Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Горение. Книга 1

ModernLib.Net / Исторические детективы / Семенов Юлиан Семенович / Горение. Книга 1 - Чтение (стр. 23)
Автор: Семенов Юлиан Семенович
Жанр: Исторические детективы

 

 


Генерал-адъютант барон Фредерикс: „По моему глубокому убеждению, переговоры надо вести открыто. Если условия мира нельзя будет принять и они всем станут известны, то последует всенародная, патриотическая реакция, война станет национальная“. Генерал-адъютант Дубасов: „Несмотря на тяжелые поражения на суше и в особенности на море, Россия не побеждена. Мало того, Россия, продолжая борьбу, непременно должна победить своего врага. Для достижения этого надо посылать на театр действия самые лучшие войска. Я уверен, что условия мира, предложенные Японией, будут чрезвычайно тягостны, и потому, по моему глубокому убеждению, для того, чтобы изменить эти условия в нашу пользу, необходимо продолжать борьбу до полного поражения противника“. Великий князь Владимир Александрович: „С глубоким убеждением, всем сердцем преданный вашему величеству и России, я повторяю, что надо теперь же приступить к переговорам о мире, и, если условия будут неприемлемы, то мы пойдем все в ряды войск умирать за ваше величество и за Россию. Из двух бед надо выбирать меньшую. Мы живем в ненормальном состоянии, необходимо вернуть внутренний покой России“. Генерал Рооп: „Я не могу согласиться с тем, чтобы немедленно просить мира. Попытка предложить мирные условия есть сознание бессилия. Заключение мира было бы великим счастьем для России, он необходим, но нельзя его просить. Надо показать врагам нашу готовность продолжать войну, и когда японцы увидят это, условия мира будут легче“. Государь император изволил сказать: «До сих пор японцы воевали не на нашей территории. Ни один японец не ступал еще на русскую землю, и ни одна пядь русской земли врагу еще не уступлена. Этого не следует забывать. Но завтра это может перемениться, так как, при отсутствии флота, Сахалин, Камчатка, Владивосток могут быть взяты, и тогда приступить к переговорам о мире будет еще гораздо труднее и тяжелее“. Генерал-адъютант Алексеев заметил на возражения генерала Роопа, что осведомиться о почве для переговоров о мире и узнать возможные условия

— не значит просить мира. Япония понимает, что с Россией следует считаться. Военный министр: «При нынешних условиях кончать войну — невозможно. При полном нашем поражении, не имея ни одной победы или даже удачного дела, это — позор. Это уронит престиж России и надолго выведет ее из состава великих держав. Внутренний разлад не уляжется, он не может улечься, если кончить войну без победы. Не знаю настроения народа, не знаю, как он отнесется к этому вопросу, но получаемые мною письма подданных явно говорят о необходимости продолжения борьбы для сохранения достоинства и военной чести России». Генерал-адъютант Дубасов: «Каковы бы ни были условия мира, они все-таки будут слишком тяжелы для престижа России. Это будет поражение, которое отзовется на будущем России, как тяжелая болезнь». Генерал Лобко: «Что касается заключения мира, то возвращение в Россию армии, угнетенной и не одержавшей ни одной победы, ухудшит, а не улучшит внутреннее положение страны. Это положение может стать настолько серьезным и тревожным, что с ним нельзя будет совладать. Население, в состав которого вольются чины этой армии, неудовлетворенной, без славы и без почета, нельзя будет удержать от мысли, что государственный режим недостаточно тверд. Я думаю, что успех войны возможен, только когда есть полное народное воодушевление, когда силы и мысли всего народа сосредоточены на одном предмете и организованы вокруг одной воли, как мы видим это теперь в Японии. Есть ли в настоящий момент такое же воодушевление в России, мы не знаем, и пока не получим самого надежного убеждения, что Россия готова вести войну, хочет ее вести и готова на жертвы, до тех пор мы не можем ответственно решить, должны ли мы продолжать войну». Великий князь Владимир Александрович: «Легко сказать: узнать мнение России! Как это сделать? Земским Собором, который будет состоять в большинстве из социалистов в болтунов? »

<p>3</p>

Дзержинский шел по темной улице, не проверяясь. Лицо его пылало, в ушах еще стояли крики раненых; особенно явственно слышал он, как молодая женщина, обезумев, верно, смеялась над трупиком дочки. Ноги и руки девочки были как-то страшно раскинуты, и поначалу, когда Дзержинский, закрывая ребенка от толпы, бежавшей к переулку — там еще солдат не было, — поднял ее, ему казалось, что у младенца разорвана пулями вся грудь, но увидел он лишь маленькую, дымную, вверченную дырочку на шубке возле ключицы; крови не было; неестественная вывернутость рук и ног свидетельствовала о моментальности смерти — движение, остановленное пулей, страшно своей беспомощностью.

Дзержинский вспомнил отчего-то, как в Нолинске, во время первой ссылки, он подбил лебедя. Их два тогда было — шли высоко, сильно. Он сбил лебедя, а второй ввертелся в небо, стремительно ввертелся, словно тяжелая, целеустремленная пуля, замер там и начал кричать, звать подругу. А она молчала — крылья разметаны по воде, как белые косы, ломкая шея выброшена вперед, красные, навыкате, круглые глаза подернуты желтой смертной пеленой. Тогда лебедь поднялся еще выше, а потом сложил крылья и бросился вниз — словно ватный ком, а посредине — камень. Он, наверное, умер за мгновенье перед тем, как ударился об воду, потому что крылья его вдруг сломанно и бессильно распахнулись, и шея обвисла, словно кусок корабельного каната, брошенного неумелою рукою со шхуны на берег.

Дзержинский вышагивал яростно, отгонял от себя видения этой страшной охоты, и девчушки, которая мягко обвисла у него на руках, и сумасшедшей матери, которая хохотала, как барышня в плохом любительском спектакле, и старика с огромной седой бородой, ткнувшегося головой в грязный снег, и крови, как чернила, выплеснутые на мостовую.

На конспиративной квартире (так и не проверился, когда входил, чувствовал себя сцепленным, холодным) ждали товарищи. «Авантура» был ранен в щеку — пуля вырезала кожу, поверни голову на пять сантиметров

— лежал бы, как другие, на мостовой, холодный уже. Людвиг, приехавший из Домбровы за литературой вместе с Генрихом, стоял у окна, не понимая, что произошло.

Дзержинский, не сняв пальто, сел к столу, замотал головой, простонал тихо:

— Ах сволочи, сволочи, ах мразь…

Генрих подошел к нему сзади, прикоснулся к плечу:

— Ничего, Юзеф, скоро время царя кончится…

Дзержинский поднялся, сбросил легкое пальто на пол, обернулся, — лицо белое, яростное, глаза — щелки:

— При чем здесь царь! При чем?! Здесь царь ни при чем! Здесь Пилсудский с Плохоцким и Йодко! Здесь социалисты — мерзавцы, честолюбцы, добровольные наймиты!

«Авантура», тронув синюю щеку, тихо сказал:

— Пэпээсов тоже многих постреляли, Юзеф.

— Нет, не пэпээсов постреляли! Не болтай ерунды! Постреляли рабочих, которые поверили словам ППС! Еще бы! «Товарищи социалисты полицейских уничтожают! Банки обворовывают! » Как не поверить героям террора!

— Товарищи ошиблись — зачем ты так резко?

— Ошиблись?! Доказательства? Где они?! Мы их предупреждали! Сколько можно уговаривать?! Я же встречался с их комитетом, просил, убеждал — не провоцируйте кровопролитие!

Генрих спросил:

— Юзеф, ты, конечно, прости, но мы ничего не понимаем.

Дзержинский устало глянул на шахтера.

— Мы поздно вечером приехали, — пояснил тот. — Видим — патрули, люди бегут… А что произошло, не знаем.

Дзержинский, шаркая враз ослабшими длинными ногами, медленно пошел на кухню, зачерпнул ковшом воду, вылил на голову, потом, постояв недвижно, опустил лицо в ведро; страшно и близко увидел черную круглую ссадину на эмали — словно ранка на теле девочки.

Он растер лицо сухим полотенцем, медленно снял пиджак, вернулся в комнату, сел к столу, подвинул чернильницу, обмакнул перо и тихо сказал:

— Прокламацию, которую я сейчас составлю, распространите среди всех товарищей-шахтеров. — Повторил глухо: — Среди всех. Без исключения. «Рабочие! Варшава снова была свидетельницей зверской расправы царских сыщиков над беззащитной уличной толпой. Потоки крови и — множество трупов блестяще увенчали очередную „победу“ воинов царизма, который берет реванш за поражения в Маньчжурии. Социал-демократия всего мира живет правдой, не боится правды, смело смотрит правде в глаза, ибо только на правде зиждется будущность нашего дела, на неумолимом и чистосердечном обнаружении ошибок в рабочем движении. Поэтому-то и следует взвесить значение новой демонстрации. Рабочим известно, что полгода назад наше движение вступило на новый путь. Период массовых демонстраций ознаменовался несколькими жестокими схватками Социал-демократии Королевства Польского и Литвы с властями. Живы в памяти столкновение рабочих с войсками на Грибной, майская манифестация, демонстрация на похоронах замученного царизмом нашего товарища Биренцвейга — все эти происшествия были сигналом к пробуждению массового протеста варшавского пролетариата. Ввиду вышесказанного мы спрашиваем: как была устроена демонстрация, состоявшаяся по инициативе Польской Социалистической Партии! Вопреки обыкновению ППС устроила демонстрацию не конспиративным путем, а напротив, разгласив предварительно день и час предполагаемой демонстрации, открыв всем место, где она должна была состояться, и, таким образом, заботливо предупредив войска и полицию. Подобный маневр равносилен заранее подготовленному плану — вызвать резню. Если так, то какую цель преследовала ППС! Заключалось ли дело только в демонстрации общеполитического характера! Но кто хочет политической демонстрации, тот не предупреждает войска, которые должны свести демонстрацию на нет. Предполагала ли Польская Социалистическая Партия на самом деле, чтобы беззащитная и не предупрежденная толпа начала с несколькими-то револьверами — бой против варшавского гарнизона! Но ведь подобный план мог при нынешних условиях родиться лишь в голове сумасшедшего! Следовательно, организуя демонстрацию, ППС могла иметь лишь единственную цепь: наделать шуму, так как она чувствовала, что, ввиду усиливающегося социал-демократического движения, приближается минута политического банкротства. И дня этих-то подлых партийных ристалищ ППС, легкомыслием банкрота, избрала средством рабочую демонстрацию, которая — при данных условиях — не могла не кончиться массовой резней! Первый раз в истории польского рабочего движения, а вероятно ив истории движения всех стран, люди, именующие себя социалистами, избрали костел местом революционной демонстрации. Мы не признаем Церкви и религии, но уважение к убеждениям и совести других представляет собой основу социализма. Начав демонстрацию из костела, ППС умышленно вмешала в движение людей, не имеющих ничего общего с социалистическим движением, отдав их на закланье остервеневшим сыщикам. В целях составления традиции шляхетских бунтов, социал-патриоты дерзнули вмешать католическую Церковь в демонстрацию рабочих и тем запятнали традиции социализма! Рабочие! Никто из нас не льстит себя надеждой, что низвергнуть царизм и завоевать политическую свободу можно иначе, как в открытой массовой борьбе, в которой без кровавых жертв не обойдешься. И февральская революция 1848 года в Париже началась, как каждая революция, с непредвиденных столкновений масс с войсками. Но во всех происходивших до сего времени революциях инициатива массовой резни принадлежала господствующему классу и правительству. Роль и задача социалистов всегда заключалась в воздержании неосведомленной толпы от кровавых столкновений с насилием там, где заранее очевидно поражение. Подобная осмотрительность отличает социал-демократию от анархистов, считающих, что задача их заключается лишь в возбуждении масс и науськивании их на правительственные органы, не утруждая себя раздумьем о том, что может произойти от такой революционной бестолковщины. До сего времени все демонстрации, устраиваемые социал-демократией и другими социалистическими организациями в нашем крае, носили характер строго определенный: они были одной из форм классовой борьбы. Польская Социалистическая Партия, созывая на демонстрацию не пролетариев, а всех „граждан“ — буржуа, патриотов-студентов, тех, кто молился в костеле, лишила демонстрацию классового характера. Подобное выступление — не есть демонстрация рабочих, это — уличная сумятица. Это не политическая борьба, а политическое сумасбродство. Как бессмысленные выходки варшавских анархистов приходятся на руку буржуазии, давая им материал к дискредитации всего рабочего движения, так ППС компрометирует все социалистическое движение. После „револьверно-костело-социалистической“ суматохи на Грибной площади все нетопыри реакции имеют возможность кидать в печати грязью на все социалистические демонстрации. Мы, социал-демократы, удерживаем рабочих от всякого рода уличных столкновений и зряшнего кровопролития до тех пор, пока социал-демократия не будет иметь за собой — у нас и в России — достаточно широких народных масс, дабы — хотя и ценой самых тяжелых жертв — низвергнуть царизм и завоевать свободу. Главное Правление социал-демократии Королевства Польского и Литвы».

<p>4</p>

Поначалу, в течение примерно полугода после унизительной, оскорбившей до глубины души отставки, Зубатов жил своей обидой, жил замкнуто, в маленьком мезонине, который куплен был его отцом; здесь в Замоскворечье, возле Серпуховского вала, летом цвели сады, зимой — отменные лыжные прогулки и скольжение по льду, тишина была и одиночество, которые единственно и нужны были сейчас Зубатову, отринутому от любимой его работы.

Однако природа души человеческой непознанна: когда амбициозная обида улеглась — все в этом мире проходит, — появился страх, Зубатов постоянно видел за спиной у себя две тени; филеры топали неотступно, нагло, словно за каким социалистом, со всех сторон обложенным и обреченным на арест — вопрос лишь в том, когда хватать.

«Брать они меня, конечно, не решатся, — успокаивал себя Зубатов, — скандал будет слишком громкий, да и за что, господи?!»

Впрочем, это, казалось бы успокоительное, самовозражение пугало по размышлении здравом еще больше: сколько сам брал ни а что ни про что, в одних лишь целях профилактики?!

Ночью однажды подумал: «А что, если хотят убрать? Подведут какого бандюка, сунет шило в живот, когда гуляю, и все дела!»

С тех пор гулял только вдвоем с камердинером и «бульдог» держал в кармане со взведенным курком.

Но и страх постепенно притупился, как бы растворился в униженном существе его, уступив место все более и более тяжкой ностальгии по работе. Зубатов ловил себя на том, что и во время прогулок по набережной Яузы, тонувшей в кипени яблоневых садов, он строит комбинации, задумывает хитрые ловушки, ведет беседы с арестованными, готовится к встречам с директором Департамента, прикидывая, что отдать начальству, а что приберечь, сэкономить для следующего раза, дабы поддерживать «пульсацию ежеминутной работы».

Жажда искать, придумывать, обращать, властвовать, сажать, миловать, инструктировать, проверять, угощать, исследовать стала воистину навязчивой, постоянной, изнуряющей.

Желание, которое становится жаждой, чревато действием.

Когда Зубатов понял, что не справиться ему с собой, не привыкнуть к уединению, к безвластию и покорной пенсионности, он ощутил внутреннее спокойствие — впервые за последние полгода. Он знал себя: задуманное втуне не останется. Он, по-прежнему совершая прогулки с камердинером, начал работать. Он работал постоянно, страшась бумаги и карандаша, — кухарка, или тот же камердинер, или даже жена могли бумажки эти — начни он записывать комбинацию, вертевшуюся в голове, — оттащить в охрану — он бы сумел получить, он бы сумел и жену заставить.

Убийство Егором Сазоновым ненавистного Зубатову министра внутренних дел Плеве оказалось той счастливой, долгожданной каплей, которая переполняла чашу терпения.

Мысль его рвалась наружу, ему надобно было изложить все — самому же себе, чтобы потом, отстраненно, как в былые времена, когда властен был черкать документы подчиненных, обсматривать со всех сторон замысел, расчленять на десяток этапов, раздавать всю эту поэтапность столоначальникам, чтобы все делопроизводства Департамента готовили, рассчитывали и выверяли комбинацию — каждый свою область, неизвестную другим коллегам, а потом уж свести все воедино, надписать красным карандашом — «разрешаю к исполнению» и начать утомительное, но, одновременно сладостное выжидание первых результатов.

Понял — в голове не удержать, слишком многотруден и хитер замысел, а столоначальников под рукой нет, поручить расчленение — некому. Без бумажки — таракашка, а с бумагой — человек — надо писать.

Писал по ночам, не зажигая света — благо, полнолуние было, строчки одна на другую не налазили. Читал написанное ранним утром, когда приносили газеты — он их пятнадцать штук выписывал, помимо журналов «Мир Божий», «Современный мир» и «Мир приключений». Читал вроде бы газету, а сам анализировал написанное на листочках. План получился литой, ловкий.

«1. Ситуация внутриполитическая такова, что империя идет к кризису.

2. Выявителем глубинных кризисных явлений в обществе служит с.-демократическая партия.

3. Выявителем стихийного взрыва являются с. -революционеры.

4. Нынешнее руководство Департамента полиции фиксирует события через серьезную осведомительную сеть, однако никаких контрмер не предпринимает; революционное движение не управляемо, после того особенно, как пришлось уйти мне.

5. Необходимо подтолкнуть события в том направлении, чтобы появился шум, который будет услышан Троном, несмотря на маньчжурскую канонаду.

6. Подтолкнуть надо оттуда, где силен был я, то есть из «обществ ф. -заводских рабочих». Требования — экономического порядка, обращенные к Государю; никакой революционности, наоборот, такого рода верноподданническое обращение рабочего люда положит конец смутьянам с.

—демократам, с. -революционерам, польским бунтовщикам и прочей анархистской сволочи.

7. Показ силы ф. -заводского экономического движения, его преданности Трону заставит Власть начать более активную работу с «союзом ф. -заводских рабочих».

8. Провести работу с о. Гапоном в том направлении, чтобы он испросил возвращения к руководству движения того человека, который это движение начал, то есть меня.

9. Продумать вопрос о визите к Е. Превосходительству Трепову с тем, чтобы он взял на себя объяснение с Государем по поводу недальновидной политики, которую проводил покойный В. К. фон Плеве, сделав упор на то, что человек он был нерусский, а посему не понимал основополагающего принципа постепенности.

10. Кандидатом на пост Министра внутренних дел не называть никого, предоставив сей вопрос на благоусмотрение Государя, чтобы не нарушить строй размышлений лиц, приближенных к Двору».

Планом Зубатов остался доволен; строчки залегли в память накрепко; привычка, как говорят, вторая натура; полиция верит слову написанному, устное — забывается, не документ это, интонаций в нем много, определенности мало.

Через неделю, обкатав в голове тонкости, Зубатов написал письмо в Департамент полиции, с просьбой разрешить ему приехать в Санкт-Петербург для объяснений по поводу «возможности жить летом в Ялте по причине слабых легких». Разрешение пришло унизительное: дозволено было посетить северную столицу сроком на одни сутки. Озлился до холода в пальцах; успокоил себя: «Ладно, больше-то и не надо. Одно только надо — оторваться от филеров, но не нарочно, не умелостью, а придурясь, с извинением вроде бы». Это он умел — еще с тех времен, пока не был ренегатом, предателем, говоря проще; «Народная воля» законы конспирации чтила и учила им своих подвижников весьма тщательно.

Оторвался он от филерской бригады, которая «пасла» его в поезде, на Московском вокзале, оторвался легко, бросив пустой, потрепанный чемодан извозчику, а после на людном углу с извозчика соскочив. Объяснение было точным: «чемодан сказал везти в „Асторию“, а сам решил пройтись. Странно, что особы, охраняющие мою жизнь, замешкались, но не окликать же их, право!»

Двух часов «прогулки» хватило на то, чтобы повидать отца Георгия Гапона — в церквушке за ним не следили; за ним только дома следили и в «обществе фабрично-заводских рабочих». Считали, что социалисты в храм не придут — богохульники, а Гапон этого не любит.

Разговор с Гапоном был хороший, сердечный, хоть и грустный — помянули старое, посетовали на день сегодняшний и обговорили все на будущее: надо было начинать громко помогать Государю, поднимать народ под хоругви, идти на поклон к Заступнику, открыть ему глаза на грехи нерусских чиновников-супостатов, от которых и есть все зло по земле. Детали обсудили особенно тщательно, но легко, не называя своими именами то, что задумали, — понимали друг друга с полуслова, с бессловесного взгляда понимали.

В Департаменте, куда явился Зубатов после встречи с Гапоном, получил ответ: проводить лето в Ялте «не рекомендовали»; причислен был, таким образом, к студентам, социалистам, чахоточным и евреям — тем запрещено было появляться в городе, через который царская семья следовала в Ливадию. Александр Иванович Куприн пытался было помочь бедолагам, написал письмо государю, а через два дня Иван Антонович Думбадзе, градоначальник, генерал-майор, рубаха-парень, анекдотчик и жуир, взмыленно мотался по Ялте, выспрашивая городовых, где Куприн гуляет. Нашел Александра Ивановича у порта, в кабачке Попандопулоса, отдал почтительно конверт с царским гербом. Куприн пьяно обрадовался, шампанского приказал дюжину, бахвалиться начал, конверт вскрыл и прочел вслух — поспешил спьяну-то: «Выпивая — закусывайте. Николай II».

… Ладно, Зубатов — не Куприн, он шуметь не будет, он тихо в Москву уедет, он теперь ждать будет. Он дождется — позовут. Униженно и тишайше. Тогда — вернется, на белом коне вернется.

<p>5</p>

Расшифровав письмо от Розы, «доктора Любек», Дзержинский спустился в пустую залу типографии, запер дверь и, вернувшись в кабинетик, прочитал письмо наново: «Твое письмо о создании Военно-Революционной организации во главе со „Штыком“ очень нас порадовало: великолепный образец интернациональной борьбы поляков и русских против царизма. Пожалуйста, информируй меня подробнее об этой работе — она в высшей мере перспективна. Сейчас я пишу « статью о том, как развиваются события дома. Если бы ты выкроил время, дорогой Юзеф, сел за стол (когда мы победим, будет издан специальный декрет, освобождающий тебя от организационной работы с предписанием отдаться литературе) и составил свой конспект того, что, с твоей точки зрения, наиболее важно из происходящего дома для читателя неподготовленного, не знающего ситуации в Польше, что, по-твоему, следует выделить и проанализировать

— была бы тебе бесконечно благодарна. У меня гора матерьялов, но ты знаешь, как я верю твоему знанию, чутью и художнической обескоженности. Мне бы хотелось свести нашу с тобой точку зрения воедино. Жму руку, Роза».

Ответ Дзержинский написал сразу же: «Дорогой товарищ! Спасибо за обещание освободить меня от текучки. Добрыми намерениями вымощена дорога в ад — я тебе не верю. Со „Штыком“ (запасная кличка „Офицер“) я постоянно встречаюсь — очень славный и открытый человек: знает по-настоящему толк в деле. По поводу твоей просьбы. Я, подобно тебе, веду хронологическую таблицу событий, которые нельзя позволить забыть потомкам. Не убежден, что мой конспект может открыть тебе что-то новое: твои статьи в нашей печати не только фиксируют сегодняшние события, но — подчас — поразительно точно угадывают события завтрашние. Тем не менее, готов выполнить твою просьбу. Начну отсчет с февраля 1904, с начала русско-японской кампании. Через полторы недели после начала войны мы, как помнишь, провели огромную рабочую демонстрацию на Маршалковской. Полиция, раненые, арестованные. (Ты славно написала об этом.) 14 марта — новая массовая демонстрация рабочих, проводили вместе с рядовыми пэпээсами. В марте устроило демонстрацию движение „за реальную политику“ (не тебе говорить — по форме оппозиционное, по существу сволочное, мерзкое, буржуазно-соглашательское), однако факт есть факт, а нам факты замалчивать негоже. 27 апреля — защита типографии на Чистой (спасибо за листовку о Марцыне Каспшаке), на следующий день стачка каменщиков, все строительные работы в Варшаве замерли; через три дня громадные первомайские демонстрации на Новом Свете, аллеях Уяздовских, на Банковой площади. (Хорошо бы расширить твое выступление об этом — в свете нового времени.) Через два дня пэпээсовская студенческая молодежь, правого уклона, смешавшись с национально-демократической, вышла с требованием провозглашения конституции 1793 года (Что может быть страшнее националистической слепоты?! ). Июнь-июль — демонстрации рабочих, сильное антимобилизационное движение в рабочих кварталах. Семьи не намерены отдавать кормильцев в царскую армию, они не хотят получать похоронки из Маньчжурии. (Твоя прокламация об этом издана невероятным тиражом — 25000!!! ) Через два дня после того, как Егор Сазонов убил министра фон Плеве, на Маршалковскую вышли тысячи наших и ППС с пением „Варшавянки“. В августе — повсеместные демонстрации против военно-полевого суда над незабвенным Марцыном Каспшаком, стычки с полицией, всеобщая стачка строителей. (Я очень жду, что ты напишешь большую статью о Марцыне.) В сентябре — демонстрации, организованные нами и левыми пэпээсами против еврейских погромов; огромные процессии во время суда над Каспшаком. В ноябре наши либералы вручили Дурново „записку“ с пожеланием либеральных реформ; через день — вооруженная демонстрация наших и ППС. Потом — известная тебе история с провокацией правых папуасов, которые не могли спокойно относиться к контактам между рядовыми ППС и нами: черный день их демонстрации 13 ноября, трупы на улицах, траур в сердце. В декабре — всеобщая студенческая демонстрация в защиту Егора Сазонова; вылилось это шествие в массовое выступление, которое мы поддержали. Еще раз спасибо за твою прокламацию об этом — Сазонов честный человек, жаль, что такие погибают по милости эсеровских вождей. В этом году, в 1905, сразу после молебнов и елок повсюду расклеен царский рескрипт, запрещающий в Варшаве и Лодзи любые собрания, демонстрации, митинги. Сейчас готовим стачки и митинги — несмотря на угрозы. Я намеренно выделил Варшаву: столица — зеркало, в ней все видно. Об остальном допишу оттуда — завтра снова отправляюсь в Край, не забывай газету, пиши и заставляй писать товарищей постоянно. Жму руку, твой Юзеф».

Потом Дзержинский цепко и споро просмотрел остальную корреспонденцию, сделал вырезки; он вел досье каждый день, не доверяя эту работу — пока бывал в Кракове — никому; сел за материал в номер; обхватив лоб узкой, сильной ладонью левой руки, замер над листом бумаги; несколько раз заглянул в русско-польский словарь — надо было перевести Ленина, его статья только что пришла из Швейцарии.

Закончив перевод, позвал пана Норовского: старик любил слушать, как Юзеф читает — будто декламирует поэзию в новой, модной в Италии манере футуристов-анархистов — рублено, сжато, резко. — «Падение Порт-Артура подводит один из величайших исторических итогов тем преступлениям царизма, которые начали обнаруживаться с самого начала войны… Генералы и полководцы оказались бездарностями и ничтожествами… Офицерство оказалось необразованным, неразвитым… лишенным тесной связи с солдатами… Без инициативного, сознательного солдата и матроса невозможен успех в современной войне, — читал Дзержинский. — … Царизм оказался помехой современной организации военного дела… Связь между военной организацией страны и всем ее экономическим и культурным строем никогда еще не была столь теской, как в настоящее время… Русский народ выиграл от поражения самодержавия. Капитуляция Порт-Артура есть пролог капитуляции царизма… Недаром так тревожится самая спокойная и трезвенная европейская буржуазия, которая всей душой сочувствовала бы либеральным уступкам русского самодержавия, но которая пуще огня боится русской революции… »

Дзержинский оторвался от переведенного им текста, улыбнулся Норовскому, внимательно слушавшему его, и продолжал: — «Прочно укоренилось мнение, — пишет один из трезвенных органов немецкой буржуазии, — что взрыв революции в России вещь совершенно невозможная… Ссылаются на неподвижность русского крестьянства, на его веру в царя, зависимость от духовенства. Говорят, что крайние элементы среди недовольных представлены лишь маленькой горсткой людей, которые могут устроить путчи… и террористические покушения, но никак не вызвать общее восстание. Широкой массе недовольных, говорят нам, не хватает организации, оружия, а главное — решимости рисковать собой. Русский же интеллигент настроен обыкновенно революционно лишь до тридцати примерно лет, а затем он прекрасно устраивается в уютном гнездышке казенного местечка… » Но теперь, продолжает газета, целый ряд признаков свидетельствует о крупной перемене. «Носителями революционного движения в новейшей истории давно стали крупные города. А в России именно в городах идет брожение… А если последует революционный взрыв, то более чем мнительно, чтобы с ним сладило самодержавие, ослабленное войной на Дальнем Востоке». Да. Самодержавие ослаблено. В революцию начинают верить самые неверующие. Всеобщая вера в революцию есть уже начало революции. О ее продолжении печется само правительство своей военной авантюрой. О поддержке и расширении серьезного революционного натиска позаботится русский пролетариат».

Дзержинский улыбнулся Норовскому:

— Этот номер «Червоного Штандара» я должен распространить в Варшаве сам. Думаю, скоро мы переберемся туда все и будем издавать нашу газету открыто. Пан Норовский, прошу нафабрить усы — вас будут встречать с песнями!

В тот же день, только поздно уже вечером, Дзержинский попрощался с товарищами, которые провели его к границе, остался один, прислушался: не схваченная еще льдом река шумела, — как тогда, в Сибири, — единым, литым, морозным, мощным шумом.

Дзержинский поставил баул с литературой на землю, сложил руки у рта ковшиком, ухнул выпью: охотник, он умел имитировать крик птиц, гусей наманивал, селезней. Из заиндевелых камышей бесшумно выехала лодка. Человек, стоявший на корме, был мал ростом, но длинным веслом управлял ловко — даже капли ледяной, дымной воды, казалось, стекали бесшумно, а ведь на границе каждый звук громок и страшен.

Дзержинский поставил баул на сиденье, мягко ступил на днище, заваленное сеном; тоненькое тело лодки качнуло; Дзержинский развел руки, чтобы сохранить равновесие. Замер. Прислушался. Все было тихо, только дышал он прерывисто и, как ему казалось, громко, до невозможного громко.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37