Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Штирлиц (№5) - Альтернатива

ModernLib.Net / Исторические детективы / Семенов Юлиан Семенович / Альтернатива - Чтение (стр. 29)
Автор: Семенов Юлиан Семенович
Жанр: Исторические детективы
Серия: Штирлиц

 

 


Корреспондент «Файнэншл таймс» заявил мне, что «после посещения Молотовым Берлина в славянских и балканских государствах выражалось беспокойство по поводу того, не договорились ли Германия и Советский Союз о разделе Юго-Восточной Европы. Эти опасения оказались беспочвенными. Наоборот, стало ясно со всей очевидностью, что Советский Союз стремится, чтобы Балканы сохранили свою независимость». Слышите меня?

— Да, да, только, пожалуйста, громче!

— Американские газетчики сказали мне, что из Вашингтона им передают, будто государственный секретарь Хэлл заявил представителям печати: «Советско-югославский договор делает более ясным тот факт, что по мере расширения агрессии растет число стран, начинающих глубоко осознавать международный характер этого завоевательного движения, имеющего целью установить господство над всеми народами силой оружия».

Несмотря на то, что армии Гитлера ведут сокрушительное наступление по всем фронтам, в стране ширится волна сопротивления, возглавляемая коммунистами во главе с Тито, которых здесь все рассматривают как единственную мощную общенациональную силу, способную поднять весь народ на борьбу против агрессора. Воззвание ЦК КПЮ стало программой действий для народов Югославии. Далее. С абза…

Потапенко не успел закончить фразу — высверкнуло тугим черно-красным пламенем, дом рухнул: летчик Фриц Тротт, тот самый, сочинявший стихи, бомбил Белград прицельно, с высоты двухсот метров…

* * *

Он же бросил бомбу на дом, где жила маленькая художница Анка. Услыхав грохот над головой, мать в ужасе подумала, что на чердаке сложены все рисунки дочери, но она даже не успела закричать, потому что балки потолка хрустнули, как куриные кости, и настала черная тишина, зиявшая над глубокой воронкой, от которой несло жирной гарью.

* * *

Степана и Мирко, которые прямо со свадьбы и новоселья попали в солдаты, убил Дикс: он возглавил эскадрилью бомбардировщиков; самолет шел на большой высоте и бомбы сбросил не прицельно, а по квадрату карты, на которой были нанесены номера югославских воинских частей, поскольку мобилизационный план, пересланный Веезенмайером в Берлин, размножили в тот же день и разослали всем командирам германской армии, принимавшим участие в «Операции-25».

* * *

Старика Александра, которого звали «погоревшей сиротой», первый бомбовый удар пощадил, потому что он был вне города — спал на опушке леса.

Его убили усташи Евгена Дидо Кватерника через семь дней, когда в Загребе началась резня, во время которой человека расстреливали только потому, что он крестился тремя перстами и читал святое писание на кириллице.

* * *

Когда танки Гитлера следом за эскадрильями люфтваффе перешли границу Югославии, выхлестывая красную, весеннюю, жирную землю из-под белых, стальных, словно бы отточенных гусениц, Веезенмайер получил шифровку от экономического советника фюрера Кепнера. Шифровка была краткой и в отличие от указаний Риббентропа изящно сформулированной: «Армия развязывает руки дипломатам. Покажите Советам, что их ждет летом — не в плане военного поражения, в аспекте краха государства, составленного из разных национальностей. Фюрер санкционировал самые решительные меры. Действуйте!»

Через сорок минут штандартенфюрер был на конспиративной квартире доктора Нусича, где собрались лидеры усташей — полковник Славко Кватерник, писатель Миле Будак, срочно вышедший из больницы, и Грац, связник Евгена Дидо.

Веезенмайер оглядел настороженные, внимательные лица собравшихся; отметил их желтоватую бессонную бледность, лихорадочный блеск глаз — блеск ожидания и тревоги — и неожиданно обернулся к доктору:

— Господин Нусич, а вот если вы сейчас меня угостите вашим деревенским овечьим сыром и чашкой кофе, я буду по-настоящему счастлив.

…Первым прервал молчание Славко Кватерник. Огладив седые усы, он прокашлялся и спросил:

— Ну и что же теперь будет?

— У вас есть перо и бумага? — спросил Веезенмайер.

— У меня есть бумага и перо, — ответил Миле Будак, положив на стол ручку и потрепанный блокнот.

Веезенмайер пролистал блокнот.

— Фрагменты будущих романов?

— Наброски.

— Можно заглянуть в лабораторию писателя? Мы, дипломаты, любопытны.

— Не надо. Набросок — он и есть набросок.

— У нас, между прочим, от друзей нет секретов, — заметил Веезенмайер, передавая блокнот Кватернику. — Вырвите лист и пишите.

— Что? — спросил полковник. — Что писать?

Веезенмайер сделал себе бутерброд с сыром, жадно отхлебнул кофе, сбросил с колен крошки и стал диктовать:

— «Хорватский народ! Иго сербского владычества сброшено! Немецкие войска принесли нам свободу! Час отмщения пробил! Я провозглашаю — волею всего народа — создание Независимого государства Хорватии. Время порабощения нашей страны белградской кликой и сербскими банкирами ушло безвозвратно!» И подпишитесь: полковник Кватерник.

— А где же поглавник? — спросил Миле Будак, побледнев еще больше. — Почему ни слова о вожде усташей? Почему нет имени Павелича?

— Человек творит самого себя, — ответил Веезенмайер. — Если Евген Грац привезет мне письмо от Павелича, в котором поглавник выразит согласие во всем оказывать помощь немецким войскам, которые освободят Хорватию в течение ближайших пяти-шести дней, Кватерник подпишет этот документ от имени Павелича. Искать сейчас защиты у Муссолини бесполезно: наши танки вошли в Югославию и наши солдаты займут Загреб. Сталкивать лбами нас с Муссолини тоже нецелесообразно: мы люди запасливые, у нас есть кому возглавить Хорватию. Простите, что я говорю так резко, но сейчас каждая минута дорога. Если вы согласны с моим предложением, мы с Кватерником сейчас же поедем к Мачеку, и тот напишет обращение к народу, в котором передаст власть усташам. Если вы отвергнете мое предложение, мне придется покинуть вас, чтобы заняться другими делами в другом месте и с другими людьми.

— Вы думаете, Мачек согласится возглавить Независимое государство Хорватии? — спросил Миле Будак. — Он не согласится.

— Вы неверно формулируете вопрос, господин Будак, — вкрадчиво поправил его Веезенмайер. — Вопрос надо формулировать так: «Решите ли вы предложить Мачеку занять пост вождя Независимой Хорватии?» Смотрите правде в глаза, господа, только правде. Мы хозяева положения, и не надо играть друг с другом в «кошки-мышки».

— Я вернусь с письмом Павелича, — сказал Евген Грац. — Он напишет такое письмо. Вы правы, вы честно поступаете, называя кошку кошкой. — Он обернулся к Миле Будаку. — Вы станете витать в эмпиреях, когда станете министром просвещения в нашем кабинете — тогда это не будет опасно. Опасно витать в эмпиреях, когда перед тобой дилемма двух сил — какая мощнее? Разных мнений, по-моему, быть не может. И нечего заниматься болтовней. Я поехал.

* * *

…Мачек ждал Веезенмайера в своем рабочем кабинете. Он был в торжественно-черном костюме, и седовласую голову его подпирал тугой старомодный целлулоидный воротничок. Он поднялся навстречу штандартенфюреру, но, увидев за его спиной полковника Славко Кватерника, почувствовал в ногах слабость, с лица его сошла улыбка, и он тяжело опустился в кресло.

Веезенмайер поклонился Мачеку, не протянув руки.

— Господин Мачек, вопрос пойдет о том, как будут развиваться события в течение ближайших нескольких дней. Или вы хотите кровопролития, и тогда оно свершится, или вы желаете счастья вашему народу и щадите жизни несчастных хорватов, тогда кровопролитие минует страну. Если вы хотите кровопролития, вы изберете путь молчания; о сопротивлении рейху говорить бесполезно — Белград в руинах, Симович бежал. Если, повторяю, вы хотите счастья хорватам, вы должны передать власть новому правительству, которое, выполняя многовековые чаяния народа, провозгласит создание независимого государства.

Мачек посмотрел на Славко Кватерника, и лицо его стало дряблым, четче обозначились морщинки и тяжелые мешки под глазами.

— Я обдумаю ваше предложение, господин Веезенмайер, — ответил Мачек.

— Я соберу исполком партии сразу после встречи с господином Малетке — он только что просил принять его.

Веезенмайер сразу же понял тайный смысл, заложенный в упоминании имени Малетке, — вторая германская сила. Закурив, не спрашивая на то разрешения, он закинул ногу на ногу и рассмеялся:

— Я позвоню Малетке и попрошу его не тревожить вас, господин Мачек. Я пришел к вам не сам по себе; я представляю сейчас интересы фюрера.

— Я должен обсудить ваше предложение с коллегами, — сказал Мачек, чувствуя свою обреченность и испытывая к себе острое, как в детстве перед неминуемым наказанием, чувство жалости.

— Господин Мачек, у меня нет времени ждать, я должен дать ответ наступающим германским армиям незамедлительно. Либо вы обращаетесь к народу с призывом поддерживать во всем новую власть, либо я умываю руки и позволяю армии делать то, что ей пристало делать во время войны.

— Что станет с моей партией?

Кватерник опередил Веезенмайера, ибо он точнее берлинского эмиссара понимал характер своего соплеменника и тот истинный смысл, который был сокрыт в его вопросе.

— Ваша безопасность, — торжественно произнес Кватерник, — и ваше благополучие будут охраняться новым законом. Все детали мы решим позже, за столом переговоров. Вы же хорват, господин Мачек, вы знаете цену слова хорвата.

Мачек откинулся на спинку кресла и прикрыл рукой глаза. Он сидел недвижно, и было видно, как пульсирует тоненькая жилка на его левом виске. Глядя на эту маленькую голубую жилку, Кватерник добавил:

— Мы умеем помнить добро, господин Мачек, даже если добро сдерживалось рамками чужого зла.

Веезенмайер угадал мгновение, когда Мачек сломался окончательно, и сухо предложил:

— Чтобы не мучиться с формулировками, я продиктую ваше обращение к народу.

Мачек нажал кнопку, и в кабинет вошел Иван Шох — не из секретариата, а из той комнаты, где сейчас собрались консультанты хорватского лидера.

Иван Шох увидел Веезенмайера, сидевшего по-прежнему, забросив ногу на ногу, Кватерника, который не мог скрыть торжества, рвавшегося наружу; Мачека, втиснутого в кресло, и странный, душный восторг родился в нем; радость оттого, что неопределенное, зыбкое, неясное кончилось и настала пора точных и крутых решений. И неожиданно для самого себя он выбросил вперед руку:

— Хайль Гитлер!

Мачек горько усмехнулся.

— Я завидую Николе Тесле, — сказал он, — тот хоть вовремя уехал. Диктуйте, мои помощники потом внесут необходимую стилистическую правку…

* * *

А теперь он почувствовал во рту сладкую воду. Она была холодная и пузырчатая. Наверно, минеральная с солью. Поэтому пузыри так рвут кожу во рту и в горле и жгут, прямо даже не жгут, а рвут на части живот, и вместо счастья эта вода, эта жданная, сладкая, холодная, снежная вода приносит ему новые страдания…

«Только бы не открыть глаза, — подумал Цесарец, приходя в сознание, — хоть бы еще минуту продолжилось это сладостное мучение, когда пузырьки кажутся раскаленными и горькими, когда они с трудом проходят сквозь гортань, проходят, как сверло, но пусть будет эта боль, пусть она будет еще полминуты, и я напьюсь, и я смогу терпеть дальше и не унижаться перед этим несчастным маленьким стражником, надоедая ему своими бесконечными криками. В чем он виноват, в конце-то концов? Это я виноват, мои товарищи виноваты, что на земле живут такие темные маленькие люди, которые могут служить только силе, а не разуму. Поэтому им приятно смотреть на страдания слабого, ибо никто не объяснил, что слабое рано или поздно становится сильным, а сильное слабеет, и вид мучений не укрепляет силу, а подтачивает ее изнутри, рождая ощущение постоянного страха. Страх вынуждает к действиям; когда человек постоянно боится чего-то, когда он полон видений ужасов, переносимых другими, у него уже нет времени подумать, он спешит забыться, а потом начинает — незаметно для себя самого — спешить д о ж и т ь как-нибудь, иначе говоря, умереть…»

— Осторожнее лейте, — услыхал Цесарец хрипловатый сильный голос, — он же захлебнется так…

Цесарец сделал глоток, закашлялся и понял, что это не видение, а вода, действительно вода льется медленной тяжелой струйкой в рот, и он испуганно вскинул голову и открыл глаза, потому что ощутил под локтем не доску, а проваливающийся, мягкий валик дивана и увидел над собою лицо Евгена Дидо Кватерника, любимца Анте Павелича, внука Иосипа Франка и героя первой хорватской революции, Кватерника, героя его драмы, которую запретили в Загребе после трех представлений…

— Жив, — улыбнулся Дидо. — Я боялся опоздать к тебе, Август. Я боялся, что они замучают тебя.

Он обнял Цесарца за шею, помог ему сесть и, опустившись перед ним на колени, начал медленно и осторожно снимать с него наручники, но они не слезали с распухших желто-синих кистей, и Дидо успокаивал Цесарца, нашептывая ему тихие и ласковые слова.

— Ты, Дидо? — спросил Цесарец, но голоса своего не услышал. Он понял, что слова его рождаются в нем и звучат, но выйти наружу не могут, потому что язык стал таким большим, что, кажется, заполнил собою весь рот.

— Потерпи еще чуть-чуть, — сказал Евген Дидо Кватерник, — сейчас тебе будет больно, но это последняя боль.

Цесарец видел капли пота, которые появились на лбу Дидо.

«Неужели он тратит так много сил, чтобы открыть наручники? — подумал Цесарец. — Или он не привык смотреть на страдания так, как ему приходится смотреть сейчас? Он убил короля Александра и Барту, а потом убил тех, кто убил короля, но он убивал их не своими руками, и он не видел, как Владо-шофер валялся на Ля Каннебьер и как он кричал, когда толпа втаптывала его в землю и когда ему выбили зубы и у него изо рта хлынула кровь, и когда кто-то отбил ему почки длинным ударом в ребра; он же не видел этого, и он не может себе этого представить, значит, он боится видеть страдание, он палач, который задумывает казнь, проверяет ногтем, хорошо ли отточен нож гильотины, но уходит в тот момент, когда казнимый слышит падение тяжелой стальной бритвы и не может крикнуть, потому что ужас перерезает ему горло на мгновение раньше, чем нож отсекает голову. Не казнь ведь страшна — ожидание. Не тот страшен палач, который казнит, а тот, кто дает право на казнь. Ведь казнят не человека — идею. А кто дал право этому потному, красивому, молодому и крепкому Дидо казнить идею?»

— Вот и все, — сказал наконец Евген Дидо Кватерник и стал похожим на молоденького зубного врача, который впервые вырвал коренной во время воспаления надкостницы. — Очень больно?

Цесарец пошевелил пальцами и понял, что это он только в мыслях приказал своим пальцам пошевелиться. Они не двигались, его пальцы, они были как отварные сардельки, а ногти в крови, синие.

«Почему же у меня ногти в крови? — подумал Цесарец. — Ах, это сейчас стала выступать кровь, когда он снял наручники. Кровь перестала идти из-под ногтей, когда они вытащили иголки, потому что сразу же надели наручники и наручники пережали вену, а сейчас она снова работает, а кровь так больно пульсирует в кистях, ищет выход и выходит сквозь те отверстия, которые остались после того, как они загоняли мне иглы и смотрели мне в глаза, как я кричу и как теряю сознание…»

Цесарец разлепил толстые сухие, растрескавшиеся губы, поднял с колен чужие огромные пальцы и прикоснулся ими к лицу Дидо Кватерника. Тот отшатнулся и, схватившись за лоб, на котором осталась кровь, быстро поднялся с колен.

— Что ты? — тихо спросил он. — Ты что?

— Спасибо, — прошептал Цесарец. — Спасибо, Дидо.

— Теперь я Евген, — ответил он, и испуг на его лице исчез. — Это в эмиграции я был Дидо. Теперь я Евген Кватерник, а не Дидо.

Цесарец, продолжая смотреть на него со странной и нежной улыбкой, покачал головой.

— Нет, — прошептал он, и шепот его был низкий, басистый, не его шепот, — ты не Кватерник. Разве палач может быть героем?

— Я вырвал тебя из рук палачей, Август. Я так спешил вырвать тебя из их рук. Я успел.

«Не может быть, чтобы закон наследства имел силу абсолюта, — подумал Цесарец как бы со стороны и поэтому очень точно. — Если он несет в себе черты деда, черты великого своего деда, тогда, значит, я написал не драму-исповедь, а драму-ложь. Я обманул себя, а после этого обманул всех, кто читал мою драму и кто смотрел ее, когда Бранко Гавела сделал спектакль… Нет… Я никого не обманул. Дидо мог прийти сюда только с Гитлером и с Муссолини. Сам он прийти не смог бы. А мой Кватерник, наш Кватерник, конечно, понял, что приходить в страну можно только самому, не надеясь на Париж или Вену. Надо приходить к народу и знать, что тебя распнут, но нельзя принести свободу, если тебя привели под охраной чужих штыков, и это понял мой Евген и не понял этот Дидо. Палач жалеет врага только для того, чтобы вымолить прощение для продолжения своих палачеств».

— А кто были те? — спросил Цесарец, с трудом ворочая своим непослушным, шершавым, как рашпиль, языком. — Кто меня пытал?

— Сербы, — деловито ответил Дидо и достал из кармана спортивного пиджака массивный золотой портсигар. — Хочешь курить?

Цесарец покачал головой и проводил глазами этот тяжелый и скользкий золотой портсигар, когда Дидо опускал его в карман.

— Значит, они врали, когда говорили, что работают в «селячкой страже»?

— Это показалось тебе, Август. Это галлюцинации. Так бывает, когда человек измучен, сверх меры измучен.

— Ты скажи им, чтобы они так подолгу не пытали, Дидо. Они так долго мучают, что смерти ждешь как блага. Предел

— Что? — не понял Дидо.

— Предел, — повторил Цесарец. — Надо во всем соблюдать предел.

— Есть хочешь?

— Нет.

— Сейчас придет парикмахер. Тебя побреют. И врача я уже вызвал. Какой костюм тебе принести? Белый? На улице солнечно.

— Ты зачем так говоришь?

— Как?

— А так.

— Ты свободен, Август. Я освободил тебя. Слышишь? Ты выйдешь вместе со мной. Мы пойдем на площадь и станем слушать, как поет и смеется народ. Потом мы пойдем в Каптол. Мы увидим, как люди рады свободе. Как они счастливы услышать слова Анте. Ты услышишь его слова вместе со мной, Август. Мы боролись, и вы боролись. Мы боролись против одного и того же врага — против сербской монархии, против белградской диктатуры. Мы победили, Август. А сейчас мы вместе будем строить новую Хорватию. Тебе есть что делать в новой Хорватии. В конце концов, и вы и мы — с разных сторон и разными методами — сражались за одно и то же: за свободу нации.

Цесарец покачал головой.

— Мы не сражаемся за свободу нации, Дидо. Мы сражаемся за свободу Людей.

— Ладно, — улыбнулся Дидо, — доспорим обо всем этом в газетах. Теперь ты волен писать все, что хочешь! Ты теперь живешь в Хорватии, в Независимом государстве Хорватии, Август!

— И я свободен писать все, что захочу?

— Все. Абсолютно все, Август.

— И ты напечатаешь то, что я хочу написать?

— Обещаю тебе, Август.

— Тогда скажи, чтобы сейчас напечатали в вашей газете мою статью, ладно?

— Это будет честь для нас.

— А заголовок, знаешь, какой будет у моей статьи?

— Какой?

— Он будет очень красивым, этот заголовок, Дидо. Он будет замечательно красивым. Я его всю жизнь слагал, этот заголовок. Знаешь, каким он будет? «Да здравствует Советская Хорватия!»

…Когда командир комендантского взвода, выстроенного для проведения казни, предложил Огнену Прице надеть на глаза повязку, тот ответил:

— Вы банда. Обыкновенная банда. А я привык смотреть в глаза бандитам.

После первого залпа Прица и его друзья рухнули возле белой стены, пахнущей солнцем, теплом и морем. Они падали молча, медленно, и только Отокар Кершовани не упал, как все остальные. Он не был убит — пуля прошла сквозь плечо, — и он почувствовал запах своей крови, которая дымно и размеренно вместе с дыханием выплескивалась на грудь.

— Научитесь сначала стрелять, — сказал Кершовани и медленно пошел на строй усташей, и шаги его были гулкими и тяжелыми, и усташи сухо лязгали затворами, и пятились назад, и смотрели на своего командира, а тот смотрел на них, а потом самый молодой усташ, тот, который охранял Цесарца в подвале, закричав что-то, побежал навстречу Кершовани, и взгляд Отокара не отталкивал, а притягивал его к себе, и он зажмурился, и выбросил вперед руку, и, только чувствуя, как пистолет уперся во что-то мягкое, нажал на курок…

…А Цесарца не расстреляли. По приказу Дидо Кватерника его насмерть забили длинными и тонкими деревянными палками. Дидо впервые в жизни наблюдал казнь, и проводили ее усташи, получившие инструктаж у Зонненброка, но они отказались от методов гестапо и казнили Цесарца так, как им того хотелось, — долго и мучительно, наслаждаясь его мучениями, считая, видимо, что чем отчаяннее страдает враг, тем сильнее они становятся.



…Штирлиц стоял на площади в Загребе и наблюдал, как вооруженные усташи силой загоняли людей в храм на торжественный молебен в честь великого фюрера; звучал Бах, звуки органа вырывались сквозь стрельчатые окна, и огромная скорбь была окрест, потому что музыка, рождающая слезы высокого счастья, сейчас вызывала слезы горя.


Москва — Белград — Загреб

1978

Примечания

1

Т а ф е л ь р у н д е — «застольные беседы» (нем.).

2

«Не понимаю. Мой муж работает в Берлине, я еду к нему» (нем.).

3

Предел пределов (лат.).

4

Дословно: говорящий «да». В данном случае — «во всем соглашающийся».

5

Архиепископ (сербскохорват.).

6

Сотая часть динара.

7

Тысяча.

8

В разуме нет ничего такого, что не содержалось бы раньше в чувстве (лат.).

9

Половина грузовика (сербскохорват.).

10

Кондитерская (сербскохорват.).

11

Форма сандалий (серб.).

12

Хлеб (хорват.).

13

Тюрьма (сербскохорват.).

14

Уха (франц.).

15

Послание (англ.).

16

Французская собака (англ.).

17

Резиденция загребского архиепископа.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29