Резерфорда, который сосал материнскую грудь в Гонконге, и Христа, который играл в пряталки со своей сестрой в Маниле. Она, его сестра, останется в живых, потому что случилось глупое чудо: он облучился, а она нет... Вообще-то, первыми гибнут талантливые – это закон, увы... Следовательно, – должен продолжать мой друг Люс, – одно облако, рожденное одним взрывом ядерной бомбы, уже убило семь человек, искалечило сорок и убьет в течение ближайших трех лет еще человек двести – триста, по самым грубым подсчетам... О какой же закономерности развития вы тут болтали, американец?!» Но американец вам ответил, – сказал Уолтер-Брайтон, – это уже я говорю, – пояснил он, – закономерность всегда рождается случайностью; всякая случайность обязательно выражает какую-то закономерность. Ньютон случайно посмотрел на яблоню и вывел закон земного притяжения. Но ведь он не случайно смотрел на яблоню – дурак смотрит на нее чаще, чем гений; он попросту размышлял, и все его душевные и физические порывы были предопределены заранее рассчитанной программой научного подвига, лишь поэтому фиксация случайного сделалась первоосновой закона, определяющего бытие...
Уолтер-Брайтон снова отхлебнул пива и в тишине, которая была еще более явственной оттого, что под потолком мерно крутились лопасти пропеллера, разгонявшие влажный горячий воздух, добавил:
– А мои соплеменники во Вьетнаме... Я не думаю их оправдывать, спаси меня бог, это позор Америки. Что же касается новых нацистов в Германии, то это ваша забота, дорогой Люс. Я свое отбомбил в сорок пятом. Мы помогли стереть с лица земли Гитлера. Так отчего же сейчас снова появились гитлеровцы? Случайность? Или закономерность?
6
В вестибюле отеля Люса ждали журналисты.
– Что вас будет интересовать? – спросил он. – Подробности берлинского дела? Тогда разговор у нас не пойдет – об этом уже писали наши газеты.
– Вы сейчас в Азии, – заметил высокий молодой китаец с диктофоном на плече. – Мы не любим резкостей сначала, мы, впрочем, умеем быть резкими в конце. Почему вы решили, что нас интересует берлинское дело? Нас интересуете вы – художник Люс.
– Режиссера легко купить, сказав ему на людях, что он художник, – вздохнул Люс. – Мы все страдаем комплексом неполноценности, который замешан на избыточности честолюбия в каждом из нас.
– Значит, поговорим? – улыбнулся журналист и обернулся к коллегам: – Пошли, ребята, Люс зовет нас.
Они спустились в темный бар; глухо урчал кондиционер, было прохладно, и Люс отчего-то вспомнил тот бар в Ганновере, где собрались старички из «лиги защиты чистой любви», и подумал, как давно все это было и каким он тогда был другим.
– Мистер Люс, я представляю газету «Дейли мэйл», меня зовут Ли Пэн, – сказал пожилой, в шелковом черном костюме, седоватый человек, – мне хотелось бы спросить вас: почему вы пришли в искусство?
– Вопрос ваш необъятен. Мне трудно ответить на ваш вопрос. Вообще-то, я не умею говорить. Хорошо говорят поэты и критики... Видимо, человека приводит в искусство желание самовыразиться. Весь вопрос в том объеме информации, которым начинен человек. Что он может выразить? Исповедь хороша, если с ней пришел в мир Руссо. Или шофер, который отдаст себя в руки биофизиков, чтобы те записали на магнитофонную ленту, что живет в нем ежеминутно. Человек весь соткан из противоречий, в нем легко уживается зло с добром. И он, человек, всегда склонен видеть в себе добро. Я не хотел обидеть шофера, простите меня.
– Мистер Люс, вы сказали о комплексе неполноценности. Каждый художник страдает им?
– Категоричность вопроса предполагает категоричность ответа, а я не знаю, что вам ответить. Не просите меня отвечать за всех. Было бы замечательно, научись каждый отвечать за себя.
– Вы индивидуалист?
– Художник не может быть индивидуалистом, поскольку он стремится выразить себя не стене, а людям; каждый художник ищет аудиторию; разобщенность двадцатого века подвигнула искусство на рождение кинематографа: некто точно учел жажду зрелищ и гнет скуки...
– Значит, потребитель создает нужное ему искусство?
– Вам бы за круглый стол интеллектуалов, – усмехнулся Люс, – они великолепно пикируются и точны в рапирных ответах: я имею в виду руководителей интеллектуалов и критиков. А вообще-то вы правы: потребитель рождает искусство. Шекспира родил королевский двор, как, впрочем, и он впоследствии родил новый метод королевского правления, ибо владыки прислушиваются к мнению художника, даже после того, как они отдали приказ казнить его.
– Вы боитесь владык?
– Я боюсь конформизма. Владычество предполагает личностность, а это уже кое-что, поскольку есть возможность либо утверждать явление, либо бороться против него. Конформизм, как высшее проявление утилитарности двадцатого века, безлик, а потому могуч. Можно бороться с ветряными мельницами – их было в Кампо де Криптано не более сорока штук. Невозможно бороться с комформизмом – он суть порождение машинной цивилизации.
– Значит, положение безвыходное, если вы не можете бороться с тем, чего вы больше всего боитесь?
– Положение трудное, – ответил Люс. – Я не обольщаюсь, я выхода не предложу. Выход, видимо, будет предложен самим прогрессом, это явление саморегулирующееся. Я боюсь отнести себя к элитарному слою общества, это одна из форм расизма, однако, с моей точки зрения, лишь элитарный слой в обществе, выступающий в качестве некоего арбитра, морального арбитра, не позволит обществу остаться аморфным.
– Кого вы относите к элитарному слою общества? Только художников?
– Если рабочий мыслит, он по праву может считаться элитой в элите. Я считаю отличительной чертой элитарности умение мыслить революционно, вровень с прогрессом, с наукой. Извечные ценности морали, которые несет в себе элитарная прослойка, – я отношу сюда не только людей высокого искусства и науки, но и тех, кто свято следует извечным принципам, – могут спасти человечество от того духа приспособленчества, который предполагает конформизм. В условиях конформизма слабые надевают личину силы, чтобы не быть освистанными, а всякое отклонение от стандарта несет человеку моральную, а подчас и физическую гибель – нет ничего страшнее слепоты общества, это страшнее, чем истинная слепота одного человека. И если я что-либо ненавижу, так это конформизм – оборотную сторону любого тоталитарного государства, нацистского в первую очередь.
– О вас пишут как о крайне левом. Вы действительно примыкаете к ультралевым?
– Я не очень-то согласен с делением искусства по принципу унтер-офицерской всезначимости. Достоевский считался крайне правым, а Вагнера причислили к лику ультра. Страшно, когда бездарь одевается в тогу левого...
– А когда талант примеряет пиджак правого?
– Мне нужны ордена и регалии для того, чтобы защищать мое искусство.
– Какими орденами вы награждены, мистер Люс?
– Я цитировал Стендаля.
– Что, с вашей точки зрения, определяет меру талантливости художника?
– Объем информации, заложенный в его произведении. Человечество здорово поумнело за последние годы. Необходимо соответствие, я бы сказал, опережающее соответствие художника и общества. Нельзя формировать общественное мнение, находясь в арьергарде знания. Трудно делать эту работу, состоя в рядах; этот труд допустим только для тех, кто вырвался в авангард мысли. Могут, конечно, не замечать, кидать камнями или улюлюкать – тем не менее правда за авангардом.
– Вы против традиций? Вы отвергаете Томаса Манна?
– Традиции, если они талантливы, всегда авангардны.
– Над чем вы сейчас работаете?
– Я хочу снять интеллектуальный вестерн.
– Тема?
– Я ищу тему, – ответил Люс, сразу же поняв, что этот вопрос маленькой фарфоровой китайской журналистки был продиктован из Берлина через мистера Лима.
– Вас не смущает презрение интеллектуалов – «серьезный Люс» ушел в жанр вестерна?
– Меня не смущают мнения. Как правило, боятся мнений люди, не уверенные в себе, в своей теме.
– Ваш интеллектуальный вестерн будет затрагивать вопросы политики?
– Не знаю. Пока – не знаю.
– А в принципе – вы не боитесь политики в искусстве? Высокое искусство чуждо политики, оно живет чувством, не так ли?
– Феллини как-то сказал мне: «Люс, если вы не будете заниматься политикой, тогда этим придется заняться мне». Я пообещал Феллини еще года два спокойной жизни. Феллини и Стэнли Крамер – две стороны одной медали, которую нелегально чеканят во всем мире, посвящая ее истине.
– Я читала критические статьи, посвященные вам, мистер Люс. Вас бранили за то, что вы следуете в своем творчестве дорогой обнаженной публицистичности. Поэтому вас относят к разряду деловых художников, прагматиков и конкретистов, творцов второго сорта. Вас это ранит?
– Художник, даже если он занесен официальной критикой в ряд творцов второго сорта, работающих предметно и прагматично, все равно есть человек, живущий без кожи. Меня бы очень ранило это мнение, не знай я отношения к моей работе самой широкой аудитории. Я – вратарь, и мои ворота защищают не три бека, а миллионы моих сограждан.
– В своем фильме «Наци в белых рубашках» вы обрушились на господ из организации фон Таддена. Так ли страшны эти люди? Являются ли они представительной силой у вас на родине?
– Лучший способ изучить явление – это сконцентрировать внимание на крайних явлениях, ибо в них четко и перспективно заложена тенденция.
– Вы говорите сейчас как политик...
– Всякий художник – хочет он того или нет – политик. Трепетный художник, живущий вне политики, как правило, обречен на гибель, если только не случайное стечение обстоятельств, когда сильные мира сего – от литературы, политики или экономики – почему-либо обратят внимание на это явление и окажут ему свое покровительство.
– Вы исповедуете какой-нибудь определенный метод в кинематографе? Вы следуете кому-либо? Вы стремитесь быть последователем какой-то определенной школы?
– Следуют школе честолюбцы от искусства. Старые мастера кичливо ссылаются на школу учеников, выдвигая кандидатуры своих питомцев на те или иные премии. В искусстве нельзя следовать образцам. Последователем быть можно, а подражателем – недопустимо.
– Вы убеждены, что ваше искусство необходимо людям?
– Не убежден. Я прагматик, и порой меня одолевает мысль, что, быть может, мир в силах спасти гений физика и математика, который подарит человечеству средство защиты от уничтожения. Искусство обращено к личности, научно-технический прогресс – к обществу.
– Зачем же в таком случае вы живете в искусстве?
– Потому что я выполняю свой долг перед собственной совестью. Я воспитывался во время нацизма, а нацизм многолик и всеяден, а у меня есть дети. Я боюсь за них, и я в ответе за них перед богом.
– Вы считаете, что нацизм можно проанализировать, используя форму интеллектуального вестерна? – снова спросила китаянка. – Почему бы вам не избрать иную форму, конкретную, построенную на фактах сегодняшнего дня?
Люс ответил:
– Спасибо за предложение, я буду думать над ним. До свидания, господа, мне было чрезвычайно интересно с вами...
7
...Он зашел в свой номер, разделся, влез в ванну и долго лежал в голубой холодной воде. Потом он докрасна растерся мохнатым полотенцем и убавил кондиционер. В номере уже было прохладно, и он подумал, что когда выйдет на улицу к Хоа, то в липкой ночной жаре снова схватит насморк. Он все время мучился насморками: и в Сингапуре, и в Тайбэе, и в Гонконге. После прохлады закупоренного номера, где мерно урчит кондиционер, липкая жара улицы, потом холод кондиционированного такси – и жара, страшная, разрывающая затылок жара, пока дойдешь от такси до холодного аэропорта или до кабака, где кроме кондиционеров под потолком вертятся лопасти громадных пропеллеров, разгоняющих табачный дым.
«Я похудел килограмма на три, – подумал Люс, упав на низкую мягкую кровать, – прихожу в норму. Кто это говорил мне, что если ты жирен сверх нормы, то это вроде как целый день носить в руке штангу. Выходит, я каждый день таскаю штангу в десять килограммов».
Он посмотрел на часы, лежавшие на тумбочке: Хоа будет ждать в десять тридцать.
«У меня еще тридцать минут, – подумал Люс. – Можно успеть поработать...»
Люс поднялся с кровати, достал из портфеля диктофон в включил звук.
«Джейн. Нет, что вы, Фердинанд... Он был влюблен в нее.
Люс. По-моему, это естественное состояние для мужчины – желать ту женщину, в которую влюблен.
Джейн. Но он хотел жениться на ней... Вы ведь очень щепетильны в вопросах брака. Знакомство, дружба, потом помолвка, свадьба, а уже потом...
Люс. Кто это вам наплел? Мы не мастодонты.
Джейн. А я думала, вы это смогли сохранить в Германии.
Люс. Я же не думаю, что вы это сохранили у себя в Британии...
Джейн. У вас больше от традиций, чем у нас. Уж если англичане новаторы, так они во всем новаторы.
Люс. Почему вы говорите об англичанах «они». Можно подумать, что вы полинезийка.
Джейн. Я плохая англичанка, Фердинанд. Я просто никакая не англичанка. А может быть, я настоящая англичанка, потому что меня все время тянет на Восток.
Люс. А она очень красива?
Джейн. Кто? Исии? Очень.
Люс. Ноги у нее кривые?
Джейн. Что вы!.. У нее замечательная фигурка. Иначе кто бы ее пригласил в ночную программу? Такие «мюзикл» здесь очень дороги.
Люс. Я три дня проторчал в баре министерства информации, пока не докопался до фамилии продюсера, который привозил их сюда. Вы неверно сказали его имя.
Джейн. Почему? Синагава-сан.
Люс. Нет. Не Синагава, а Шинагава. Это, оказывается, большая разница. Мне еще надо узнать, где Дорнброк арендовал для нее дом...
Джейн. Вам не скажут. Там, где всеобщий бедлам, особенно тщательно следят за индивидуальной нравственностью.
Люс. Я звонил к этому самому Шинагаве... В Токио...
Джейн. Ну и что?
Люс. Он улетел на гастроли со своими девицами в Тайбэй. Я заказал себе билет на послезавтра.
Джейн. Летите «МСА». У них самое комфортабельное обслуживание и не было ни одного несчастного случая... Мне будет скучно без вас, Фердинанд... У вас сценарий как детективное расследование... Я никогда не думала, что банальную историю о миллиардере и бедной японочке из варьете можно повернуть таким образом, как это хотите сделать вы... К сожалению, я не видела ни одной вашей картины...
Люс. Слушайте, Джейн, я не могу понять: вы говорили, что он привозил к ней кого-то из ваших врачей. Но ведь они были знакомы только двадцать дней... Не могла же она за это время...
Джейн. Он любил ее, Фердинанд... Знаете, даже если у нее была беременность от другого, он бы все равно привез ей врачей...
Люс. А сам жил в другом отеле? И к ней приезжал только днем? И ограничивался тем, что танцевал с ней по вечерам в «Паласе», а днем валялся в вашем «свиммингклабе»? Так, что ли?
Джейн. Надо придумывать для себя какой-то идеал... мечту... Без этого нельзя.
Люс. Про это я слыхал. Только не думал, что женщины тоже придумывают себе... всяческие химеры...
Джейн. Придумывают, когда плохо. Вы знаете, кому хорошо сейчас, Фердинанд? Я не знаю. Всем плохо. В той или иной степени, но плохо...
Люс. Как фамилия доктора, которого он привозил?
Джейн. Я этим не интересуюсь. Мы интересуемся только своими. Если бы она была англичанкой, я бы сказала вам, кто ее смотрел, что у нее обнаружили и как прошла операция, если она была здесь сделана.
Люс. Вы бы мне очень помогли, Джейн, если бы смогли найти того врача.
Джейн. Постараюсь.
Люс. Хорошо бы это сделать сегодня или завтра в первой половине дня.
Джейн. Сегодня вряд ли. У нас сегодня какой-то банкет в клубе. Значит, никого не будет дома. Знаете, что делает англичанин, попав на необитаемый остров? Он сначала строит тот клуб, куда он не будет ходить... Скорее всего, я позвоню вам завтра до одиннадцати. Хорошо?
Люс. Знаете, за что я люблю англичан, Джейн? У вас в языке нет разницы между «вы» и «ты». Просто «you». Каждый волен понимать это обращение так, как ему хочется. Вы вообще-то демократичная нация – такая, как о себе пишете?
Джейн. Конечно. Демократичная. Дальше некуда. Когда мне было десять лет и я вместе с однокашником возвращалась из школы, отец спросил меня: «Надеюсь, он джентльмен?» А в пятнадцать лет мама спрашивала про каждую мою подругу: «Ты убеждена, что она настоящая леди?» Очень демократично.
Люс. Не люблю людей, которые ругают свою нацию.
Джейн. Я не человек. Я женщина. И мне очень понравилось, как Дорнброк говорил о вас, о немцах...
Люс. Ругал?
Джейн. Не всех.
Люс. Кого?
Джейн. Себя прежде всего. Но он говорил, что в нем сосредоточен немецкий дух со всеми комплексами: если уж доброта – то до конца, а жестокость – то без колебаний и самотерзаний. Он очень верно сказал, что каждый человек обладает бесконечными потенциями – как в зле, так и в добре.
Люс. Где это он сказал?
Джейн. Когда напился в нашем клубе... Наверное, врачи сказали ему то, чего он не хотел знать. Ее часто тошнило, бедняжку...
Люс. А как же выступления?
Джейн. Она делала свой номер, а потом сразу же уходила к себе в уборную».
В диктофоне звук оборвался, и Люс вздрогнул, настороженно поднявшись на локте.
«Психопат. Просто кончилась пленка в кассете. Чего мне сейчас-то пугаться? Ведь один. И свободен. Уверял себя, что дорожу жизнью только из-за детей. Значит, врал себе? Вообще, люди врут себе чаще, чем другим. Чужие могут схватить за руку, а сам все себе простишь».
Люс посмотрел на часы: было 10.20.
«Пора спускаться вниз... Пока оденусь... Он велел мне одеться как оборванцу. Расхотелось мне что-то идти в этот мужской бардак... Не хочется, и все тут. Господи, подумаешь, Хоа обидится... Ничего страшного. Я, конечно, благодарен ему за то, что он здесь для меня сделал... Если бы я ходил и спрашивал у каждого встречного азиата: „Что вы знаете про визит Дорнброка?“ – меня бы давно засекли. У старика Дорнброка здесь наверняка есть свои люди. А так я собираю материалы к новому фильму о трагедии Востока. Пусть не поверят. Я сам просил Хоа показать мне здешние злачные места, которые типичны для постколониального общества... Но он ведь мне навязывал этот морской притон... А снять бы там, конечно, было здорово...»
Люс достал из чемодана свои мятые, закапанные краской джинсы, которые когда-то были настоящими белыми «Ли», надел рубашку хаки, но, подумав, снял ее. «Решат, что я какой-нибудь военный янки из Вьетнама. Отлупят еще. Лучше надену синюю. Жарко, правда, но это будет в самый раз».
Одевался он сейчас, как и думал, лениво, чуть заторможенно.
«А „Сестра Керри“ сегодня смотрится как слащавое мещанство, – рассуждал Люс, натягивая мокасины, – черт меня угораздил зайти в кино. Надо беречь первые впечатления. Любил этот фильм, любил Драйзера – так нет, черт меня потащил в кино! Там же никакой информации – одни сантименты. Впрочем, мне предстоит в жизни сыграть роль Оливье, когда будет процесс с Норой. Хотя тот был метрдотель и ему важны были его привычные условия: дом, манишка и положение в обществе. А мне хоть в конуре, только б работать».
Было 10.28. На улицах только-только зажигались огни.
«Хоа точен. Наверное, сейчас он подходит к стоянке такси. Чудак, почему бы не прийти сюда? – подумал Люс. – Хотя он объяснял: раньше англичане запрещали цветным входить в отели. Демократы, ничего не скажешь. А теперь цветным можно всюду ходить, но разве сразу выдавишь из человека то, что закладывалось столетиями? Черт, ну почему мне так не хочется идти в этот морской бардак? А чего мне хочется? Сесть в самолет, и вернуться в Берлин, и сказать Бергу, что я уже почти все нашел? А он спросит: „все“ или „почти все“? Он страшно рассказывал, как погибли его жена, сестра, дети... „Моя сестра была ангел... Ее звали Кэтрин. В Греции мне говорили, что это имя бывает у женщин двух противоборствующих характеров: либо это святые и страдалицы, либо своенравные грешницы“. Интересно, зачем он это рассказывал? Она всегда улыбалась, даже когда он беспробудно пил, работая нотариусом. „Она тайком продавала что-то, и дети были сыты, и всегда встречала меня с улыбкой, потому что она понимала, из-за чего я пью. Она понимала лучше всех врачей, что алкоголизм – это социальное заболевание. Или болезнь талантов. Когда спивается безвольная шваль – и лечить-то не стоит, туда ей дорога...“ Люс спрятал блокнот в карман синей рубашки и взял ключ с тяжелой бронзовой бляхой, на которой был выбит номер его комнаты – 19.
В это время раздался телефонный звонок.
– Алло! – сказал Люс, проклиная себя за то, что снял трубку.
– Хэлло, Фердинанд, это Джейн. Вы должны мне гинею: я нашла доктора!
– Я всегда путаюсь в ваших деньгах. Гинея – это больше фунта или меньше?
– Ладно, дадите пенс. Я знаю, что немцы самая скупердяйская нация в мире. Вы можете сейчас приехать в клуб?
– У меня встреча.
– Когда?
Было 10.32.
– Меня уже ждут.
– Что-нибудь важное?
– Не то чтобы очень. Но я просил мне помочь одного человека...
– Этот человек мужчина или женщина?
– Ах, вот как?
– Конечно. Вы не догадывались?
– Если бы! Вы как сосулька...
– Длинная?
– Холодная.
– Ладно, приезжайте с вашим приятелем, я попробую вас разубедить. Я не холодная. Совсем наоборот. И доктор Раймонд здесь. Я накачала его элем, теперь он расскажет нам все, что угодно.
– Господин Хоа, добрый вечер, простите, что я задержался...
– О, мистер Люс, мы приучены к ожиданию... Как вы себя чувствуете? Кажется, неплохо, а? Вы отлично переносите жару. Многие европейцы здесь совершенно изнемогают и все время отлеживаются в номерах. Вот тот автомобиль наш. Я заарендовал это такси.
– Я плачу, естественно. Только мы несколько изменим маршрут, господин Хоа. Нас ждут в клубе... У меня там одна встреча. Вы выпьете пару стаканчиков виски, а я поболтаю с нужным мне человеком...
– В каком клубе, мистер Люс?
– В «Олд Айлэнд».
– Это невозможно, мистер Люс. Мне запрещен вход в этот клуб.
– Что?! Вы мой гость. Я приглашаю вас, господин Хоа...
– Большое спасибо, мистер Люс, но, пожалуйста, не приглашайте меня в «Олд Айлэнд». Я в данном случае дорожу не столько своей, сколько вашей репутацией. От вас отвернутся знакомые... Это клуб для белых аристократов... Если бы это был «Нью Ланкэстр филдс», я бы еще согласился, туда имеют доступ несколько наших, им выдали гостевые билеты, но «Олд Айлэнд»... Нет, мистер Люс... Лучше я подожду вас где-нибудь в городе. И если у вас еще не пропало желание посмотреть этот морской вертеп, я отведу вас туда, – Хоа улыбнулся, – в этот клуб вас не пустят без моей рекомендации...
– Нет. Так не пойдет. Я пригласил вас в клуб, а вы меня обидите, господин Хоа, если откажетесь.
– Поймите, мистер Люс...
– Все. Дискуссия закрыта, – сказал Люс и назвал шоферу адрес «Олд Айлэнда».
Когда Люс и Хоа вошли в «Олд Айлэнд», портье, высокий китаец с плоским лицом, преградил дорогу Хоа и негромко сказал ему что-то. Хоа в нерешительности остановился.
– Этот джентльмен («Привет, Джейн! Хорошо, что она рассказала про своего папу») – мой гость. Нас ждет миссис Джейн.
Портье помедлил минуту.
– Позвольте, сначала я найду миссис Джейн, сэр, – сказал портье. – В наш клуб вход цветным категорически запрещен. Я очень сожалею, сэр...
– Хорошо, мы подождем, – согласился Люс и почувствовал, что свирепеет.
Хоа сказал шепотом:
– Если бы на вашем месте был англичанин, он бы ударил портье за такой ответ. Портье понял, что вы не англичанин. Позвольте мне уйти, мистер Люс.
– Как вам не стыдно, мистер Хоа? Здесь ваша страна, в конце концов. Научитесь уважать свою нацию. А по морде я бью только врагов. Чем виноват этот несчастный?
– Ну что вы... Он несчастный? Он очень уважаемый человек, этот мистер Ю Ли. Он так богат... Я бы мечтал, чтобы мой сын смог стать таким человеком, как мистер Ю Ли.
– Он лакей...
– Да, но он лакей в белом клубе.
Джейн выбежала из небольшого белого дома в глубине сада. Какое-то мгновение она вглядывалась в кромешную темноту тропической ночи, а потом, заметив, видимо, белые джинсы, бросилась через громадный, подстриженный, как футбольное поле, газон к Люсу. Следом за ней, чуть покачиваясь, шел маленький кривоногий человек в мятом белом костюме. Джейн обернулась и крикнула:
– Док, скорей!
– Сначала научитесь напиваться, а потом будете торопить, – буркнул доктор Раймонд. – Распустили женщин, боже мой, как распустили женщин...
Джейн, радостная, подбежала к Люсу, но, увидев рядом Хоа, остановилась, будто натолкнувшись на невидимую преграду.
– Хэлло, Джейн, – сказал Люс, – это мой друг, мистер Хоа.
Джейн, помедлив самую малость (но эту «малость» успел заметить Люс), протянула Хоа руку:
– Хэлло, мистер Хоа, рада вас видеть. Это доктор Раймонд.
Доктор близоруко посмотрел на Люса, потом перевел взгляд на Хоа и, не протянув ему руки, спросил:
– Это он вас пригласил?
– Да, сэр, – поклонившись, ответил Хоа с замершей улыбкой. – Я предупреждал мистера Люса, что могут быть неприятности.
– Пошли, – сказал доктор, – я люблю злить наших подонков. И перестаньте заученно улыбаться, я скажу всем, что вы личный представитель генералиссимуса. Посмотрите, как они будут жать вам руку.
– Не надо этих игр, доктор, – попросил Люс. – Он не представитель генералиссимуса, а просто славный китаец...
– Не надо, так не надо, – согласился доктор. – Чем дальше провинция, тем больше мещанской чопорности, маскируемой под истинный аристократизм. Полгода я приучал их к тому, что блюю на газон. Ничего, приучил...
Люс остановился и, достав сигареты, закурил.
– Поскольку, как я понял, возможны всякие неожиданности в клубе, доктор, – сказал он, – у меня будет просьба... Если Джейн любезно займет мистера Хоа разговором, я задам вам пару вопросов...
– Ол райт, – согласилась Джейн и, взяв Хоа под руку, пошла с ним по газону к пруду, где в плетеных разноцветных стульях сидели несколько человек и о чем-то громко разговаривали; иногда они начинали очень громко смеяться, и Люс успел подумать: «Зря она туда повела его. Они же пьяные».
– Доктор, Ганс Дорнброк был моим хорошим другом. Он погиб...
– Читал. Меня это несколько удивило. Он плакал, как маленький, когда я ему сказал, что его девочка обречена, что у нее рак крови... Смешно, не будь лейкемии у этой девочки... Я еще поражаюсь, как она столько лет протянула... Она родилась в Хиросиме после взрыва, и ее родители отдали богу душу из-за рака крови.
– А беременность?
– Какая беременность? Вы что, с ума сошли? Она не могла беременеть, что вы, Люс...
«Уолтер-Брайтон, – вспомнил Люс, – облако над городом».
Люс увидел, как поднялись люди около пруда и как там воцарилось молчание, когда туда подошли Джейн и Хоа. Он слушал только прерывающийся от волнения голос Джейн.
Люс сказал:
– Док, ну-ка пошли туда...
– Считайте, что вы получили еще один сюжет для будущих работ: колонизаторы унижают вашего китайского друга...
Люс подбежал вовремя. Высокий парень в белом смокинге и серых брюках надвигался на Хоа, который был бледен, это было заметно даже сквозь его темный загар.
– Ах ты, желтый! Ты друг Люса? – говорил высокий. – А где этот твой Люс? Ты посмел прийти сюда со своим другом? Тебя зовут мистер Хоа? Да, Джейн? Его зовут мистер Хоа?
– Прекратите, Ричмонд, это ужасно. Что вы делаете?
– Простите, Джейн, но я не делаю ничего, что противоречит уставу нашего клуба.
Люс остановился перед Ричмондом и сказал:
– Вы меня искали? Я – Люс.
– Кто вы – мистер Люс?
– А вы кто – Ричмонд? Или как вас там? Вы позволили себе быть непочтительным с моим другом, которого я пригласил в ваш клуб.
Люс почувствовал, как его начало трясти.
Ричмонд растерянно посмотрел на окружавших его людей и сказал:
– Этот джентльмен дурно воспитан... Как вы разговариваете в клубе?
– Нет, это я хотел спросить, как вы разговариваете в вашем клубе? Я буду очень рад, если однажды ваше длинное тело вытащат из здешнего вонючего канала... Мне казалось, что это так жестоко – убивать белых миссионеров... Честное слово, я бы и не подумал помочь вам, если бы вот такая же орава китайцев, как ваши друзья, преследовала вас, как это делаете вы сейчас с мистером Хоа...
– Он личный посланник генералиссимуса, – рассмеялся доктор. – Бросьте, ребята! Надо помириться. И пошли выпьем...
– Он просто-напросто мой друг. У него свой маленький частный бизнес, и он не от Чан Кай-ши. Пошли, Хоа, из этого хлева. Пошли.
Он повернулся и быстро пошел к выходу. Джейн бежала рядом с ним и повторяла все время:
– Фердинанд, милый, простите их, они пьяны...
– Трезвые они бы просто отвернулись от него, – он кивнул на Хоа, по-прежнему стремительно вышагивая, – или бы даже милостиво протянули два пальца.
– Позвольте мне уйти вместе с вами, Фердинанд...
– Я ухожу отсюда вместе с моим другом...
– Мистер Хоа, простите этих людей, я прошу вас... Они пьяны.
– О, что вы, миссис Джейн, – по-прежнему улыбаясь своей обязательной улыбкой, ответил Хоа. Он был все так же бледен, и в темноте это было заметней, чем возле фонарей, которые горели вокруг пруда.