– Почему бы и вам тогда это не подписать?
– Потому что я не лезу в политику. Меня это не интересует. Моя страсть – делать реальное дело, Бэн. Все-таки дело всегда было порядком выше политики, которая лишь придает удобную форму свершенному.
– Как будет называться сочинение?
– Называться будет просто: «Мысли о советской внешней политике и что нам делать».
– Чей заголовок? Ваш?
– Нет, не мой.
– И все-таки Джон Фостер – гениальный политик, – повторил Бэн, – формулировка абсолютна.
– Это не его формулировка.
– Чья же?
– Одного из ваших конкурентов, – усмехнулся Даллес. – Раньше был другой заголовок, мы изменили. Берите ручку и вносите вашу правку, я вас за этим и сорвал с аргентинской крыши, где установлен бассейн под пальмами.
– У меня нет замечаний, Аллен. Я со всем совершенно согласен. И потом главный удар вы наносите по стратегии Советов в Восточной Европе, а это не мой регион. Мы же с вами уговорились, что я сосредоточиваю максимум усилий на юге нашего континента.
– Которые будут по-настоящему результативны только в том случае, – заключил Даллес, – если русские навсегда забудут, где находится Западная Европа, Азия, Африка и – особенно – Латинская Америка. А добиться этого можно лишь в том случае, если мы сформулируем концепцию русской экспансии в Польше, Чехословакии, Венгрии, Болгарии, Румынии и Югославии с Албанией. Ленин верно говорил: идея лишь тогда становится силой, когда она овладевает умами масс.
Бэн усмехнулся:
– Цитируете Ленина? А как со Сталиным?
– Солидарен с Черчиллем: не люблю, но уважаю. В этой связи, не вздрагивайте, пожалуйста, но я включил вас в одну прелюбопытнейшую комбинацию со Сталиным.
– Аллен, вы, случаем, не переработали? Не началась горячка? А то заберу на отдых в Байрес.
– Я с радостью полечу, – ответил Даллес, – особенно если вы оплатите билет и гостиницу. Но про комбинацию – я серьезно, полковник. Наши люди тщательно просчитали ряд национальных черт русских и вывели, что в политике они весьма и весьма подозрительны. Это объяснимо с точки зрения их истории: монгольское иго, войны со шведами и немцами, турецкие набеги. Наполеон, Севастополь, мы, наконец, в восемнадцатом. А Сталин хочет быть более русским, чем сами русские, потому что по крови он грузин... Вот бы и помочь ему в его личной и их, русских, государственно-политической подозрительности? Попугать и потемнить, а?
– Не понимаю.
– Это и хорошо. Когда собеседника понимают с полуслова, значит, он не очень-то умный человек. Только не торопите меня, я обсматриваю свою идею еще и еще раз, когда делюсь ею с таким зубром, как вы. Глядите, что произошло в мире... Впервые за всю историю русские вышли из географической изоляции, оказавшись в Вене, Берлине, Праге и Будапеште. Такого еще никогда в их истории не было. Они разрушили традиционный «санитарный кордон», созданный в восемнадцатом году, когда группы Савинкова базировались в Польше, а группы монархистов – в Румынии, Чехословакии и Болгарии. Давайте в разговоре друг с другом называть вещи своими именами: Сталин не нарушил ни одного пункта из тех деклараций, которые подписал в Крыму и Потсдаме. Сталин не просто имеет право, он прямо-таки обязан – с точки зрения государственных интересов России – сделать все, чтобы страны «санитарного кордона» отныне и навсегда стали его союзницами, а не врагами, как это было раньше. Сталин поступает совершенно справедливо, да, да, Бэн, совершенно справедливо, когда делает все, чтобы у власти в странах Восточной Европы стояли коммунисты; никто так открыто не противостоял нацизму, как они, это – историческая правда. И в этом Сталин опирается на поддержку общественного мнения не только в Париже и Риме, но и у ряда наших политиков, увы: борьба красных против гитлеризма сделалась легендой, и я затрудняюсь сказать, кто больше этому способствовал – русский писатель Эренбург или американские кинематографисты Голливуда. Эрго: выход из создавшегося положения – а оно крайне трудное, нельзя закрывать на это глаза: мы пожинаем плоды деятельности Рузвельта и его либералов – я вижу в том, чтобы сделать все, что в наших силах, дабы дестабилизировать ситуацию в Восточной Европе. Если мы добьемся этого, тогда Сталин завязнет там, – не до контршагов в Латинской Америке...
– Интересно. Мне всегда несколько тревожно слушать вас, но я считаю мир без тревог – крематорием; скучно; загнивание. Это интересно, – повторил Бэн, – но я исколесил Латинскую Америку вдоль и поперек, пополнил свои былые впечатления и убедился: не большевизм повинен во взрывоопасной ситуации на юге континента, Аллен, не Сталин, а мы с вами – американцы.
– Совершенно верно, – с готовностью согласился Даллес. – Виноваты мы, наша молодая горячность, эгоистическое желание сделать всем добро, а сделать это, как считают все наши, можно только одним: навязав югу нашу социально-экономическую модель. А они являют собой совершенно другую субстанцию. Они говорят по-испански, они дети иной культуры, там солнце иное, там нищета есть норма жизни, и она не кажется им нищетой, как нам, все верно, не спорю. Но я не хочу, чтобы на юге была даже возможность для иной точки зрения на происходящее. Там необходима крепкая власть, которая сможет гарантировать проведение нашего благотворительного эксперимента. В условиях болтовни и парламентской расхлябанности экономический эксперимент невозможен! Кто сможет гарантировать надежность наших вложений на юге, кроме тамошних армий? Ведь только они станут – или не станут – стрелять в безответственных демонстрантов! Я называю кошку кошкой, в этом привилегия тех, кто делает дело, Бэн, а не занимается политикой – в чистом виде.
– Согласен со всем, что вы сказали. Не хватает последнего логического звена, которое свяжет всю цепь.
Даллес кивнул:
– Верно. Только не одного, а двух. Итак, первое: отныне наше благополучие на юге континента будет напрямую завязано с ситуацией в Восточной Европе. Дестабилизация – путь к ослаблению. Всякое ослабление русских – угодно делу демократии. Второе: вы ведь имели кое-какие позиции в Венгрии, не так ли?
– Надо посмотреть.
Даллес снова кивнул:
– Развертывание деловой активности ИТТ в Будапеште не может не вызвать подозрительности со стороны дяди Джо. Пусть он тратит максимум времени на то, чтобы смотреть за происходящим в непосредственной близости от его границ. А если мы еще и поможем ему, если вы направите в Вену и Будапешт тех людей, которые известны секретной службе русских как их коллеги, тогда там может начаться долгая и не всегда управляемая реакция...
– У меня нет таких людей, Аллен.
– У вас есть такие люди, во-первых, а во-вторых, если бы их не было, мы были бы обязаны создать их, придумать легенду и организовать утечку информации: пусть русских разъедает ужас подозрительности. Это такая болезнь, которая может стать хронической, а всякое хроническое заболевание противника – во благо нашему делу...
...Как всегда, Даллес говорил с подкупающей откровенностью, и никто из его собеседников не мог и предположить, что он загодя четко дозировал ту информацию, которой делился. Накануне беседы он проговаривал (запершись в ванной, привычка укоренилась после трех лет, проведенных в Швейцарии, когда за каждым его словом охотилась секретная служба нацистов) всю партитуру предстоявшей встречи.
И сегодня Даллес отдал Бэну сотую часть того, что знал, точно просчитав ту дозу информации, которой можно и – главное – нужно было поделиться с Бэном, причем таким образом, чтобы тот почувствовал себя посвященным в высшую тайну.
Бэн, конечно же, не мог предположить, что многие из тех трудностей, с которыми он сталкивался в Аргентине, Чили, Парагвае и Колумбии, были тщательно спланированы и реализованы доверенными людьми Даллеса: конкуренция не только матерь бизнеса, но и надежная помощница политики; точно и ко времени пущенный слух позволял соперникам Бэна наступать ему на мозоли; полковник использовал все свои связи, но оказывался бессильным добиться того, на что ставил; обращался к Даллесу – тот помогал; всякая помощь предполагает благодарность; так и жили.
Бэн не знал и не мог знать, что неприятности последних недель, связанные с упрямством полковника Гутиереса (считай, Перона), были срежиссированы командой братьев Даллесов; телефонограмма, пришедшая в Байрес с предложением о ланче, показалась полковнику прямо-таки божьим знамением: ведь не он о нем просил, а именно Аллен, так что обсуждение вопроса о возникших с Гутиересом трудностях совершенно не обязательно повлечет за собой необходимую (в том случае, если бы он сам добивался свидания) благодарность.
Он, естественно, не знал и не мог знать, что лучшая в Байресе исполнительница танго Кармен-Мария была подведена к Гутиересу людьми Даллеса. Она – конечно же, в определенной степени – влияла на полковника, но ее берегли для главного, бог знает, когда оно, это главное, может возникнуть. Поскольку Перон считал интриги, наносившие ущерб семье, грехом (должность президента обязывала говорить именно так), компрометация «серого кардинала» порочащей его связью могла – в определенной ситуации – принести существенные дивиденды, а пока Кармен-Мария выполняла поручения не трудные и вполне объяснимые. На ее концерты народ валил валом, особенно неистовствовали американцы; завязывались контакты; ее часто приглашали к столу, дарили цветы, говорили обо всем – и о том, зачем прилетели в Аргентину тоже, – так что женщина не могла не делиться с любимым щебечущими новостями, а женский нажим – особого рода, тем более если проводится во время любовных утех; это и не нажим вовсе, а нежный каприз, ну как его не выполнить, если и просьба-то пустяковая и никак не связана с теми масштабами, которыми ворочал Гутиерес.
Так что прилет Бэна к Даллесу при всей кажущейся случайности телефонограммы Аллена в Байрес был на самом деле организован загодя.
Не открывал Даллес и того, что он определял подробностями, а они являются ключами в настоящей разведывательно-политической акции. Именно так – разведывательно-политической; ОСС занималась только разведкой и диверсиями, а теперь, после того, как взят курс на создание качественно нового инструмента международного сыска, ему будут приданы функции определения политики, а уж государственному департаменту останется только шлифовать и оформлять содеянное командой Даллеса (пока что разбросанной по всему миру). Придет время – слетятся под крыло, пока рано, надо ждать выборов, тогда и настанет истинное время братьев, тогда они и скажут свое слово, и это будет весомое слово, на многие годы вперед весомое.
Решив разыграть восточноевропейскую карту, Даллес не начинал ничего нового – это было лишь продолжением его давнего замысла, окончательно сформулированного год назад в беседе с братом за десертом в их клубе, когда Джон Фостер хрустяще грыз желто-красное яблоко, пахнувшее детством, рождественскими праздниками и тихим счастьем, сопутствующим каждой семье, где родители являли собой образчик редкой ныне совпадаемости – начиная с общих привычек, симпатий, традиций и кончая постелью, что также весьма важно для той ячейки общества, которая дает жизнь себе подобным.
Он – чем дальше, тем четче – видел, что в странах Восточной Европы оформились три силы, которые и определяли как настоящее, так и будущее этого региона. Первой силой он считал тех, кто нескрываемо выказывал свою преданность Западу; фанатизм этих людей делал их весьма заметными в Варшаве, Бухаресте, Праге, Будапеште, Тиране, Белграде и Софии. Второй силой Даллес называл тех, кто наиболее активно сражался с гитлеризмом и, таким образом, пользовался безусловной поддержкой как своего народа, вкусившего ужасы «нового порядка», так и Кремля. Была и третья сила, в определенной мере нейтральная: технократы, чиновничество и люди искусства. Находясь между двух противоборствующих тенденций, эта третья напряженно ждала того, как будут развиваться события.
Даллес знал, что первая сила обречена на разгром: фанатики «западной идеи», отвергавшие возможность долговременного контакта с Россией, должны были исчезнуть с шахматного поля политической схватки; это – аксиома. В ближайшем обозримом будущем в странах Восточной Европы люди будут помнить, что от гитлеровской оккупации их спасли русские. Увы! Так же как представители второй силы, то есть коммунисты, еще долго будут увенчаны лаврами борцов против коричневых иноземцев; следовательно, их авторитет вполне естествен, разговорами об «экспорте революции» не отделаться: они работали в условиях подполья, принимали мученическую смерть, черпая надежду – в последние часы перед казнью – в том, что Красная Армия идет на помощь, она, Красная Армия, принесет свободу их замученным народам.
Оставалась надежда на третью силу. План Аллена Даллеса был логичен, а потому жесток. Его цель заключалась в том, чтобы разбить третью силу, разделив ее между второй и первой. Наезды Бэна в страны Восточной Европы должны были – по замыслу Даллеса – породить надежды у симпатизирующих западной ориентации, среди технократов и интеллигентов, что не могло не вызвать ответной реакции со стороны тех, кто стоял там у власти, причем не потому, что они, эти люди, были навязаны русскими, а оттого именно, что они завоевали право на власть самим фактом своей борьбы против гитлеризма.
Подозрение – матерь конфликта; Шекспир достаточно точно препарировал эту проблему, создав образ Яго.
Драка между «своими» угодна концепции братьев Даллесов.
Надо спровоцировать эту драку, помочь ей, тогда покатится.
Полковник Бэн – человек прямолинейный; он верит в чудо, то есть в немедленную победу западной ориентации. Ну и прекрасно...
Он, Даллес, отдает себе отчет в том, что победа эта – на данном этапе – совершенно невозможна и даже в чем-то нецелесообразна; однако же мины закладывают впрок смелые техники, а уж вопрос времени взрыва принадлежит руководителям; он, Даллес, считает себя таковым, он имеет право на это и готов за это право повоевать.
Он никогда не сторонился боев «местного значения»; он загодя продумал все мелочи, даже такую, что в тот будапештский отель, где остановится Бэн, в его отсутствие позвонит доктор Вестрик, назовет свое имя портье и попросит передать полковнику, что ждет его звонка в Гамбурге. Не только в Будапеште, но и во всей Европе имя Вестрика достаточно хорошо известно, он одиозен – связник между Гиммлером и правыми в Штатах накануне начала войны.
Бэна начнут нервировать на Востоке, это еще более прекрасно, пусть: человек, который нервничает, допускает ошибки; они угодны ему, Даллесу, и его задумке.
А потом придет время Фельда. Чистый и убежденный коммунист, эмигрант из Чехословакии, он возглавлял то отделение в ОСС в Берне, которое во время войны поддерживало связи с левыми оппозиционерами в Восточной Европе.
Даллес не сказал ни слова, когда Фельд решил вернуться в Прагу после победы над Гитлером, а ведь он мог многое ему сказать. Нет, пусть он едет. Фельд стал заместителем министра иностранных дел, – тем лучше! Когда придет время, к нему позвонят те, кому не верят коммунисты, и попросят о встрече. Это вызовет такую бурю подозрений, какую даже трудно представить. И прекрасно! Да здравствует драка между своими, нет ничего прекраснее, когда враги уничтожают самих себя, тем будут сильнее он, Даллес, и его дело!
...Через три недели Бэн пригласил к себе племянника выдающегося киноактера Сандерса (как и дядя, Эдгар родился в Петербурге, по-русски говорил лучше, чем по-английски) и предложил ему слетать в Вену, в штаб-квартиру ИТТ, которую возглавлял Роберт Воглер, работавший во время войны в американской разведке.
Москва знала, что Сандерс был капитаном британской секретной службы. Именно этот человек и проводил Бэна и Воглера до венгерской границы, когда те отправились в Будапешт для того, чтобы поставить «дымовую завесу», которая не могла не насторожить русских. Именно он постоянно звонил к ним из Вены и вел весьма двусмысленные разговоры, полагая, что такого рода контакты зубров ИТТ вполне могут быть контролируемы, ибо Бэн нигде и никогда не скрывал своего негативного отношения к коммунистам, пришедшим к власти в Будапеште.
Бэн часто вспоминал слова Даллеса: «Вы – начните, пусть дядя Джо продолжает; спровоцировать нужное нам действие порой значит больше, чем выигранное сражение; в битве мы теряем своих солдат; в том, что следует затем, когда расцвела ядовитая роза подозрительности, потери несет противник».
Он дивился математической точности Даллеса: прибыл в Будапешт в те дни, когда коммунистическая пресса начала комментировать статью Джона Фостера Даллеса в «Лайфе». Он сразу же почувствовал, что на удар, нанесенный Вашингтоном самим фактом его прилета, здесь сумеют ответить.
Вопрос заключался лишь в том: когда и каким образом?
«Самое главное – это план» (Асунсьон, ноябрь сорок шестого)
Роумэн недоумевал: второй день он приходил на главную почту Асунсьона, но Брунна (все-таки «Брунн» к Штирлицу прилип; есть имена, которые ложатся на человека даже лучше, чем то, под которым он жил раньше) не было.
Разболтанный «Фордик», который Роумэн взял в посольстве (уехал экономический советник, автомобиль стоял безнадзорный около его дома со спущенным передним скатом), заводился с трудом, мотор, содрогаясь, ноюще стонал, словно страдал хроническим запором. Роумэн с тревогой смотрел на приборный щиток: стрелки давления масла в двигателе то и дело зашкаливало. Как можно успевать по делам, связанным с экономическими вопросами, на таком драндулете?! Ну и советник, ну и работничек, а в неудачах, конечно, винит красных; на себя бы оборотился, в таком «Форде» только на похороны ездить, а не дела вертеть.
– За вами смотрят, – услышал он тихий голос, – оторвитесь и поезжайте на индейский рынок, я там вас найду...
Роумэн не сразу поднял голову от щитка, узнав голос Брунна, почувствовал, как ухнуло сердце, словно пришел на свидание к женщине. Отсчитав про себя «семь» (красивая цифра – при лебединой грации в ней еще сокрыта некая особая надежность), посмотрел на улицу: сумасшествие какое-то, никого нет. А почему он должен был идти вперед? Удивился своей заторможенности, перевел взгляд на зеркальце: изящно одетый мужчина в легком сером костюме неторопливо шел через дорогу, обогнув машину, – Штирлиц.
«Кто за мной смотрит, – недоумевал Роумэн. – Не может этого быть. Если даже и смотрят, то за ним, поскольку в самолете с ним случилось нечто серьезное; да, но он сказал, что смотрят за мной, – странно».
Мотор, наконец, схватил. Роумэн нажал на акселератор, тронув «Форд» так, что заскрипели покрышки и образовалось легкое голубоватое облачко, повисшее за машиной; оно висело в воздухе, словно грозовые облака в небе, пока Роумэн не завернул за угол. «Хвоста» не было.
Он притормозил машину. «Ну, давайте, мальчики, – подумал Роумэн, – я подожду вас, пристраивайтесь». Улица была по-прежнему пустынной, лишь проехали два красиво расписанных экипажа. «Типично испанский стиль, девять тысяч миль от Севильи, а поди ж ты, что значит конкистадорство».
Если за мной смотрят, «хвост» должен быть непременно, они же не знают ни того человека, с кем я должен встретиться, ни того места, где назначен контакт. Хорошо, а если они знают и Брунна, и то место, где мы увидимся? Они подхватят нас там. Но от кого они могут узнать место встречи? От Брунна?»
Асунсьон был мало похож на столицу, разве что самый центр, несущий в себе неистребимые следы испанского стиля: громадное здание почты, столь же помпезный, с громадными колоннами парламент, несколько домов, построенных в конце тридцатых годов, – вот и все. Остальной город – особняки, утопающие в зелени за высокими металлическими заборами, и лачуги индейцев – этих куда больше. А уж окраины сплошь состояли из развалюг, сколоченных из листов старой фанеры, картона и тоненьких щепочек; ни водопровода, ни электричества; смрад, мухи, голые детишки, играющие в пыли; коленные чашечки распухли, ручонки тоненькие – рахит.
Рынок, который здесь называли индейским, примыкал к старому меркадо25; продавали лекарственные травы, чай матэ, листья и зеленые катышки коки – положишь под язык, прибавится силы, можешь легко одолеть подъем в гору; торговцы, привозившие сюда этот полунаркотик из Перу, знали в нем толк, торговля шла бойко, не зря «гринго» делают из этих листьев кока-колу, они денег на ветер не бросают. Продавали здесь глиняные статуэтки, как правило, Сан Мартин на коне в сомбреро и пончо, заброшенным за спину, Симон Боливар возле стяга, раскрашенного желто-голубой краской; солнце похоже на лицо индейца, такое же скуластое, крепко скроенное, и глаза-щелочки; легкие сандалеты – кусок кожи и два шнурка; сумки – как разноцветные хурджины, так и дорогие, из змеиной кожи; седла, отделанные серебром; вязаные многоцветные шапочки; красно-сине-белые опахала; коренья диковинных деревьев, обладающие лечебной силой; игральные кости и кожаные стаканчики для покера; пряности из сельвы; вяленое мясо в кожаных мешочках. Чего тут только не было, бог ты мой!
Гомон был постоянным, он образовывал устойчивый гул, напоминавший чем-то тот, который на рассвете был слышен в Игуасу, когда Шиббл и Штирлиц проезжали мимо громадных, почти как Ниагарские, водопадов, только в предрассветье не было зыбкой радуги; раскаленное бесцветное небо, и солнце бесцветное, духота.
Роумэн шел по рынку, разглядывая товары, купил статуэтку Карла Маркса с трубкой мира во рту. Подарить бы такое сенатору Маккарти – немедленный инфаркт миокарда. Он не оглядывался, зная, что вот-вот Штирлиц подойдет к нему сзади, и почему-то был совершенно уверен, что тот попросит его не оборачиваться и назовет новое место встречи, обязательно ночью, где-нибудь среди шума и многолюдья. «Здесь нет такого места, – возразил он себе, – деревня; и попугаи спать не дают, дразнятся всю ночь; надо будет купить какого-нибудь говоруна Крис, ей понравится, конопушке, как там она, человечек?»
– Слушайте, – услыхал он голос Штирлица; тот стоял у него за спиной и разглядывал деревянную маску, сделанную из белого ствола пальмы, – за вами тут тоже топает высокий, крепкий парень, стриженный бобриком, в сером костюме; глаза маленькие, нос боксерский; он вышел за вами из самолета. Меняет его, как мне кажется, девка, похожа на здешнюю, в белом платьице с большим хурджином на боку; а парень постоянно ходит с портфелем свиной кожи, довольно толстым, в таких таскают разобранные автоматы, по облику – американец.
– Спасибо, – не оборачиваясь, сказал Роумэн.
– Любимую высвободили?
– Да.
– Где она?
– Миссис Роумэн в Штатах. Вы убеждены, что за мной ходят?
– Да.
– Вы больше не прихрамываете... Что, это был камуфляж?
Штирлиц не смог скрыть улыбки, в чем-то даже по-мальчишески тщеславной:
– Заметили в зеркальце?
– Да.
– Это поразительная история, расскажу... Поболтаем здесь, пока ваш паренек не подвалил к нам? Или встретимся позже?
– За мной не было машины, я проверился. Все это довольно странно.
– Я очень рад видеть вас, Роумэн.
– Как ни странно, я тоже.
– Я вас подхватил в аэропорту, как только вы прилетели. Очень ждал. Постарайтесь вспомнить, фамилия Викель из лиссабонского ИТТ вам ни о чем не говорит?
– Нечего вспоминать, Португалия – не моя епархия.
– А Ригельт, штурмбанфюрер Ригельт, ничего о нем не знаете?
– Нет... А почему бы нам не поговорить в машине? Если увидим «хвост», я смогу оторваться, да и вы не ковыляете больше, уйдете через проходные дворы, заборы-то соломенные, нырк – и нет!
– Идите первым, только попробуйте поскорее завести мотор, – Штирлиц усмехнулся, – тогда я к вам и сяду. Поезжайте к реке, в случае чего – легко оторваться, дорога довольно широкая, преследование заметно, есть хорошие повороты в район порта. На всякий случай, я остановился на калле26 Менендес Пелайо, семь, ателье художника Бенитеса. К вам в «Эксельсиор» идти нет резона. Телефон ваш знаю, позвоню два раза, опущу трубку – значит, что-то экстренное; на почте, если «хвоста» ну будет, впрыгну в машину.
– В машине не могли сказать? – Роумэн, не оборачиваясь пожал плечами. – Что-то слишком уж вы конспирируете. Странно, что за мной топают, неужели ваши?
Они дошли до машины: Роумэн – впереди, а Штирлиц, то и дело задерживаясь у прилавков, – следом.
Рядом с «Фордом» никакой машины не было; в другом конце улицы в моторе разбитого «Джипа» без левого крыла копался парагваец в белых шортах и сандалетах на босу ногу. Машина экономического советника, постонав, сколько и было положено, наконец завелась, и снова в дрожащем, слоистом воздухе повисло бело-голубое облачко, цветом похожее на грозовую тучу.
Штирлиц быстро сел рядом с Роумэном и сразу же включил радио. Звука не было – мертво.
– Чья машина? – спросил Штирлиц.
– Нашего парня из посольства. Разгильдяй чертов! Не автомобиль, а катафалк, хотя набирает здорово, с места, словно двигатель форсированный... Ну, рассказывайте, старина, сзади чисто, мы одни.
Штирлиц опустился к радиоприемнику, пошарил в приборном щитке, нащупал что-то, жестом попросил Роумэна припарковаться; тот, недоумевая, притормозил возле обочины. Мальчишки, стоявшие до этого кругом и рассчитывавшие друг друга на игру, – как и во всем мире: «квинтер-финтер-жаба, энэ-бэнэ-раба», – бросились к машине; в этом районе автомобиль был диковиной, а в центр их, рваных и босоногих, не очень-то пускала полиция.
Штирлиц уцепил пальцами проводок, присмотрелся – в отличие от других, запыленных и промасленных, – новенький; потянул его на себя, приподнял коврик, перегнулся через спинку кресла, вылез из машины, извиняюще улыбнувшись мальчуганам, которые сразу же что-то закричали про «гринго», открыл заднюю дверь, приподнял сиденье, заглянул туда, запустил руку, вытащил маленький микрофон, выдернул из него шнур, что шел к приборной доске, и бросил штуку Роумэну.
– Вот почему они не сидели у вас на «хвосте», – сказал Штирлиц. – Ну, мудрецы ребята. Это ваши, Пол, это – не мои, слишком уж современная штука. В рейхе таких не делали, закупали через Швейцарию у полковника Бэна. Теперь они засуетятся, так что давайте, жмите по второй дороге, я покажу, там есть съезд к реке, черт не найдет, и славный ресторанчик, подъезд просматривается со всех сторон и к тому же дают сказочную рыбу.
– Ну, вы и дьявол, – заметил Роумэн, косясь на крошечный микрофон с небольшим динамиком, – я бы никогда не додумался.
– Что, вас такой аппаратурой не снабжали в Мадриде?
– Нет. Я слышал про опытную партию, обещали, но, говорят, все загнали в Москву и Восточную Европу, там нужней. Значит, действительно, нас топчут мои, Брунн. Вы правы. А если все-таки ваши, значит, они так влезли в Штаты, что можно только диву даваться, грань государственной измены... Ладно, это тема для размышлений, когда я останусь один. Пока рассказывайте, что случилось.
...Выслушав Штирлица, он спросил:
– Ваша версия?
– Как вам сказать... Более всего меня, как ни странно, потряс Шиббл. Почему и он с Ригельтом? Каков смысл? Ведь он англичанин! Резон? Вы можете объяснить?
– Не могу.
– Занятно, нет?
– В высшей мере. Ригельта описать сможете?
– А я его нарисовал. Вам же приглянулась моя живопись у Клаудии... Вот, держите.
Роумэн глянул на кусок картона: портрет был выполнен в цвете:
– Тут и краски продают, в этой дыре?
– Нет. Их привозит из Лимы мой квартиродатель дон Бенитес. Паспорт сможете достать?
– Смогу. Но он будет засвеченным, вас с ним щелкнут на любой границе. Видимо, когда я попрошу об этом, мне дадут именно такой паспорт. Впрочем, можно рискнуть: я вам отдам свой, на сливочном масле, а себе возьму тот, который приготовят в здешней резидентуре... Букву «Р» легко исправите на «Б», «о» на «а» – мистер Баумэн, весьма далеко от Роумэна, ничего, пострадаете с неблагозвучной фамилией Баумэн, главное – будет надежно.
Роумэн глянул в зеркальце: дорога была совершенно пустынной.
– Направо, – сказал Штирлиц. – А потом резко налево и вниз, к набережной.
– Хорошо.
– Так вам эта морда, – Штирлиц кивнул на портрет Ригельта, – не встречалась?
– По-моему, нет. Погодите, когда остановимся, я разгляжу получше. Долго до места?
– С милю. Вы говорили, Спарк работал в Лиссабоне. Он его не может знать?
– Спросим, – ответил Роумэн и с трудом сдержался, чтобы не сказать вслух то, что он сейчас думал про Макайра: «Ну, сукин сын, а!? Но как работает, стервец! Прямо по-бульдожьи! Только зачем я ему? Чем интересен? Ставить за мной „хвост“, тратить уйму денег на перелеты, это ж надо пробить через финансовое управление – огромные траты, на это редко идут наши скупердяи, зачем все это?!»
– Хорошо бы поскорее, – сказал Штирлиц. – Тут налево, видите, соломенные крыши, это и есть «Пескадор», встаньте за забором, сверху машину не будет видно.
– Ладно. Валяйте, слушаю вас.
– Ригельт был адъютантом штандартенфюрера Скорцени, вот в чем дело.
– Человека со шрамом?
– Да.
– С какого года?
– Думаю, с сорок второго. Хотя вопрос ваш застал меня врасплох, говоря откровенно. Почему вас интересует год?
– Потому что Скорцени принимал участие в расстреле полковника Штауфенберга и других генералов, участвовавших в покушении на Гитлера. Их убили за пятнадцать минут перед тем, как приехал Геббельс, он должен был лично допросить их, пока в Берлин летел Гиммлер. Кому-то было важно убрать заговорщиков до беседы с Геббельсом. Кому? Нас это интересует по сию пору. Мы до сих пор ищем следы. Значит, если в сорок четвертом Ригельт был со Скорцени, у нас в архивах есть на него материалы.
– Это интересно, Пол. На этом его можно сломать. А если мы его сломим на этом, прижав архивными документами, он отдаст нам имя того человека, который сказал ему, что вы посадили меня на испанский самолет, успел зарезервировать ему место на тот же рейс, сделать визу, снабдить деньгами и снотворным, – бутылка была закупорена на фабрике, значит, у них есть склад такого рода приспособлений... А если он назовет нам имя этого могущественного, судя по всему, человека, тогда дело прояснится, мы поймем, кто есть кто...