– Так это я, сеньор, – голос портье был сейчас другим, благостным; видимо, успел приложиться, дай ему бог, есть люди, которые пьют без страха за завтрашний день, трутни; страдает тот, кто понимает ужас потерянного времени, ощущая, что все восполнимо в жизни, кроме неосуществленных дел.
– Все в порядке? – спросил Штирлиц.
– Да, сеньор. Я подниму пакеты?
– Не надо, – ответил Штирлиц, – я попозже сам...
Дав отбой, он продолжал говорить в трубку:
– Нет, нет, это мое дело, пусть ребята ждут, да, да... А сундуки поднимите чуть позже, мы загрузим их на пароход в сундуках... Да нет же, у меня есть шприц, проснутся уже на борту, там пусть вопят... Хорошо, сейчас...
Они слушают каждое мое слово, подумал он, пусть думают; но я не мог себе представить такой реакции, значит, я не нащупал болевой точки, плохо.
Он прошел мимо Росарио и шофера, которые смотрели на него глазами, показавшимися Штирлицу белыми, так они были яростны, но и – впервые за все время – испуганными, вернулся, воткнул кляп в рот Росарио, спустился вниз, сказал портье, что отгонит машину приятельницы, сел за руль «плимута», отогнал его за угол, въехал в темный двор, открыл капот, порвал все провода, бегом вернулся в дом, забрал пакеты и поднялся в квартиру.
Росарио уже лежал на полу; видимо, сполз и, извиваясь, хотел подкатиться, чтобы развязать шоферу руки зубами, кляп был жидкий, если постараться, можно выплюнуть.
Штирлиц молча поднял Росарио, снова бросил в кресло, вынул из саквояжа шприц и две ампулы, достал из кармана рекламный проспект компании, где он сидел «под крышей», и, развернув, показал одноглазому:
– Твоя подпись?
Тот стремительно глянул, отвернулся, ничего не ответил.
– Твоя, – словно бы за ним повторил Штирлиц. – А теперь представь, что она стоит под таким обращением: «Я, известный в Буэнос-Айресе как Хосе Росарио, офицер контрразведки генералиссимуса Франко, в течение многих лет выполнял все поручения руководства. Я служил генералиссимусу без страха и упрека. Я представитель нации, которая исповедует силу, но в первую очередь – благородство. Когда мне поручили подвергнуть пыткам женщину, испанку, Клаудиу Вилья Бьянку, только во имя того, чтобы заполучить антинацистские материалы сенатора Оссорио, я был потрясен силой ее духа. Она предпочла изуродовать себя, только б не опозорить высокое звание испанки. Да, косвенно я виноват в ее гибели, да, я никогда не прощу себе случившегося, но для того, чтобы мир узнал правду о том, что наша служба пытает женщин, я решил уйти в свободный мир и открыть человечеству всю правду»... Как? Ничего? Сколько твоих родственников, Росарио, ответят за это письмо? Я увезу ведь тебя отсюда в ящике и погружу на пароход, где капитаном служит мой друг...
– Не делай этого, – сказал Росарио, и Штирлиц заметил, как рванулся шофер, уставившись на своего шефа ненавидящими глазами...
– Хорошо. Я могу этого не делать. Но тогда ты пойдешь со мной в соседнюю комнату и ответишь на вопросы, которые меня интересуют.
– Развяжи руки.
– Рано. Я развяжу твои руки, когда мы кончим собеседование.
– Не будет никакого собеседования!.. Красная сволочь! Иха де пута, кохонудо31 долбанный! – Росарио сорвался на тонкий крик.
– Тебя не услышат, – заметил Штирлиц. – Подъезд еще не заселен. А когда в одной фразе слишком много мата, это не действует, Росарио... Но я хочу продолжить мысль, чтобы тебе стала понятна неизбежность нашей беседы... Смотри, что получается: я только что отправил в верное место твое удостоверение, паспорт и телефонную книжку, – кстати, ты наивно конспирировал агентуру, это просчитывается в два счета: красный, синий, черный цвета – так работали районные уполномоченные гестапо, занося в книжечку телефоны наиболее мобильных осведомителей. Их, между прочим, за это наказывали... Волей-неволей ты провалил сеть, а ты, как выяснилось, имел на связи друзей Евы Перон, журналистов, людей из армии – ай-яй-яй... Ты хоть понимаешь, что после такого провала тебе не подняться? Даже если я сейчас уйду, оставив вас здесь, – могу завязать морды наглухо, сдохнете через пяток дней, могу не очень туго завязать, будете дышать, продержитесь дольше, глядишь – чудо, ваши получат санкцию на то, чтобы войти в эту квартиру, хотя ты знаешь, как это трудно – получить санкцию на то, чтобы войти в такой дорогой дом, это в барак нетрудно, накостылял по шеям обитателям, они ж безграмотные, жаловаться не решатся, на власть не пожалуешься, сгноят, а сюда – ого-го-го... Но если представить себе чудо, если бог смилостивится над вами, то и в этом случае ты погиб. Думаешь, твой пес, – он кивнул на шофера, – будет молчать? Думаешь, он не передаст слово в слово, что я говорил тебе? Думаешь, он тебя пощадит? Эй, шофер, слушай внимательно и запоминай! Твой хефе носил с собой в кармане документы, из которых явствовало, что он держал на связи в Барилоче немца Рикардо Баума, в прошлом офицера абвера, связан с организацией генерала Вагнера, или Верена, у него много псевдонимов, а фамилия одна – Гелен, Рейнхард Гелен, запомнил? А в Вилле Хенераль Бельграно контактировал с Блюмом. Ты запоминай, запоминай, память твоя – гарантия твоего спасения, посидишь в лагере, отпустят, зато на Пуэрта дель Соль не будут пытать, ты же знаешь, как там это делают... Или изнасилуют у тебя на глазах жену... И мать... Там держат ублюдков, животных, которые лишены человеческих чувств... Теперь слушай дальше... Инженер Лопес в Кордове – это Кемп, из ИТТ, тоже немецкий агент, живет здесь «под крышей»... А сеньор Блюм из Бельграно и вовсе...
– Хватит! – просипел Росарио и облизнул совершенно синие губы. – Убей его. Тогда я стану говорить.
– Я? – Штирлиц удивился, снова ощутив тепло Клаудии; она сейчас стояла за спиной, очень близко, даже чувствовался аромат ее духов – жареный миндаль, запах смерти. – Я не стану марать о него руки. Если тебе это нужно – ты и делай.
– Развяжи руки.
– Я развяжу тебе одну руку, Росарио. Вторую мы привяжем к шее. С тобой надо держать ухо востро... Ты ж такой принципиальный, верен присяге. Отказываешься от беседы...
Штирлиц загнул левую руку Росарио за шею, обмотал ее ремнем вокруг горла и затянул крутым узлом; достав из заднего кармана его кремовых брюк плоский браунинг, сунул его в правую руку, чуть придерживая ее за плечо.
Если ты решишь изловчиться, подумал Штирлиц, и пальнуть в меня, раздастся щелчок, и тогда все станет ясно; если же ты выцелишь висок своего телохранителя и нажмешь на спуск, значит, я победил, значит, не зря убежден, что все они разваливаются до задницы, когда понимают приближение краха. Если инженер запорет станок, он может отремонтировать его; если капитан посадит корабль на камни, он может, в конце концов, отдав по суду все свои деньги, начать с нуля, нанявшись матросом в сложный рейс; даже врач, зарезавший больного, отсидев год в тюрьме, – если был пьян во время операции – потом вернется в медицину и спасет человечеству тысячи жизней; через тернии – к звездам. А что может шпион, проваливший сеть? Ту, которая стоила секретной службе миллионы долларов, годы работы, чья информация положила начало новому курсу, в котором были задействованы политические деятели и директора банков, командиры армейских подразделений и руководители внешнеполитических ведомств?! Что ему делать, если благодаря его оплошности произошел провал такого рода?
Росарио плавающе поднял руку и начал выцеливать висок своего телохранителя. Рука его подрагивала, как он ни старался держать ее твердо.
Шофер смотрел на него, выпучив глаза, они, казалось, вот-вот лопнут, вылетят черными брызгами, испачкав светлый ковер. Он что-то мычал, мотал головою, потом начал биться лбом об пол; господи, какой страшный звук, подумал Штирлиц, удары молотком о ствол свежеобструганной сосны.
– Я не попаду, – сказал, наконец, Росарио. – Рука трясется.
– Что ты предлагаешь? – спросил Штирлиц, стараясь говорить спокойно, хотя тело его била дрожь, пальцы сделались ледяными, как раньше, в Мадриде, до Канксерихи.
– Подвинь его ко мне.
Штирлиц легко взял браунинг из рук Росарио, подтащил к нему шофера, тот пытался кричать что-то, из глаз его катились слезы, казалось, что это и не слезы – так их было много, – а капли пота; они струились по его мертвенно-бледному лицу; лицо, действительно, было мокрым и от пота, таким мокрым, как у гимнаста, который весело делает упражнения под лучами палящего солнца, и весь он бронзово-коричневый, живой, излучающий здоровье, а шофер белел с каждой секундой все больше и больше, печать животного ужаса изменила его до неузнаваемости, морщины сделались такими глубокими, что лоб, виски и щеки стали походить на печеные яблоки...
– Так лучше? – спросил Штирлиц. – Тебе удобно, Росарио?
– Да, – ответил тот.
Штирлиц снова вложил ему в руку браунинг, намеренно забыв придержать плечо франкиста.
– Давай, – сказал он. – Бей.
Росарио отбросился назад, выгнул руку и нажал на спусковой крючок, как только ствол поравнялся с лицом Штирлица; сухо лязгнуло, а потом стало так тихо, что казалось, все звуки вокруг исчезли и растворились.
– Ну и что? – спросил Штирлиц. – Поигрался?
– Спусти меня с кресла, – сказал Росарио.
– Зачем?
– Дашь нож. Я его зарежу.
– А вдруг ты метнешь нож, как индеец из Голливуда?
– Поставь меня перед ним на колени.
– Зарежешь?
– Да.
– Вынуть у него кляп? Пусть орет?
– Если не боишься воплей – сними.
Штирлиц вынул кляп у шофера:
– Ну, помолился?
– Развяжи меня, развяжи, – прошептал шофер, – я буду говорить тихо, я расскажу тебе, как он мне велел привезти твою бабу, я скажу, кто ее убивал, я все видел, я ездил в Хенераль Бельграно к Блюму, я один знаю тот дом, куда он меня отправлял...
– Где он? – спросил Штирлиц.
Росарио откашлялся:
– Штирлиц, вы будете слушать либо его, либо меня.
– Я буду слушать обоих. Мне интересно, когда вы говорите дуэтом.
– Этот особняк на окраине Бельграно, – сипел шофер. – Там немцы... Около аэродрома... Это как замок, туда не пройдешь просто так, там три системы охраны, там...
– Послушайте, Штирлиц, – сказал Росарио, – мои контакты по линии ИТТ заинтересуют вас больше, чем фантазии этого придурка... Дайте нож...
– Но ведь ты начал с того, как комендант Алькасара дал расстрелять своего сына, пожертвовав жизнью мальчика во имя торжества Франко... Допустим, я позволю тебе зарезать этого подонка, а ты скажешь: «Все, теперь я спокоен, он молчит, а уж я тем более не скажу ни слова»... Может быть такое?
– Я открою все, – хрипел шофер, – все, до конца! Я скажу тебе, красный, как они убили твою женщину, я не трогал ее, я только привез ее к ним, но я видел, что они с ней делали!
– Верно, он привез ее по моему приказу, – сказал Росарио. – А вот кто сообщил мне о ней, я могу сказать, только я...
Штирлиц полез за сигаретами:
– Кто?
Росарио как-то странно, словно горбатый (хотя сейчас он так сидит, я же привязал ему руку к шее), пожал плечами:
– При нем говорить не стану.
– Ты ж все равно зарежешь его, – Штирлиц усмехнулся. – Какая разница, что он услышит?
Достав из кармана нож, Штирлиц нажал кнопку на рукоятке, выскочило длинное лезвие; вытерев рукоять платком, Штирлиц вставил нож в руку Росарио; тот судорожно сжал пальцы, прохрипев:
– Опусти меня перед ним на колени.
Штирлиц посмотрел на шофера:
– Говори, что хочешь сказать, пока он не перерезал тебе горло.
Шофер снова задергался, лицо стало и вовсе мучнистым:
– Я знаю все адреса, по всей Аргентине, я ездил по его приказам... Я помню все номера домов, я скажу все...
– Говори, – сказал Штирлиц.
Шофер, дергаясь, словно бы за ним кто гнался, начал говорить; в уголках рта появилась сухая пена; Штирлиц отметил, что ряд адресов ему знаком; остальные запишет магнитофон, не зря он истратил на него столько денег, американская новинка, микрофон лежит у двери в спальню, запись прекрасна, все будет на пленке.
– Он говорит правду, – кивнул Росарио. – Только он не знает главного. Паролей, связей, истории вопроса. При нем я этого говорить не стану.
Штирлиц поднял Росарио под руки и опустил на пол рядом с шофером.
И тут шофер тонко завизжал; Росарио уперся ножом в его шею, шофер начал извиваться; Росарио нажал что есть силы, и Штирлиц увидел, как разорвалась кожа и металл всасывающе вошел в тело.
Штирлиц оторвал Росарио от дергавшегося шофера, приложил его окровавленные пальцы к листу бумаги, – надо сохранить улики; снова закурил, чтобы хоть как-то унять дрожь, которая била его все сильнее.
– Ну? – спросил он. – Теперь закончим беседу?
Росарио странно залаял; Штирлиц не сразу понял, что он смеется.
– Ты ж все правильно понял, иха дель пута! Зачем ты позволил мне кончить его?! Я ничего не скажу тебе! Ничего!
– Скажешь, – вздохнул Штирлиц. – Все скажешь.
Он подошел к столу, взял шприц, сунул его в руку Росарио, сделал инъекцию снотворного, позвонил в «Кларин» и сказал:
– Соедините-ка меня с отделом новостей... Передайте репортеру, что его ждет сенсация...
– Не делай этого! – крикнул Росарио, упершись взглядом в бумагу с кровавыми отпечатками своих пальцев, которая валялась возле трупа шофера. – Не делай! Я буду говорить!
– Говори, – Штирлиц опустил трубку. – Я слушаю. Но если ты хоть что-то утаишь, пенять придется на себя. Ты должен уснуть через час. Говори.
И тот заговорил...
...Когда Росарио уронил голову на грудь, Штирлиц развязал шофера, снял ремни с резидента Пуэрта дель Соль, позвонил в «Кларин», назвал адрес, куда надо приехать («Дверь открыта, вас ждет сенсация, можете успеть в утренний номер»), пошел в соседнюю комнату, взял кассету, сунул ее в портфель, оглядел комнату, все ли в порядке; все в порядке, собаке собачья смерть, и де Лижжо не будет в претензии – главный убийца спит; он жив; медленно направился к выходу; шорох за спиной услышал не ушами, а кожей спины; резко пригнулся; нож, брошенный Росарио, врезался в дверь рядом с головой; Росарио смотрел на него дурными глазами, медленно поднимаясь с кресла; Штирлиц подошел к нему и всадил еще один шприц со снотворным.
После этого позвонил представителю Франс Пресс и корреспонденту «Нью-Йорк таймс», оставил адрес, заметив, что копии заключений экспертиз о таинственном убийстве женщины в горах и об инциденте с Росарио лежат на столе: «Сделайте снимки и вызывайте полицию; можете задать вопрос, где сейчас „подозреваемый“ Брунн и почему его подозревают. Он будет отрицать все. Но вы жмите. К сожалению, не могу быть с вами, потому что улетаю в Европу, самолет через семь минут, пограничный контроль уже прошел, схватить меня невозможно при всем желании».
А потом он бросился на почту, получил пакет и выехал на своем «фордике» из Буэнос-Айреса, взяв направление на Кордову, оттуда до Виллы Хенераль Бельграно полтораста километров, не больше.
Роумэн, Синатра, Лаки (сорок седьмой)
Фрэнк Синатра прилетел в Майами; не выходя из аэропорта в город, пересел на ожидавший его «дуглас» Луччиано, раскрашенный, словно карнавальный паяц, – красно-белые продольные линии, много синих звезд, некий паллиатив национального флага, – и, кивнув трем безъязыким телохранителям Лаки, прошел в кабину пилота: любил летать вместе с экипажем, садился обычно на место второго летчика, в воздухе брал штурвал на себя, испытывая острое ощущение счастья оттого, что громадная машина послушна ему, словно маленький ребенок, которого водят на помочах, когда он только-только начинает учиться ходить.
В Гаване на летном поле его ждали два «паккарда»; Лаки умел встречать друзей. «Все же во мне неистребимо итальянское, – подшучивал он над собой, – прекрасно известно, что от пули не уберегут и десять телохранителей; в бронированную машину можно засадить пластиковую мину, да и вообще человек слаб и хрупок, словно стрекоза, но ощущение бесшумной множественности, постоянная тайна щекочут нервы. Что еще может щекотать нервы человеку, у которого нет врагов?!»
Лаки Луччиано ждал Фрэнка Синатру в загородной вилле, на Варадеро, неподалеку от замка Дюпона; долго хлопал его по плечам, говорил, что наконец-то Италия получила своего национального героя в Штатах: «Нет человека в стране, кто бы не знал твоих песен, Фрэнки-Бой, знаешь, какое это для нас счастье?!» – «Не надо дразнить янки тем, что я итальянец, – заметил Синатра, – в стране взрыв национального патриотизма, сейчас лучше быть стопроцентным американцем, поверь, Лаки. Когда все успокоится, мы еще скажем свое слово, а пока давай будем обычными янки. Слава богу, что в Голливуде рубят головы в основном неграм, евреям и славянам, я слишком хорошо помню ту пору, когда судили Сакко и Ванцетти, мне плевать, что они были красными, но ведь нас били другие банды подростков не за то, что мы красные, а потому, что принадлежим к нации „грязных итальяшек“».
Луччиано посмеялся: «Это хорошо, что ты стал мудрым, как тигр, Фрэнки-Бой. Но если тигр долго не пускает в ход зубы, они у него крошатся. Мне плевать на то, что про меня говорят. Пусть только не трогают. Я вырос в условиях американской демократии: „говори, что угодно, но не пробуй затронуть мои интересы, не спущу...“ Пойдем, нас ждут Фрэнк Кастелло и Джо Адонис, предстоит принять пару решений, и они далеко не просты...»
Луччиано говорил правду: решения, которые следовало принять, были сложны, потому что речь шла о жизни и смерти его названного брата Бена Зигеля и о новом бизнесе – наркотиках...
...После того как Луччиано был вывезен из американской тюрьмы, прошел специальную подготовку на конспиративной базе военно-морской разведки США с привлечением инструкторов ОСС, после его выброса на Сицилию и головоломной работы против нацистов, когда армия Паттона прошла сквозь немецкие и фашистские укрепления практически без потерь, после того, как Лаки вернулся в Нью-Йорк героем, но сразу же оказался под прессингом старых политических противников из республиканского лагеря и был вынужден покинуть страну, которую он любил, обосновался он не в Италии, как ему было предписано, а на Кубе, девяносто миль от Майами, свой самолет, связь постоянна, контакты не прерваны, а что есть важнее надежных контактов, когда вертится бизнес?!
Лаки снял этаж в «Империале», купил виллу на Варадеро, два его «паккарда» носились по улицам Гаваны под красный свет, полиция брала под козырек, – ему это нравилось, он не считал нужным скрывать, как ему это нравилось, чем меньше таишь сокровенное, тем лучше; в конечном счете на Сицилии, прокладывая путь для американских войск, блокируя партизан-коммунистов, он жил в пещере, спал на досках и ел черствый хлеб; если сейчас человеку воздается за его труды, значит, это знамение божие.
Он устраивал приемы, на которые приходили сотни людей; угощения славились изысканностью и, конечно, обилием; манера янки ставить на стол салаты и фисташки казалась ему жлобской, – если уж позвал людей, дай им поесть от души; он понимал, что это в нем от голодного детства и столь же голодной юности; острее всего люди помнят чувство голода и ощущение безнадежности, когда в кармане нет ни цента, а нужно купить билет на сабвэй, чтобы доехать до биржи труда; переступить себя он, однако, не мог, да и знал, что американцы народ прагматичный: где можно вкусно поесть – забудут про диету, навернут так, что только хруст будет стоять за ушами.
Вот эти его щедрые приемы и привели к неожиданному краху: какой-то журналист сообщил в американские газеты, что Лаки и не думает отдыхать в Италии, шикует в Гаване, ошеломляя приезжих американцев и местную власть царскими пирами и развлечениями в его ночных барах.
Поначалу Лаки Луччиано отмахнулся от этой новости; помощник его адъютанта Гуарази сообщил об этом за завтраком; однако вечером он собрал совещание штаба, поскольку ситуация стала развиваться стремительно: посол Соединенных Штатов посетил министра иностранных дел Кубы и сделал официальное заявление: «В случае, если мистер Луччиано не будет выдворен с острова, правительство Соединенных Штатов предпримет экономические санкции; всю ответственность за их плачевные результаты для Кубы власти возьмут на себя».
Ночью Луччиано созвонился с американским резидентом:
– Эндрю, я был бы рад, если бы вы нашли для меня полчаса.
– О, конечно, Фрэдди, – ответил тот, впервые назвав псевдоним Лаки, не имя, – давайте встретимся прямо сейчас, в нашем обычном месте, в «Бодегите дель медиа».
Однако в этот маленький кабачок в районе Кавалерии (старая Гавана) он не приехал: там обычно выступал Эрни Хемингуэй, да и многочисленные американские туристы таращили глаза на певцов, исполнявших «гуантанамеру»; увиделись на конспиративной квартире Луччиано возле «Яхт-клуба».
– Что случилось, Эндрю? – спросил Лаки. – Я что-то никак не возьму в толк: что произошло?
– Лаки, тебе надо лечь на грунт, – ответил резидент. – Я бессилен что-либо сделать. Честное слово, если бы я знал правду, я бы сказал: против тебя играют. Попробуй поглядеть линию Пендергаста, – это единственно, что я могу тебе отдать... Информации у меня нет, я бы с тобой поделился, ты знаешь, мне дороже дружба с тобою, чем с Генри, поверь...
– Это посол? – спросил Луччиано.
– Да. Формально я хожу под ним, хотя у меня свой код и особые интересы. Звони в любое время, но будет лучше, если ты сыграешь испуг и отвалишь; пусть улягутся страсти.
– Я подумаю, Эндрю. Жаль, что бессилен помочь. Это обижает меня, – сказал Лаки Луччиано. – Спасибо за ниточку Пендергаста, попробуем размотать.
Через два дня разведка синдиката передала Лаки Луччиано меморандум, и составлен он был не на кого-нибудь, но на президента Соединенных Штатов Гарри Трумэна.
Оказалось, что еще в девятьсот восьмом году демократической партией Канзас-Сити, родного города президента, руководил Том Пендергаст. Именно он ввел в свой клуб застенчивого, худенького, очень молодого редактора «Канзас-сити стар» Гарри Трумэна:
– Обкатайся в наших кругах, сынок, – посоветовал тогда Пендергаст, – пойми, как делается политика. Это сложная наука. Искусство, точнее говоря. Навык создавать коалиции и взрывать их, как только возникнет более интересное предложение, которое можно обернуть во благо процветания этой страны. А процветание гарантирует только одно: стремительный оборот денег. Чем быстрее они совершают круговерть, тем больше прибыли оседает в банках. А те обращают это на могущество державы, на что ж еще?!
Тогда Пендергаст понял, что, чем круче Белый дом завинчивает гайки сухого закона, тем большую силу набирает «Коза ностра»; он съездил в Чикаго, повстречался там с нужными людьми и вернулся в родной город с неким Филиппе Каролло: «Это мой новый заместитель, знающий юрист и надежный партнер в бизнесе».
Газета Гарри Трумэна повела кампанию за избрание Каролло в местный сенат; провели; вскоре после этого Каролло выдвинул Трумэна в сенат Соединенных Штатов.
Трумэн испытал шок, когда – в Вашингтоне уже – узнал об аресте Каролло; хотел связаться со своим боссом – Пендергастом, но тот лежал в клинике; Трумэн полетел на родину, но успел лишь на похороны Пендергаста; венок, который он положил на могилу старика, поражал обилием роз и гвоздик с вкрапленными синими гиацинтами, цвет национального флага: патриотизм прежде всего.
После траурной процессии Трумэн обмолвился несколькими словами с племянником Пендергаста и его наследником Джимом. «Пусть все идет, как идет, Гарри, – сказал Пендергаст-младший, – наши друзья прислали своего человека, это Чарли Бенаджо, крепкий парень, пришло время выдвижения новых кадров, Каролло – сыгранная карта, мы ему поможем, не думайте, но ставить на него больше нет смысла, тем более что ему еще сидеть восемь лет».
Уже после того, как Трумэн сел в кресло президента, между Пендергастом-младшим и Бенаджо произошел разрыв; скандал грозил перерасти в излишне громкий; несколько раз упоминалось имя Трумэна; надо было успокоить общественное мнение; именно поэтому объектом для удара по мафии выбрали Лаки Луччиано, арест ему не грозит, а шума много, – пусть все знают, что президент и его штаб беспощадны по отношению к любому представителю мира организованной преступности.
Лаки снова позвонил в резидентуру; Эндрю приехал на встречу через час. Выслушав Лаки, сказал:
– Ты же понимаешь, что я не в силах противостоять Белому дому?
– А я бы встал на твою защиту, Эндрю... Даже если бы сам господь бог обидел тебя без всякого на то повода.
– Ты – богатый, – вздохнул Эндрю. – Тебе можно задирать даже бога. А я чиновник, Лаки. Бедный чиновник, который вынужден держаться за кресло. Такая уж у нас судьба...
– Стоит ли бросать друга в беде, Эндрю?
– Стоит ли требовать от друга невозможного, Лаки? Ты же сам часто повторяешь эти слова...
– Ты не пытался связаться с боссами?
– Пытался. Они тоже считают, что ты должен лечь на грунт. Пока что. На какое-то время. В конечном счете мы поможем тебе в Европе.
– Хорошо, Эндрю, – ответил Луччиано. – Я приму твой совет к сведению.
С этим и ушел.
Твари, сказал он себе, садясь в машину, маленькие, трусливые люди; получив свое, прячутся в норку, как мышата; что ж, они еще пожалеют о том, что так легко отдали меня мистеру президенту. Я не та монета, которой можно расплачиваться за собственные грехи, они в этом убедятся.
В свои апартаменты, снятые в отеле, Лаки Луччиано не вернулся; сразу же отправился на Варадеро; вызвал на совещание Фрэнка Кастелло, брата создателя чикагской мафии Ральфа Капоне, мудрого Джо Адониса и автора концепции игорных домов нового типа Вильяма Моретти; попросил прилететь и Синатру, тем более Фрэнки-Бой отчего-то заинтересовался Пепе Гуарази.
– Поскольку я на мушке, – сказал Луччиано, когда друзья собрались на огромной террасе (двести квадратных метров, выдвинутых в океан), – и этот ужин можно считать в какой-то мере прощальным, встретимся, видимо, лишь через полгода, когда утихнут страсти, мне бы хотелось обсудить с вами два кардинальных вопроса... Первое: виски продают в каждой аптеке, в любом баре и ресторане, виски дороги, люди предпочитают пиво, от него тоже балдеют, но стоит это в семь раз дешевле... Вношу предложение: Сицилия превращается в мировой центр по переправке наркотиков в Штаты... Таким же центром, но в основном кокаиновым, должен стать какой-то регион Латинской Америки. Это предстоит проработать. Времени мало, а решение надо принять до моего отъезда... Кто за то, чтобы утвердить сицилийский план?
– Болезнь наркомании может оказаться неуправляемой, Лаки, – заметил Моретти. – У меня трое детей... Как бы этот бизнес не ударил бумерангом по нашим семьям.
– На то ты и отец, чтобы держать детей в узде, – отрезал Лаки. – Ты не янки, которые цацкаются с отпрысками. Ты итальянец. Твое слово – закон для семьи. Нет, твое опасение не серьезно, Вильям, итальянцы умеют быть сильными, когда речь идет об их женщинах и детях. Сила – это форма доброты, согласись... Пусть ученые выдумают противоядие, найдут что-нибудь безвредное, что могло бы так же веселить людей, как опиум или кокаин. В конечном счете мы поможем человечеству не быть злым, не кидаться друг на друга в ярости, подходи ко всему с точки зрения здравого смысла... Люди выдумали атомную бомбу, но ведь через полгода каждый мог приобрести чертеж бомбоубежища... Изобрели газы – ужас, конец света, мор! Появился противогаз, и все встало на свои места. Нельзя регулировать прогресс, Вильям. Это пустая затея. Он не поддается коррективам, идет сам по себе. Каждое действие рождает противодействие, логика, не сердись, что я был резок, но среди друзей нельзя кривить душой...
– Я – за, – сказал Кастелло, – хотя я тоже вижу в этом деле бумеранг...
– Спасибо, друзья, – заключил Лаки. – И, наконец, второе... Вы все знаете, что Бен Зигель для меня больше, чем брат... Как и для Фрэнки-Боя... Вы все знаете, сколько раз он спасал мне жизнь... Но то, что он вытворяет, ставит под угрозу не только наше дело, но и его самого. А он ведь нам всем очень дорог, верно?
– Он замечательный парень, – сказал Синатра. – Просто ему крепко не везет... У каждого человека бывают такие полосы, надо ее пережить...
Лаки положил свою ладонь на длинные пальцы Синатры:
– Ты очень добрый человек, Фрэнки-Бой, за это тебя так любит Америка... Знаешь, сколько Бен задолжал банкам?
– Три миллиона, – ответил Вильям Моретти. – Мы навели справки.
Лаки покачал головой:
– Шесть с половиной. Если быть точным, шесть миллионов пятьсот сорок три тысячи баков.
– Он взял под двенадцать процентов три миллиона у семьи дона Кало, – заметил Кастелло. – Мне это очень не нравится.
Лаки кивнул:
– Мне тоже. Поэтому я предлагаю следующее: мы возьмем на себя все долги Бена Зигеля, сделаем его генеральным директором отеля «Фламинго», поручим игорный бизнес в Лас-Вегасе и запретим принимать какие бы то ни было решения без нашей санкции.
– Ты хочешь простить ему шесть с половиной миллионов долларов? – удивился Кастелло. – Слишком дорогой подарок.
– Эти деньги вернутся к нам через полтора года. Я все просчитал с моими адвокатами. Они летали в Неваду, потом провели беседу с агентами налогового управления в Вашингтоне. Бену не под силу реклама на радио и в газетах. Он не знает, как ладить с властями штата. Он слишком уверовал в то, что все покупается непосредственно за деньги. Это обижает уважаемых людей, ставит их в положение потаскух, так нельзя, прежде всего надо быть джентльменом.
– Я поддерживаю Лаки, – сказал Синатра. – Бен Зигель – чистый человек, он лишен чувства жадности, такие – редкость.
– Голосуем? – спросил Лаки. – Мне бы очень хотелось, друзья, чтобы вы доверились мне. В крайнем случае, если убыток не будет покрыт, я берусь внести его долг в нашу общую кассу.
...Когда наутро Зигель узнал о решении совещания, он позвонил Лаки: тот купался вместе с Синатрой, гоняли вдоль по берегу брассом, – в глубину плавать нельзя, акулы; впрочем, Лаки порою уплывал на яхте в океан, три его телохранителя с карабинами устраивались на мачтах, а он нырял с борта; когда начинали грохотать выстрелы, он быстро оглядывался, стараясь угадать, где появится кровавый круг, – ребята били по акулам без промаха, купание между хищниками щекотало нервы, возвращало в молодость, почему так быстролетна жизнь?!