Какая наивность — думать, что всякие Кокошкины, Петрункевичи, Набоковы, Винаверы, Рамишвили могут создать счастливую и цветущую Россию! Ну, не пустомели разве, не кликуши?! Нашей японской катастрофе много помогли «идеалисты», которые занимались «освободительным движением» во время войны. Такие «идеалисты» и внутри России устраивают лагери для тушинских воров и воспособляют им, — недаром мы пережили ряд Цусим не от внешнего врага, а от внутреннего!
… Но мне все-таки жаль их. Это люди не ума, не таланта, не серьезных знаний, — это люди страстей, безвольные маниаки, одержимые манией величия, прекрасно исполняющие роль Хлестакова. Будь они не взрослые, я бы применил к ним педагогический способ лечения, а так как они все мужи уже зрелые, то самое лучшее было бы предложить им оставить Россию и не пытаться впредь ей благодетельствовать. Здесь такие кликуши вредны, особенно в переживаемое время. Пусть воображают себя великими людьми в изгнании, лишь бы не пакостничали на родине».
… Решив посетить биржу (почувствовал в себе игрока, хотя крупно ставить пока еще не решался), Герасимов загодя знал, что на вечернее заседание суда вполне можно и задержаться; идет задуманный им и прорепетированный заранее спектакль; пусть говорильня продолжается, — подарок прессе после безжалостного военного суда над социал-демократами Второй думы, распущенной полгода назад; дали голубоньке поработать только семь месяцев, пока Столыпин готовил новый выборный закон: от тысячи дворян — один выборщик; от ста двадцати пяти тысяч рабочих — тоже один; тут уж левый элемент не пролезет, дудки-с, пришла пора сформировать Думу угодную правительству, а не наоборот. Ан
— не вышло! Герасимов точно, в самых мелких подробностях помнил свою операцию по разгону Второй думы, которая оказалась еще более левой, чем Первая, — за счет ленинцев, плехановцев и трудовиков; Столыпин даже горестно усмехнулся: «А может, воистину, Александр Васильевич, от добра добра не ищут? Мы же во Второй думе получили настоящих якобинцев в лице социал-демократов; в Первой думе подобного не было».
Столыпин — всего за несколько месяцев пребывания у власти — научился византийскому искусству политической интриги: он теперь выражал мысль и желание не столько словом, сколько взглядом, аллегорическим замечанием, намеком. Конечно, это сказывалось на темпоритме работы, ибо приходилось не час и не день, а порою неделю раздумывать над тем, как прошла беседа с премьером, вспоминать все ее повороты и извивы, строить несколько схем на будущее и тщательно их анализировать, прежде чем принять более или менее определенное решение. Проклятому англичанину легче: бабахнул от чистого сердца речь в парламенте, назвал всё своими именами — и айда вперед! А у нас сплошная хитрость и постепенная осторожность! Несчастная Россия, кто ее только в рабство не скручивал?! Триста лет инокультурного ига, триста лет собственного крепостничества, сколько же поколений раздавлены страхом?! Герасимов иногда с ужасом прислушивался к тем словам, которые постоянно, помимо его воли, жили в нем; покрывался испариной, будто какой пьяница, право; наказал лакею заваривать валерианового корня, — не ровен час, брякнешь что, не уследив за языком, вот и расхлебывай; у нас все, что угодно, простят, кроме слова.
После трех дней, прошедших с того памятного разговора, когда Столыпин заметил, что Вторая дума оказалась еще хуже Первой, Герасимов отправился к премьеру и за чаем, перед тем как откланяться, пробросил:
— Петр Аркадьевич, полагаю, если бы правительство потребовало от Думы выдать закону социал-демократическую фракцию, лишив этих депутатов неприкосновенности, нужный баланс правого и левого крыла обрел бы желаемую стабильность.
Столыпин отставил подстаканник (никогда не держал блюдца), покачал головой:
— Да разве они пойдут на это? Думе престижнее принять из моих рук рескрипт о новом роспуске, чтобы затем попрекать диктаторством, нежели выдать правосудию социал-демократических террористов…
Это был уж не намек, но план желаемой комбинации: никого не должно волновать, что социал-демократы были традиционными противниками террора; совершенно не важно, что доводы депутатов — будь то ленинцы или плехановцы — опровержениям не поддавались; отныне ход затаенных мыслей премьера сделался Герасимову совершенно понятным.
Утром пригласил в кабинет подполковника Кулакова:
— Вы как-то говорили о вашем сотруднике… «Казанская», кажется? Она по-прежнему освещает социал-демократов?
— Конечно.
— Фамилия ее…
— Шорникова, Екатерина Шорникова.
— Она с вами в Казани начала работать?
— Да.
— Смышлена?
— Весьма.
— Сейчас, если мне не изменяет память, она состоит секретарем военной организации социал-демократов?
— Да. И пропагандистом.
— Прекрасно. Сколько вы ей платите?
— Пятьдесят рублей ежемесячно.
— Не будете возражать, если я встречусь с ней?
— Хотите забрать себе? — усмехнувшись, спросил Кулаков. — Обидно, конечно, я ее три года пестовал…
— Помилуйте, подполковник, — удивился Герасимов, — неужели вы допускаете мысль, что я могу позволить себе некорпоративный поступок?! Шорникова была, есть и впредь будет вашим, и только вашим сотрудником. Речь идет лишь о том, чтобы я ее сам помял — сколь может оказаться полезной в том предприятии, которое нам предстоит осуществить…
— Извольте назначить время, Александр Васильевич… Я вызову ее на конспиративную квартиру.
… Оглядев Шорникову оценивающим взглядом — ничего привлекательного, лицо обычное, хоть фигурка вертлявенькая, — Герасимов пожал влажную ладонь женщины (двадцать четыре года всего, а выглядит на тридцать с гаком; что страх делает с человеком), поинтересовался:
— Что будете пить, Екатерина Николаевна? Чай, шоколад, кофей?
— Кофе, пожалуйста.
— Покрепче?
Шорникова пожала плечами:
— Я не очень ощущаю разницу между обычным и крепким.
— Ну что вы, милая?! Крепкий кофе отличим сугубо, горчинка совершенно особая, очень пикантно…
Герасимов приготовил кофе на спиртовке, подал тоненькую чашечку женщине, поставил перед нею вазу с пирожными, себе налил рюмку коньяку, поинтересовавшись:
— Алкоголь не употребляете?
— Когда невмочь, — ответила женщина, выпив кофе залпом.
— Не изволите ли коньячку?
— Нет, благодарю. У меня сегодня встреча в организации, там нельзя появляться, если от тебя пахнет…
— Да, да, это совершенно верно… Екатерина Николаевна, вы решили работать с нами после того, как вас арестовали в Казани?
— Именно так.
— К какой партии тогда принадлежали?
Шорникова несколько раздраженно спросила:
— Разве вы не почитали мой формуляр, прежде чем назначить встречу?
Наверняка подполковник Кулаков просвещал барышню подробностям нашего ремесла в постели, подумал Герасимов, откуда б иначе в ее лексиконе наше словечко? Хотя ныне революционер Бурцев и похлеще печатает в «Былом», а дамочка, судя по всему, не чужда книге.
— Конечно, читал, Екатерина Николаевна, как же иначе… Позвольте полюбопытствовать: откуда к вам пришло это типично жандармское словечко?
Шорникова как-то странно, словно марионетка, пожала острыми плечами, отчего ее голова словно бы провалилась в туловище, и, задумчиво глядя в переносье полковника недвижными глазами, заметила:
— Плохо, что вы, руководители имперском охраны, встречаете настоящих революционеров только в тюрьме, во время допросов. Там вы кажетесь себе победителями; послабее, вроде меня, ломаются в казематах, но ведь таких меньшинство… Вам бы самим парик надеть, очки какие, тужурку поплоше да походить бы на рефераты эсдеков или эсеров… Это ведь не сельские сходки, куда урядники сгоняют послушных мужиков, это турниры интеллектов… Там не то что «формуляр» услышишь, там такие ваши понятия, как «освещение», «филерское наблюдение», «секретная агентура», разбирают досконально не по книгам, как-никак собираются люди большого эксперимента… Вас как звать-то? — неожиданно спросила Шорникова. — Или — секрет? Тогда хоть назовитесь псевдонимом, а то мне с вами говорить трудно.
— Меня зовут Василием Андреевичем. Я коллега по работе вашего руководителя…
— Кулакова, что ль?
— Он вам представился такой фамилией?
Шорникова сухо усмехнулась:
— Нет. Он назвался Велембовским. Но в тех кругах, где я вращалась в Казани до ареста, о Кулакове было известно все… В работе со мною он соблюдал инструкцию, не сердитесь на него, он себя не расшифровывал…
— Екатерина Николаевна, скажите откровенно, — начал Герасимов, испытывая некоторое неудобство от моментальной реакции молодой барышни, — он понудил вас к сотрудничеству? Или вы сами решили связать свою жизнь с делом охраны спокойствия подданных империи?
— Не знаю, — ответила Шорникова. — Сейчас каждый мой ответ будет в какой-то степени корыстным… Да, да, это так, я сама себя потеряла, господин Герасимов… То есть Василий Андреевич, простите, пожалуйста…
— Изволили видеть мой фотографический портрет?
— Нет. Но словесный портрет знаю… Как-никак я член военного комитета социал-демократов… Охранников, особенно таких, как вы, наиболее именитых, надобно знать в лицо…
— Не сочтите за труд рассказать, кто составил мой словесный портрет.
— Да разве мои коллеги по борьбе с самодержавием допустят такое, чтобы остались следы? — Шорникова вдруг странно, словно вспомнив что-то комическое, рассмеялась: — Наши конспираторы учены получше ваших…
— А все-таки кто вам ближе по духу? Я ни в коей мере не сомневаюсь в вашей искренности, вопрос носит чисто риторический характер, поверьте. Один мой сотрудник — мы близки с ним, дружим много лет — признался, что в среде прежних единомышленников ему дышится вольготнее, чище… Я поинтересовался: отчего так? И он ответил: «В ваших коллегах порою слишком заметны алчность и корысть, инстинкт гончих… И никакой идеи — лишь бы догнать и схватить за горло». Я возразил: «Но ведь венец нашей работы — это вербовка бывшего противника, заключение договора о сотрудничестве, дружество до гробовой доски». А он мне: «Самое понятие „вербовка“ таит в себе оттенок презрительности. У вас завербованных „подметками“ зовут». На что я ему заметил: «Я бы, имей силу, таких офицеров охраны ссылал в Сибирь». А он горестно вздохнул: «Станьте сильным! Тогда мне в вашей среде будет лучше, чем в той, с которой я порвал не из-за давления ваших офицеров, не под страхом каторги, не из-за денег, а потому лишь, что „Бесов“ прочитал с карандашом в руке и фразочку Федора Михайловича подчеркнул: „Социализм — это когда все равны и каждый пишет доносы друг на друга“. Сильно сказано, кстати… Нет надежды на справедливость, химера это… Надо быть с теми, кто в данный момент сильней… » Вот так-то, Екатерина Николаевна…
— Что касается меня, — Шорникова снова подняла острые плечи, — то я испугалась тюрьмы, Василий Андреевич… Тюрьма очень страшное место, особенно для женщины… Я обыкновенный корыстный предатель… А Достоевский не русский литератор… Он только потому прославился, что конструировал характеры на потребу западному читателю. Пушкин-то выше… И Салтыков… А нет им пути на Запад… Так что Достоевский в определении моего жизненного пути никакой роли не сыграл… Корысть, обостренное ощущение неудобства, страх… Я надежнее вашего друга, который подчеркивал строчки в сочинении мракобеса… Я гадина, Василий Андреевич, мне пути назад нет, а ваш друг был двойником, вы его бойтесь.
Ну и девка, подумал Герасимов, ну и чувствования, Кузякин-то и вправду был двойником, но меня это устраивало, я его как через лупу наблюдал, психологию двойного предателя тайной полиции надобно знать, без этого никак нельзя…
— Зря вы эдак-то о себе, — заметил Герасимов, вздохнув, и сразу же понял, что женщина ощутила неискренность его вздоха; не взбрыкнула б, стерва; агент тогда хорошо работает, когда в империи мир и благодать, а если все враскачку идет, вильнет хвостом — ищи ветра в поле! И так секретных сотрудников остались десятки, а раньше-то сотнями исчислялись, товар на выбор. — Я к вам с серьезным предложением, Екатерина Николаевна… Но если позволите, поначалу задам вопрос: списками военной организации вы владеете в полной мере?
— Конечно.
— Недоверия к себе со стороны товарищей не ощущали?
— Нет.
— Сердитесь на меня?
— Теперь — нет… А когда вознамерились прочитать проповедь о том, сколь благородна моя работа и как вы цените мой мужественный труд, я захолодела… Не надо эмоций, господин Герасимов. Я слишком эмоциональна, поэтому предпочитаю отношения вполне деловые: вы оплачиваете мой труд, я гарантирую качество. И — все. Уговорились?
— Конечно, Екатерина Николаевна. Раз и навсегда… Поэтому я совершенно откровенно открываю мой замысел, хотя делать этого — вы же всё про нас знаете — не имею права… Мне хотелось бы организационно связать военную организацию партии с думской фракцией социал-демократов… Возможно такое?
— Думаю — да.
— Как это можно сделать?
— Очень просто. Я запущу эту идею матросикам и солдатам, что нужно связаться с социал-демократами и передать им наказ о солдатских требованиях к правительству. Вам ведь не моя организация нужна, а социал-демократы в Думе, так, видимо?
— Ну, это как пойдет, — с некоторым страхом ответил Герасимов — так точно в десятку била барышня.
Шорникова поморщилась:
— Будет вам, полковник… Начинаете серьезное дело и не верите тому, кто вам его поставит… Мы ведь, перевербованные, люди обидчивые, вроде женщин в критическом возрасте… Если уж начинаем дело — так доверие, причем полное, до конца… Я ведь знаю всех членов ЦК, часто встречалась с Карповым, Чхеидзе, Мартовым, Доманским, Троцким…
— Карпов — это…
— Да, да, именно так, — Ленин.
— Где он, кстати, сейчас?
— Постоянно меняет квартиры, вы ж за ним охотитесь, газеты с его статьями конфискуете…
— Словом, место его нынешнего жительства вам неизвестно?
— Нет.
— А сможете узнать?
— По-моему, связав военную организацию с думской фракцией социал-демократов, вам будет легче нейтрализовать Ленина.
— Разумно, — согласился Герасимов.
— Все явки военной организации, все связи хранятся у меня дома, господин полковник…
— Видимо, для надежности охраны этого бесценного архива стоит завести какую-нибудь кухарку, няньку, что ли? Пусть постоянно кто-то будет у вас дома…
— Хотите подвести мне своего агента? — понимающе уточнила Шорникова. — Вы ж меня этим провалите: хороша себе революционерка, кухарку завела…
— Мы имеем возможность контролировать вашу искренность по-иному, Екатерина Николаевна… Более того, мы это делаем постоянно… И я не обижусь, ежели вы — своими возможностями — станете проверять мою честность по отношению к вам… Ничего не попишешь, правила игры…
— Я не играю, — отрезала Шорникова. — Я служу. А коли употребили слово «играю», то добавьте: «со смертью». Каждый час. Любую минуту.
— Екатерина Николаевна, я счастлив знакомству с вами, право… Беседовать с вами сложно, но лучше с умным потерять, чем с дурнем найти… Вы правы, я сказал несуразность, — ни о какой кухарке не может быть и речи… Просто я неумело и топорно намекнул на возможность прибавки дополнительных денег к вашему окладу содержания… Вы пятьдесят рублей в месяц изволите получать?
Шорникова снова засмеялась, будто вспомнила что-то забавное:
— Надобно иначе сказать, Василий Андреевич… Надобно сказать: «Мы платим вам пятьдесят рублей в месяц… » Не я изволю получать, как вы заметили, а вы мне отстегиваете… Мне не надо дополнительной платы, я удовлетворена тем, что имею.
— Во всяком случае, в любой момент я оплачу все ваши расходы. Все, Екатерина Николаевна. И мне, кстати говоря, будет очень приятно сделать это… Превыше всего ценю в людях ум и особую изюминку… Вот, кстати, вы бранили Достоевского, — мол, на потребу Западу пишет… А ведь вы — русская, до последней капельки русская, но стоит записать наш с вами разговор — вот вам и глава из ненапечатанного романа Достоевского…
— Спаси бог… Одна надежда на власть: цензурный комитет такую книгу запретит, — Шорникова сказала это серьезно, зрачки расширились, сделавшись какими-то фиолетовыми, птичьими. — У тех, кто отступил, одна надежда, господин полковник… Имя этой надежде — власть.
— Сильная власть, — уточнил Герасимов, — способная на волевые решения… Кстати, Доманский это кто?
— Это псевдоним. Настоящая фамилия этого члена ЦК Дзержинский.
— Не тот ли, что особенно дружен с Лениным, Бухариным и Люксембург?
— Именно.
— Где он сейчас?
— Здесь. Координирует работу поляков и литовцев с русскими.
— Адрес его явок вам известен?
— Он умеет конспирировать, как Ленин.
— Поищем сами… Когда вы сможете внести свои предложения по поводу думской фракции социал-демократов и их связей с военной организацией партии?
— Связей нет, Александр Васильевич, — Шорникова вздохнула. — Или продолжать Василием Андреевичем вас величать? Нет связей. Зачем вы так? Мы же уговорились говорить правду… Связь военных с думской фракцией надо создать…
Вскоре Герасимов получил информацию, что двадцать девятого апреля девятьсот седьмого года в общежитии политехнического института, в присутствии члена Государственной думы, социал-демократа Геруса, состоялось собрание солдат, на котором по предложению «пропагандиста» Шорниковой было решено послать в Государственную думу — от имени военной организации — наказ социал-демократической фракции, в котором будут изложены пожелания армии…
Сразу же по прочтении этого сообщения Герасимов отправился к Столыпину.
— Я бы хотел прочитать текст этого наказа, — сказал премьер. — Скажите на милость, к армии подбираются, а? Ну и ну! Такого я себе представить не мог! Это же прямой вызов трону, не находите?!
Эк играет, подумал тогда Герасимов, будто бы и не он подтолкнул меня к этой комбинации! Или у них, у лидеров, отшибает память? Выжимай из себя по каплям раба, подумал Герасимов; прав был Чехов, все мы рабы; Петр Аркадьевич прекраснейшим образом помнит наш разговор и результатов моей работы ждал затаенно; наконец дождался; все он помнит, но играет свою партию, играет тонко; впрочем, жить ему не просто, кругом акулы, так и норовят схарчить; у нас ведь только тем и занимаются, что друг друга подсиживают; это и понятно — делом заниматься трудней, ответственности больше, знания потребны, смелость, а интриги сами по себе живут: запусти слух, поболтай в салонах, сочини подметное верноподданное письмо, засандаль статейку — через своих перевертышей — в парочке контролируемых изданий, вот и понеслось! Дело
— тяжко, да и ближе к идее истинного равенства: тот, кто сильнее и умней, получает больше, набирает силу и влияние, а ведь легче не дать другому, чем научиться самому. Да и через наших чиновников с каким делом пролезешь? Всё душат на корню, ястребы какие-то, фискалы тупоголовые, только б запретить, только б не позволить! Страх что за империя у нас! Проклятие над нею довлеет, истинный крест, проклятие…
Назавтра, встретившись с «Казанской», Герасимов получил текст наказа, в котором были и его фразы, — работали вместе, вдохновенно: написанное под диктовку тайной полиции можно вполне трактовать как призыв к неповиновению властям и подстрекательство к бунту.
Столыпин, прочитав наказ, брезгливо его от себя отодвинул:
— Такого рода бумаги не имеют права объявиться в Думе, Александр Васильевич. Меня не волнует возможность конфликта с кем бы то ни было. Пусть думские соловьи заливаются, кляня меня супостатом, но идея самодержавия мне дороже всего, им я призван к службе, ему я готов и жизнь отдать… Как полагаете поступить?
— Мне бы хотелось послушать вашего совета, Петр Аркадьевич, — ответил Герасимов, прекрасно понимая, что в аккуратных словах Столыпина содержалась ясная программа: необходим арест социал-демократов и военных, конфликт с Думой и, как следствие, ее разгон. Новый выборный закон был уже в столе премьера, оставалось только получить повод, чтобы его распубликовать. Арест думской фракции без приказа, думал Герасимов, я проводить не стану; проведешь — а назавтра выгонят взашей, скажут, самовольничал, поступил без санкции сверху; у нас стрелочниками расплачиваться умеют, вверх идут по ступеням, сложенным из имен тех, с кем начинали восхождение.
— Мой совет таков: поступать строго по закону, полковник, — сухо ответил Столыпин. — Самоуправства мы никому не позволим, но если получите неопровержимые данные, что делегация намерена явиться к социал-демократическим депутатам, — заарестуйте… При этом, однако, помните, что улики должны быть налицо, как-никак неприкосновенность и так далее… Иначе я отрекусь от вас. Не обессудьте за прямоту, но уж лучше все с самого начала обговорить добром, чем таить неприязнь друг к другу, если что-то сорвется…
— Текст наказа, подготовленного моим агентом, — Герасимов кивнул на две странички, лежавшие перед Столыпиным, — можно считать уликовым материалом?
— Если этот наказ будет обнаружен у социал-демократов Думы, — вполне.
— Хорошо, — Герасимов поднялся, — я предприму необходимые шаги немедля.
В охране Герасимов подписал ордер на обыск в помещении социал-демократической фракции, которая арендовала здание на Невском, в доме девяносто два, на втором этаже; наряды филеров дежурили круглосуточно: в тот момент, когда солдаты появятся со своим наказом, нагрянет обыск; дело сделано, конец Второй думе.
Пятого мая девятьсот седьмого года делегация солдат пришла к депутатам, на Невский.
Филеры немедленно сообщили об этом в охранку; Герасимов, как на грех, отправился ужинать в «Кюба» с маклером Гвоздинским: играть начал на бирже по-крупному, поскольку теперь безраздельно владел информацией о положении во всех банках, обществах кредита, крупнейших предприятиях, ибо агентура освещала их ежедневно: основанием для постановки негласного наблюдения за денежными тузами явилось дело миллионера Морозова (давал деньги большевикам) и безумие капиталиста Шмита (возглавил стачку рабочих на своей же фабрике на Красной Пресне).
Сообщение филеров о начале коронного дела получил полковник Владимир Иезекилевич Еленский, ближайший друг подполковника Кулакова, у которого Герасимов отобрал Шорникову.
Дудки тебе, а не коронная операция, подумал Еленский о своем начальнике, опустив трубку телефона; перебьешься; ишь, к премьеру каждодневно ездит; пора б и честь знать; за провал операции отправят, голубчика, куда-нибудь в тмутаракань, клопов кормить, а то и вовсе погоны отымут, в отставку.
Еленский достал из кармана большие золотые часы «Павел Буре», положил их перед собою и дал минутной стрелке отстучать пятнадцать минут. Думские социал-демократы люди многоопытные, конспираторы, голову в петлю совать не намерены, солдат с наказом быстренько спровадят, — разве можно давать повод царским опричникам?! Они только этого и ждут, и так под топором живем…
Через пятнадцать минут личная агентура Еленского сообщила, что солдаты уже покинули думскую фракцию; тогда только он и объявил тревогу по охранке.
Когда на Невский ворвались жандармы, в кабинетах фракции социал-демократов никого, кроме депутатов Думы, не было уже; руководивший налетом ротмистр Прибылов растерялся, ибо Герасимов загодя сообщил ему, что у депутатов будут солдаты; через час прибыли чиновники судебного ведомства, начался обыск; наказа, понятно, не обнаружили.
Обо всем случившемся Герасимову доложили около полуночи, когда — в самом благодушном настроении после заключенной сделки — вернулся домой; выслушав сообщение, похолодел: крах, провал, конец карьере.
Ринулся в охранку; отправил наряд в казармы, приказав арестовать всех солдат (каждый член делегации, посетивший фракцию, был известен ему от Шорниковой); введенный в операцию матрос морского экипажа Архипов (впрямую агентом не был, но отдельные услуги оказывал и раньше) сразу же рассказал прокурорским то, что ему было предписано заранее.
Копию наказа, спрятанную в сейфе, без которого все дело лопнуло бы как мыльный пузырь, Герасимов передал прокурору: агент Архипов заученно подтвердил подлинность текста; несмотря на колебания кадетов, часть из которых склонялась к тому, чтобы выдать правосудию социал-демократических кандидатов, общее голосование Думы порешило отказать правительству: «Дело дурно пахнет, чувствуется провокация охраны, нужны более весомые доказательства».
Что и требовалось доказать!
Третьего июня девятьсот седьмого года Вторая дума была распущена; социал-демократов засудили на каторгу; новый выборный закон гарантировал Столыпину послушное большинство; Запад и левые издания в России прореагировали на процесс однозначно: «Террор самодержавия продолжается! Свободы, „дарованные“ монархом, — миф и обман, несчастная Россия».
Именно поэтому процесс над депутатами Первой думы Столыпин решил провести мягко, ибо судили не левых, а в основном кадетов — с этими можно хоть как-то сговориться несмотря на то что болтуны, линии нет, каждый сам себе Цезарь; покричат и перестанут; у народа короткая память; пусть потешатся речами профессоров и приват-доцентов, важно, чтобы поскорее забыли о том^что и как говорили в военном суде социал-демократы Второй думы.
Именно поэтому Герасимов и не торопился на вечернее заседание суда, а обдумывал новую комбинацию, ту, которая должна будет вознести его. На меньшее, чем товарищ министра внутренних дел, то есть заместитель Столыпина, он теперь не согласен…
Обедал Герасимов у себя на конспиративной квартире, в маленьком кабинетике для отдыха. Подали стакан бульона из куриных потрохов: эскулапы рекомендовали лечить почки и печень старым народным способом
— вареной печенью и почками цыплят, ибо птицы и животные созданы по образу и подобию человеческому. Само собою разумеется, их органы содержат те же вещества, что и человеческие, — вот вам и дополнительное питание для пораженных регионов организма; Герасимов страдал почечными коликами и увеличением печени; потроха помогали, стал чувствовать себя легче после визита к доктору Абрамсону; вот бы жидовне и заниматься медициной, а ведь нет, все в политику лезут, змеи проклятые…
На второе Герасимову была приготовлена вареная телятина, овощи на пару и немного белой рыбы; готовил обед старик Кузнецов, в прошлом агент охраны; большой кулинар, мастер на выдумки; пописывал стихи, кстати.
Заключив обед чашкой кофе (несмотря на запрет врача, не мог отказать себе в этой маленькой радости), поднялся, отчего-то явственно вспомнил лицо мужчины с блокнотиками, сидевшего рядом в зале судебного заседания, и чуть не ахнул: господи, да уж не Доманский ли это?!
Срочно запросил формуляр; принесли вскорости; хоть внешность и изменена, но ведь соседом-то его был Дзержинский, кто ж еще?!
Вызвав наряд филеров, лично объяснил им, что брать будут одного из наиболее опасных преступников империи; поляк, гордыня; что русский снесет, то лях не простит, так что оружие держите наготове, может отстреливаться; нужен живым, но, если поймете, что уходит, бейте наповал.
(Последние свои слова Герасимову особенно понравились, — школа Столыпина; ничего впрямую, все шепотком, с намеком; самый надежный путь постепенного развития либерализма: пусть думают, шевелят мозгами, а то все им приказ да приказ, будто собственной головы нет.)
На вечернее заседание Феликс Эдмундович не пришел, ибо, сидя в чайной на Литейном, заметил восемь филеров, топтавших здание суда; ничего, приговор можно получить у корреспондента «Тайма» Мити Сивкина, тем более что ждать открытой схватки в зале не приходится; кроме Рамишвили, никто не пойдет на драку, все будут прятать главное между строк, а России сейчас надобно открытое слово, а не парламентская игра.
Дзержинский начал просматривать левые газеты, делать подчеркивания (поначалу было как-то стыдно марать написанное другим: отчетливо представлял, что и его рукопись могут эдак же царапать); особенно его интересовала позиция социалистов-революционеров в деле процесса над Первой думой; многие его друзья принадлежали к этой партии, — люди фанатично преданы идее; пусть ошибаются, — ставка на крестьянскую общину во время взлета машинной техники наивна, обрекает Россию на стремительное отставание от Запада, — но в главном, в том, что самодержавие должно быть сброшено, они союзники; а если так, то с ними надобно работать, как это ни трудно.
Дзержинский сидел возле окна; устроился за тем столиком, где стекло не было сплошь закрыто белым плюшем льда, — навык конспиратора; впрочем, и в детстве, в усадьбе папеньки, всегда норовил расположиться так, чтобы можно было любоваться закатами: они там были какие-то совершенно особые, зловещие, растекавшиеся сине-красным пожарищем по кронам близкого соснового леса…
Читал Дзержинский стремительно; всегда любовался тем, как работал Ленин — прямо-таки устремлялся в рукопись, писал летяще, правки делал стенографически споро, говорил быстро, атакующе, — ничего общего с профессорской вальяжностью Плеханова; патриарх русского марксизма весьма и весьма думал о том, какое впечатление оставит его появление на трибуне. Ленина не интересовала форма, он не страшился выглядеть задирой; дело, прежде всего дело, бог с ней, с формой, мы же не сановники, прилежные привычному протоколу, мы практики революции, нам пристало думать о сути, а не любоваться своей многозначительностью со стороны, пусть этим упиваются старцы из Государственного совета…
Дзержинский, видимо, просто-напросто не мог не поднять голову от эсеровской «Земли и воли» в тот именно момент, когда Герасимов вылезал из экипажа, а под руку его поддерживал филер.
Дзержинский моментально вспомнил вокзал, Азефа, садившегося в экипаж этого же человека, неумело водружавшего на нос черное пенсне, и почувствовал, как пальцы сделались ледяными и непослушными, словно у того мальчишки, что продавал на морозе газеты.
(Спустя неделю Дзержинский отправит в Варшаву, в редакцию «Червоного Штандара», заметку — без подписи:
«Фарс процесса над бывшими членами Первой Государственной думы закончился. О том, каков смысл этого фарса, я напишу позже. Сейчас хочу лишь отметить, что в день оглашения приговора ни в кулуарах, ни в канцеляриях не было видно ни одного адвоката из причастных к процессу, публики тоже нет, одни корреспонденты.
На скамье подсудимых — единственный обвиняемый, арестованный Окунев.