они навстречу обитателям старинной виллы, и кто-то из них уже пел гортанную песню, наигрывая на банджо; маленькие девочки танцевали с медлительными повадками старух; и все это показалось тогда Яну Пальма таким же нереальным, рисованным, далеким и зыбким, словно рассветный парк и деревья, смотревшиеся как бы сквозь папиросную бумагу.
Девочка лет тринадцати, разглядывая линии на ладони Ванга, который шел вместе с Яном и Петерисом, быстро говорила:
— Ах, как много вы повидали любви и несчастья, дружбы и предательства! Вы познали богатство и нужду, вы так много работали в жизни…
Пальма не выдержал, захохотал в голос, упал — по-клоунски — на газон, закричал:
— Слушайте все! Наш Ванг, тепличный сын министра, много трудился и познал нужду!
Петерис обернулся к Пальма и сказал негромко:
— Она же работает, зачем ты?
— Прости. Ты прав. Прости. Держи, — Ян поднялся и протянул цыганке монету, — это тебе.
— Я вам еще не гадала, — ответила девчушка. — Я говорю правду этому господину: я же читаю правду по линиям его руки…
— Прости его, — сказал Гэс Петерис, — ты хорошо гадаешь, не сердись на моего друга, просто он очень весел сегодня, он не хотел тебя обидеть… Погадай Вилциню, он ждет…
И они пошли по газону: высокий Вилцинь и маленькая цыганка, которая вела его за руку, а вернее даже не за руку, а за указательный палец, и все время забегала вперед, чтобы заглянуть ему в глаза…
Петерис долго смотрел вслед ушедшим, а потом обернулся к Вангу:
— Куда ты?
— Меня определили в министерство иностранных дел — это наша семейная традиция…
— А ты, Ян?
— Черт его знает. Что у тебя, Петерис?
— Я уезжаю в Индию, в консульство, — ответил Петерис.
— За рыцарскими шпорами?
— Почему бы нет?
— Сейчас не дают золотых шпор за выдающиеся заслуги. Только позолоченные.
— Меня устроят и позолоченные.
— Помогай британцам сажать в тюрьму побольше индусов, и тебе очень скоро выдадут шпоры, которые открывают двери нашего клуба.
— Кому-то ведь надо сажать в тюрьму. Своим рождением ты лишен этой необходимости, Ян.
— Снова ты ему завидуешь? — спросил Ванг, задумчиво прислушиваясь к цыганской песне.
— Слушай, Гэс, — предложил Пальма, — хочешь, я дам тебе рекомендательные письма в Индию, а ты мне взамен пришлешь оттуда хорошо отделенную голову бунтаря, а?
— Мне нужны рекомендательные письма, но мои успехи в боксе больше, чем твои, Ян, и если я тебя ударю, ты упадешь…
— Не сердись. Я проверял, до какой меры ты подонок. Подонком снова оказался я. Прости.
— Ты постоянно на всех наскакиваешь, — задумчиво сказал Петерис. — Не могу понять, чего ты хочешь?
— Сам не могу понять, чего я хочу. Только очень хорошо знаю, чего я не хочу.
Из дому вышел горбун, протрубил в свой серебряный горн и закричал:
— Все ко мне! Маргарет дает сеанс сексуального массажа! Все в дом, все в дом!
Выпускники университета, перешучиваясь, неторопливо двинулись к дому, а Пальма пошел к кибиткам цыган: они рассаживались на траве и доставали из баулов завтрак — бутерброды с ветчиной. Старый цыган поднялся, когда к нему подошел Пальма, и сказал:
— Вы, верно, против того, чтобы мы здесь перекусили? Но мы недолго, у нас есть приглашение еще в один дом. Это ведь дом господина Пальма? Я не ошибаюсь?
— Верно. Ешьте себе… Все пьяны, никому ни до кого нет дела. А Пальма к тому же добрый парень.
— Человек, говорящий о господине Пальма «парень», может быть либо еще более богатым, чем он, либо он должен быть его лакеем.
— Я — лакей, — хмыкнул Ян, — мы все тут его лакеи…
— Вы говорите неправду. Лакей никогда не признается в своей профессии.
На железнодорожной станции было пусто. Где-то было включено радио. Диктор читал последние новости: «В Вене на улицах продолжается перестрелка между коммунистами и национал-социалистскими вооруженными отрядами. Есть жертвы среди мирного населения».
Пальма долго стучал в окошечко кассы, но никто не отвечал ему: кассир, видимо, спал.
На привокзальной площади остановился низкий «роллс-ройс». Из машины вышла молодая женщина.
— Не сердись, — сказала она седому человеку, сидевшему за рулем. — Не надо на меня сердиться.
— Я не сержусь. Просто я бы очень советовал тебе остаться.
— Зачем? Для кого?
— Для меня, Мэри…
— Это жестоко: делать что-нибудь наперекор себе — даже во имя ближнего. Ты мне сам потом этого не простишь. Неужели тебе приятно быть с человеком, если ты знаешь, что он остается с тобой только из жалости?
— Если этот человек ты — мне все равно, Мэри.
— Карл, мужчина временами может быть слабым — это порой нравится женщинам, но он не имеет права быть жалким.
Мэри помахала рукой человеку, сидевшему за рулем громадной машины, и легко взбежала по ступенькам вокзала. Машина, резко взяв с места, словно присев на задние колеса и напружинившись, сразу же набрала скорость.
Женщина остановилась за спиной Пальма, который по-прежнему стучал костяшкой указательного пальца в окошко кассы. Наконец окошко открылось.
— Простите, я отлучился, чтобы сварить себе кофе, — сказал кассир, — все считают, что я сплю в эти утренние часы, а я не сплю, я только часто отхожу за кофе.
— Лучше бы вы спали, — сказал Пальма.
— Мне тоже так кажется, — вздохнул кассир, — но мы расходимся во мнении с начальством. Куда вам билет?
— До Вены.
— Мы продаем билеты только до наших станций, тем более что в Вену сейчас трудно попасть из-за тамошних беспорядков… Я могу продать билет только до Риги.
— Я знаю. Это я так шучу…
Женщина, стоявшая за спиной Пальма, усмехнулась.
Он обернулся.
— Кто-то должен смеяться над вашей шуткой, — пояснила она, — кассир, по-моему, член общества по борьбе с юмором.
— Спасибо, вы меня очень выручили. Вы тоже до Риги?
— Наверное.
— Вы убежали от того седого рыцаря?
Женщина кивнула головой.
— Я тоже убежал, — сказал Пальма.
— Все сейчас убегают… От врагов, друзей, от самих себя, от мыслей, глупостей, от тоски, счастья… Все хотят просто жить…
— Вам бы проповедницей в Армию спасения…
Подошел поезд. В вагоне было пусто: только Пальма и эта женщина. Они сели возле окна. Туман, лежавший над землей еще час назад, сейчас разошелся. Когда поезд набрал скорость, стало рябить в глазах от резкого чередования цветов: белого и зеленого.
— Меня, между прочим, зовут Ян.
— А меня, кстати, зовут Мэри.
— Почему-то я был убежден, что у вас длинное и сложное имя.
— А у меня на самом деле длинное и сложное имя: Мэри-Глория-Патриция ван Голен Пейдж.
— На одно больше, чем у меня, но все равно красиво… Я бы с радостью увидел вас сегодня вечером.
— Я бы тоже с радостью увидела вас сегодня вечером, если бы у меня не было записи на радио, а вы не уезжали в Вену.
— Да, про Вену я как-то забыл.
— А я никогда не забываю про свои концерты, и мне поэтому трудно жить. Зачем вы едете в Вену?
— Мне нравится, когда стреляют.
— Хотите попрактиковаться в стрельбе?
— Позвольте, кстати, представиться: Ян Пальма, политический обозреватель нашего могучего правительственного официоза. Вот моя карточка, позвоните, если я оттуда вернусь, а?
Бургос, 1938, 6 августа, 8 час. 10 мин.
Хаген неслышно вошел в комнату. Он вообще умел ходить неслышно и пружинисто, несмотря на свои девяносто килограммов. Пальма почувствовал в комнате второго человека лишь потому, что тонкий, жаркий и колючий луч солнца исчез с его века и в этом глазу наступила звенящая, зеленая темнота — так бывает после хорошего удара на ринге.
«У кого это был рассказ „Солнечный удар“? — подумал он. — Кажется, у кого-то из русских».
Он открыл глаза и увидел склоненное над собой лицо Хагена.
— Ну как? — спросил тот. — Легче?
— Несколько…
— Доктора мы, к сожалению, пригласить не можем… Пока что…
— Это как «пока что»? — спросил Пальма. — Вы пригласите доктора, когда надо будет зарегистрировать мою смерть?
— Ну, эту формальность соблюдают только в тюрьме, после приговора суда. Мы просто делаем контрольный выстрел за левое ухо.
— Почему именно за левое?
— Не знаю… Между прочим, я сам интересовался: отчего именно за левое? Экий вы цепкий, господин Пальма. Пойдемте, я покажу наше хозяйство. Подняться можете?
— Наверное.
— Ну, вот и прекрасно. Давайте руку…
Они вышли на маленькую галерею, окружавшую дом.
— Забор не обнесен колючей проволокой, но через эту мелкую металлическую сетку пропущен ток. У нас свой генератор. Убить не убьет, но шок будет сильный. Включаем днем, когда у нас только двое дежурных на территории. Ночью мы спускаем собак, и у нас дежурят четыре человека.
— Это вы к тому, чтобы я не думал о побеге?
— Мой долг хозяина — показать вам дом, где вы теперь живете.
— Но если мне этот дом не понравится, я же не смогу отсюда выйти…
— Приятно работать с латышами, — сказал Хаген. — Реакция на юмор у вас боксерская.
— И со многими латышами вы уже успели поработать?
— Вы спрашиваете не просто как журналист, но скорей как цепкий разведчик.
— Разве вы не знаете, что я — шеф латышской разведки?
Хаген рассмеялся:
— Я знаком с шефом латышской разведки, милый Пальма, да и не латышская разведка нас в настоящее время интересует.
— Какая же?
— Этот вопрос вам задаст Гейдрих в Берлине. Лично. Я здесь только провожу предварительный опрос. Так сказать, прелюд в стиле фа-мажор.
Пальма поморщился:
— Никогда не говорите «в стиле фа-мажор». Вас станут чураться, как верхогляда. Где, кстати, ваш мрачный коллега?
— Он будет работать с вами вечером. Когда я устану.
— Я что-то не очень понимаю: вы меня похитили?
— Похитили.
— И не отпустите?
— Ни в коем случае.
— Но ведь будет скандал, в котором вы не заинтересованы.
— Никакого скандала не будет. Машина-то ваша разбилась… Вот мы вас и похоронили — обезображенного.
— Я забыл ваше имя… Ха… Харен?
— Называйте просто «мой дорогой друг»…
— Хорошо, мой дорогой друг… Разбилась машина британской подданной Мэри-Глорин-Патриции ван Годен Пейдж. Моя машина в полной сохранности. А Мэри Пейдж ждет меня в условленном городе, и, если я там не появлюсь, она будет волноваться вместе с моими друзьями. — Пальма лениво поглядел на сильное лицо Хагена и осторожно притронулся пальцами к марлевой наклейке на лбу. — Так у нас условлено с друзьями…
«Может быть, я зря выложил ему это? — подумал он. — Или нет? Он растерялся. Значит, не зря. Посмотрим, как он будет вертеться дальше. Если я выиграл время, значит, я выиграл себя. А он растерялся. Это точно… А придумал я про Мэри хорошо. Обидно, что мы с ней об этом не сговорились на самом деле».
* * *
…За полчаса перед этим Штирлиц сказал Хагену:
— Приятель, возьмите его в оборот. Пусть он все расскажет про университет, и начните его мотать про Вену. Я в жару не могу работать. Я приеду к вечеру и подменю вас, если устанете. А нет, станем работать вместе. Вдвоем всегда сподручнее. Только чтобы все корректно, ясно?
— Хорошо, штурмбанфюрер.
— Скажите еще, «благодарю, штурмбанфюрер»… Вы что, с ума сошли?! Я ненавижу официальщину в отношениях между товарищами. И вообще стоит этого латыша записать за вами: вы организовали его похищение, вы его доставили сюда. Это ваш первый серьезный иностранец?
— В общем-то да.
— Ну и держите его за собой. Я пошлю рапорт о вашей работе.
— Спасибо… Я, право, не ожидал этого…
— Чего не ожидали?
— Ну… Такой щедрости, что ли…
— Какая там к черту щедрость, Хаген! Во-первых, жара, а во-вторых, вы еще с ним напрыгаетесь — он из крепких, да и, по-моему, Лерст напридумывал, бедняга. Я ведь не очень верил в его версию.
— Я убежден, что в Берлине с ним до конца разберутся.
— Конечно, разберутся. Когда будем отправлять?
— Вы же читали шифровку: там сказано — «в ближайшее время будет переправлен в Берлин».
— Да, верно. Верно, приятель. Ладно. Я двину в город — отдыхать, а вы с ним начинайте.
— Где вас найти в случае чего?
— А что может случиться? Ничего не может случиться. Ищите меня в отеле или в баре «Кордова».
С этим Штирлиц и уехал.
* * *
Когда Пальма сказал Хагену о своей договоренности с Мэри, тот понял, какую промашку он допустил, начав операцию с захоронением «Пальма, погибшего при автомобильной катастрофе», — лицо седому старикашке-жулику, мастерски воровавшему из карманов бумажники, изуродовали до полнейшей неузнаваемости, — но совсем забыл про машину латыша, которая стояла в отеле. Хаген, сдав Пальма на попечение своих помощников из охраны, немедленно начал обзванивать отель и бар «Кордову» в надежде найти Штирлица. Но его нигде не было. Штирлиц, естественно, не рассчитывал на звонок Хагена. Он знал честолюбие гауптштурмфюрера. Он был убежден, что Хаген счастлив, оставшись наедине с Яном. Штирлиц никак не мог предположить, что тот станет его разыскивать, — Хаген обожал допросы. Он вел их в провинциальной манере: с большими, многозначительными паузами и зловещими расхаживаниями за спиной арестованного, и Штирлицу было занятно наблюдать несколько мальчишеское самолюбование Хагена. «Видимо, в детстве его здорово лупили приятели, — как-то подумал Штирлиц. — Слабые люди очень дорожат правом стать сильными, которое не завоевано ими, а получено в подарок».
Как раз потому, что он достаточно хорошо знал Хагена, Штирлиц и решил не обеспечивать себе алиби на случай отсутствия в тех местах, которые он ему назвал перед отъездом в город. Но ни в один из названных адресов он не поехал. И алиби у него на эту поездку не было.
А ему надо было всегда обеспечивать себе алиби: Максим Исаев лучше других знал, как это трудно — быть все время штурмбанфюрером Штирлицем.
…Командировка Штирлица в Испанию была для него — при том, что он ощущал н е ч т о надвигающееся — неожиданностью. После того как Гитлер ввел свои войска в Рейнскую область, растоптав, таким образом, Версальский договор, и ни Франция, ни Англия не выступили против него, в Германии наметилась определенного рода раздвоенность: министерство иностранных дел, возглавлявшееся старым дипломатом Нейратом, и генеральный штаб, продолжавший считать, что Гитлер служит им, военным, а не они ему, предлагали тактику выжидания. Гитлер, наоборот, вкусив пьянящую сладость первой внешнеполитической победы, подкрепленной силой оружия, закусил удила.
Умение чувствовать — ценное качество разведчика, но еще более ценным его качеством следует считать знание.
Штирлиц еще только начинал по-настоящему свой путь в закордонной разведке Гейдриха; он был, как говорили в имперском управлении безопасности, на «первом этаже», тогда как кабинет рейхсфюрера помещался на пятом.
Работа в Испании должна была помочь Штирлицу ступить на ту лестницу, которая вела с первого этажа на второй: от о щ у щ е н и я к з н а н и ю.
Центр, получив его шифровку о командировке в Испанию, вменил ему в обязанность заниматься изучением фигуры «сеньора Гулиермо» — под таким именем вместе с Франко работал начальник абвера рейха адмирал Канарис, руководивший агентурной цепью в Испании еще в годы первой мировой войны.
Когда Штирлиц, дав подписку о неразглашении «высшего секрета рейха», был отправлен в Бургос, он сразу же перешел на «второй этаж». Здесь, за Пиренеями, он узнал многое из того, что было воистину «высшей тайной рейха». (Летчики Пунцер и Герст за разглашение того факта, что они сражаются вместе с Франко — написали, дурашки, в письмах домой, — были расстреляны в гестапо «папы» Мюллера без суда и следствия. Тайны, к которым Штирлиц подошел здесь за эти два года, были куда как важней: узнай Гейдрих, куда эти высшие тайны рейха уходят, Штирлица ждали бы пытки перед четвертованием — о расстреле он мог мечтать как об избавлении, благе, милости…)
Постепенно, по крупицам собирая информацию, Штирлиц составил ясную картину взаимоотношений Франко и Гитлера, фалангистов и национал-социалистов; чтобы работать, надо знать все, а н а ч а л о — особенно.
Он знал, что победа в Испании Народного фронта в феврале 1936 года отринула генерала Франко — того, который потопил в крови астурийское восстание шахтеров. Он узнал позже, что Франко, генералы Моло и Санхурхо сразу же объединились для того, чтобы, организовав хунту, свергнуть правительство Народного фронта, избранное народом.
Акция, которую задумала армия, должна быть обеспечена оружием. Франко не имел самолетов и танков. Он получил двадцать итальянских «савойя-маркети» — дуче подписал этот приказ, обсудив его на высшем совете фашистской партии. Но двадцать самолетов — это ничто, когда началась открытая борьба хунты генералов против правительства народа.
Франко поручил своим помощникам войти в контакт с германским военным атташе в Париже. Тот немедленно отправил шифровку в Берлин. Генеральный штаб и министерство иностранных дел рейха были едины в своем мнении: сейчас, после «великой рейнской победы», надо выждать, не следует «дразнить» общественное мнение.
Тогда Франко обратился к руководству НСДАП — национал-социалистской рабочей партии Германии. Письмо Франко попало к шефу закордонных организаций НСДАП, рейхслейтеру Боле. Тот, выслушав отрицательные соображения армии и дипломатов, вежливо поблагодарил коллег за столь серьезный, доказательный и дальновидный совет и немедленно отправился к своему непосредственному руководителю — Рудольфу Гессу, заместителю фюрера.
— Чего вы хотите от нафталинных дипломатов? — сказал тот, прочитав запись беседы Боле с коллегами. — Они мыслят закостенелыми формулами. Армия тоже обязана быть против: она всегда против того, что не ею предложено и разработано… Немедленно переправьте письмо Франко фюреру: нельзя упускать ни минуты…
Гитлер ознакомился с документом, подписанным мятежным генералом, когда тяжелый июльский зной спал и примолкли уже огромные вздохи оркестров на вагнеровском народном фестивале в Байрейте; люди отдыхали, готовясь к вечерним концертам.
— Пригласите ко мне Геринга, генерала Бломберга и Канариса, — сказал Гитлер задумчиво. — Это интересный вопрос, и мы должны принять единственно правильное решение.
Бломберг, представлявший армию, отказался высказать свое мнение первым.
— Адмирал — истинный авторитет в испанских вопросах, — сказал он, — вероятно, следует послушать его мнение.