– Нет, это не по моей части, – ответил журналист. – Обратитесь к Нильсену, он дока.
– У нас он бывает редко, работает в кафе «Моряк», на набережной, и живет там же, на втором этаже... Если хотите – могу проводить. Как у вас, кстати, вечер?
– Занят, – ответила Криста и вышла из редакции – давящей, но в то же время какой-то по-особому веселой, полной шального треска машинок, гомона голосов и пронзительных звонков десятка телефонов.
Нильсен оказался стариком с копной пегих – то ли седых, то ли выгоревших на солнце – волос, в легком свитере и американских джинсах; обут, тем не менее, был в модные мягкие туфли, они-то и рождали некоторое отчуждение между ним и посетителями кафе, которые и говорили-то вполголоса, стараясь не помешать асу журналистики, легендарному партизану и диверсанту, сидевшему здесь с раннего утра и до закрытия; отсюда – не убирая со стола рукописей – он уходил в редакцию и на радио, сюда возвращался на обед, поднимался к себе в мансарду, чтобы поспать среди дня (привычка с времен молодости, когда служил моряком на торгашах); никто не смел подходить к его рабочему месту; хозяйка, фру Эва, была счастлива такому знаменитому завсегдатаю, деньги брала за месяц вперед, но сущую ерунду, реклама стоит дороже.
...Выслушав Кристину, не перебив ее ни разу, не задав ни одного уточняющего вопроса, Нильсен достал из кармана своих широких джинсов трубку-носогрейку, набил ее крупнорезаным табаком, медленно, с видимым наслаждением раскурил и только после того, как сделал две крутые затяжки (явно молодой конь из отдела новостей взял у него манеру затягиваться, отметила Кристина, один стиль, хотя тот курит сигареты), наконец, поднял бездонно-голубые, совершенно юношеские глаза на женщину:
– Таких историй, как ваша, я знаю тысяч пять, милая моя... Нацизм рождает типическое, только свобода хранит образчики сюжетной индивидуальности... Чего вы хотите добиться вашей борьбой? Человечество мечтает забыть нацизм. Страшное всегда норовят выкинуть из памяти. Люди рвутся на концерты джазов и музыкальные вечера, где можно всласть натанцеваться... Если бы вы были писателем – это я понимаю! Нацизм – пища для интеллектуала, есть обо что точить свою ненависть, каждый художник ненавидит жестокость и конформизм; тоталитарное государство Гитлера было воплощением именно этих двух качеств; думаете, сейчас мало дерьма, в условиях многопартийной демократии?! О-го-го! Но ведь я не ее браню, любимую... А прошлое... Всегда удобно бранить прошлое... Вы называли людей в Испании и Португалии, которые вроде бы продолжают дело Гитлера... Доказательства? Факты? А вы уверены, что, если я отправлюсь туда, – хотя вряд ли, слишком дорого стоит билет, – они сразу же откроют мне правду?
– Они вздрогнут, – ответила Кристина. – Они – как пауки. А когда паук вздрагивает, видно трясение всей паутины...
– А у вас есть лаборанты, которые станут наблюдать за трясением паутины? Я допускаю, что она существует, но сколько вы наберете Дон Кихотов, которые готовы на драку? С силой можно бороться только силой. Она есть у вас?
– Вот мои мускулы.
Нильсен усмехнулся, лицо его подобрело, сделавшись старым и дряблым. Отчего к старости люди делаются добрее, чем в зрелые годы, подумала Кристина, это закономерность, интересно бы посчитать, стыковавшись с биологами, они без нас, математиков, ответ на этот вопрос не дадут.
– Выпить хотите? – спросил Нильсен. – Выбор скуден, но наливают до краев.
– Мне надо в университет, там неудобно появляться пьяной.
– Да.
– Мы пытались его отбить... Его доцент готовил операцию, мы хотели отбить вашего отца, когда его возили на машине из тюрьмы на допрос в гестапо, все было на мази, но потом забрали доцента, дело полетело кувырком...
– Я – везун... Пил много... Пьяные – счастливчики. Я, милая фрекен, пил от страха... Пять лет прожил в страхе, оттого сейчас и начал писать... Страх подвигает человека к фантазиям... Сколько их у меня в голове?! – Он пыхнул трубкой-носогрейкой. – Объясните, что изменится, опубликуй я список нацистов, которые укрылись от возмездия? Папен был оправдан трибуналом в Нюрнберге, а он лично передал портфель канцлера фюреру. Шахт оправдан, а он финансировал создание армии и гестапо. Их, правда, потом осудили в немецком трибунале, но это же чистой воды ужимки, западные немцы потирают руки: «вот у нас уже и свой суд есть!» Дерьмо не тонет... В политике выгодно сохранять монстров, глядишь, при неожиданном повороте курса пригодятся, политика похожа на калькулятор, любит счет...
– А что такое честность!? – Нильсен пожал плечами. – С точки зрения «буквы» его можно было лишить права на профессию, но если подойти к делу с прагматической точки зрения, то именно он спас стране десять патриотов, талантливых и добрых людей... Причем в Англии у него были родственники, он бы там не бедствовал, да и образование получил в Оксфорде, – в отличие от тех маленьких адвокатишек, которые и начали против него кампанию, отсидевшись в Лондоне... Нет, не знаю, как кто, а я к нему отношусь вполне спокойно, он оказался честнее многих, он хоть что-то делал...
– Спасибо. Если вы измените свою точку зрения на мое предложение о наци, позвоните, а?
– Я ее не изменю, милая фрекен. А телефон давайте. Я очень люблю бывать в обществе красивых женщин... Нет, нет, я не о том, – это чисто эстетическое, красота помогает работе, а нет ничего совершеннее женской красоты в мире... Диктуйте...
– Погодите, но я забыла номер телефона! Он отключен, я только-только вернулась... Можно, я позвоню сюда и скажу свой номер?
– Конечно. Я тут торчу круглосуточно... Позвоните, сразу же напрошусь в гости... И научу варить грог... Любите грог?
– Ненавижу, – ответила Кристина. – Терпеть не могу того, в чем есть примесь сахара. У меня мужские вкусы...
В университете, ее сразу же восстановили в докторантуре: ах, Кристина, Кристина, все понятно, любовь, но разве нельзя было отправить телеграмму: «предоставьте отпуск на двадцать лет»?!
...Яхта стояла на том же месте, где Кристина оставила ее восемь месяцев назад; краска облупилась, но внутри было все в полнейшем порядке, даже медные поручни не очень почернели; сторож сказал, что он поглядывал за порядком: «Вы же молодые, в голове ветер, ну, ничего, доченька, пока есть на свете старики, можете безумствовать, нам скучно, когда нет дела, слишком навязчиво думается о смерти».
...Страховой агент, который просил называть его по имени (Роберт), заметил, что продавать сейчас яхту – чистое безумие: «Хороших денег не получите, а через пять лет таких корабликов не будет, сделано на заказ, лучшими мастерами; давайте застрахуем ее на четверть миллиона, хоть платить придется много, но уж лучше потом взять, чем сейчас потерять; в крайнем случае утопите, я научу, как это сделать, за риск уплатите пятьдесят тысяч, без меня ничего не предпринимать, дело может грозить тюрьмой».
В кино Криста не пошла, вернулась домой рано, письмо Роумэну написала без помарок, очень кратко: «Дорогой! Видимо, правильнее будет, если ты сам возбудишь дело о разводе. Ты прав: здесь тоже все сломаны. Мои попытки отомстить наталкиваются на мягкую стену плохо скрываемого непонимания или страха. Видимо, – снова ты прав – происходит то же, что и в Америке. Если захочешь, чтобы я вернулась к тебе, – напиши. Если ничего не напишешь, я буду ждать. Если же ты пришлешь телеграмму, заверенную юристом, что не возражаешь против продажи нашего дома и яхты, буду считать себя свободной. Я».
Через пять дней Пол прислал согласие на продажу дома и яхты, заверенное юристом студии «Юниверсал».
Дом купил господин Упсалл, предприниматель из Христиании; уплатил ровно столько, сколько просил адвокат Мартенс. Он же, Мартенс, подобрал Кристине двухкомнатную квартиру на третьем этаже, с окнами в парк, неподалеку от университета.
На телефонной станции Криста написала заявление об установке ей номера в новой квартире, поинтересовалась, может ли она выбрать себе те цифры, которые по душе: «Я математик, верю в значение суммы чисел»; ей любезно ответили, что, поскольку в действие вводится новая подстанция, просьбу фрекен можно удовлетворить; номер был легко запоминающимся: 25-05-47; рано утром отправила телеграмму в Голливуд, Роумэну, сообщив о продаже дома; дату заполнения бланка проставила сама: «25 мая 1947 года».
...После того, как все формальности были соблюдены, Криста внесла деньги за страховку яхты. Мартенс выехал в Мюнхен, пообещав ей позвонить или написать через две недели: «Раньше не управлюсь, милая фрекен Кристиансен».
Штирлиц, Ганс (Барилоче, сорок седьмой)
– Иди к ним, иди, – взмолился Ганс. – Это акулы, они набиты деньгами и не умеют кататься, их перехватит дон Антонио, иди же, только ты можешь затащить их к нам!
– Не суетись, дурашка, – Штирлиц усмехнулся. – Если они американцы, а они, действительно, скорее всего американцы, подойди к ним сам, янки любят тех, кто говорит через пень колоду и с акцентом, им нравится все иностранное... Я их отпугну нью-йоркским акцентом, они своих боятся – те обдерут их за милую душу.
Ганс, не отрываясь от окошка, заросшего ледяным плюшем, посреди которого он выскоблил щелочку и расширил ее быстрым, пульсирующим дыханием, цепко наблюдал за тем, как семь человек – пять мужчин и две женщины, одетые по-американски, достаточно скромно и в высшей мере удобно, но явно не для горнолыжных катаний, – топтались на месте, поглядывая то на коттедж Отто Вальтера, то на прокатный пункт дона Антонио.
– Они меня не поймут, Макс, я же говорю по-английски с грехом пополам! И потом я смущаюсь, я не умею заманивать, это унизительно!
– Ну-ну, – сказал Штирлиц и поднялся. – Попробую. Пожелай мне ни пуха ни пера.
На улице было достаточно холодно, но ветер с Кордильер уже не задувал; значит, через час-другой солнце начнет припекать; снег прихвачен ледяной корочкой, кататься нельзя, унесет со склона, разобьешься о камни; пока-то американцев экипируешь, пока-то поднимешь на вершину, объяснишь, как надо плужить – спускаться, постоянно притормаживая, – установится погода, день будет отменным.
– Я вас заждался, – крикнул Штирлиц американцам издали. – Уже полгода жду! Всех катал – и англичан, и голландцев, и французов, – а вот настоящих янки не поднимал на вершину ни разу!
Седой крепыш, судя по всему старший, резко повернулся к Штирлицу:
– Вы американец? Здесь!? Какая-то фантасмагория!
Заметив, что к прибывшим во всю прыть гонит младший брат дона Антонио, сумасшедший Роберто, Штирлиц ответил:
– За рассказ о моей одиссее дополнительную плату не беру, пошли, я уже приготовил хорошие ботинки прекрасным леди – пятый и седьмой размеры, попробуйте спорить?!
Дамы не спорили; как истинные американки, раскованно и дружелюбно расхохотались, заметив, правда, что джентльмен им льстит, размеры чуть больше, шесть и семь с половиной, и первыми направились к прокатной станции Отто Вальтера.
– Они шли ко мне, Максимо, – прошептал сумасшедший Роберто, пристроившись к Штирлицу, который заключал шествие, словно бы загоняя американцев, будто кур, в сарай, широко расставив руки. – Это не очень-то по-соседски.
– Надо было скорей поворачиваться, Роберто. И не устраивай истерики – побью.
– Тогда они испугаются и уйдут от тебя.
– Верно, – согласился Штирлиц. – Пойдут к вам, увидят твою морду с синяками и тогда вообще побоятся ехать на вершину.
– Но ты хоть позволишь мне подняться вместе с вами?
– Я не могу тебе этого запретить, но объясняться-то я с ними буду по-английски, все равно не поймешь...
Роберто отошел, бормоча под нос ругательства; седой американец поинтересовался:
– Конкурент?
– Если знаете испанский, зачем спрашивать? – ответил Штирлиц.
Ганс встретил гостей, затянув ремень, как молодой кадет на параде, приветствовал их на чересчур правильном английском, осведомился, кто хочет кофе; есть напитки и покрепче; предложил сразу же начать примерять обувь...
Штирлиц сумрачно заметил:
– По поводу того, что «покрепче»... До спуска пить запрещено... Я – ваш тренер, меня зовут Мэксим Брунн, к вашим услугам, леди и джентльмены, кто намерен подняться на вершину?
– Все! – закричали женщины.
– Прекрасно, у моего босса, – Штирлиц кивнул на Ганса, – будет хороший бизнес. Ознакомьтесь с расценками за инвентарь. Лично я беру за день пять долларов с каждого, гарантирую, что за неделю вы научитесь скоростному спуску. Страховку не беру: фирма гарантирует, что вы вернетесь в Штаты с целыми ногами и тазобедренными суставами, – вообще-то, их ломают чаще всего, особенно люди вашего возраста, – обернувшись к женщинам, он добавил: – К вам это не относится, гвапы... «Гвапа», – галантно пояснил, – по-галисийски значит «красавица»...
– А что такое «ходер»? – спросила большеногая американочка, лет тридцать пять, веснушки, ямочки на щеках, в глазах – чистый наив, вполне естественно совмещенный с оценивающей деловитостью женщины, знающей толк в любовных утехах.
– Вы чья-нибудь дочка?! Джентльмены, кто отец этой очаровательной женщины? – Штирлиц улыбался. – Или вы жена? Лучше б, конечно, подруга, тогда бы я ответил правду.
– Мы жены, жены, – прокричали американки. – Я – Мэри, – сказала большеногая, – Мэри Спидлэм.
– А я – Хэлен Эрроу, – сказала маленькая, смуглая, стриженная очень странно, слишком коротко, чуть не под мальчика.
– Если вы жены, то пусть седой господин – мне кажется, он ваш предводитель – объяснит, что такое «ходер», – усмехнулся Штирлиц. – У меня язык не поворачивается.
Седой крепыш, понимавший испанский, смущенно ответил:
– Девочки, это слово идентично нашему «заниматься любовью».
– Не верно, – Штирлиц покачал головой. – Зачем говорите неправду? Это идентично нашему «фак»8, девушки. В горах надо все называть своими именами... Ладно, к делу... Кто из вас хоть раз стоял на лыжах?
Перестав хохотать над разъяснением Штирлица, Мэри и Хэлен отрицательно покачали головами; седой, укоризненно поглядев на присутствующих, заметил:
– Нужно ли все называть своими именами?
– Наш инструктор мистер Брунн, – быстро заговорил Ганс, стараясь исправить неловкость, – настолько силен на склонах, что ему здесь прощают все... Они психи, эти тренеры, настоящие психи, но что мы без них можем?
– Мистер Брунн не псих, – Хэлен сбросила куртку. – Просто он любит точность. И мне это нравится. Правда, Эрни? – она обернулась к высокому мужчине в клетчатой куртке. – Ты согласен?
– С такой женой, – усмехнулся Штирлиц, – ни один муж не рискнет не согласиться... А вообще-то, леди и джентльмены, я вас проверял: я вожу на склон только тех людей, которые не выпендриваются... Иногда ведь начинающих горнолыжников надо – за грубые ошибки – ударить палкой по попе, как детей, и это по правилам, иначе не научитесь... И это надо простить тренеру, потому что горные лыжи есть некий момент любви и самоутверждения, вы в этом убедитесь через час... А теперь все, хватит болтовни, дамы раздеваются первыми в комнате наверху, берут брюки и куртки, я поднимаюсь к ним с ботинками через пять минут, мужчины – так и быть – раздеваются при мне...
...На вершине было холодно, нос Ганса сразу же сделался сосулистым, но капля, которую так ждал Штирлиц все эти недели, что они работали вместе, так и не появилась, он так хитро дотрагивался до щек перчатками, запрокидывая голову, или, наоборот, резко присаживался, вроде бы поправляя крепления, что успевал смахнуть ее совершенно незаметно; раньше Штирлиц потешался над этим, сегодня начал анализировать каждый жест молодого хефе; он вообще сегодня смотрел на Ганса по-новому, очень цепко и – поэтому – внешне совершенно не обращал на него внимания.
– Между прочим, я вам не представился, – сказал седой коротыш, опустив уши своей шапочки. – Меня зовут Дик Краймер, я работаю в сфере рекламы... Нашу поездку финансировал нью-йоркский филиал лондонской туристской фирмы «Кук и сыновья»...
– Намерены прославлять наши восхитительные склоны? – сразу же заинтересовался Ганс. – Я готов передать вам, совершенно безвозмездно, материалы об уникальном озере Уэмюль, об его индейском изначалии...
– Изначалие у него вулканическое, – буркнул Штирлиц, и американцы весело рассмеялись: эта нация не терпит угодничества и не считает нужным хитрить по мелочам.
Ганс посмеялся вместе со всеми, но в глазах у него промелькнуло то, прежнее, что Штирлиц прочел во время их первой встречи; тем не менее этот человек умеет проигрывать, отметил он, и обладает отменной выдержкой; сумасшедший Роберто полез бы с кулаками, а как же иначе, над ним смеялись сеньорины, смех – оскорбление для кабальеро, все по правилам...
– Безвозмездно никто ничего не передает, – продолжал между тем Штирлиц, поглядывая на облака, которые становились все более высокими, легкими; в них угадывался розовый цвет, значит, они вот-вот разорвутся и выглянет солнце. – Безвозмездно – значит неинтересно. Или, хуже того, лживо. Правда, мистер Краймер?
– Вообще-то да, мы не очень верим в безвозмездность, когда речь идет о бизнесе, – согласился тот. – Но если там всякие фонды и пожертвования, то это, конечно, другое дело.
– Э, бросьте, – Штирлиц махнул рукой, – фонды не облагаются налогом, можно спрятать десяток миллионов долларов от ищеек из финансового ведомства, да и потом реклама, связанная с благотворительностью, даст неплохую прибыль, нет?
– Вы американец, – утверждающе заметил Краймер. – Не отказывайтесь.
– А кто сейчас отказывается от вашего зеленого картона? Победители, денег тьма, девушки, – Штирлиц кивнул на Мэри и Хэлен, которые прилаживали лыжи, – хорошенькие, дурак откажется... Ладно, хватит болтать! Представители мистера «Кука» должны оценить своими задницами крутизну, а вы неверно приладили лыжи, давайте помогу.
Он опустился перед женщиной на колени, взял ее левую лодыжку, вогнал ботинок в крепление, затянул и вдобавок обвязал кожаной тесемкой; в сумочке, которая служила ему одновременно и поясом, у него были медикаменты, ремешки, мазь против ожога и плоская фляжка со спиртом.
– Теперь не жмет? – спросил Штирлиц. – Удобно?
– Было бы прекрасно, наладь вы мне и правую ногу таким же образом.
Штирлиц поднял голову; зрачки у женщины стали громадными, подрагивающими; неужели кокаин, подумал он, или муж опостылел; роман на склоне, отдушина на полгода, будет что вспомнить; все же женщины тоньше нас, они подданные чувства, их безрассудство окаяннее нашего, а потому поэтичнее.
Штирлиц приладил ей и правую ногу, поднялся, задрал голову и крикнул:
– Солнце, давай! Время!
И, послушное ему, солнце разорвало радужные, легкие тучи; американцы дружно зааплодировали.
Ганс шепнул:
– Ну и сукин же ты сын, Макс.
– Мальчик, зависть погубила Сальери, а он был довольно одаренным композитором... Ну, «кукины дети», – Штирлиц обернулся к американцам, – признавайтесь, кто из вас хоть раз стоял на лыжах?
– Один раз я корячился, – сказал Краймер. – Но у меня ничего не вышло...
– Где это было?
– В прошлом году в Австрии, около Теплицзее, я там кончал армейскую службу...
Штирлиц посмотрел на Ганса; тот, однако, не спросил, в каком это месте было, кто тренировал, где останавливался американец; поди ж ты, а как много рассказывал про тамошние склоны; впрочем, катается он отменно плохо, так что, быть может, не хочет позориться передо мною.
– Кто вас тренировал? – спросил Штирлиц.
– Какой-то паршивый Фриц, наверняка эсэсовец, они все эсэсовцы, эти поганые фрицы...
– Это уж точно, – согласился Штирлиц, – что верно, то верно, особенно Бах и Моцарт...
Мэри засмеялась:
– Дик, вас умыли холодной водой из-под крана... Мой дедушка, кстати, был фрицем, самый настоящий немец из Гамбурга...
– Ладно, – Штирлиц отчего-то вздохнул. – Объясняю, как надо спуститься с этого склона живым. Все зависит от того, как вы меня будете слушать. Сначала давайте разберемся с палками. Смотрите, как надо продевать руку сквозь тесемки... Поняли? Если потеряете на склоне палку, то не сможете подняться, когда шлепнетесь. А это – конец, особенно после того, как задул ветер... Здесь это происходит в минуту: ясное солнышко, благодать, как вдруг заметет, ни зги не видно и ни хрена не слышно... Замерзнете за милую душу...
– Ну вас к черту, – сказал долговязый муж Мэри. – Вы инструктируете нас, словно мы приехали в крематорий.
– Простите, сэр, больше не буду, – смиренно ответил Штирлиц. – Но если вы потеряете палки и замерзнете, мне придется сопровождать вашу жену в ее траурном турне до Нью-Йорка... Я не хочу этого, право... Если же вам вообще не нравится моя манера – валяйте вниз и бегом к нашему конкуренту, сумасшедший Роберто станет спускать вас на руках, как Дюймовочку...
– Ты несносен, – сказала Мэри своему долговязому. – Мистер Брунн обладает – в отличие от тебя – чувством юмора. У тебя какая-то страсть делать всех людей похожими друг на друга... Продолжайте, Мэксим! Посмотрите, я правильно просунула кисть, чтобы не потерять палку?
– Вы умница. Прирожденная горнолыжница, – кивнул Штирлиц и обернулся к остальным. – Ну-ка, все поднимите руки! Молодцы! Понятливые. Теперь давайте-ка поглядите, что такое плуг... Это – основа основ первого дня обучения... Спуск с торможением – я это называю «плугом»... Вот, я поехал, наблюдайте!
Он оттолкнулся палками, чуть согнул ноги, словно приготовившись к прыжку, слегка развел их и, чуть не упершись кончиком правой лыжи в левую, начал соскальзывать вниз, придавливая опорную ногу так, что еле-еле ехал по довольно крутому склону, будто какой незримый тормоз сдерживал его там, где по всем законам физики человека должно нести вниз с устрашающей, всевозрастающей скоростью.
– Видите, – кричал Брунн, обернувшись к американцам, – смысл в том, чтобы держать корпус развернутым к склону, постоянно чувствовать ноги, собранность спины и радоваться тому, что вы управляете скоростью, а не она вами!..
– Камни! – закричала Мэри. – Вы врежетесь в камни!
– Я не врежусь в камни, – ответил Штирлиц, продолжая спускаться, – я приторможу, я помню, что в тридцати метрах должны быть камни, но я не боюсь их, потому что я разведу лыжи пошире и спокойно остановлюсь на самом крутяке! Вот здесь. Стоп! Видите, как легко я остановился? Понятно, как надо катить вниз моим плугом?
– Понятно, – прокричали американцы, только долговязый муж Мэри промолчал.
– А ну, валяйте ко мне! – скомандовал Штирлиц. – По очереди. Дик, начинайте, вы ж катались в австрийских Альпах? Вперед!
– Боюсь! Меня может понести. Вы зачем-то выбрали слишком крутой склон, – ответил Краймер. – На какой бок падать?
– Я вам запрещаю падать! Отталкивайтесь палками! Так! Молодец! Хорошо! Больше разводите ноги! Еще больше! Жмите на опорную лыжу! Еще! Еще! Еще! Молодец! Ну-ка, остановитесь! Вам не нужна левая нога! Поднимите ее чуток! Браво! Навалитесь на правую лыжу! Поворачивайте вверх! Молодец, Дик!
Краймер остановился возле него; лицо покрылось капельками пота, цепкий мужик, другой бы грохнулся, спуск, действительно, крутоват.
– Мэри, давайте вы!
– Боюсь, – прокричала американка.
– Все женщины боятся первого раза, а потом за уши не оттащишь, – Штирлиц хмыкнул. – Вперед! Молодец! Садитесь на попу! Ниже! Еще ниже! Ноги плугом! Отводите правую! Жмите на нее! Правую, говорю, правую! Носки вместе! Поворот на склон! Молодец, девочка! Браво!
Хэлен, конечно, шлепнулась сразу же; Штирлиц ожидал этого, малышка прежде всего думала о том, как она смотрится со стороны, а горные лыжи этого не терпят. Действительно, это настоящая, всепожирающая страсть, ей отдают себя без остатка, в противном случае получается сделка, пакость, брррр!
Штирлиц подскакал к ней по-оленьи, легко, вспомнил лицо колдуньи Канксерихи; ай да Гриббл, спасибо ему, все же шпионы добрые люди; чей только он шпион, неужели братство начало вербовать англичан? Побежденные подчиняют себе победителей? Парадокс нынешнего времени.
– Ушиблись, Хэлен? – спросил он, склонившись над женщиной. – Больно?
– Страшно, – ответила та, протягивая ему горячую, податливую ладонь.
– Ну, это ерунда, это вы себе вбили в голову... Поднимайтесь... Вот так... Ноги трясутся?
– Еще как, – сказала Хэлен, не отпуская его руки.
– Пройдет. Постоим минуту, отдышимся, и поедете следом за мной, повторяя каждое мое движение, ладно?
– Какая-то я неспособная к этим чертовым лыжам...
– Таких нет. Все к ним способны... Только одни научились спускам, а другие не рискнули. В жизни надо рисковать раз шесть, от силы семь. И одним из этих семи раз должен быть риск на склоне... Если вдруг стало очень плохо, надо плюнуть на все, одолжить денег и уехать в горы... Поверьте, голова и сердце отдыхают, только когда спускаешься по склону... Ни о чем другом не думаешь, кроме того, как бы спуститься половчей... Такой отдых мозгу и сердцу необходим... И дают его горные лыжи, ничего больше. Отдышались?
– Вроде бы да.
– Ноги не трясутся?
– Перестали... Когда вы рядом – не страшно.
– Ну, валяйте за мной, повторяйте каждое мое движение, договорились?
– Не получится...
– Дам палкой по заднице – получится. Пошли, девочка, пошли!
...Остальные спустились без приключений; Чарльз, муж Мэри, разогнался, ехал деревянно, но, видимо, раньше занимался коньками; стойкость почти профессиональная; затормозил, точно скопировав манеру Штирлица.
– Поздравляю с боевым крещением, – прокричал Ганс, спустившийся последним, раскорякой. – Я поражен, как все лихо скатились! Вы наверняка тренировались перед поездкой в Барилоче, правда, Макс?
– Скатились они чудовищно, – ответил Штирлиц, – трусили, и особенно Чарльз, который более всего опасался выглядеть смешным...
– Ничего подобного, – сказал Чарльз, и какое-то подобие улыбки промелькнуло на его сухом лице. – Просто я не хочу, чтобы вы сопровождали мою жену в траурной процессии. К мужчинам вашего типа женщины льнут. Видимо, существует своя выгода в том, чтобы родиться хамом...
– Ну и неправда, – Штирлиц тоже улыбнулся. – Хорошо быть горнолыжником, особенно инструктором... Женщины любят инструкторов... Они вообще преклоняются перед теми, кто умеет делать то, чего не могут окружающие, правда, Хэлен?
Та вздохнула:
– Вы обратили вопрос не по адресу. Спрашивайте Мэри. А вот как я спущусь с этого ужасного крутого склона – не знаю. Лучше бы мне забраться наверх и вернуться в долину на фуникулере.
– А он вниз не везет, Хэлен, – сказал Штирлиц. – Так что придется катить за мной... Сейчас мы поучим с вами легкие повороты, главное – научиться тормозить и не разгонять скорость, как Чарльз. Все остальное – завтра...
...В долине, когда вернулись в домик Отто Вальтера, – счастливые, разгоряченные, мокрые, обгоревшие под солнцем – Штирлиц достал бутылку чилийской «агуа ардьенте»9, разлил по чашкам и стаканам, предложил выпить за Мэри и Хэлен – «будут кататься по первому классу» – и порекомендовал заказать обед у Манолетте: «Самая вкусная и при этом достаточно дешевая еда, никто не делает такую парижжю10, как испанский итальянец, да и вина у него отменные».
Предложение приняли, Штирлиц отправился к Манолетте, старик обрадовался – пять дней будет хороший заработок, ринулся разжигать угли для парижжю, позвонив при этом племяннику: «Гони что есть сил!»
– И пусть прихватит с собой какого-нибудь чико11, – попросил Штирлиц, – который хочет заработать пару долларов, но при этом умеет держать язык за зубами...
– Что нужно сделать чико? – поинтересовался Манолетте, передав племяннику просьбу друга.
– Знаешь, Ганс все-таки большая скотина, – ответил Штирлиц. – Он хочет взять всех моих учеников на себя... По-моему, он сегодня попрется в отель к этим «гринго»... Если не сегодня, то уж завтра наверняка, и возьмет с них деньги за обучение... А я не люблю, когда меня дурят, ты знаешь... Вот мне и надо, чтобы верный чико поглядел за Гансом... Сегодня, завтра, словом, все те дни, пока эти долбанные «гринго» живут здесь, а я дурю их на склоне...
...В отель после обеда Штирлиц проводил американцев сам; Чарльз надрался, на ногах не стоял, пришлось волочь его на себе до автобуса; Мэри вздохнула:
– Мэксим, а что мне с ним делать, когда этот чертов драндулет остановится? Чарльз обычно засыпает после крепкой поддачи. Давайте затащим его в номер вместе, а?
– С вами я готов затащить его даже в преисподнюю, – ответил Штирлиц и, сев рядом с нею в автобусе, сказал Гансу, который намеревался пристроиться рядом, чтобы тот протер лыжи и посушил инвентарь: «Завтра начнем кататься с самого утра».
– А ты разве не вернешься? – удивился Ганс.
– Дели всю выручку пополам – тогда вернусь, – усмехнулся Штирлиц и обратился к шоферу Пепе: – Трогай, парень. Не застуди этих янки, они платят хорошие деньги, поэтому их надо любить...
...Чарльза затащили не без труда; действительно, он уснул сразу же, как только автобус начал спуск в долину, к озеру, к тем двум островам, на которых день и ночь велось строительство атомного реактора штурмбанфюрера СС Риктера...
...В отеле разошелся Дик Краймер; остальные янки были довольно сдержанны, сразу же отправились спать; седой пригласил Штирлица в бар: «Мне нравится, что вы не увели к себе Мэри, она же отдается вам глазами! Молодец, вы мужчина! Только паршивые дачи12 режут подошвы на ходу, вы ведете себя, как джентльмен; угощаю я; ужинаем вместе».