Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Горение. Книга 4

ModernLib.Net / Исторические детективы / Семенов Юлиан Семенович / Горение. Книга 4 - Чтение (стр. 12)
Автор: Семенов Юлиан Семенович
Жанр: Исторические детективы

 

 


— Ну, тут я — пас, — вздохнул Кулябко, — тут вы меня на лопатки. Теперь вопрос по делу, Дмитрий Григорьевич… Муравьев, он же Бизюков, боевик из Коломны, убивший полицейского, не пересекался с вами?

— Коломна? Это под Москвою?

— Именно.

— Вряд ли. Каков из себя?

— Нервное, интеллигентное лицо, хотя сам рабочий (снова проверил, дрогнет ли Богров, выявит свое внутреннее несогласие с такого рода противопоставлением, неприемлемым для революционера, или же пропустит мимо слуха как человек всепозволенного тайного братства; пропустил). Брюнет, острая, французского типа бородка, красивые зубы, родинка на переносье, длинные, ниспадающие волосы, а-ля Леонид Андреев, глаза очень черные, цыганистые, выше среднего роста, худой, обликом похож на провинциального актера.

— Такого я не знаю, Николай Николаевич.

— К вам домой он не наведывался?

— Наверняка нет.

— А в ваше отсутствие? У него, говорят, есть ваш адрес. Не от Николая ли Яковлевича?

— Мне это легко выяснить.

— Сделайте милость… А пока напишите-ка мне рапорт, надо подстраховать себя, этого самого Муравьева-Бизюкова, московская охрана ведет, полковник Заварзин, я вам про него говорил — акула, челюсти — автоматы, схарчит любого, кто на пути, и костей не выплюнет…

Богров знал, что Заварзина остро не любят как в столице, так и на местах, но сделать ничего не могут, имеет руку.

— Что надо написать, Николай Николаевич? — спросил Богров.

— Что-то связанное с угрозою террора… На ваше мотрение… Муравьев в бегах, скрывается под фамилией Бизюков, истинное свое имя никому не открывает… Заварзин про Бизюкова ничего не знает… Заварзин подозревает его, а мы на стол не подозрение, но факты…

— Скрывается — в связи с террором против полицейского чина?

— Темное дело. И уголовщину можно вертеть, и политику… Пофантазируйте, я ж, говоря честно, у вас порою учусь изобретательности мысли, Дмитрий Григорьевич…

Богров отошел к столу, открыл папку с листами плотной бумаги, вывел каллиграфически: «Полковнику Кулябко сотрудника „Аленский“ Рапорт Вчера на Крещатике я встретился с боевиком-эсером Бизюковым, известным в кругах московской организации социалистов-революционеров под фамилией Муравьев. Он рассказал мне, что живет здесь на нелегальном положении, ищет связи для „интересного дела“, просил дать надежную квартиру под складирование оружия. Я спросил его, отчего он обращается с такого рода чрезвычайным делом столь неконспиративно, на что Муравьев ответил, будто имеет обо мне сведения из Парижа от людей, связанных с цекистами, высоко обо мне отзывающихся. Договорились, что он выйдет ко мне на связь, зайдя поздно вечером домой через черный ход, сказав дворнику Рыбину условное слово: „К молодому барину с правоведческого факультета на коллоквиум“.

Кулябко пробежал текст, изумленно покачал головою:

— Аппетитно, лихо, браво! Добавьте только следующее: «Муравьев сообщил мне, что, вероятно, дело будет приурочено к концу августа — началу сентября. О „существе дела“ он в настоящий момент беседовать отказался, своей явки также не назвал, сказав только, что его друг, бывший метранпаж, а ныне чертежник Владислав Кирич обеспечивает его всем». Годится?

— «Существо дела» — слишком уж наш термин, Николай Николаевич, уши торчат, я найду что-либо поинтереснее, согласны?


«Мавры должны исчезнуть»


— Но ни о чем не спрашивай до поры, — повторил Кирич, пропуская Муравьева во двор богровского дома. — До поры, Бизюк, до поры. Я всегда про тебя помню, твой голод словно свой ощущаю, твоей жаждою мне горло рвет сушью…

— Не пой, — отрезал Муравьев. — Сказал — и будет. Я тебя в нашем дружестве тоже ни разу не подводил.

… Дворник богровского дома, выслушав слова про «коллоквиум с правоведческого факультета» (молодой барин велел таких пускать), ответил, что Дмитрия Григорьевича нет и скоро не будет, гостит у родителя в поместье.

Кирич изменился в лице:

— Когда отбыл?

— Да уж как с неделю.

— Но он назначил на сегодня, милейший, на девять часов вечера, мы б не пришли без приглашения, не правда ли, Бизюков?

— Бесспорно.

— Слышь, — не унимался Кирич, — быть может, ты неправду говоришь?

— Мне за неправду денег бы не платили… Сказал — нету его, значит, так и есть!

… По дороге на новую квартиру Муравьева, снятую на деньги Кирича в то время, когда он, по указанию Кулябко, встречи со своим подопечным прекратил, «благодетель» ярился и мотал головою:

— Вот тебе и симпатик справедливого дела, вот тебе и «товарищ»! Когда понадобилась помощь — он в кусты, в родителево имение!

— Ты мне объясни, какая помощь от него потребна? Без него не обойдемся?

— «Без него, без него»! — передразнил Кирич. — Обойдемся, да кровью расплатимся! А наша жертва должна быть бескровной, оттого что на божье дело будет обращена, во благо сирых и убогих! Во благо вдов и младенцев! Я не политик, я — божий человек, я его символу служу, а символ есть понимание своей преходящей малости, которая родится из страха перед смертью!

— Повело, — вздохнул Муравьев. — Когда остановишься? Я ж с тобою как впотьмах хожу, ни черта не понимаю!

— Ну и чувырло, коли не понимаешь! Царь приезжает, газеты надо читать, вся полиция будет его охранять, не до банков, а мы — тут как тут! Понял?

— С того бы и начал. А что твой Богров должен сделать?

— Анархист он, ясно? Интернационалист или коммунист, черт их там всех поймет, но — богатый, а потому — легко нашей работе помогает, что другим в страх — ему с руки! Билеты взять на поезд, экипаж нанять, грим купить, парик у актерки какой в кабарете выпросить — его была б работа, я с ним заранее оговорил, чтоб тебя зазря не светить до поры! Сказал: «Приходи двадцать второго, в девять, обсудим детали! » Обсудили, ничего себе, а?!

— Да ты не кипятись, завтра может приедет, всяко бывает, глядишь, дорогу в поместье разбило, дожди шли, не кипятись, Владик…

Кирич вдруг остановился, ухватил Муравьева своими длинными костистыми пальцами за ладонь:

— Бизюк, а ежели он заложил меня?! А коли он — охранник? Про него ж все знают: анархист, помогает революционерам, а он свободно по городу ходит и в отцовом поместье рыбу удит! Бизюк, Бизюк, пропал я, Бизюк!

— Да что ты, право, паникуешь зазря! — ответил Муравьев, почувствовав, как руки его сделались такими же ледяными и зыбкими, как у Кирича. Обернувшись, он, к ужасу своему, увидел человека в котелке, отвернувшегося сразу же, как только приметил взгляд Муравьева. — Топает, — шепотом сказал Муравьев, — давай в проходной!

Кирич оборотился, заметил филера в шляпе, ахнул по-детски, побежал.

Муравьев кинулся следом; свернули в большой двор, бросились в парадное, взбежали по лестнице, — по счастью, чердачная дверь была открыта; забившись в пыльный, теплый угол, под крышей, Кирич спросил:

— Браунинг где?

— Дома под половицей…

— Теперь без оружия не выходи, Бизюк, влипли мы с тобою, вот что такое доверчивость проклятая, никому нельзя в наше время душу открывать, никому!

— Чего ж мне открылся?

— Ты — брат мне, кому, как не тебе, сердце отдать? Думаешь, не чувствую, что и ты за меня смерть готов принять?

… Спустились с чердака ночью; того, в шляпе, не было уже (филера Кулябко не отправлял, снова выручил Асланов-старший); пришли к Муравьеву в третьем часу, достали бутыль, огурцы, сахарные полтавские помидоры; выпили сладко; Кирича, как всегда, понесло:

— Бизюк, Бизюк, лови каждый миг жизни, даже такой ужасной, как наша, мы ведь есть до тех пор, пока не состоялись как подвижники нашего дела; потом мы станем символами, то есть памятью… Да, да, ты меня слушай, я говорю истину! Стоит чему состояться — и нет его живым, зато — вечность! Юстиниан тем памятен, что при нем уж не было римлян, а ведь как сотрясали мир! Сколько веков владычествовали?! Думаешь, долго еще пребудут живыми немцы, русские, итальянцы, греки? Тьфу! Миг! Пять, шесть столетий, и нету! Египетские звездочеты свое небо смотрели, нет теперь такого, теперь Лапласово, но и ему время отсчитано, новые родятся миры, и будут ими заниматься неведомые нам с тобою люди. Рафаэль свое доживает, канет в беспамятство; Баха забудут, когда новую веру создадут; не забудут лишь бунтарей поступка — Спартака, Разина, Яна Гуса! Вот что запомни, вот что греть должно твою душу, вот в чем надежда сильных мыслью! Сколько б ни жил человек, все равно уготована ему яма, а из нее холодом несет, и по весне там вода ледяная булькает… Если нет идеи — бери браунинг и шарахай себе в ухо! А я — не стану! Я — весел, оттого что знаю: после меня не лик мой останется в памяти, но — дело! Благородных рыцарей помнят, про них не учебники пишут — кто их ноне читает?! — а русские да германские бабки своим внучатам сказки на ночь рассказывают! Все умрет, только легенды вечны о тех, кто посмел стать!

… За день до прибытия в Киев государя и Столыпина Кирич, по указанию Кулябко, показал Муравьеву фотографический портрет Богрова.

— Богров побежит из театра, — ледяно, тихо, отрешенно говорил Кирич. — Он — провокатор, каин, по нем плачет пуля. Он побежит в экипаж, чтобы первым успеть на банкет, опередить своих дружков-охранников… Окликни его: «Дмитрий Григорьевич! » Он обернется, пали в лоб. Я буду прикрывать тебя с другой стороны тротуара; если не добьешь с первого выстрела, дорежу я! Меня глазами не ищи, я буду в подъезде, ясно?

— Покажешь мне место, чтоб я знал, куда скрываться.

— Покажу все досконально. Передам тебе парик, я достал, не без риска, но внешность надо изменить.

Место обсмотрели внимательно; план действий выверили до мельчайших подробностей; когда Спиридович, прибывший в Киев за день да августейшего визита, выслушал Кулябко, побагровел даже от ярости:

— Коля, окстись, милый! От этого агента Кирича сразу же потянется хвост к тебе! Я сам все решу с Богровым в театре, я же говорил — пристрелю его сразу же после того, как он сделает дело или зарублю; точнее — зарублю, чтоб не поранить кого ненароком! Тогда нет никаких подходов к нам! А здесь — Кирич! Твой агент, работавший с Муравьевым! Дураку не ясно, кто режиссер. Разве ж можно так?!

… Кирича устранил тот же Асланов-младший; вызвал по телефону на вокзал, сказал перейти пути в двенадцать ночи, идти к сторожке стрелочника. Здесь, на путях, оглушил его ударом кастета по затылку, тело положил под рельсы маневровавшего паровоза.

Муравьева-Бизюкова задержали на улице; в охранке провели в приемную; Кулябко отправил дежурного офицера задержать для допроса кучера, в пролетке которого ехал арестованный.

Когда дежурный вернулся, Муравьев лежал на полу; из виска текла тоненькая струйка черной крови, Кулябко не было в кабинете.

Вошел через три минуты, объяснив, что был у заместителя; ахнул, увидав «самоубийцу»: «Что ж не обыскали остолопы! Всех в арестантские роты! Мерзавцы, губошлепы! Дурни!»

(Руки тряслись взаправдашно: впервые в жизни застрелил человека; обошел задержанного, резко вскинул руку, пульнул в висок; вложил браунинг в горячую ладонь, выскользнул — «к заместителю, по делу, связанному с увеличением постов охраны Столыпина»; все было рассчитано по секундам.)

… Позвонил адъютанту Столыпина:

— У нас тут экстренный случай, пожалуйста, будьте особо внимательны и предупредите Петра Аркадьевича, что положение в городе угрожающее, появились террористы, максимум осторожности!

Продублировал звонок официальной телефонограммой принятой под его диктовку в канцелярии киевского генерал-губернатора Трепова.

Алиби, алиби, да здравствует алиби!


«Ну вот и все!»


… Не просто и не прямо специальное особо секретное сообщение французской полиции достигло военной миссии России в Берлине, где работал полковник Бок, зять Петра Аркадьевича Столыпина.

Отправленное в генеральное консульство с юга Франции, оно долго вылеживалось в кабинетах русских дипломатов, бессловесно обсматривалось со всех сторон, прежде чем было переброшено в Берлин: никто не взял на себя смелость начертать красным карандашом: «Петербург, весьма срочно, речь идет о жизни русского премьера!»

А смелость была нужна, поскольку в секретном меморандуме приводилась «рваная» запись разговора двух русских в ресторанчике «Маленький марселец».

Речь шла о ситуации в России, о том, что правые партии отвернулись от премьера Столыпина после его беспрецедентного ультиматума государю, приведшего к проведению закона диктаторским путем, о том, что в Петербурге идет необъявленная война между двором и Столыпиным, что ситуация, при всей российской затаенности, чревата событиями; не это, однако, заставило вздрогнуть работников русского посольства в Париже; меморандум заканчивался следующими словами: «Один из собеседников (имя которого сейчас устанавливается, оно начинается с „фон“ и кончается „штайн“) заметил: „Учитывая взаимную неприязнь, которую питают друг к другу Курлов и премьер Столыпин, зная, что Курлов умеет повелевать и не страшится авантюрных действий, вполне можно предположить, что он и на сей раз, как в Минске, в пятом году, позволит своим жандармам крикнуть „пли“ — только не по рабочим! Кроме благодарности, Курлова ничего не ждет, это будет избавлением для Престола, Столыпин раздражает Петербург… “

Отправить такого рода спецсообщение в Петербург значило занять простолыпинскую позицию, дураков нет, ныне все умные. Не отправить, — значит, ты его противник, а он пока еще премьер, хоть и у себя в Ковно сидит, в поместье, в отпуске, нервы лечит, отдав управление внутренними делами главному своему врагу Курлову.

Решение было принято в высшей мере типическое. Спецсообщение было переправлено в Берлин, поскольку про «пли» говорил человек, фамилия которого начиналась с «фон» и кончалась «штайн», пусть себе ищут немца, а коли решатся — могут сами и передать в северную столицу.

Там, в Берлине, случилось подобное тому, что было в Париже; перепихивали с одного начальственного стола на другой; кто-то, впрочем, нашел выход: меморандум анонимно и незаметно положили в папку полковника Бока, столыпинского зятя.

А у него на столе уже лежал секретный меморандум прусской полиции о том, что некий русский щупает людей на границе, в сотне верст от Ковно, неподалеку от столыпинского поместья; щупает тех, кто связан с контрабандистами и прочим уголовным элементом; обсуждает возможность налета на некое «чрезвычайно богатое имение, где в сейфе золото и валюта, суммой на несколько сотен тысяч марок». На вопрос местных налетчиков, кто там живет, русский (явно не связанный с анархистами, скорее, наоборот, представляющий секретную службу, хотя прямых доказательств тому нет) ответил, что имение «вроде бы принадлежит родственнику опального русского премьера, он там хранит дивиденды и золото». На вопрос главы налетчиков (кличка «Буттерброт»), какова гарантия, что удастся спокойно уйти через границу после рейда, русский ответил, что это «не вопрос, все будет подготовлено заранее, пограничная стража получит указ, при условии, что в поместье будут оставлены „улики“, наводящие след русской полиции на революционеров, которые давно намереваются покончить русского премьера и его близких, а также взять на экспроприацию их сейф».

Пограничной стражей ведал Курлов…

С этими-то двумя материалами жена полковника, Мария Петровна фон Бок, урожденная Столыпина, срочно, первым же экспрессом, отправилась в Россию.

Отец вернулся из поместья в Петербург, готовясь к поездке в Киев; дочери обрадовался — любил очень, считая, что род продолжает дочь, а не сын; прочитал оба сообщения, пожал плечами:

— Это верно, что государь навязал мне своего Курлова, но в последнее время, сдается, генерал начал вести себя более лояльно…

Мария Петровна поразилась той перемене, которая произошла с папа; лицо его, несмотря на жесткие, волевые привычные черты, смягчилось изнутри; вокруг глаз прибавилось скорбных морщинок; словно бы он преступил какую-то грань, и, хотя до пятидесятилетия еще оставался год, весь облик отца был отмечен печатью возраста, чего зимою не было еще.

Мария Петровна хотела было сказать, что милый папа выдает желаемое за действительное, что доброта его погубит, что она слышит у себя за спиною шушуканья и на нее теперь с интересом смотрят, без прежнего пресмыкательства, а у нас интересуются более всего смертью, что интересней казни есть в нашей скупой на зрелища жизни?!

Однако ничего этого не сказала, язык не повернулся, только совсем по-детски произнесла:

— Папочка, пожалуйста, милый, убери от себя этого несносного Курлова!

Столыпин погладил дочь по лицу:

— Солнышко мое, ты понимаешь, что я живу со связанными за спиною руками? Или не понимаешь? Неужели ты, мой маленький, не видишь: все, что мне удалось сделать, я сделал не благодаря поддержке сверху, но вопреки?

— Но почему, папенька, почему же?!

— Потому что мы такая страна… Прекрасная, несчастная страна… Все, что я смог для нее сделать, сделал. Пусть теперь сильные и трезвые придут мне в помощь; коли нет — погибла держава… А судя по всему, их пускать не хотят…

— Кто? Враги?

Столыпин вздохнул и ответил горько:

— Если бы, доченька, если бы…

— Ну так надо же действовать, папенька, надо что-то предпринять!

— Что? — тихо спросил Столыпин. — Подскажи, Машенька. Что? Я бы и рад предпринять, но не знаю, что именно. А уж про то, как это сделать, и говорить нечего… Мы живем в вате, и я страшусь ныне читать зарубежны эмигрантские газеты…

Он снова вспомнил слова дочери, ее неожиданный визит, приехавши в Киев, после торжественной встречи на перроне, когда укатила августейшая семья в сопровождении генерал-губернатора Трепова, дворцового коменданта Дедюлина, начальника личной охраны Спиридовича, а его, премьера, никто никуда не пригласил, он остался один, совсем один на перроне и вышел на привокзальную площадь, откуда народ валом валил следом за царским эскортом, и обратился к извозчику:

— Милейший, вы меня в город отвезете?

Тот почесал кончик потного носа широкой ладонью и ответил вопросом:

— А сколь уплатишь?

Испытывая какое-то странное чувство освобождения от того, что душно тяготило его все последнее время, — все ж таки определенность она и есть определенность, — Столыпин улыбнулся:

— Сколь скажешь — столь и уплачу.

— Так я три рубли скажу, — тоже улыбнулся извозчик, — ноне торговля должна быть поперед ума!

Столыпин легко согласился, но, только сев в мягкое, топящее сиденье, понял, что денег у него с собою нет, во время премьерства отвык держать в кармане, вроде бы ни к чему, лишняя бумажка; подумал, что в отеле уплатит его адъютант; наверняка ждет у парадного подъезда полагая, что подвезет мотор, выделенный генерал-губернатором для лиц, сопровождающих государя.

«Скажу — не поверят, думал он, — оглядывая праздничные улицы, — что премьер, в нарушение всех циркуляров по безопасности, едет себе один на извозчике, вполне надежная мишень, но что-то никто в него не швыряет бомбу и не целит из браунинга; как все же хорошо быть просто подданным, а не движущейся мишенью; надо уходить; я свое сделал; хотят не хотят, а памятник еще поставят, не сейчас, так позже, не при этом… »

Он оборвал себя; приучился контролировать не только слова, но и мысли; будь проклята эта ужасная, маленькая, поднадзорная жизнь!

Он едва сдержался, чтобы не сказаться больным и не ехать, когда и назавтра ему не подали ни мотор, ни экипаж, только вечером генерал-губернатор прислал одного из своих извозчиков; когда адъютант передал, что Курлов просит быть настороже, появились террористы, Столыпин ответил:

— Я давно настороже…

Он постоянно чувствовал, как государь всячески доказывал ему, премьеру, его ненужность здесь, во время народного светлого праздника; его демонстративно не приглашали в ложу; во время парада потешных ему вообще не было забронировано место, и он стоял на солнцепеке, чувствуя, как сановники обтекают его, пряча глаза, только б не встретиться взглядами и не поклониться, опасаясь, что заметят; он ощущал это свое звенящее одиночество и в театре, когда стоял, облокотившись на красный бархат, отделявший зрительный зал от оркестра, и усмешливо глядел на безглазых сановников, только еще полгода назад ловивших его взгляд, искавших внимания и слова, и вдруг натолкнулся на два глаза, смотревших на него в упор, и ощутил вдруг усталую радость, приготовившись сказать человеку что-то особенно ласковое и доброе, но заметил, что тот лихорадочно начал вытаскивать что-то из кармана, а потом услышал два хлопка, ощутил запах паленой шерсти и уж после этого возникла жгучая боль в боку, но не отводил взгляда от этих глаз, по-прежнему недвижно смотревших то на него, то на люстру, потом заметил, как Спиридович, стоявший рядом с государем, выхватил саблю и бросился вперед, но началась свалка, его чуть не повалили, стали бить того, кто стрелял в него, в Столыпина, и только после этого он ощутил второй взгляд, точно такой же, как был у того, кто стрелял в него, и понял, что так же недвижно смотрит на него государь, и, усмехнувшись чему-то, Столыпин перекрестил его широким знамением и лишь потом обрушился на пол — никто рук не протянул, все ждали, когда обрушится; тогда только бросились к нему, закричали что-то, и, теряя уж сознание, он почувствовал, как кто-то рвуще выхватил из кармана золотые часы, подарок папеньки, и это было до того обидно, что он заплакал…


«В большом спектакле нет места для статистов!»


План, продуманный до малости, был, однако, взорван изнутри, разлетелся враздрызг.

… Самый доверенный человек Кулябко, подпоручик Цыплаченко, привлеченный к операции втемную, должен был войти в аппаратную и, в случае если увидит что-либо подозрительное или — того страшнее — услышит выстрел, выключить в театре свет, чтобы, как инструктивал его Кулябко, другие преступники не могли произвести повторных выстрелов.

… Вход в аппаратную охранял солдат киевского гарнизона Влас Шворыкин.

Унтер, поставивший его на пост, наказал строго-настрого:

— Без моего приказу в комнату эту — никого, понял, рыло?

— Так точно, понял!

Когда раздались выстрелы Богрова, подпоручик Цыплаченко, стоявший неподалеку от рядового, бросился к двери, рванул ее на себя, но, Шворыкин чуть что не обвалился на него:

— Не велено пущать!

— Идиот! — воскликнул Цыплаченко. — Сдурел?!

— Приказ! — сопел рядовой, оттирая подпоручика. — Мне господин унтер наказал! Не пущу!

— Идиот! — кричал подпоручик, ощущая свое бессилие перед этим темным, тупым, потным недомерком. — Богом молю, пусти!

… Та минута, во время которой Богров столь напряженно глядел на люстру, страстно ожидая наступления темноты, была потеряна.

… Запасной вариант был также предусмотрен Кулябко: он предполагал, что Цыплаченко не успеет, сломает ногу, дернет не тот рычаг, поперхнется воздухом, заговорится с дамочкой, не услышит хлопка выстрела, засмотрится на ложу, будет перекуплен на корню людьми Столыпина, кайзера, папы, богдыхана, чертом, дьяволом — и Богрову не удастся выбежать из театра и сесть в экипаж, где за кучера сидел Асланов-младший, который должен был вывезти Богрова за город, оглушить, привязать к ногам рельс и бросить стоячий труп в Днепр, пусть себе стоит в воде, пока не сгниет.

Но если Богров не успеет выбежать, Спиридович кидается на него с саблей и рубит шею: мертвецы молчаливы, концы в воде.

Однако, когда Спиридович, отсчитав про себя двадцать пять мгновений и поняв, что Богров не сможет убежать, схватил саблю и ринулся на него, один из самых близких людей, генерал Иван Савельевич цу Лозе, повис побелел лицом, тонко закричал:

— Возьмем живьем! Только живьем!

Спиридович мычал что-то яростное, силился оторват от себя цу Лозе, началась свалка, но с каждым мигом понимал все явственнее, что Богров останется жить; иллюзий не было — происходи все это на улице, когда кругом быдло, затоптали б в мостовую, в куски б разорвали, а тут интеллигенты в манишках, семидесятилетние деды, у них лишь в извилинах

— сила, в руках — давным-давно кончилась!

Третий «прокол» произошел, когда Кулябко выбежал из театра, поняв, что Спиридович ничего сделать не сможет, — не отрывать же от него цу Лозе, объясняя: «Дайте ему свидетеля убрать, генерал, не мешайте, право, выполнить наш патриотический долг до конца».

Там у парадного подъезда стоял ротмистр Самохвалов, кретин, служака, без фантазии в голове, ему б артиллерийским расчетом командовать, а не в тайной полиции служить.

Кулябко увидел белое лицо Асланова, сидевшего на козлах, взмахнул рукой, Асланов все понял, неторопливо взял с места, но этот жест заметил Самохвалов, кинулся к Кулябко рысцой, и тот, не зная, что сказать ему и как сделать так, чтобы в мозгу ротмистра не связался воедино странный жест рукой и немедленный отъезд экипажа, выпалил:

— Срочно поезжайте на квартиру Аленского, он в премьера бахнул!

(Только потом сообразил: открыл ротмистру все свое знание, махом, даже псевдоним агента, что бы сказать — «Богров»! ..)

… Той же ночью в Петербург пошел приказ Курлова: «Срочно опечатать кабинет Столыпина в Ново-Елагинском дворце, впредь до особого указания».

(Спецсообщения из Парижа и Берлина о готовящемся покушении, привезенные Столыпину дочерью, хранились там, в сейфе.

Они будут сожжены Курловым через семь дней.) «Начальнику Киевского жандармского управления Рапорт Во время покушения на жизнь министра внутренних дел Столыпина я находился у входа в городской театр с „народной охраной“. Когда в театре происходило задержание преступника, вышел Кулябко и, встретившись со мною, сказал: Аленский стрелял в Столыпина, езжайте к нему домой, произведите обыск». Я поехал домой к Богрову; выяснив телефон на квартире (6-09), потребовал от телефонной конторы, чтобы после вызова мне сообщали тот номер, откуда звонили. Вскоре после этого раздался телефонный звонок. Подойдя к аппарату, я спросил: «Что угодно? » Попросили позвать Владимира Григорьевича. Быстро узнав у прислуги, что «Владимир Григорьевич» есть младший брат преступника, уехавший незадолго перед тем с женою, я ответил, что их нет. «Куда уехали? » — «В Петербург». — «На сколько? » — «Не знаю». Я спросил после этого: «Кто говорит? » Ответили: «Михаил Абрамович Розенштейн». — «Кто вы? » — «Вам это неинтересно». И — дал отбой. Станция немедленно сообщила, что звонили с номера 15-08, из гостиницы «Эрмитаж». Я откомандировал туда околоточного надзирателя Домбровского с поручением провести обыск и задержать говорившего, — до особого распоряжения. Домбровский позвонил мне оттуда и сообщил, что, по заявлению гостиничного начальства, с квартирой Богрова говорил надзиратель петербургской полиции, который якобы заведует участком охраны, где находится гостиница. Я сказал, что этому объяснению не могу верить и поручаю этого надзирателя разыскать. Тогда околоточный Домбровский позвонил мне вторично и сообщил, что звонил действительно надзиратель регистрационного бюро (Сов. секретный отдел особого отдела департамента полиции) Калягин, который именем «Розенштейн» назвался умышленно. Через некоторое время раздался еще один звонок. Спросили: «Это квартира Богровых? » На мой утвердительный ответ последовал вопрос: «Известно ли здесь о произошедшем в театре, где у задержанного в кармане оказалась визитная карточка с фамилией Богрова? » Я спросил, зачем мне это сообщают и кто говорит? На это мне ответили: «Кто говорит — неинтересно, говорю вам так, на всякий случай, из гостиницы». По последовавшему сообщению станции, со мной разговаривали с телефонного номера 26-24. Я вызвал этот номер; мне ответили, что это «канцелярия Бюро по выдаче билетов на торжества, у аппарата дежурный». Я спросил, кто говорил с номером 6-09; мне ответили «Никто». Я заявил тогда начальнику телефонной конторы претензию, что, несмотря на мое распоряжение, путают номера телефонных аппаратов. На это начальник конторы ответил: «Что они вам болтают, я сам знаю, что с вами говорил номер 26-24». Я попросил его записать о произошедшем на память и вновь вызвал 26-24. Попросил к аппарату кого-либо из офицеров. Мне ответили: «У аппарата ротмистр Терехов». Я сказал, что с этого номера кто-то предупредил квартиру Богрова об инциденте в театре. «Кто говорил, уведомьте меня об этом». На это последовал ответ: «Передаю телефон». Я спросил, кто у аппарата. На это последовал ответ: «Курлов». Я повторил свою просьбу. Но вместо ответа телефон был передан другому лицу. Было сказано: «У телефона ротмистр Козловский». Я в третий раз передал ему просьбу выяснить говорившего и получил ответ: «Это говорил я». На вопрос, кто говорил перед ним, ответили: «Курлов». Я попросил подтвердить, что с квартирой Богрова говорил он, ротмистр Козловский, и, получив такой ответ, сказал, что более ничего не имею передать. Об этом я сообщил полковнику Кулябко, а затем по его приказанию подал о сем рапорт Спиридовичу. Ротмистр Самохвалов».

«Ничего, все образуется, главное — спокойствие!»

Утром встретились у Курлова.

Спиридович был хмур, под глазами залегли тени:

— Дедюлин даже говорить не хочет… Яростен…

— Есть отчего, — согласился Курлов. — Я тоже не в восторге ото всего происшедшего: и Богров жив, и Столыпин в постели шутит; лейб-медик Боткин полагает, что через неделю встанет; температура почти нормальная — тридцать семь и три; после бритья язык посмотрел в зеркальце, посетовал: «Это во мне губернаторский обед… Судя по всему, я и на этот раз вылез»…

— Не просто вылез, — согласился Спиридович. — Вознесся. Народный герой, симпатии публики на его стороне, сострадание к подвижнику; легенды: раненый, а государя перекрестил… Поди свали его теперь…

— Словом, наши дни сочтены, — усмехулся Курлов, — конспираторы дерьмовые, ничего не можем толком довести до конца. Нет, без варягов полетим в тартарары, надо звать европейцев в ноги кланяться: «Володейте нами и правьте, сами мы дуборылы и тюри, ни черта не можем, кроме как языками чесать!»


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13