— Щелкоперы — труд у них такой, да и ты — не иголка в стоге сена. Голоден?
— Видимо — да, только я голода не ощущаю.
— Я прошел санпропускник, а смены белья нет. Куда-нибудь двинем?
— Ничего, из Москвы приехал — не из Вашингтона.
— Если бы ты приехал из Вашингтона — сошло бы, а поелику из Москвы прибыл — швейцар не пустит в кабак.
— Нас. Вернее, тебя, я при галстухе.
— Совсем даже нет, — ответил Воронцов, доставая из чемодана, спрятанного под кроватью, туго накрахмаленную сорочку, — он очень Совдепы не любит, хотя и трудящийся, так сказать. Среди тех, кто посвятил себя лакейству, тоже есть свои партии и патриции, рабы и хищники. Хищники давно поняли, что богатство и независимость может прийти только через изощренное, особое самоунижение. Он клиента ненавидит — тяжело ненавидит, а весь в улыбке, почтении, нежности, дозированном панибратстве. Я думаю, московские лакеи картотеку вели на нас — до переворота. А по счету платить им некому, так они жеребцам глаза… Штопором…
Никандров стремительно глянул на Воронцова, но лицо его было непроницаемо.
— Здешняя индустрия лакейского унижения поразительна, — продолжал Воронцов. — Она предполагает восемь часов рабства и шестнадцать часов тайной, могущественной свободы. Лакеи скоро начнут создавать свои клубы — поверь. Ну, с богом. Давай на дорожку еще по одной… Галстух не в тон, но, прости, у меня только два.
— Сильно пил?..
— Я, Леня, помогал. Сначала Антону Иванычу Деникину, потом поехал в Омск — адмиралу передал все… Помнишь корнета Ратомского? Умер с голода в Шанхае, а была вакансия — лакеем в английский клуб. Не пошел. Я всегда считал его предков не очень чистыми в крови: гонора в нем было преизбыточно… Я ведь, лакействуя, накопил в клубе денег на дорогу в Европу… Ваш сия, прашу…
— За тебя, Виктор, — поднимая стакан, сказал Никандров, чувствуя, что он в третий раз за сегодняший день не может сдержать слез. — За твое сердце и за мужество твое.
— Полно, Леня… Полно… Это все полезно — что было. За одного битого двух небитых дают.
Уже на улице, вышагивая через осторожные весенние сумерки — поздние, в тревожном предчувствии моря, с сиреневыми закраинами, изорванные четкими рельефами темных крыш, Никандров наконец спросил:
Воронцов ничего не ответил, только усмехнулся.
— Дорогу, Леня, запоминай, — сказал он наконец, — тебе одному придется возвращаться, у меня деловое рандеву на сегодняшнюю ночь.
— Господи, что ты!.. Я не из купцов все-таки… Нет, тот человек живет в самом центре, и ему неудобно сюда добираться. Леня, скажи мне, как в детстве доброму старику на исповеди, — дома по-прежнему страшно? Как в восемнадцатом?
— По мне — стало еще хуже. Мужик доведен до полного измождения… Что им наша деревня… Ты им подай городской пролетариат… Вот они и решили уничтожить крестьянство, заставить мужиков уйти в город, стать даровой рабочей силой, чтоб заводы строить — по ихней схеме без завода нет счастья в жизни и мировой революции. Жестокая схема, а потому и мы все в этой схеме лишь неживые компоненты, так сказать, перемещаемые элементы общества…
4. Расстановка сил
Глава эстонского государства Пятс быстро пошел навстречу Литвинову по толстому ковру, который скрадывал звук шагов.
Поначалу ковра не было, и идти навстречу послу приходилось через громадный зал, а паркет здесь был выложен какой-то особый, невозможно гулкий, и президент смущался того солдатского грохота, который шлепал гулким эхом по углам зала, хотя он старался мягко ступать на носки.
— Здравствуйте, господин президент…
— Здравствуйте, простите, что я задержал вас…
Пятс выждал паузу, думая, что Литвинов ответит нечто обязательное в таком случае, вроде «я понимаю вашу занятость», но посол ничего не ответил, пауза затягивалась, и президент, протянув левую руку, указал на два кресла возле камина:
— Прошу вас.
— Благодарю.
Литвинов набычил голову — она сейчас показалась президенту громадной, больше туловища посла, — чуть подался вперед и заговорил:
— Несмотря на наши неоднократные просьбы, полиция Эстонии не предприняла никаких шагов против тех бандитских групп, которые, базируясь в Ревеле, совершают нападения на города и населенные пункты, расположенные в РСФСР, и занимаются там грабежами, убийствами и насилиями.
— Пожалуйста, факты, господин посол. Бездоказательность в таком вопросе может быть трактована лишь как попытка вмешиваться в наши внутренние дела.
— Я думаю, если мы станем приводить факты, то картина получится обратная. Не мы вмешиваемся, а в наши внутренние дела вмешиваются: с территории Эстонии в Россию перебрасываются бандгруппы; здесь они находят покровительство.
— Я вынужден повторить: базой для обсуждения этого вопроса могут быть лишь строго документированные факты.
Литвинов достал из кармана пиджака несколько листочков бумаги. Он доставал их медленно, неуклюже, и делал он это продуманно и весело: президент никак не думал, что посол привезет официальный документ в кармане, а не в папке. Посол позволял себе шутить — иногда рискованно, но всегда точно и беспроигрышно.
Раньше — и в ссылке и в эмиграции — у Литвинова было отстраненное представление о дипломатии. Это представление невозможно изменить до тех пор, пока человек сам не станет дипломатом. Только тогда он поймет, что дипломатия есть одна из форм международной торговли, а та в свою очередь похожа на обычную торговлю, а в моменты наибольшей опасности для мира напоминает торговлю базарную, где побеждает самый спокойный, сильный и обязательно честный: плохим товаром морду извозят и опозорят надолго вперед — не поднимешься…
Литвинов многому научился у Чичерина, Красина и Воровского.
Манера этих людей была великолепна: чуть суховата, без всяких эмоций — карты на стол, дело есть дело, никакой суетливости и высокое чувство самоуважения: представлять следует не какую-нибудь державу, а первую в мире — социалистическую.
Литвинов как-то сказал замнаркома Карахану:
— Я убежден, что мы рано или поздно придем к решению важнейшей проблемы. Мы еще к ней не подошли, и как к ней подойти — вопрос вопросов, тут можно таких дров наломать, — я имею в виду проблему вытравления из сознания российской интеллигенции чувства собственной второсортности.
— То есть? — не понял Карахан. — Это отдает великодержавным шовинизмом.
— Отнюдь нет, — возразил Литвинов, — это если уж и отдает — то национальной гордостью великороссов. Я обожаю Байрона, но ведь Россия дала миру Пушкина! Мопассан? Великолепно, но у нас Чехов! Флобер, Золя, Диккенс? Верно, без них нет мира. А без Толстого, Достоевского, Тургенева, Щедрина, Лермонтова? Верди?! А Чайковский, Римский-Корсаков, Мусоргский? Как без них жить?
— Вы заметили, — усмехнулся Карахан, — наша революция пробудила и во мне, армянине, и в вас, иудее, высокое чувство социалистического великороссийского патриотизма?
— Заметил, — согласился Литвинов, — а потому во время переговоров ноги на стол, естественно, класть не следует, но надо всегда помнить, что мы живем под шатром великой российской культуры, мощнее которой, пожалуй, нет в мире… А то мы шведу какому-нибудь или голландцу ручку трясем и улыбку строим лишь потому, что он и у себя дома — иностранец.
…Достав из кармана листочки бумаги, Литвинов расправил их на коленях и начал неторопливо читать.
— «Пятого, двенадцатого, тринадцатого, шестнадцатого и двадцать третьего февраля 1921 года совершено двенадцать попыток нарушения госграницы, причем во время перестрелки, состоявшейся двадцать третьего февраля, ранено два советских пограничника и один эстонский. Во время перестрелки второго марта был убит русский белоофицер штабс-капитан Петр Васильевич фон Бромберг. При убитом была обнаружена крупная сумма денег и пачка поддельных советских документов. В Ревеле фон Бромберг проживал вместе с лидером белых монархических бандгрупп графом Воронцовым. О том, где проживают и где встречаются представители эмигрантских бандгрупп, посольство РСФСР уведомило соответствующие органы Эстонии еще четырнадцатого февраля сего года…»
Литвинов продолжал читать свой документ, опровергнуть который не мог никто, а президент, слушая его, горестно и тяжело думал: «Наша вина заключается лишь в том, что мы — маленькая страна. Как же трагична роль малых стран в этом большом мире. Кого винить в том, что мы поселены богом на этой каменистой, прекрасной, неплодородной, но такой дорогой нам земле?»
Когда Литвинов закончил чтение документа, президент закурил и минуту сидел недвижно, смежив веки…
— Я дам указание разобраться во всем этом.
— Министр иностранных дел давал три указания, однако бандиты продолжают спокойно жить в Ревеле и встречаться, и мы знаем, где они встречаются и о чем они, встречаясь, говорят.
— Мы живем по своим законам, господин посол. Полиции нужны неопровержимые улики… Иначе мы не сможем предпринять против агрессивной части русской эмиграции те шаги, которые вы подразумеваете…
— Правительство уполномочило меня довести до вашего сведения, что оно не намерено более терпеть подобного рода вылазки, проводимые с территории государства, с которым мы поддерживаем дипломатические отношения.
— Но вы, надеюсь, понимаете те трудности, которые стоят перед нами? Вы, лично вы, живущий здесь…
— Я не научился отделять мое мнение от мнения моего правительства, господин президент.
— Что же нам — ЧК вводить, чтобы изолировать русскую эмиграцию?!
— Я не уполномочен давать вам советы. Это можно расценить как вмешательство в ваши внутренние дела. Но я хотел бы, чтобы те уважаемые господа, которым вы поручите это дело, с должным вниманием отнеслись к тому, что правительство РСФСР не намерено далее терпеть подобного рода акты со стороны русских бандгрупп при попустительстве эстонских властей…
— Я понимаю эти ваши слова…
— Это не мои слова, господин президент, — жестко поправил его Литвинов.
— Ваше правительство угрожает нам интервенцией?
— Мы никому не угрожаем. Убивают наших пограничников, попирают наши границы, в местной прессе подвергают беспрецедентным нападкам мою страну и ее лидеров — конец всякому терпению чреват действием!
— Но я же не могу издать приказ об аресте всех этих русских, господин посол! Войдите в мое положение! Меня не поймет мой народ!
— А мое правительство не поймет мой народ, если и дальше будут продолжаться подобные эксцессы на границе.
— Я не могу не отметить, господин посол, что ваша позиция неразумно жестока.
— Вы говорите о жестокости моего правительства? Того, которое дало вам свободу и независимость? Того, которое выступило против колониализма царя? Того, которое гарантирует вам свободу и безопасность от немецкого вторжения? Свободой, которая не завоевана, но получена из других рук, надо уметь уважительно и целенаправленно пользоваться, господин президент.
— Вы имеете в виду географическую, вынужденную целенаправленность? — горько улыбнулся президент.
— Географическая, этническая и историческая целенаправленность никогда не бывала вынужденной; она всегда была разумной в этом мире, четко разграничившем самого себя, — ответил Литвинов и вручил Пятсу ноту НКИД.
«До нашего сведения дошло, что противники Российского Советского правительства, не отступающие в своей борьбе против него перед самыми гнусными провокационными приемами и преступлениями, подготовляют в Латвии покушения на членов латвийского правительства, на иностранных представителей и на членов иностранных миссий. Одновременно с покушениями предполагается выпустить подложные прокламации от имени Коммунистической партии с заявлением о том, что эти покушения служат ответом на репрессии против коммунистов. В связи с этим предполагается также начать кампанию в печати, обвиняя Российское Советское правительство в том, что оно якобы является инициатором этих покушений. Таким путем имеется в виду создать подходящую атмосферу для агрессивных действий со стороны иностранных держав против Советской России. Подобные же методы будут, вероятно, применены и в других государствах… Из числа русских эмигрантов непосредственными участниками этих планов являются монархические круги. В связи с этими известиями российским полномочным представителям в Латвии и других соседних государствах поручено предупредить их правительства об этих преступных планах».
…После ухода Литвинова глава государства попросил секретаря срочно вызвать для беседы британского посла.
Всякая закономерность случайна в такой же мере, как любой случай закономерен. Сцепленность заинтересованностей держав, концернов, партий, будучи рассмотрена на расстоянии, явит собой картину логически безупречную и четкую. Однако если персонифицировать историю, то обнаружатся такие подспудные обстоятельства, которые, казалось бы, противны здравому смыслу. На первый план в этом случае могут выйти личные симпатии и антипатии, возрастные явления; те или иные повороты истории будут определены не столько ходом объективного развития общества, сколько разностью темпераментов противостоящих друг другу лидеров; пустая мелочь может оказаться решающим фактором — даже насморк, когда человек испытывает раздражение оттого, что льет из носу и платок мокрый, да и сморкаться беспрерывно в присутствии контрагентов — особо если речь идет о межгосударственных переговорах — не с руки, а еще, упаси бог, кто посмеется — ущемленность и зажатость в лидере подчас куда опаснее той доктрины, которую он проводит в жизнь, как бы на первый взгляд эта доктрина ни была жестка и бескомпромиссна…
…Жена шофера британского посла, маленькая, все еще хорошенькая, но уже начавшая увядать, устроила сцену ревности мужу своему Курту, который с громадным трудом получил место в посольстве и теперь всячески пытался зарекомендовать себя старательным и преданным работником. Беспочвенная ревность, крики жены, заинтересованность соседей по дому — все это вывело Курта из себя: он больше всего боялся, что о его домашних скандалах узнают в посольстве,
— Я же во имя семьи работаю день и ночь, — закричал он, — я хочу, чтобы и ты и мальчики были всем обеспечены! Мне с тобой некогда поспать — не то чтобы с другой! Устаю я, понимаешь?! Устаю!
— Ты не смеешь меня попрекать! — отвечала ему жена. — Я не попрекаю тебя тем, что стираю твое белье и готовлю обед!
Словом, когда Курт вез жену посла от антиквара, у которого был куплен уникальный сервиз семнадцатого века, из переулка выскочила повозка, и Курт — обычно хладнокровный и расчетливый — сейчас, будучи взбудоражен домашней сценой, резко взял на тормоза, сверток с сервизом упал, и три чашки разбились. Супруга посла, естественно, ограничилась сдержанным замечанием — нельзя ронять достоинство перед шофером, но с мужем она вела себя совершенно иначе — если ломать себя даже с близкими, то как тогда жить?
— Вы могли бы выписать шофера из Лондона, — говорила она нервно, — эти животные не в состоянии управлять автомобилем, им надо ездить на коровах!
— Вы же знаете, дорогая, — ответил посол, — что смета, отпущенная министерством, до крайности мала, — мой дворецкий тоже эстонец, а я очень хотел бы видеть на его месте нашего ливерпульского Ховарда…
— Вы можете нанять британского шофера и платить ему из наших личных денег…
— Но тогда, дорогая, вы не сможете покупать саксонские сервизы и ежегодно ездить в Канны.
— Это не по-джентльменски, дорогой, упрекать меня поездками в Канны…
— Вы путаете, дорогая, понятие упрека с констатацией факта.
— То, что вы сейчас сказали, безнравственно. Я не смею упрекать — ваши шотландские предки больше интересовались торговлей ячменной водкой, чем вашим будущим…
К президенту посол прибыл — как его и просили — незамедлительно, не успев успокоиться, внутренне продолжая вести язвительный диалог с женой, которая оказалась столь холодной и жестокой, что посмела упрекнуть его шотландским происхождением.
Президент проинформировал посла Его Величества о беседе с русским и спросил:
— Можем ли мы рассчитывать на быстрый и эффективный демарш со стороны Лондона?
— Я не могу ответить вам, господин президент, не запросив об этом правительство Его Величества.
— Меня в данном случае интересует ваша точка зрения.
— Но и в Лондоне я живу не на Даунинг-стрит, — ответил посол и сразу же понял, что говорит он с президентом совсем не так, как следовало бы, и он понял, что говорит так из-за обиды на жену, и это ущемило его еще больше, ибо он осознал, что страдает изъяном, недопустимым для дипломата, — эмоциональностью, — и поэтому, стараясь как-то сгладить свою непростительную резкость, сказал: — Я немедленно отправлю телеграмму в Лондон со своими рекомендациями.
Глава государства не мог, естественно, знать о том неприятном объяснении, которое только что было дома у посла Его Величества. Но он знал о том, что в Лондон прибыло несколько русских высокопоставленных большевистских чиновников, которые ведут беседы с представителями серьезных деловых кругов Великобритании. И президент предположил, что в Лондоне намечается определенный поворот в сторону смягчения отношений с красными. Поэтому, простившись с послом, он пригласил к себе министра внутренних дел Карла Эйнбунда и предложил ему сегодня же арестовать нескольких русских эмигрантов: эта акция давала возможность — хотя бы на ближайшее время — отводить все возможные нападки Наркоминдела, ссылаясь на то, что группа эмигрантов арестована и ведется следствие, о результатах которого будут проинформированы все заинтересованные стороны. Президенту очень понравилось — «все заинтересованные стороны». Это многозначительно, но дает повод к двоетолкованию, а в политике есть только один выигрыш: когда тот или иной абзац, порой слово, дают возможность разных толкований, ибо всякие толкования предполагают беседу за столом, а не перестрелку в окопах.
5. В Ревеле ночью
— Господин Никандров, позвольте поблагодарить вас за интересный, трагичный реферат о положении у нас на родине, — сказал Евгений Андреевич Красницкий, давнишний друг Воронцова по армии, — желаю вам поскорее включиться в наше общее дело, мы от души вас приветствуем.
Вместе с ним пришли еще три человека — те были молчуны; они лишь пили вместе со всеми, когда Воронцов или Красницкий предлагали тост. Ян Растенбург привел двух молодых ребят: один аккуратен, гладок, сливочен — переводчик и поэт Иван Хэйнасмаа, а второй, нечесаный, Хьюри Лыпсе — популярный поэт и актер. Поначалу поэты помалкивали, яростно налегали на водку и бутербродики, посматривали в зал — видимо, ждали прихода Юрла, чтобы начать свою партию уже в присутствии газетчика.
В баре было дымно, шумно, весело. Люди собирались здесь разноплеменные, странные: и моряки, и спекулянты, и богема, а порой близкие к правительственным и дипломатическим кругам субъекты, понять которых почти невозможно: то ли он завтра сядет командовать департаментом, то ли за ним и здесь ходят тайные агенты полиции, подбирая в досье последние крупицы доказательств, чтобы наутро, негромко постучав в дверь, увезти в тюрьму, а там — на острова или еще куда подальше.
Воронцов смотрел на Никандрова влюбленно. Он преклонялся перед его чуть холодноватым, аналитическим талантом, да и потом с этим человеком были связаны самые дорогие ему воспоминания: и охота, и споры за вечерним чаем в Сосновке о судьбах мира, об истории России, и бега — словом, все то, что нынче ушло, судя по всему, безвозвратно.
Никандров, чувствовавший себя поначалу скованно — сказались годы революции, самоконтроль, страх, что донесет кто-нибудь из соседей, услыхав неосторожно сорвавшиеся с языка слова, — теперь разошелся и даже вел себя несколько развязно: сидел, бросив ногу на ногу, чересчур небрежно и сыпал остротами, подчас чрезмерно грубоватыми. Воронцов понимал его; он считал, что это вызвано внутренним раскрепощением, которое чаще всего бесконтрольно.
Юрла пришел не один: с ним был секретарь редакции «Постимеес» Лахме с беспутно-красивой, видимо уже чуточку пьяной, актрисой варьете «Вилла Монрепо» Лидой Боссэ. Была она популярна в Ревеле: голос у нее был хрипловатый, низкий, и песни она пела какие-то странные — занятная смесь французских с цыганскими; поначалу смешно и непривычно, а после мороз дерет по коже. Про нее говорили, что она берет громадные деньги за ночь с капитанов или стариков промышленников; это давало ей возможность быть независимой и не принадлежать какому-то одному покровителю.
Увидав Лиду, Никандров подобрался, лицо его сделалось еще более выразительным, резче обозначились скорбные морщины вокруг рта. Лида села близко к нему; пахнуло горьковатыми духами, и стало ему тревожно и счастливо.
Волосатый, нечесаный Хьюри Лыпсе, переждав, пока все, обменявшись рукопожатиями и шумными приветствиями, выпьют, спросил:
— Господин Никандров, в чем вы видите долг литератора?
— Дело литератора — литература.
— Афоризмы я могу прочитать у Ларошфуко, — отрезал Лыпсе, — меня интересует ваш ответ.
— Как-то совестно мне отвечать на такие выспренние вопросы, — ответил Никандров, закуривая. — Я, впрочем, попробую ответить… Щедрин писал своему сыну…
— Кто такой Щедрин? — перебил его Лыпсе.
— Это гениальный русский писатель, великий национальный писатель. Он для нас как Кон Фу-ци — для Китая, Рабле — для Франции… Так вот, он писал своему сыну, что нет на свете более почетного призвания, чем призвание литератора российского… Преклоняясь перед Щедриным, я тем не менее вынужден опровергнуть его.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.