...Назавтра он приехал на конспиративную квартиру Эронимо и устроился возле аппарата, ожидая данных наблюдения за своей же квартирой, за Кемпом и Штирлицем, а также данных прослушивания телефонных разговоров в его же доме.
Господи, только бы ничего не было, только б я убедился, что все это хитрая игра гадов, думал он, я бы тогда даже не стал крошить скулу Штирлицу, я бы просто отправил его – и Эрл Джекобс не откажет мне в этом – в Экваториальную Гвиану, там европейцы не живут больше года, смерть наступает от желтой лихорадки или проказы. Пусть бы он там гнил заживо, нет ничего приятнее, чем наблюдать медленную гибель врага. Расстрел – это избавление, повешение – тоже избавление; если бы Гитлер попал нам в руки, его бы повесили, а это так несправедливо, его бы надо было казнить медленно, годами, надо было бы созвать консилиум садистов и поручить им придумать такую муку, которая бы заставила других гитлеров много думать, прежде чем начинать новый ужас, прежде чем говорить своему народу, что он – самый великий, самый справедливый, самый мужественный, что ему мешают евреи, или большевики, или банкиры, или – времена меняются – зулусы, христианские демократы, безработные, только не думай, мой народ, о том, что тебя обирают твои же единокровны, что именно они делают все, чтобы ты не стал мыслящей личностью, ограничивают тебя в правах на то, чтобы ты проявил себя там и в том, где ты можешь себя проявить, только не смей думать о том, что дьявол всегда таится внутри нас, это ведь так удобно для гитлеров делать себя вне критики, указуя перстом на виновных в народных невзгодах где угодно, только не в своем доме...
– А что все-таки случилось, Пабло? – спросил Эронимо; (он называл Роумэна не «Пол», а «Пабло», по-испански); сегодня полковник был в нежно-голубом костюме; он менял их ежедневно, его гардероб, казалось, был составлен из всех цветов радуги; глядя на Эронимо, не надо было гадать, какой сегодня день: в среду он надевал синий костюм, в четверг – бежевый, в пятницу – салатный, понедельник был отмечен голубым, вторник – черным, в этот день он делал доклад руководству, – генерал Эспиноза был человеком старой закваски, долго жил в Германии, черный цвет почитал самым достойным для чиновника, мирился лишь с красным или голубым галстуком, да и то потому, что черно-бело-красное определяло цвет нацистского флага, а голубое – символ фаланги, очень патриотично.
– Что? – рассеянно переспросил Роумэн. – Я не слышал тебя, прости...
– Я спрашивал... У тебя какие-то неприятности?
– Пока – нет, – ответил Роумэн. – Ты убежден, что данные нашего наблюдения не будут оформлены в документ, который придется доложить генералу?
– Не думай об этом.
– Я не могу об этом не думать, Эронимо. Я не хочу, чтобы об этом мероприятии знал кто-либо, кроме тебя.
– Не исключено, что об этом узнают другие.
– Кто именно?
– Фернандес.
– Тот, который сражался в «Голубой дивизии»?
– Да.
– Значит, об этом узнают его немецкие друзья?
– Вряд ли. Его сын должен ехать в Нью-Йорк. Он мечтает дать парню ваше университетское образование. Да и потом сейчас не очень-то модно дружить с немцами... Заметил, пресса стала всячески подчеркивать, что мы были нейтральны во время войны?
– Можешь пообещать Фернандесу помощь... Я окажу содействие его сыну, посмотрю, чтобы мальчику уделили внимание в Нью-Йорке, пусть только держит язык в заднице.
– Хорошо, я с ним переговорю... Но он же не нуждается в деньгах... Его тесть купил фабрику в Севилье...
– «Уделить внимание» вполне гуттаперчевое выражение, Эронимо. Его можно трактовать по-всякому... Можно уделить внимание для того, чтобы бедному парню не плюнули в лицо за то, что его отец воевал на стороне Гитлера... Объясни ему, что в Штатах очень не любят тех, кто был с нацистами... У нас ведь разговор короткий, оружие может носить каждый, право закреплено в Конституции – «для защиты собственного достоинства»... Передай, что я готов с ним увидеться.
– Хорошо. Я это сделаю.
– Объясни, что сегодняшнее наблюдение было нужно не столько для дела, сколько для меня лично... Скажи, что я ревнивый старик и что на услуге, которую ты мне оказываешь, меня можно взять на крючок... И это будет выгодно не столько дедушке, сколько тебе, лично тебе... Ну, и, понятно, ему, Фернандесу...
Эронимо усмехнулся:
– Все-таки американцы неисправимые люди; всем хотите навязать свою логику, всем и во всем. Нельзя в разговоре с испанцем, в котором тем более ты заинтересован, употреблять слово «выгода», Пол. Это не по правилам, не по нашим правилам, понимаешь? Надо говорить о родстве душ, о законе дружбы, о готовности на любую жертву, о том, что тебя не интересует корысть, что ты ненавидишь тех, кто думает о выгоде, это удел арабских мудрецов и еврейских торгашей, ты должен говорить о возвышенном и вечном, тогда только взрыхлится поле для делового сотрудничества, в котором учтены все ставки...
– Ничего, – усмехнулся Роумэн, – когда выписываешь чек без всяких там рассусоливаний, это тоже не так уж плохо. Мы не видим ничего обидного в деловом партнерстве.
– А мы видим. Когда ты выписываешь чек и говоришь, чтобы я обратил деньги в пользу обездоленных, это – по нашим правилам, хоть я на эти деньги сразу же куплю бриллиант своей подруге... Но если ты сунешь мне конверт на расходы, я обязан бросить его тебе в лицо... Мы же Дон Кихоты, не забывай это, самые иррациональные рационалисты...
– Слава богу, ты – исключение.
– Так я не испанец. Меня перепутали в родильном доме, мама лежала в одной палате с женой английского дипломата, ей меня по ошибке подсунули в кровать, у меня же островной менталитет, Пабло, я прагматик с рождения, я начал копить деньги в детстве, как настоящий инглез, – усмехнулся Эронимо, – испанец брезгует этим занятием, для него главное – разговор о возвышенном, мечта о несбыточном, рассуждение о бренности, а не земной суете...
Что ж они ничего не сообщают, подумал Роумэн; мечтают о несбыточном? Хорошее занятие для агентов тайной полиции... Пусть уж лучше называют себя нацией Санчо Пансо, тот был близок нам по духу, вполне деловой человек, хоть слишком осторожный. Болезнь всех бывших – будь то народ или человек... Крах былого величия Испании родил национальную нерешительность. Слава богу, мы начинали нашу историю на чистом холсте, учли опыт мировой истории... Учли? А почему тогда вызывают на допрос Эйслера? Беспамятство? Или национальная молодость? Отсутствие исторического опыта? Фашизм начинается с неверия... Верно. Но почему про это сказал нацист Штирлиц?.. К такому можно прийти, лишь если честен и бесстрашно смотришь на свое прошлое, а ведь он обязан его бояться. Но он чего-то недоговаривает, постоянно что-то скрывает, и глаза у него совершенно особые... Я слишком хорошо знаю глаза его коллег, в них виден страх, или же нездоровый фанатический блеск. Любое массовое движение абсорбирует огромное количество одержимых идиотов, которые не умеют думать сами, поэтому то, во что им удалось поверить, кажется им истиной в последней инстанции... Для таких отрицать прошлое – значит выступать против самих себя. Кому этого хочется? Но Штирлиц ведь выступает против прошлого? Иначе он бы не был так точен в оценках минувшего, они у него разящи.
Роумэн с тоской посмотрел на телефон; молчит, как тыква.
Что ты хочешь себе сказать, подумал он, когда то и дело возвращаешься к этому самому доктору Брунну, у которого так много фамилий? Или ты все еще не готов к тому, чтобы сказать что-либо? Все еще прикидываешь комбинацию? Но ведь ты получил однозначный приказ из Вашингтона: Штирлиц должен быть сломан, унижен и завербован. «После того как вы его перевербуете, – вспомнил Роумэн сухие слова телеграммы, – и проверка подтвердит его компетентность в тех делах, которые ему будут поручены, вы получите дополнительную информацию о том, как и где его использовать». А я и так знаю, где его можно использовать, подумал Роумэн, я это знаю лучше вас, вашингтонских мудрецов, он обязан стать моим осведомителем и освещать здешнюю нацистскую эмиграцию, а потом ту, которая укрылась на юге Америки. Я должен получать от него самую достоверную информацию, потому что он выполнял серьезные поручения как Шелленберга, так и Мюллера. Пусть попробует отказаться, передам на него все материалы в мадридскую полицию, попрошу арестовать и выдать Нюрнбергскому трибуналу за убийство шведки Фрайтаг на пароме. Этого достаточно для того, чтобы его вздернули. Да, но он не дрогнул, когда я врезал о Фрайтаг. Он предложил мне включиться в расследование этого дела: «Отправьте меня в Нюрнберг, я буду отвечать перед судом, я не боюсь ответственности». Этим он выбил козырь у меня из рук.
– Что же они молчат? – спросил Роумэн.
– Значит, говорить нечего, – улыбнулся Эронимо. – Судя по твоему настроению, тебе было бы приятнее, если бы ничего не случилось. Или я ошибаюсь?
– Ошибаешься. Пусть бы случилось то, что должно случиться, но только как можно раньше.
– Это бывает в романах Жюля Верна, дорогой Пабло. Его романы сначала были начерчены на листах ватмана, а потом перенесены на страницы рукописи. Это игра, а не романы. Жизнь есть ожидание... Настоящая литература, если она зеркало жизни, – тоже ожидание...
– Триппер, случаем, не подцепил? – спросил Роумэн. – Слишком велеречив... Как у венеролога...
– У тебя большой опыт по дурным болезням?
– Я бы не сказал, что очень большой, но какой-то все же есть. Мужчина без триппера вроде неподкованного коня...
Зря я его обидел, подумал Роумэн. Они обижаются там, где нормальный человек просто посмеется... Горцы, обостренное чувство собственного достоинства... Пусть бы тогда пристрелили своего каудильо... Он их не словом обижает, а самим фактом своего над ними владычества... Маленький, хитрый, необразованный болван правит нацией, которая родила Сервантеса, Колумба и Гойю, уму непостижимо. Неужели и у нас такое возможно? Конечно, возможно. Будто наш Трумэн много интеллектуальнее их дедушки? Что напишут пресс-секретари, то и скажет... Манекен... Как мог Рузвельт назвать его своим вице? Неужели законы политики сильнее здравого смысла? Неужели привычное – держать рядом с собою бездарь, которая не опасна, – выше логики? Неужели лидер забывает, что и он бренен? Неужели он всерьез думает о вечности? Ведь не мог же Рузвельт не понимать, что когда-то придет старуха с косой и пригласит на экскурсию в то государство, откуда никто еще не возвращался... Почему он не предложил Уоллесу остаться с ним еще на один срок? Слишком умен и самостоятелен? Пусть до тебя дотягиваются талантом, это же не страшно... Ужас начинается, когда тебе приходится становиться на корточки, чтобы сравняться со своим окружением, мышцы не выдержат постоянного стояния на карачках, ты же не гимнаст, а президент...
Роумэн снова потянулся за сигаретой; Криста никуда не выйдет из дома и никому не позвонит... Она сказала, что попробует сделать паэлью, а это не очень быстро делается, она просто не успеет никуда выйти... Нет, истинный разведчик, даже если он нацист, вполне может обладать умными глазами и разрешать себе независимость в мыслях... Грош бы ему была цена, этому Штирлицу, гляди он на меня оловянными зыркалками фанатика и разглагольствуй о величии немецкой нации, о ее вековых традициях, о ее миссии сохранить в мире память, семью и уклад от суеты машинной экспансии. Он обязан быть умным, ироничным и не бояться критиковать то, чему служил... Почему «служил»? Они продолжают служить и поныне, поэтому такие, как он, нужны нам, поэтому он и обязан быть завербован, потому я и хочу внедрить его в ту святую святых уцелевшего нацизма, которая затаилась и ждет своего часа. Все логично, сказал себе Пол, все было бы до конца верно, не посмотри я его живопись в Бургосе... Человек может скрыть себя в слове, но точнее всего он выражает себя в песне, рисунке или танце. Я никогда не забуду, как вычислил характер старшего брата Эрла – Джона Джекобса, когда весь вечер наблюдал за тем, как он танцевал на нашем выпускном вечере. Как он был поначалу скромен и застенчив в движениях! Как галантно держал девушку за талию – словно хрупкий хрустальный бокал! И как, напившись, изменился, начал махать руками, наваливаться на Люси, подминать ее, опустив свои тяжелые кисти ей на плечи! Как он отвратительно выворачивал ноги, стараясь быть похожим на Грегори Спарка, но Грегори не скрывал себя, он всегда был самим собою, лазил девушкам под юбки, ругался в аудитории, как шкипер, и это никого не обижало, потому что он никогда не притворялся, – «да, я такой, не нравлюсь – не общайтесь, лицемером быть не хочу». А Джон любил говорить о философских школах, а в глубине был тупым подонком... Грегори, пока не встретил Элизабет, крутил направо и налево, но он никогда и никому не говорил, с кем спал, а Джон один раз с грехом пополам совладал с Люси, а потом смаковал в аудитории подробности, и Грегори правильно сделал, что врезал ему, хорошо врезал, тот запомнил удар с правой – снизу вверх, так что зубы хрустят... Интересно, рассказал он братцу Эрлу об этом эпизоде? Вряд ли, о пережитых унижениях не говорят даже братьям... Но он никогда не забудет того удара Грегори, до конца дней своих не забудет, разве такой удар забудешь? Именно таким ударом я посчитаюсь со Штирлицем, сказал себе Пол, ударом Грегори Спарка, самого хорошего парня изо всех, с кем меня сводила жизнь. Но только ты подождешь, сказал он себе, ты не сделаешь этого сегодня, и завтра тоже не сделаешь. Сначала ты до конца выяснишь, зачем он сказал тебе гадость про Кристу, кому это было выгодно, всегда думай о том, кому идет на пользу поступок, тогда поймешь суть дела; никаких эмоций, к черту эмоции, оставь их несчастным женщинам, лишенным логического дара, живут чувством, прекрасные зверушки; считай, калькулируй, взвешивай, и ты поймешь сокрытое. А вот после того, как ты поймешь, зачем он говорил гадость про голубоглазого веснушчатого человека с черной гривой и ногами, которые растут из лопаток, когда ты примешь решение, как поступить с теми, кто стоит за ним, когда ты возьмешь на себя его связи, и он перестанет быть тебе нужным, вот тогда ты посчитаешься с ним за то, что он вознамерился ударить самое дорогое, что подарила тебе жизнь после стольких лет одиночества, вот тогда ты повторишь резкое движение снизу вверх направо при одномоментном подъеме плеча и развороте правой ступни.
– Слушай, Эронимо, у тебя есть контакты с норвежской службой?
– Нет. То есть теперь нет, раньше-то, при Квислинге, мы хорошо контактировали... Впрочем, если поискать, то что-то, видимо, можно будет наскрести... Что тебя интересует?
– Объективная справка на одного человека...
– Норвежца?
– Да.
– Ты имеешь в виду Кристину? – тихо спросил Эронимо. – Видимо, так, да?
– Так.
– На всякий случай я приготовил те данные, которые она дала нашей иммиграционной службе в аэропорту...
– Ну и что?
– Живет в Осло... Учится в аспирантуре математического факультета университета... Не замужем... Проживает по Стокгольмсгатан, в доме девять... Родственников и знакомых в Испании нет, наличных денег продекларировала четыреста двадцать семь долларов... Цель приезда – туризм... Мадрид, Севилья... Возвращение на родину через Мадрид, срок пребывания в стране два месяца...
– Она указала отель, где намерена остановиться?
– Да.
– Какой?
– «Мадрид», на Пласа'д'Испанья.
– Кто-нибудь бронировал ей номер?
– Она сама прислала телеграмму из Осло.
– На испанском?
– Да.
– Много ошибок в тексте?
– У меня создалось впечатление, что телеграмму составлял испанец. Причем очень грамотный, что не часто встречается... Мы ж не в ладах с грамматикой, наша стихия – устное слово...
– В каких справочниках есть этот отель?
– Этого отеля в справочниках нет, Пабло. Я уже проверил...
– Ты слушаешь все телефонные разговоры с заграницей?
– Денег не хватит, слишком дорогое удовольствие...
– Ты навел эту справку по своей инициативе?
– Нет. Я обязан давать отчет о тех, кто вошел в контакт с ведущими дипломатами великих стран...
– Кому?
– Фернандесу.
– Но ты считаешь его управляемым?
Эронимо пожал плечами:
– На этот вопрос довольно сложно дать определенный ответ... Но после того как он вознамерился отправить к вам своего сына, с ним можно будет говорить в скрипичном ключе: парень – его единственное дитя...
– На доктора Брунна у тебя нет ничего нового?
– Есть.
– А почему ты мне ничего об этом не говорил?
– Потому что ты меня не спрашивал... Ты же с ним работаешь сам, мои люди засекли твой к нему интерес, я после этого снял наблюдение...
– Что-нибудь тревожное есть?
– Не знаю, насколько тревожное... Но интересное – есть... Он вошел в контакт с Гонсалесом...
– С каким? У вас столько Гонсалесов, сколько у нас Джонсонов.
– С тем Гонсалесом, который был заместителем начальника разведки у Франко в период гражданской войны...
– Как это ему удалось?
– Они были знакомы в Бургосе... Там доктор Брунн был известен – наиболее близким друзьям – под фамилией Штирлиц...
– Гонсалес по-прежнему в опале?
– Да.
– Отчего Франко его уволил?
– Генералиссимусу не понравилось, что Гонсалес выступил против отправки в Россию «Голубой дивизии».
– А отчего он возражал против этого? Получил слиток золота от ГПУ?
– Нет, слитков не получал... Просто он хорошо знал отношение испанцев к русским... Он читал сообщение агентуры, знал всю правду.
– Франко тоже знал правду, я полагаю.
– Нет. Ему не докладывали о том, что ему не нравилось. Он всегда говорил, что испанцы ненавидят красных. Ему так было спокойно, понимаешь? Он хотел в это верить, и ему нельзя было возражать.
– Тебе не удалось послушать, о чем Гонсалес говорил с Брунном?
– Это асы, Пабло... Дома они болтали о пустяках... А потом генерал пригласил Брунна в «Клуб Йерро», вход только для своих, элита, мои люди не смогли туда войти, мокли под дождем, пока те пировали и обменивались тайнами.
– После этого ты продолжал за ними наблюдать?
– За генералом мы смотрим постоянно. А за Брунном глянули только пару деньков... Ничего серьезного не было...
– А несерьезного?
– Он встретился с Веласкесом...
– Кто это?
– Спроси твоих британских коллег, у них на него может быть хорошее досье.
– Ах, это парень, который работал в Лондоне, а потом у нас? С дипломатическим картоном?
– Да.
– Где они встретились?
– Что, ваши не смотрели в эти дни за Брунном?
– Он ушел от них пару раз.
– Да, он хорошо уходит от наблюдения, вполне профессионально. Нет, к сожалению, ничем не могу тебя обрадовать, Веласкес увез его к себе на финку, под Гвадалахару, туда не пролезешь...
– Все?
– Все. У меня создалось впечатление, что Гонсалес по просьбе Штирлица подбирал какие-то материалы по немцам в Аргентине.
Роумэн посмотрел на часы, потер лицо пятерней, глянул на себя в зеркало: красные полосы не появились; слава богу, успокаиваюсь; Криста никуда не вышла из дома и ни к кому не звонила; следовательно, вчера Штирлиц сделал первый ход своей игры; нет, их игры; ну что ж, играйте, сукины дети, мне это на руку, посмотрю вас в деле; я даже перестал держать на него зло; ничего не поделаешь, он выполняет свою работу, я – свою, поглядим, кто перетянет канат.
– Ну, что? – спросил Роумэн. – Посидим еще полчаса и пойдем обедать?
– До обеда еще три часа.
– Это до испанского, – улыбнулся Роумэн. – А до нашего – час. Думаю, была ложная тревога, Эронимо... Я не мог не обратиться к тебе за помощью, но я не зря спрашивал, можно ли сделать так, чтобы эта наша работа осталась только нашей работой...
И в это как раз время раздался телефонный звонок; поступило первое сообщение наружного наблюдения: из квартиры кабальеро «Р» («Роумэн») вышла женщина; ей присвоено обозначение «Б» («буэна», «хорошая»), подошла к телефону-автомату, проверившись перед этим, набрала номер... Аппарат в будке один, поэтому слушать разговор, не вызывая подозрений, невозможно...
Через минуту позвонили из пункта записи; подключили аппарат Кемпа; Пол сразу же услышал голос Кристы: «Нельзя ли попросить в вашей библиотеке книги по теории чисел?» – «Куда вы звоните?» – «В библиотеку». – «Вы ошиблись». – «Это номер двенадцать тридцать сорок два?» – «Нет, двенадцать пятьдесят пять сорок два».
...В двенадцать пятьдесят пять Криста встретилась с Кемпом в центральной библиотеке – в очереди на заказ книг. Она что-то сказала ему, несколько фраз, упомянула какое-то имя и адрес Холи-Буде (Роумэн понял, что агенты Эронимо именно так произнесли английское слово «Голливуд»), говорила словно бы сама с собой, полуобернувшись (как в Прадо, понял Роумэн), прямого контакта не было, все действительно очень походило на то, что описывал доктор Брунн, он же Бользен, он же Штирлиц, будь неладен его профессионализм.
Из библиотеки Кемп отправился на площадь Колубма; здесь он запарковал машину и, перейдя авениду Хенералиссимо, вошел в подъезд дома сеньора Серайо; поскольку объект оказался весьма подготовленным, тщательно проверялся, было признано нецелесообразным следовать за ним; однако дальнейшим наблюдением было установлено, что Кемп посетил квартиру, в которой проживает Хосе Гутиерес, гражданин республики Аргентина, аккредитованный в Испании корреспондент буэнос-айресской газеты «Кларин» («брат Хосе является ближайшим помощником генерала Перона, – сразу же пояснил Эронимо, – курирующим вопросы безопасности»).
«Б», после того как сделала заказ в библиотеке на три книги, вернулась в квартиру кабальеро «Р», не входя более ни с кем в контакт, купив по дороге букет цветов (красный, синий и белый гладиолусы) и коробку шоколадных конфет «Аора».
Я же сказал ей, что больше всего люблю цветы, определяющие флаг Штатов, подумал Роумэн; помнит; после встречи с нацистом необходимо проявлять максимум внимания к мужчине, с которым спишь и о поведении которого обязана докладывать руководителю... А если девочку просто-напросто на чем-то сломали, подумал он. И ей нужна моя помощь? Почему бы не спросить ее: «Маленькая, что случилось? Расскажи, что произошло? Я помогу тебе, только скажи правду. Кто же еще тебе поможет, как не я?» А она спросит, о чем это я говорю, засмеется, попросит, чтобы я ничего не выдумывал, и тогда я могу не сдержаться, взять ее за волосы и отхлестать по щекам. Ты же сам хотел посмотреть, что произойдет после того, как ты оставишь приманку с «Холи-будскими» адресами, вот ты и получил желаемое. Значит, да здравствует незнание? Значит, узнавание правды неугодно тебе? Пусть лучше будет так, как удобнее? В дерьме, но зато в своем же... Правда – если ты познал ее лицом к лицу – кровава. Хирург, который рассекает кожу, чтобы увидеть язву и вырезать ее, не боится крови, она как очищение, это необходимо, потому что разумно; все действительное разумно в такой же мере, как и все разумное действительно... Нет, возразил он себе, все-таки человек предпочитает удобное незнание. Его страшит правда, он не готов к ней, ибо она предполагает немедленный ответ действием, а ведь нет ничего спокойнее бездействия.
– Хосе Гутиерес, которого мы определили как «X», – продолжала между тем докладывать служба наблюдения, – после того как от него ушел Кемп (отныне мы определяем его «К»), который возвратился в ИТТ, выехал в город... Остановился возле бара «Неаполь»... Сделал оттуда два звонка неустановленным людям и отправился в посольство... Доктор Брунн, которому мы дали обозначение «Б», из ИТТ сегодня не выходил, работая в архиве, ни с кем не контактировал, никому не звонил...
– Ну что, – спросил Эронимо, – будем продолжать? Или снимем наблюдение? Дама вернулась домой...
– Дело не в даме, – ответил Роумэн. – Дама перестала меня интересовать. Зато меня стали очень занимать эти два кабальеро... У тебя тут нет ничего выпить?
– Есть тинто.
– Это ты пей свое тинто. Я хочу виски.
– Слишком дорого, – усмехнулся Эронимо. – Мы – бедные люди, Пабло, на нас экономит каждый, кто может... Виски стоят бешеных денег, тинто – гроши, в два раза дешевле вашей противной кока-колы.
– Это она у вас противная, у нас она очень вкусная.
– Значит, хорошую вы производите для себя, а плохую – для испанцев?
– Для европейцев. Мы продаем скопом, – усмехнулся Роумэн, – не разбирая, кому попадет. А можно позвонить в «Ритц» и попросить их принести сюда бутылку?
– Нет, я бы просил тебя этого не делать... Все-таки здесь конспиративная квартира...
Снова зазвонил телефон, служба сообщала, что Хосе Гутиерес выехал из аргентинского посольства и отправился в центр, свернул в район особняков; остановился возле дома маркиза де ля Куэнья; вышел из машины, дверь запирать не стал, возле ворот дежурят двое из гвардиа севиль; охранники отсалютовали Гутиересу, как доброму знакомому, и распахнули ему калитку.
– Снимайте наблюдение, – резко скомандовал Эронимо. – Сейчас же уходите оттуда! Ясно?!
– Пусть смотрят, – возразил Роумэн. – Мне надо, чтобы они смотрели дальше.
Эронимо, однако, поднялся, поправил галстук и сказал:
– Я принимаю твое приглашение на американский обед, Пабло.
– Но я же просил, чтобы они продолжали смотреть...
– Пошли, – сказал Эронимо, – я очень проголодался.
– Да что с тобой в конце концов?!
Эронимо обвел комнату своими томными глазами, задержался на отдушинах в углу, под потолком, и повторил:
– Я не умею говорить о деле, когда голоден, Пабло. Пожалуйста, не сердитесь на меня, – и пошел в прихожую...
...Когда они спустились на улицу, Эронимо вытер платком свой большой рот и сказал:
– Тебе надо бы знать, Пабло, что маркиз де ля Куэнья – член совета директоров «Галереас Пресиадос». Наблюдать за ним – то же, что класть голову в пасть голодного льва. Если хочешь, чтобы меня отправили убирать сад в особняке отставного генерала Гонсалеса – проси меня продолжать за ним наблюдение...
Говорить так у полковника Эронимо Энъяки были все основания, ибо маркиз де ля Куэнья являл собою ту фигуру в мадридском дворе, от которой зависело все или почти все, поскольку именно он осуществлял контакт с женой генералиссимуса Франко по поручению самых богатых семей Испании.
Информация к размышлению (сеньора Франко)
После того как отряды фалангистов ворвались в Мадрид и началось месиво, сеньора не могла выйти из дома, потому что генералиссимус считал, что столица полна террористов, которые только и ждут, как бы отомстить ему. Семья поселилась в роскошном замке, охранявшемся сотней отборных гвардейцев, начинавших с Франко еще в Африке; парк был прекрасен и тих; продукты привозили с охранявшихся гасиенд52, которые принадлежали друзьям диктатора; повара, мажордом, горничные и лакеи безвыездно жили на территории; здесь же постоянно находились шоферы, слесари, водопроводчики, садовники – все, как один, привезенные начальником личной охраны Франко из родного города диктатора; никаких контактов с мятежными жителями столицы, вредное влияние исключено.
Первое время сеньора не ощущала тяготы этого роскошного, удобного, постоянного затворничества, а, наоборот, испытывала блаженную успокоенность, пришедшую, наконец, в семью после двух с половиной лет гражданской войны, когда каждую ночь, особенно в первые месяцы, она долго раздумывала, прежде чем лечь в постель, – раздеваться или нет, придется убегать или же ночь пройдет спокойно; у изголовья всегда лежала маленькая сумочка с тремя бриллиантовыми кольцами, двумя изумрудами и сапфировыми подвесками – вот и все богатство, не считая небольших денег, вложенных в недвижимость, но ведь землю не возьмешь с собою в изгнание, не продашь мерзким ювелирам, чтобы обеспечить жизнь семьи...
Когда пришла долгожданная победа и она поселилась в этом громадном, воистину королевском замке, ощущение умиротворенного счастья было каким-то особым, тихим, что ли, не надо постоянно страшиться возможного бегства, нищеты эмиграции, а то и того хуже, тюрьмы, трибунала, расстрела мужа.
Первые месяцы она помногу спала; врачи предписали длительные прогулки по парку; весна была упоительной, цветение началось на две недели раньше обычного; летом семья перебралась в загородный замок, но и там ее окружали одни и те же лица; постепенно, далеко не сразу, они стали докучать ей, – женщина есть женщина, жить вне общества, без общения с тем миром, который ранее, когда Франко был обыкновенным командиром дивизии, окружал ее, становилось все труднее.
И однажды она сказала мужу:
– Знаешь, я чувствую, что скоро разучусь говорить.
– А ты беседуй со мною, – ответил он. – Я ведь так люблю тебя слушать.
Однако через неделю в замке была устроена партия; Франко лично утвердил список приглашенных, попросив начальника охраны озаботиться тем, чтобы из Виго загодя привезли тех офицеров, с которыми они дружили домами в начале двадцатых годов.
Вечер прошел прекрасно, великолепно пела Мари-Кармен, она тогда только-только набирала силу, из хорошей семьи, отец был хозяином магазина, финансировал движение, поэтому начальник охраны легко разрешил пригласить ее, хотя ее пианиста в замок не пустил – нашел порочившие его связи, опасно.
Сеньора вышла к гостям в своем самом нарядном платье, царственно обошла приглашенных, найдя для каждого милое слово; Мари-Кармен погладила по щеке, но из-за стола ушла первой, что несколько удивило генералиссимуса. Он, однако, оставался в зале до конца; когда заглянул в ее спальню, сеньора лежала тихо, без движения; решил, что спит, тревожить не стал. Утром Франко поразился ее лицу – оно было бледным, с синяками под прекрасными громадными глазами.
– Ты плохо себя чувствуешь, родная? – спросил он участливо.
– Нет, нет, – сухо ответила она, – все прекрасно.
– Но ты выглядишь усталой.