Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Горение. Книга 2

ModernLib.Net / Исторические детективы / Семенов Юлиан Семенович / Горение. Книга 2 - Чтение (стр. 8)
Автор: Семенов Юлиан Семенович
Жанр: Исторические детективы

 

 


Стефания сняла со стены гитару.

— Только не настраивайте, — попросил Ероховский.

— Почему?

— Не знаю… Я очень не люблю, когда готовят музыку.., В этом сокрыто нечто противоестественное… Вроде заклятия леди Макбет, когда она просит, чтобы молоко в ее груди стало желчью…

— Как раз это естественно: человек, жаждущий власти, готов на все, он маньяк, для него нет несвершимого злодейства во имя того добра, которое он принесет, став владыкой. Разве есть властолюбцы, которые не мечтают принести подданным добро? Другое дело — что они называют добром… Беранже, хотите, спою?

— Кого угодно… Вы себя поете, при чем здесь Беранже?

Утром два филера сопроводили Микульску в салон причесок, потом в дом присяжного поверенного Зворыкина, оттуда следовали за экипажем, в котором ехали Стефания и Хеленка Зворыкина к Софье Тшедецкой, в дом моды пани Зайферт.

Софья Тшедецка, член Варшавского комитета СДКПиЛ, после беседы с Хеленой Зворыкиной и Микульской обнаружила за собой филерское наблюдение, зашла в отель «Лондон», оторвавшись на пять минут от слежки, позвонила к Якубу Ганецкому и предупредила, чтобы все контакты с нею немедленно прервали: пасут.

13

Дзержинский обычно конспиративные собрания кружков СДКПиЛ проводил сам, несмотря на просьбу Главного Правления партии уделять основное внимание газете, военной организации и созданию народной милиции, которая не только в часы восстания необходима, а уже сейчас, загодя, ибо постоянному злодейству охранки надо было противопоставлять надежный щит. Последние недели, особенно после введения графом Витте военного положения в Польше, охранка начала форменную охоту за революционерами — какая уж тут свобода, какой манифест!

— Партийный работник обязан смотреть в глаза рабочим, — сказал Дзержинский, когда «старик», один из основателей партии, Адольф Варшавский, показал ему молящее письмо из Берлина от Здислава Ледера («Юзеф чрезмерно рискует, посещая практически все собрания»). — Даже самый развернутый протокол не может передать выражение глаз товарищей, интонации реплик, тональность обмена мнениями перед и после заседания, Адольф…

Более всего Дзержинского тревожили националистические настроения, умело подогревавшиеся пропагандистами социалистов, людьми ППС: Пилсудского, Иодко и Василевского. Причем если вожди национальных демократов Дмовский и граф Тышкевич говорили о польскости вообще, то Пилсудский и его люди работали умнее: речь они вели о польском социализме, об особом пути Польши. Сложность положения заключалась в том, что Василевский и Пилсудский выводили на демонстрации рабочих под красным флагом, гимном своим считали «Варшавянку», звали народ к борьбе против царя, против капиталистов, за свободу и равенство, но акцентировали при этом: против русского царя, против русского капиталиста. Словно бы Вольнаровские, Любомирские, Тышкевичи и Потоцкие не владели миллионами десятин земли, словно бы не драли они три шкуры с польского хлопа, словно бы заводчики не платили семьдесят шесть копеек в день за работу у доменных печей, словно бы не расселяли людей в сырых бараках, высчитывая из заработка семь копеек за койку в день!

Дзержинский остро почувствовал, что «пэпээсы» начали качественно новую работу в кружках, когда обсуждал с кожевниками позицию партии на предстоящем съезде русских товарищей — исследовал он в тот раз аграрный вопрос в России.

— При чем здесь аграрный вопрос у русских и наши проблемы? — спросил Дзержинского сапожник Ян Бах, молодой парень, вступивший в партию недавно. Он отличался вдумчивостью, смелостью и открытой, постоянной тягой к знанию. — Вопросы, связанные с положением польских крестьян, — вот что должно интересовать нашу партию.

— Отчего так? — спросил Дзержинский.

— Оттого что мне с польским хлопом говорить, мне на его вопросы отвечать — сколько он земли имеет, сколько должен иметь, сколько станет за нее платить, сколько зерна должен сдать арендатору…

— Вы мельчите вопрос, — ответил Дзержинский. — Вы неверно понимаете постановку проблемы. Русские товарищи сейчас обсуждают главное: либо требовать муниципализации земли, то есть передачи ее в руки местной власти, то ли необходима национализация. Сначала надо решить главное, а уже это главное потянет за собою каждодневное, вторичное — сколько земли, кому, на каких условиях.

— Хлоп только это каждодневное и норовит понять, он в высокую политику лезть не хочет, — ответил Бах.

— Не хочет? — переспросил Дзержинский, раздражаясь. — Или не может? А не может оттого, что не умеет, не подготовлен. И наша задача заключается в том, чтобы крестьянина готовить. Вы обязаны, именно вы, рабочий социал-демократ, объяснить неграмотному человеку то, чего он не понимает, от чего его отталкивают, но что знать необходимо, дабы не существовать, а жить. И еще освобожденный человек обязан думать обо всем мире, а не гнить в узконациональной скорлупе.

— Это я могу сказать крестьянину, который живет в Германии, Франции или Англии — там он вправе на своем родном языке говорить, а поляк гнется под русским царем, — упрямо стоял на своем Бах.

И обрабатывает землю графа Сигизмунда Потоцкого, — заключил Дзержинский. — Для которого же, конечно, муниципализация угодна и приемлема, национализация — ни в коем разе. А вот отчего родоначальник российского марксизма Плеханов стоит на позиции Сигизмунда Потоцкого — об этом вас спросят люди, и вы должны уметь ответить, потому что Плеханов — сие Плеханов, и тут невозможно сказать, что, мол, Георгий Валентинович предал дело пролетариата и стал на сторону буржуазии, — это неправда, вопрос стоит глубже, вопрос, коли хотите, этического порядка: характер, возраст, мера талантливости, усталость, отвага, умение предвидеть, готовность принимать точку зрения оппонента… Плеханова, который за муниципализацию, в Польше знают: «Манифест» перевел на русский язык; Ленина, который за национализацию, знают весьма мало, а он, Ленин, отстаивает интересы того самого польского хлопа, который кровью харкает на земле графа Потоцкого и Тышкевича… Русские товарищи не почитают за чужое дело изучение польской партии «Пролетариат» и ее вождя Людвика Варыньского. Они находят слова для русских крестьян, они исследуют революционную тенденцию, приложимо к России, но анализируют и Польшу, чтобы их товарищи знали, чем живут и о чем мечтают поляки. Знание — единственно это сделает революцию победоносной. А то, что знание социально, с этим, думаю, спорить не станете, товарищ Бах?

— С этим я и не спорю, — откликнулся Бах. — Я спорю с другим: надо бы нам польскому крестьянину больше польского давать, привлекать его к нам болью.

— Это аксиома, разве я возражаю против этого?! Начинайте беседу в крестьянских кружках с того, что товарищам близко и знакомо. Но ведь постоянно следует думать, как поворачивать их от разговоров к борьбе! А можно ли бороться против царизма без помощи русских товарищей?

— Нельзя.

— Нельзя, — повторил Дзержинский удовлетворенно. — А коли нельзя, то надо точно знать, как сражаются русские товарищи, товарищ Бах! Муниципализация Плеханова — замедление темпа революционной борьбы, национализация Ленина — ускорение. Что предпочтет польский крестьянин?

— Не знаю.

— Ну вот и давайте выяснять, — улыбнулся Дзержинский. — В спорах рождается истина.

… На явку Дзержинский вернулся поздней ночью. В комнате, не зажигая света, ждал его Юзеф Уншлихт:

— Феликс, за Стефанией Микульской поставлена филерская слежка…

— Она предупреждена?

— Нет.

— Почему?

— Слежку обнаружила сегодня утром Софья Тшедецкая. Подойти к Микульской невозможно.

— Отправь записку.

— Не выйдет. Дворник получает все письма и посылки.

— Утром ее надо предупредить любым путем — пусть уезжает.

— Куда?

— В Краков.

— Феликс, о чем ты? Она же не член партии, она актриса, ей ведь на наши деньги не прожить…

Дзержинский сунул голову под кран, стоял долго, отфыркиваясь. Потом растер лицо полотенцем и сказал:

— Когда две ночи не посплю, совершенно тупею. Начинаю жить, словно механический человек — по какой-то схеме. Опасно, да? Ну-ка, давай сначала: во-первых, как мальчик?

— Казимежу лучше.

— Глаз спасут?

— Видимо.

— Конференция с солдатами в Пулавах подготовлена?

— Да.

— Теперь по поводу Микульской — когда началась слежка? Связывались ли с Турчаниновым? Пустили наше контрнаблюдение? Какие есть предложения у тебя?

14

Трепов терпеливо ждал, что Витте споткнется на подавлении Московского восстания; тот, однако, дал приказ Дубасову расстреливать баррикады; Трепов ждал, что Витте сломит себе шею на черноморском военном бунте; «Очаков» тем не менее был изрешечен снарядами, Шмидт казнен; так же круто Витте расправлялся с восставшими в Сибири.

При этом — что было для Трепова неожиданным, ибо он действительно, а не показно полагал кадетов «революционерами», — ни Милюков, ни Гучков отставки Витте не требовали, бранили, но в меру; причем Гучков

— за непоследовательную мягкость против «крайних элементов», а Милюков

— за излишнюю твердость против тех же «элементов». У Трепова создавалось впечатление, что кадеты и октябристы начинают всерьез притираться к Витте, от встреч переходят к делу, а это тревожно, это укрепляет положение нового премьера и, таким образом, может породить в доверчивом царе, который сторонился тяжкой государственной работы, требовавшей каждодневного многочасового присутствия, опасные иллюзии: мол, и при выборах в Думу, и при том, что либералы себе позволяют в газетах, все идет по-прежнему, никто, кроме крайних, не поднимает голос против Основ власти, — чего ж особенно тревожиться? Можно малость-то и отдать…

Трепов не хотел отдавать ни малости. Он понимал, что ему, отдай он хоть малость, ничего в жизни не останется. Если государь убедится, что и либералы могут служить ему не хуже — а либералы заводами вертят, банками, — ему, Трепову, не властвовать далее. А что он, Дмитрий Федорович, может, кроме как властвовать? Давать разве свои земли мужику и железной рукою получать с него за это деньги?! Что же еще? Ничего больше. А без власти и того не сможет. Себе врать негоже, себе про себя надо все честно говорить.

И Трепов начал интригу. Он начал ее издалека, понимая, что в лоб нельзя. Он догадывался, куда клонит Витте: премьер хотел показать себя Думе, особенно в крестьянском вопросе. Он хотел, чтоб не государь дал, а Дума взяла. Он поэтому исподволь готовил некоторое облегчение крестьянской участи, изучал кадетские планы выкупа помещичьих земель и желал, чтобы в ответ на предложение Думы именно он, а не государь согласился с мнением депутатов. Тогда он, Витте Сергей Юльевич, так лизнет либералам, что кумиром станет, а кумира свалить трудно, почти невозможно, государя к этому не подтолкнешь.

Дмитрий Федорович организовал письма на свое имя от князя Оболенского и графа Коновницина; они поняли смысл просьбы, обращенной к ним в личных и доверительных записках Трепова. Он ясно указал, чего от них ждет, — друзья откликнулись немедля; послали реляции в Царское Село, на имя Трепова, как он и просил:

«Не хотим ранить сердце нашего обожаемого Монарха, поэтому обращаемся к Вам, милостивый государь Дмитрий Федорович, полагаясь на Ваше благоусмотрение: соизволите показать Государю наше послание — покажите, посчитаете, что не надобно этого делать, — бросьте в камин.

Со всех концов наших губерний приходят сообщения о насильственном отторжении мужиками земель дворян, истинно русской опоры трона. Об этом знает С. Ю. Витте, однако складывается мнение, что он намеренно не хочет видеть правды. Неужели государев премьер думает о мужичье — поначалу, а уж потом о троне, стоявшем столетия дворянскою силой? Неужели С. Ю. Витте всерьез думает о своей особой роли в жизни Державы нашей Православной? Неужели С. Ю. Витте полагает, что Дума вправе решать судьбу дворянства? Неужели это не есть Высокая прерогатива Его Императорского Величества? Дворяне пошли из царевых милостей, земли им и особое в державе положение жаловали Венценосные Предки Его Императорского Величества, только он эти милости своих предков вправе изменить или отменить совершенно… » Далее шли слезы, так Трепов посоветовал, знал, что государь сентиментален, на него крик души действует, иным-то не пробьешь — послушал и пошел себе дрова колоть для укрепления здоровья…

Вторым шагом, после того как Трепов эти, сделанные им же самим письма получил, был вызов из Харькова профессора Мигулина, ловкого юриста, человека, умеющего чуять ветер еще до того, как тот задувать начнет. Ему-то, Мигулину, и было поручено Дмитрием Федоровичем составить проект передачи дворянских земель мужику, смелый проект, дерзкий — так Трепов просил; Мигулин конечно же смикитил. Проект написал, молчком уехал обратно, в Малороссию, получив заверения Трепова, что отныне он может полагаться на самое к себе благожелательное отношение со стороны двора, но попросил при этом найти верные слова — коли потребуются, — дабы достойно отречься от своего же проекта, объяснив это неверно понятыми «веяниями правительства Витте». Следующим шагом была беседа с государем. После завтрака, когда вышли на прогулку, Трепов сказал, по обычаю рассыпая слова горохом:

— Ваше величество, сегодня гвардия устраивает бал, мальчишник. Вас ждут, оркестр румына Гулески заказали, маскерад будет отменный, русский хор с Крестовского, балерины.

— А время ли сейчас? — спросил Николай. — Или мое появление у гвардейцев угодно моменту?

— Именно так, ваше величество, угодно: царь и армия всегда вместе!

Вечером, когда государь приехал к павловцам и офицеры, окружив его, тянулись чокнуться с венценосцем, который держал в мягкой руке рюмку своей любимой мадеры, оркестр грянул мексиканскую «Палому». Офицеры жадно заглядывали в лицо Николаю, ждали там умиления — как-никак любимая песня молодости. Государь, однако, слушал рассеянно, хлопать не стал, а когда, сказавшись уставшим, на танцы не остался и пожелал вернуться во дворец, заметил Трепову хмуро:

— Двадцать лет назад черт меня дернул сказать, что я эту песенку люблю, так вот, извольте, прилипло и потчуют и потчуют! Эта «Палома» мне сейчас хуже китайского пения.

— Уж лучше такая верность, ваше величество, хоть и неуклюжая, чем барское коварство, — откликнулся Трепов.

— О чем ты?

— Эхе-хе-хе, — вздохнул Трепов, но сразу же заторопился ответить, знал, что государь слишком уж неподвижный, прямо как после болезни, ему, коли кашу в рот не сунешь, будто ребенку, он и к ложке не потянется. — О Витте я, ваше величество, о Сергее Юльевиче…

— А что? Он сладил с бунтами, он на докладах успокоительные вещи сообщает.

— Дак что ж ему, правду вам говорить?! Это я один, дурень, правду вам выкладываю, за это меня и любить перестали…

— Полно тебе. Уж я ли тебя не люблю? Я люблю тебя, Трепов, я тебя люблю.

— Хитрость затевает Витте, ваше величество, — убежденно заключил Трепов, — коварную хитрость. Я вам письма Оболенского и графа Коновницина не читал, жалел, я петиции от «Союза русского народа» не показывал, щадил, а теперь не могу. Я вам теперь дам проект одного профессора прочесть. Мигулин ему фамилия, вы не слыхали об нем, он не из дворян и родом не восходит.

— Что за проект?

— Об земле. Вы почитайте его, ваше величество, почитайте и предложите Витте ответить, тогда сразу станет ясно, может, я, дурак, и впрямь чересчур его опасаюсь?

Так Трепов начал комбинацию. Продолжил он ее назавтра, когда встретил Витте в Фермерском дворце и перед тем, как отвесть к государю, взял под локоток, склонился к уху, заговорил жарко, дружески:

— Сергей Юльевич, родной, светлая голова, умница, предпримите ж что-нибудь! Я сам помещик, но, право слово, готов мужику половину земли безо всякого выкупу отдать, только б вторую половину сохранить! Что медлите, Сергей Юльевич?! Чего ждете?!

Царь, выслушав доклад Витте, одобрительно отозвался о твердости мер, принятых против анархистов в Чите и Польше, выразил сострадание семьям расстрелянных, попросил посуровее быть ко всякого рода безответственным подстрекателям в газетах, изволил поинтересоваться вопросом о займе — деньги нужны немедля, а уж в конце, протягивая проект Мигулина, спросил:

— Сергей Юльевич, целесообразно ли нам подписать подобный рескрипт? Ознакомьтесь, пожалуйста. Как скажете, так, верно, и поступим.

Витте, вернувшись в Петербург, прочитал записку Мигулина, понял, что началась игра дворцовой партии, хотят все идеи у него забрать и передать на разрешение Царского Села, хотят голым оставить — с чем идти в Думу?! Тем не менее, поостыв, Витте извлек определенного рода выгоду из того, что царь передал ему мигулинскую записку. Это, полагал Витте, позволит ему, отвергнув мигулинский проект как чрезмерно «левый» — такая формулировка царя не может не устроить, на это он поддастся, — просить министра земледелия Кутлера немедленно представить на рассмотрение совета министров свой проект земельной реформы. А Кутлер — с Милюковым на «ты», им в кабинет подсказан, не кем-нибудь. Значит, через Кутлера он, Витте, заключает договор с кадетами, а они — теперь уже ясно — будут первенствовать в Думе. Значит, продолжал рассуждать Витте, премьер, то есть он, заручится поддержкой законодательного органа державы и свалить его всякого рода Треповым так легко не удастся, будет борьба, а кто в ней победителем выйдет — неизвестно еще. Вот то новое, во имя чего он работал годы, вот оно, то новое, которое исполнительную власть наконец превращает в силу, а не в лакеев, дежурящих в приемной царского дворца: «Чего изволите? »

Витте ухмыльнулся: «Обхитрил самого себя, Дмитрий Федорович, думал проверку мне устроить, поглядеть лояльность! Я так этого Мигулина вывожу, что царь в ладошки станет хлопать!»

Однако Витте недоучитывал длинную хитрость Трепова. Витте не мог и предположить, что всю эту комбинацию Трепов затевал для того лишь, чтобы Витте, отвергнув проект Мигулина, предложил Кутлеру составить свой. Записка о кадетских симпатиях Кутлера была уже у Трепова в кармане, Дурново все расписал по нотам, так, что пугало. Государь любил, когда его окружало страшное, с ним бороться интересно, это свое страшное, это и не страшно вовсе — с детства, тайно, любил играть в грозного прадеда.

Как только Витте поручил Кутлеру готовить проект аграрной реформы, которая должна была — по закону Думы, а не царя — отдать мужику за выкуп казенную, удельную и даже часть помещичьей, впусте лежавшей земли, как только сообщил об этом Дурново, так Трепов понял, что он нанес Витте удар, от которого тому легко не оправиться.

Когда Кутлер приготовил свой проект, Трепов — опять-таки через Дурново — организовал немедленный вызов проекта. Спустя день царь предложил уволить Кутлера в отставку — «замахивается на основы».

Витте все понял: обыграли, как мальчишку, обманули так, как темный азиат может обмануть культурного европейца, нутряным коварством переиграли, а такого рода коварству никакой ум не помеха; бывают обстоятельства, в коих живот перешибает голову.

И тогда первый раз Витте заговорил о пошатнувшемся здоровье. Он сделал так, чтобы это стало известно всем. Он ждал реакции. Однако царь никак не откликнулся, при встрече лишь сказал, что кальцекс облегчает простудные заболевания, и справился, есть ли у Витте этот волшебный препарат.

Витте ответил, что его заболевание не носит характера простудного, которое передается по воздуху, ибо он — в таком случае — не просил бы аудиенции, опасаясь заразить его императорское величество,

— Тогда слава богу, — откликнулся Николай, — значит, все в порядке, кроме сильной простуды — что страшно? А холеры, к счастью, пока нет. Значит, надо полагать, Сергей Юльевич сможет отдать всего себя делу скорейшего получения займа: державе надобно золото, чтобы залечить раны, нанесенные войной на дальневосточной окраине, и помочь поднять экономику без резких изменений привычного для России уклада.

Витте понял — обложен. Если будет заем, уйдет с миром, не будет займа, не сможет его вырвать у Парижа и Берлина, — выпрут из кресла, оболгут, не отмоешься.

… Трепов провожал к авто, по обычаю поддерживал под локоток, жаловался на погоду и просил остерегаться сквозняков: «Лучше б экипажем, Сергей Юльевич, в авто насквозь просвищет, кашлять станете. По-дедовски-то надежней, право слово, и навозом пахнет — для легких полезно».

(Наивно утверждать, что монархист Витте думал о превращении России в истинно парламентское государство. Он, однако, думал постоянно о превращении России в крепкое буржуазное государство, потому-то в своих законопроектах особо выделял капиталистов и землевладельцев. И тем и другим его проект был угоден: помещик был заинтересован в резерве малоземельных, которые обрабатывали его поля, получали за это деньги и отдавали их в Крестьянский банк выкупом. Пройди этот законопроект, Гучковы, Родзянки, Николаевы сразу же вложат свои деньги в Крестьянские банки — под огромный процент. И пошла бы жизнь! Завертелось бы колесо капитала, открылся бы товарообмен между мужиком и городом, активный товарообмен, а не ползучий, такой, как сейчас: «Я тебе плуг, а ты мне мед да пеньку». Все правильно рассчитывал Витте, только совершенно он не брал в расчет тех, кто призван был производить товар, а таких было в России сто миллионов. В расчетах бар эта ошибка обычно имеет место, ибо бессловесное большинство непонятно и кажется какой-то громадной безликой массой, лишенной чувства, мысли и мечты. Другое дело — Витте прошляпил с царем; он все же полагал, что двор умнее, он полагал, что там понимают: «новое время — новые песни». Витте на мотив не замахивался, пусть будет извечным, он хотел чуть-чуть изменить рифму, сущая ведь безделица, но нет — вырождение сыграло злую шутку: правил державою человек, лишенный какого бы то ни было государственного разума, человек трусливый и в конечном счете малообразованный.

Но Витте тем не менее не хотел сдаваться — именно поэтому пустил слух о слабом здоровье, — больных жалеют, не так боятся, ждут, пока сами развалятся. Главное — утвердить законы, угодные сильным. Потом, приведя в Думу своих сильных, можно отойти в тень. Когда понадобится «чистая голова» — позовут, никуда не денутся. Он вернется.

В этом и была его главная ошибка — ушедших не возвращают.)

15

Александр Иванович Гучков, основатель партии октябристов (называли себя «Союзом 17 октября» — в честь царева манифеста), пригласил железнодорожного инженера Кирилла Прокопьевича Николаева, члена московского комитета партии, владевшего контрольным пакетом акций приисков на Бодайбо, фактического хозяина забайкальской дороги; Михаила Владимировича Родзянко, лидера партии октябристов, агрария, державшего в руках юг Украины; варшавского финансиста Сигизмунда Вольнаровского и банкира Дмитрия Львовича Рубинштейна на обед к себе, в апартаменты «Европейской» гостиницы. «Асторию» терпеть не мог из-за промозглой сырости.

Стол был накрыт по-английски, половые разносили аперитивы, на столике возле большого окна стояли бутылки, привезенные из Шотландии, ветчина была круто солена, суховата; канапе — на черных прижаренных хлебцах, — все, словом, как в Европах.

Родзянко, потирая зябко руки, простонал:

— Александр Иванович, ласка, я эти паршивые виски пить не могу, от дымного запаха воротит — мои крестьяне самогон варят чище, ей-богу.

— Да вы аперитивы, аперитивы пейте, — хохотнул Гучков, — водка к мясу будет.

— Коли уж все накрыто по-английски, я было решил, что ты нас вино заставишь хлестать к бифштексу-то! — сказал Николаев.

— Какая к черту реформа?! — горестно изумился Гучков. — Какой прогресс возможен на Руси, коли мы такие косные и дремучие люди — только щи подавай и пшенную кашу с подсолнечным маслом! Национальная особость ярче всего проявляется в том, как люди относятся к пище других народов. Когда меня япошата захватили в плен, притащили в мукденский лагерь и дали сырую рыбу — офицерики их понабежали, очкастые все, махонькие, смеются, ждут, как я плеваться начну: наши солдаты, бедолаги, умирали с голода, а сырую рыбу, ту, что япошата с утра до ночи трескают за обе щеки, на землю бросали, ропот шел, что, мол, унижают русского человека и глумятся над ним раскосые нехристи. А я съел. И еще попросил. Поэтому меня из барака в город отпустили, подсобным в прачечную, ходи-ходи, белье носи-носи…

— Александр Иванович, ты не прав, — сказал Рубинштейн. — Мы, русские, очень либеральны по отношению к тому, что едят другие, но только сырую рыбу, бога ради, не навязывай! Лучше уж консерватизм, чем склизлый карп во рту! Я, например, без черного хлеба, луковицы и стопки поутру, в воскресный день, — право слово, не человек, будто на бирже мильен проиграл!

Гучков обнял пыжистого Рубинштейна за плечи:

— Митя, Митенька, дружочек нежный, объясни, отчего вы, пархатые, больше нас, мужепесов, черный хлеб с водкой любите?

— Да потому, что вкусно! Мы, Александр Иваныч, если присохли сердцем к чему-то — так уж навек! Малое к большому льнет!

Гучков попробовал новый аперитив, собственное изобретение, джин с пятигорской водой, глянул на Вольнаровского, улыбнулся:

— Это, Митя, — ты; мы за это тебя так любим, а вот Сигизмунд все одним глазом в Варшаву глядит, польскую выгоду в левый угол ставит.

— Было бы противоестественно, если б вы ставили в левый угол интересы Польши, не правда ли? Чего ж вы от меня требуете?

— Он требовать не умеет, — сказал Родзянко. — Александр Иванович, как истинный англофил, только выносит на всеобщее обозрение. Его волнует, дорогой Сигизмунд, судьба его вложений в лодзинские мануфактуры и моих — в сахаропромышленность Петроковской губернии: гляди, отложитесь от России, что мне тогда, к Мите в ножки падать? Помоги, мол, через своих кровососов ротшильдов вернуть капитал?

Вольнаровский пожал плечами:

— Наведите порядок в России — тогда и нам будет легче, У нас есть силы, которые смогут повернуть общество к идее вечного единения с Петербургом, один Дмовский с Тышкевичем чего стоят…

Николаев махнул аперитив вместе с ягодкой, косточку обсосал, вытолкнул языком на стеклянный поднос:

— Ничего ваш Тышкевич с Дмовским не стоят, Сигизмунд, не обижайтесь за правду.

— Тышкевич — нет, пустое место, — согласился Рубинштейн, — а Дмовский — человек с весом.

— Кто взвешивал? — спросил Николаев. — Банкирский дом Розенблюма и Гирша, Митенька? Твои взвешивают и гвалт поднимают, оттого что Дмовский с ними мацу хрустит!

— Розенблюм и Гирш на нас сориентированы, — заметил Родзянко, — они связаны с нашими интересами, Кирилл Прокофьевич.

— Это он шутит так, — пояснил Рубинштейн Сигизмунду. — А кто ж, Кирилл, по-вашему, весит в Привислинском крае?

Николаев поморщился:

— Зачем пальцем в глаз тыкать? Почему «Привислинский край»? Ну хорошо, Сигизмунд наш друг, он поймет, он делом живет, а не национальными химерами, а мы в газетах поляков «Привислинским краем» дразним, вместо того чтобы «Царство Польское» с прописных букв употреблять… А весят там другие силы, и во главе их стоят…

— Пилсудский и Василевский? — вопрошающе подсказал Вольнаровский.

Гучков отрицательно покачал головой:

— Нет, Пилсудский шпионствовал против России, продавал микадо военные планы, этим брезгуют в порядочном обществе.

— Там Люксембург и Дзержинский — личности, — сказал Николаев.

— Какой Люксембург? — удивился Рубинштейн. — Максимилиан Эдуардович? Директор банка?

— Его сестра. Розалия Эдуардовна… А Дзержинского я деньгами на их газету ссужал — невероятного колорита человек, громадного обаяния…

Гучков посмотрел на часы.

— Друзья, минут через десять к нам приедет Василий Иванович Тимирязев, подождем, а? Или невмоготу? Супчик у нас легкий, тертая цветная капуста со спаржей. Подождем министра?

— Он, наверное, запоздает, — сказал Рубинштейн. — Витте проводит сегодня кабинет.

— Что-нибудь интересное? — спросил Родзянко.

— Защищать будет министра юстиции. Валят бедного Манухина, очень Дурново против него резок, обвиняет в бездеятельности, — ответил Рубинштейн. — Требует от Манухина жестких законов, а тот боится дать.

— Это тебе сообщает Мануйлов-Манусевич? — поинтересовался Гучков.

— Да.

— Скользкий он человек, — заметил Николаев. — И сразу взятку просит. Сначала в кабинет рука влазит, а уж потом этот самый Мануйлов-Манусевич появляется.

— Что скользкий — не велика беда. Главное — не очень знающий, — добавил Гучков. — Дурново — вторая скрипка. Главная пружина — Трепов. Он требует от юстиции крови, а Манухин не дурак, он дальше смотрит, Дурново перед собой выставляет: ты, мол, стреляй, а сам хочет жить по новому закону. Родзянко посмеялся:

— Благими намерениями дорога в ад вымощена, Александр Иванович, России до законности семь верст до небес и все лесом! Конечно, в наше трудное анархическое время уповать на министерство юстиции смешно и недальновидно. Сейчас главный удар на себя должен принять Дурново, крамолу надо искоренить решительно и жестоко, страх должен быть посеян крепкою рукою, а уж потом на ниве памяти об этом можно дать простор юстиции, гласности и всему прочему, столь угодному нашим партнерам на Западе.

— Беззаконие необратимо, — заметил Николаев. — Я боюсь, Михал Владимирович, как бы эта палка снова по нашим шеям не прошлась. Приказные от полиции — люди увлекающиеся, получив неограниченную власть, снова захотят диктовать те условия, на которых нам следует вести дело с нашими рабочими, Гужон это верно унюхал.

— Это хорошо, что вы смотрите вперед, Кирилл Прокопьевич, — не согласился Родзянко, — но нельзя перепрыгивать через условия сегодняшнего дня. Пока революция полыхает в несчастной стране, пока помещики страшатся жить в имениях, а вам, заводчикам, приходится вступать в унизительные переговоры с рабочими делегациями, преждевременно думать о возможном рецидиве полицейского всевластия. Да и государь, я думаю, понял, что без поддержки нашей партии ему трудно будет править империей, все-таки не кто-нибудь, а мы держим в руках железные дороги и оружейные заводы.

… Тимирязев вошел в зал по-министерски, степенно, трижды расцеловался с Гучковым, обнялся с Николаевым, крепко пожал руки Родзянко, Рубинштейну и Вольнаровскому.

— Что значит министр, — вздохнул Родзянко. — С русскими — объятия, а с нами — рукопожатия, черт их знает, инородцев, у них свое на уме!


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26