«Чудеса!» — подумал Мирко.
Бусина была так совершенно кругла, и так бездонны были ее синие глубины, что глаз нельзя было отвести. А золотой знак сиял будто изнутри — на поверхности рука не ощущала ни малейшей бороздки или бугорка. Мирко вертел бусину и так, и этак, и всякий раз знак тоже поворачивался вместе с ней, сверкая тончайшей сканью. Он приблизил бусину совсем и прикрыл один глаз, как делают, рассматривая драгоценный камень, проверяя, нет ли в нем изъяна, и синева бусины вдруг разрослась, надвинулась и заполнила все вокруг, словно высокая небесная ширь без конца и края раскинулась перед ним. И — вот чудо! — показалось, что по этому небу пробежала тень облака! Да, действительно, внутри маленького шарика проплывали белые толстые облака, завитые, как барашки. А под ними, очень далеко внизу, виделось такое, от чего дух захватывало: Мирко будто бы взлетел высоко-высоко, как забираются порой только стаи диких гусей, и восторженно созерцал оттуда распахнувшийся во всей красе блистающий мир, который незаметно приблизился и занял собой все вокруг, будто и не в бусину малую глядел Мирко, а сам висел в этом неведомом небе.
Море, перекатывая крепкие мускулы волн, штурмовало острые зубья громовых скал, неприступной стеной охранявших побережье. Кое-где в тело камня вгрызались узкие змеистые заливы, и там берег постепенно превращался в желтый песчаный пляж. Дальше, взбираясь на низкие, круглые холмы, поднимался суровый лес и тянулся вглубь, сколько можно было разглядеть. И странно было видеть эти могучие ели и сосны сверху, словно превратили их в карликов, как деревья Снежного Поля, — правда, там не росли такие маленькие елочки. И лишь у самого горизонта угадывались синие тени горного хребта, затянутого пасмурной дымкой.
В другую сторону простиралось великое море. Мирко не видел моря никогда, но представлял его по рассказам дяди Неупокоя. Здесь, в бусине, гулял сильный ветер, и вся эта громадная масса воды пребывала в движении, составляя единое и даже, казалось, разумное целое. И словно чей-то суровый, но не гневный лик вот-вот готов был показаться из волн наяву.
Прямо внизу одиноко возвышалась голая черная скала, нависающая над бездной. В сравнении с ней остальные гиганты были все равно что кошачий зуб перед клыками древних, давно исчезнувших зверей, каких находили порой в мерзлой земле Снежного Поля. Под скалой вода вскипала белою пеной меж нагромождений каменных глыб, и волны здесь были величиной со средний холм. Холмы один за другим надвигались на берег — и опадали, откатываясь прочь, образуя у подножия водяную яму, где было видно обросшее бородой зеленых водорослей дно.
Но и сама по себе скала еще не была чудом. Чудом был замок из серого камня, гордо взметнувший две свои главные башни, словно бросив вызов неистовым морским ветрам. Не уступая твердостью природным скалам, тяжкие зубчатые стены щерились бойницами на неприветливую даль, блестел непробиваемым щитом булыжник двора, отполированный дождями и временем. Чайки носились над замком, они и были, скорее всего, единственными его обитателями. Все выглядело ужасно старым и давным-давно покинутым. По стенам ползло какое-то вьющееся растение, крыши жавшихся вдоль стен построек прохудились, кованые ворота покрыла ржавчина, и вокруг было не видно ни души.
И тем не менее замок еще жил. Это чувствовалось и слышалось, как глухая, непонятная, но властная речь древнего, затерявшегося во мгле веков народа, которую знали только колдуны хиитола. Глубокой осенью выходили они из четской глухомани и собирались на никем не обжитых мякищенских холмах с плоскими вершинами, окруженными валунами. Колдуны разводили по кругу девять костров, потом еще четыре костра — поближе к середине — и один, самый большой, точно в центре. После они долго расхаживали по площадке туда-сюда, пели и говорили на этом непонятном наречии, сжигали в огне какие-то травы — и так всю ночь напролет. Поутру все следы ночных костров тщательно убирались, засыпались даже пятна обожженной земли. Колдуны никого не подпускали к себе в это время ближе подножия холма.
Однажды Мирко с приятелем, укрывшись в траве темным вечером, подслушали колдовское пение, но ровным счетом ничего не поняли. Мирко потом стал сниться неясный сон, повторявшийся время от времени, будто он бежит по деревянной лестнице, обвивающей крутую горку. На самом верху горы — стена из такого же камня, как и замок, виденный в волшебной бусине, а над стеной высится башня. Со ступеней лестницы открывался вид на горящие осенним пожаром леса, на пустоши, поросшие диким вереском, на гряду холмов, тянувшуюся на север. Внизу мерцала вода озер, ершился вокруг них тростник. Что это была за местность, не определил даже дядя Неупокой, когда Мирко рассказал ему о сновидении. А приятель Мирко — Руар — подался вскоре из Холминок незнамо куда, собрался тихо и ушел. Купцы, ехавшие с торга, говорили, что видели его на старой дороге, ведущей через холмы к Промозглому Камню.
Итак, замок жил, и был как-то связан с тем, что происходило в пучине под скалой. Черная громада была изъедена множеством трещин, щелей и пещерок, и в океане под скалой ощущалось присутствие какой-то неведомой силы, прорывавшейся наружу. Словно в воздухе звучала хрустальная мелодия, выводимая незримой рукой на искусно сработанных гуслях.
Изумленный и очарованный волшебной, невиданной картиной, Мирко не сразу понял, что солнца в том небе, что пряталось в бусине, нет вовсе, хотя свет щедро лился откуда-то. Понаблюдав еще немного, он сообразил, что сияние исходит там от того же золотого знака. Его не было заметно в небе, но свет его проливался на непонятный, но все-таки существующий внутри бусины мир.
Сколько просидел так Мирко, вглядываясь внимательно, стараясь различить еще какие-нибудь подробности, никто не считал. Потом видение подернулось голубоватым туманом, который становился все гуще и гуще. Сначала скрылись далекие горы, за ними утонул в мареве лес, вот уже и замок со скалой погрузились в сплетение токов и волокон, вот и море затянуло, вот пропали островерхие башни, и только облака поплыли среди бескрайней голубизны. Потом растаяли и они, и лишь знак мерцал хитро, переливаясь чеканным золотом.
Пришедши в себя, Мирко испугался, что просидел слишком долго и потерял много времени. Но вот диво! Солнце стояло на том же месте, что и тогда, когда Мирко приблизил бусину к глазам. Поглядев на солнце еще раз с некоторой опаской, — а вдруг еще что учудит? — Мирко спрятал бусину в карман и отправился за травой.
Когда постель была готова, а дрова и хворост запасены в достатке, Мирко решил поискать других диковин, но как бы усердно он ни смотрел под ноги, как ни пересыпал в ямке песок (не весь же холм раскапывать, в самом деле!), ничего примечательного более не обнаруживалось.
«Ну и ладно, — успокоился мякша, — волшебные вещицы и не должны валяться россыпями в одном месте — они являются невзначай и не всякому. А мне повезло — значит, добрый знак».
И Мирко вновь задумался над знаком в бусине.
Что значили эти незнакомые буквы на дядиной повязке? Надо было набраться храбрости да спросить у него. Хотя теперь Мирко сомневался, понимал ли сам дядя, что за слова носит. Небось, как и Мирко, думал, что это особая вышивка-оберег, принятая в странах по закатную сторону от Камня.
Мирко, как и многие мякши, разумел буквенную грамоту и старательно, под приглядом старика-кудесника (который был вовсе и не старик, просто отрастил длиннющую с проседью бороду и ходил косматый) царапал на лоскуте бересты черты и резы. Буквицы же на повязке были явно не предназначены для выцарапывания на коре. Плавные, округлые, их, должно быть, краской рисовали, а после уж и на вышивку перенесли и заключили — исхитрились! — в голубую бусину.
«Да, а что же солнце-то?» — спохватился опять Мирко. Хорошо, конечно, если останется чуток времени, чтобы успеть справить дела, и столь внезапную задержку дневного светила Мирко еще мог объяснить по примеру того, как во сне человек видит, что делает что-нибудь очень медленно, наяву же оказывается, что спал он совсем мало. Однако, если бы солнышко решило вдруг подольше постоять на небе или вовсе отправиться бродить там, как ни попадя, у Мирко возник бы повод либо думать, что он дорогою тронулся умом (благо что спросить, действительно ли то он видит, что происходит на небе, или бредит, было не у кого), либо испугаться, что он тихо-мирно свалился в подземную страну, где солнце гостит ночами, и что там делает, никому не ведомо. Может, и вправду стоит на месте, отдыхает, а может, куролесит, как скоморох. Но огромный, цвета расплавленной меди диск уже, как и положено, спустился совсем низко над зубчатой стеной леса.
Мирко любовался природой, отходящей ко сну: затихали птицы, устраиваясь, где кому удобнее: на камнях, кочках и ветвях; спрятались под коряги змеи, и нигде не было видно, как колышется трава в том месте, где пробирается-крадется лесная живность. Дневные звери уже подыскали себе место для лежки, а ночные еще не выбрались на охоту. Ничто не волновало тоскливую серо-зеленую поверхность, озаренную прощальными красноватыми лучами.
«И сейчас, как и тысячи лет назад, все точно так же», — думал Мирко. Ведь, верно, и людей-то еще не было, когда начало зарастать огромное озеро, и, может, не древний еще бог (а боги тогда запросто, не таясь, ходили по юной земле, давая имена всему и верша великие дела) стоял вот на этом холме, где было куда меньше земли и песка и куда больше голого гранита, и смотрел на заходящее солнце.
Возвратившись к роднику, Мирко умылся, спустился вниз — убедиться, не виден ли костер, — и поднялся назад. Предстояла первая (и последняя, как надеялся Мирко) ночь на болоте. И хотя Мшанник принял требу, окончательно успокоиться Мирко не мог. Болото — место особое, здесь всякое может случиться, чему и здешний владыка не указ. Сегодняшняя находка лишний раз подтверждала это.
Но тревоги не было. Единственное, что смутило Мирко еще при первом взгляде на место стоянки, были довольно свежие кабаньи следы на сыроватой от недавних дождей земле. Во-первых, что забыл кабан под соснами? На болотных островинах к юго-востоку встречались дубовые рощи, здесь же свинье поживиться было нечем. Во-вторых, удивительно, что след был один: кабаны в это время обычно ходят семействами. В-третьих, отпечатков было совсем мало, к тому же не видно было других разрушений, которые оставляет этот крупный, подвижный, любопытный и вечно голодный зверь: ни сломанной ветки, ни затоптанного куста, ни взрытого в поисках съедобных корешков мха.
Но поскольку нигде поблизости кабанов не было слышно, Мирко не стал волноваться понапрасну. В конце концов, где-нибудь неподалеку могло оказаться излюбленное место для кабаньих купаний — глубокая и грязная лужа, вблизи которой вепрь мог полакомиться мелкими болотными тварями.
Солнце тем временем, вопреки сомнениям мякши, скрывалось за западным краем мира. Красный закат предвещал назавтра погоду без дождя. Мирко подумал, что он удачно вышел к вечеру на этот двуглавый остров. На вершине трава не росла, значит, холодная роса не нарушит уют ночлега. Потянуло едва ощутимым низовым ветерком, который сдувал надоедливых насекомых.
Второй холм, до которого Мирко не успел дойти, был пониже, и вершина его хорошо просматривалась. Ничего замечательного, впрочем, там не наблюдалось.
Когда последний, почти невидимый уже луч погас, и только огненно-красная полоса осталась над чернеющим вдали лесом, Мирко отужинал и устроился под корнями сосны считать звезды.
К этим занятиям пристрастил его опять-таки дядя. Настоящим счетом назвать это было нельзя. Ночью дяде обыкновенно не спалось, и он сидел на завалинке, дымя трубкой, которую набивал крошевом из высушенных и измельченных трав. Прочие обитатели Холминок, во всем остальном уважавшие дядю и считавшиеся с его мнением, при виде исходившего из деревяшки дымка или выразительно переглядывались, или поминали праотца-первопредка. Старики, те и вовсе плевали в сердцах под ноги и выговаривали дяде за дурацкую непотребную привычку. Дяде это наконец надоело, и он, промаявшись без своего зелья день, отводил душу ночами.
Мирко, тогда живший в доме Неупокоя — у мякшей было принято отдавать мальчиков на воспитание в семью к дяде по материнской линии, — летом ночевал на сеновале и присматривал заодно за двором. Случалось, что в курятник по ночам пробиралась лесные звери: хитрая лисица или красавица рысь, и надо было держать ухо востро. Мирко порой долго не засыпал. Ему недоставало обыденного дневного общения, и он восполнял это размышлениями, фантазиями и видениями наяву, играющими занятные представления на фоне дощатой крыши, в узкие щелочки которой заглядывало темно-синее небо.
И вот однажды дядя подозвал Мирко, велел ему сесть рядом и стал, указывая на ночные светила, объяснять, как ходят они по небосводу и какие приметы кажут, как, следуя за звездой, держать ночью путь, чтобы не заблудиться. А еще рассказывал дядя о звездах диковинные, иногда непонятные, но захватывающие истории. Прежде Мирко думал, как следовало по вере мякшей, что звезда есть душа, вернее, глаза души того, кто не родился еще или уже умер. А по словам дяди получалось, что, оказывается, иной раз боги превращали в звезду великого героя или отважную женщину, иногда просто решали зажечь новую, что тоже было объяснимо: какая же душа народится без соизволения богов? Но случалось, что светила представлялись то рекой в небесах, то каменной россыпью, то костром, то составляли сложную фигуру — силуэт человека или зверя. Выходило, что по верхней стране бродили, как некогда на земле, вместе с богами разные люди, которые жили, сражались, ссорились, мирились, сеяли — в общем, делали все положенное людям.
Позже Мирко слышал подобные истории от Веральдена и других оленных людей, а потом, поведав как-то одну из них кудеснику, не получил, как ожидал, в ответ отповедь о небрежении к вере отцовой, но напротив, кудесник рассказал еще много других легенд. Хорошо было бы сидеть вот так ночью, чтобы с одной стороны был дядя, а с другой — кудесник, да слушать их обоих. Но, относясь друг к другу с необходимым почтением, они словно избегали встреч. Дело было в том, что дядя, отдавая должное традициям, не почитал мякшинских богов и отказывался приносить им требы. Это — особенно в последнее время — уже перестало удивлять: безбожников стало много, на них кудесник рукой махнул, но дядю он выделял почему-то среди прочих. В чем таилась суть, Мирко доподлинно не знал, однако догадывался: за Камнем или еще где принял дядя иную веру — это и претило кудеснику. Правда, Мирко ни разу не видывал, как дядя приносит своим богам требы или устраивает празднества.
Полюбовавшись на звезды, Мирко подумал, что дома как раз начинают сеять озимые, вспомнил мать, которая варила к спожинкам пиво и пекла пироги, выбирала, какого барана резать. Вспомнил сестер, ей помогавших. Вспомнил, как дядя учил его обороняться ножом и дубинкой, да и просто голыми руками.
Богиня Ночь летела над ним, распустив по всему небу густые и прекрасные черные волосы, и сквозь ее широкий плащ светили вечные звезды.
Мирко думал, что та вышедшая из камня женщина, пожалуй, не менее красива.
«А если я богиню целовал?! — ожгла его мысль. И тут же стало легко и смешно: — А если и богиню? Небеса, чай, не обвалятся!» И пусть простят ему Отец-Небо и Мать-Земля, пусть Ночь не сочтет за обиду, что он сравнил с другой ее красоту. Но почему-то ему хотелось, чтобы первая целованная им женщина оказалась именно богиней, ничуть не меньше.
Костер догорал, угли краснели изнутри жарко и загадочно, бормотала что-то в вышине сквозь сон старая сосна. И думалось, что не так все скверно на белом свете, как есть на самом деле. Пускай оказался он (или сам себе казался) чудаком, странным, не от мира сего, но разве мир не полон всяких странностей, стоило лишь выйти за околицу?
Он ждал от этого похода чего угодно: тугих железных тисков, которыми схватит непривычная чужая жизнь, или наоборот, что опадет знакомая обстановка существования, как листья по осени, сорванные внезапным вихрем, а вместо нее не останется ничего, кроме пустоты, какую видел он в выгоревшем заболоченном лесу: изломанные скелеты деревьев, мертвая стоячая вода, подернутая пленкой трухи и золы, черные ямы из-под выжженного торфа и бесконечный серый ветер, которому не за что зацепиться, которому ничто не противостоит.
Но пока все складывалось и вовсе неожиданно. Единственное, чего Мирко боялся по-настоящему, и боялся как раз теперь, что все это — и голубая бусина, и женщина из камня, и поцелуй, и даже уж на камне у кромки болота, знак милости Мшанника, — все рассеется, окажется обманом, хитростью, предательством, которым некто неведомый, безымянный заманивает его, затем чтобы… Зачем, Мирко не мог высказать словами, но это было хуже всего, хуже любой мыслимой беды.
— Эй, верхний человек! — донесся с низкого южного холма зычный крик.
Я вышел в поле.
Снежное дыханье
Меня коснулось. Из полночной тьмы
Я вышел в волю
С точной картой знанья:
За снегом есть зеленые холмы.
А за спиною
Жил огонь в камине
И жил хозяин — скряга, но не злой,
Жил чан с водою,
Жил кувшин из глины,
Жил медный таз с березовой золой.
Был пол застелен
Камышом зеленым.
От холода запрятав плечи в шаль,
Всегда при деле,
За посудным звоном
Жила хозяйки дочь — моя печаль.
А дальше где-то
За крыльцом высоким
Дорог лесных лег зябкий черный след;
А раньше — лето,
Озеро, осока;
А раньше — белый безначальный свет…
Я отвернулся, завернувшись в плед.
III. АНТЕРО
Бывает, когда ожогом укусит руку горячее железо или холодный лед. Боль проходит, а обиды нет — нельзя же дуться на собственную неосторожность. Бывает, кусает рассерженная собака или растревоженная гадюка. Это хуже, потому что надо долго лечиться, и даже есть риск умереть. Но боль опять проходит, а злиться на собаку или змею глупо — они защищались, не умышляя плохого. Бывает, боль исходит от холодного железа — от меча врага или предательского ножа, нежданно возникшего из складок одежды, отравленного тем же гадючьим ядом. Это гораздо обиднее и хуже, это даже трагично, ибо опять-таки можно умереть и, что нехорошо, умереть, разуверясь в людях и потеряв надежду. Но и это нестрашно: если ты не был зол и умел простить, простишь и это. Простится и тебе. И смерть будет скорой.
Бывает, когда кусает судьба — так, ни за что. Нет в ней ни расплавленного, ни холодного, ни презренного металла, ни ядовитых жал, ни бешеных клыков, ни падений, ни апофеозов. Есть одни только неудачи и маета, за которыми не видать ни зги, словно с завязанными глазами следуешь узким коридором. По сторонам — глухие стены, позади — слепой безначальный свет, к которому не вернуться. Впереди, в общем-то, он же, да дело ведь не в нем — в пути к нему. Нельзя полюбить неудачи, нельзя полюбить непреодолимые стены, нельзя любить себя, в них заключенного. Вот тогда и открывается в стене коридора лаз, ведущий в сторону от света — во тьму. А это и есть самое наихудшее, потому что там нельзя даже умереть.
— Эй, верхний человек! — долетел до Мирко зычный крик. — Кто таков будешь? Пусти к костру погреться!
Мирко аж вздрогнул. Кого еще леший принес? Какой разумный человек станет ночью по болотам шастать? Человек не станет, леший только! Неужто леший сам пожаловал? Но делать было нечего.
— А ты кто таков? — гаркнул в ответ Мирко, не поднимаясь, однако, с места. — Коли с добром — пожалуй, грейся! А коли нет — не пеняй потом!
Послышалось шуршание травы. Человек спускался вниз.
— Ого, суров ты! Не ершись, я зла никому не чиню! — прокричали снизу. Язык был родной, на нем говорили все народы от Вольных Полей до Снежного Поля, от полянинов до оленных людей. Вестимо, каждый народ привносил свое наречие. Этот, снизу, говорил наподобие полешука, но как-то мягче, растягивая звуки. Хиитола? Опять не совсем похоже. Ладно, посмотрим.
Незнакомец не таился, скоро взбираясь по склону, но и не спотыкался в почти кромешной темноте о корни и сплетения трав. Ветки не трещали под его сапогами — то ли он был лесным жителем, то ли хорошо знал дорогу. Мужчина, по всему, был некрупный — это угадывалось по легкой поступи и отсутствию громкого сопения.
Мирко встал, размял плечи и спину, подошел к костру так, чтобы его лица не было видно, а он сумел бы сразу разглядеть незнакомца.
И вот из темноты появился небольшого роста мужчина. Бородатый, но не заросший, черноволосый, одетый в меховую безрукавку, крашенную синим рубаху, поддеву, темно-серого цвета штаны и кожаные сапоги. Из оружия у него был только длинный нож на поясе.
— Не обессудь, — молвил ночной гость, и в отблеске костра на миг блеснули его зеленые, под густыми бровями, глаза, высветились победно вздернутый небольшой нос и гладкое румяное лицо. — Вестимо, столько лихих людей развелось, всяк на другого волком смотрит. Ты тут один ночью на болоте, вдруг — я, невесть откуда, невесть кто, — известное дело, боязно! — Так рассудительно продолжая, мужик подошел к огню, погрел руки, хвороста подбросил.
Он не был силачом, но и худосочным его нельзя было назвать. Так, обычный человек. На первый взгляд.
— Неправда твоя, уважаемый, — спокойно ответил Мирко, усаживаясь напротив. — Мне в лесу никогда не боязно.
— И то, — подхватил незнакомец, — честному человеку бояться не за что. — И опять протянул руки к огню
Мирко это немного удивило: ночи, конечно, уже были прохладны, но уж сильно озябнуть еще не давали.
Оба замолчали. У Мирко не было особой охоты беседовать — за день и без того набралось много впечатлений, которые теснились внутри, шумели, сплетались в причудливые образы, и он боялся; что не успеет ухватить их за хвост, и они разлетятся, как стая встревоженных птиц, не оставив наутро и следа.
— Да, ты спрашивал, откуда я, — встрепенулся пришелец. — Там, за болотом, — он махнул рукой в сторону полудня, куда держал путь Мирко, — моя деревня. А кто такой я сам, толком не скажу: мать — из хиитола, отец — полешук, бабка — тоже из полешуков, дед — хиитола. А как давно такая мешанина повелась, только небу известно, — усмехнулся мужик. — Ну, а ты?
— Мякша я. С севера. — Мирко был немногословен.
— Знамо дело, — закивал бородач. — Много таких через Четь проходит. Что вас, мякшей, будто шилом кто? Ты не думай, — извинился он тут же, — я тебя пытать не стану, у каждого свои дела. Я это вообще, наблюдаю. А зовут меня Антеро, — запоздало представился лесовик.
— Меня Мирко кличут. — Мякша зевнул и потянулся. — Так, на Вольные Поля направляюсь, доли искать.
— И то дело, — согласился собеседник.
Он уже стянул с себя заплечный мешок, вытащил оттуда краюху хлеба, берестяной жбанчик с крышкой и принялся за нехитрый ужин.
— А я, спрашиваешь, что ночью на болоте делаю? — Хотя Мирко ни о чем таком не спрашивал. — Дело пытаю или от дела лытаю? Да?
— Да, — отстраненно ответил Мирко, уносясь мыслями к недавно пережитому.
Единственное, что теперь отдаленно интересовало его в неожиданно обретенном знакомце, — это свежий хлеб и жбан. Квас небось или отвар брусничный, не иначе!
— Ага-а-а, — кивнул опять Антеро, многозначительно растягивая последний звук. — На, угостись. — Он извлек из мешка еще хлеба и протянул мякше.
Мирко благодарно и осторожно принял хлеб. Теперь у него не осталось сомнений, что ночной гость — не призрак, но человек во плоти, ибо разделил с ним хлеб.
— Есть кружка-то? — спросил хиитола — эта кровь в нем все же говорила посильнее. Он плеснул Мирко мятного кваса.
— Я на север иду. Счастья пытать, — добавил он просто.
Мирко чуть не подавился. Чудак-человек! Какое счастье на севере?!
— Нет на севере счастья, — убежденно сказал он. — Зря ты это.
— А ты знаешь, надо полагать, что такое счастье? — вежливо, все так же растягивая гласные, осведомился Антеро.
— Не знаю, — честно признался Мирко. — Только от счастья люди не уходят по доброй воле. А из Мякищей, сам говоришь, косяком идут.
— Уходят, ой как уходят, — грустно изрек чудак-человек. — От счастья то есть. И ты не знаешь, что такое счастье. И никто не знает. Знают только, что не правы, вот и ищут правоты. А правота — еще не счастье. А мне
знак был, ему и верю. — И он мечтательно улыбнулся про себя.
Мирко внезапно почувствовал несуразность положения: едва встретились, а уж завели какой-то заумный разговор о счастии. Ночью, среди болота! Нет чтобы, как все разумные люди, посудачить о житье-бытье, делах, посоветовать друг другу, как лучше пройти по знакомым каждому местам. Но вот что он за знак помянул?
— Скажешь, что это такое я говорю? — угадал его мысли хиитола. — Взрослый, мол, уже человек, семью пора иметь и дом ладный, а не по лесам бегать? Оно так, только не будет ничего этого, покуда сам себя не нашел. А без примет ничего не найдешь, только впустую растратишься.
— За хлеб благодарствуй. — Мирко аккуратно собрал на ладони оставшиеся крошки и отправил в рот. — Антеро, будь милостив, расскажи про знак, коли хочешь. А я тебе про себя да про дорогу на север взамен поведаю. А? — обратился он к гостю. — Все одно, я уж не засну теперь, да и у тебя сна ни в одном глазу.
— Хорошо, послушай, — согласился тот, достал из мешка теплый плащ, запахнулся в него и начал с того, как лет двадцать назад они с дедом, собирая в болотной глуши целебные травы, забрались далеко на северо-восток от деревни.
— Там, в глуби, болото — не чета этому. Черная топь кругом. Это дед мой только и мог там ходить, — рассказывал хиитола неторопливо. — У него как чутье было на тропы. И вот, вышли мы на острова, где никто не селится и люди куда не заходят. А если и бывают, то лишь за травами целебными, каких нигде более не сыщешь. К нам в деревню однажды мудрый знахарь — полянин из Радослава — заезжал. Уж где он только не был: и в Арголиде, и за Камнем, и к степнякам захаживал, и к людям, которые огню поклоняются. И вот прослышал о четских болотах и к нам явился на те травы поглядеть. Долго их в руках вертел, все головой качал, сказывал, что великая целебная сила в них есть, и просил на острова сводить. Еще говорил, что травы те очень древние, и по всем прочим краям, где когда-то исстари произрастали, они повывелись, а вот в Чети зачем-то остались. Снадобье из этих трав, и вправду сказать, дивное: раны излечивает такие, после каких и выжить, кажется, невозможно, а еще и лихорадку, и простуду, и иную хворь одолевает. И от похмелья помогает, — ухмыльнулся рассказчик. — А еще они не только тело — душу бодрят. Знамо дело, иной раз так паскудно бывает, а кинешь щепоть сушеной той травы в кипяток, и такой дух пойдет благостный, что легко вдруг все кажется, будто горы свернуть можешь. Только вот печаль потом является, — он потеребил пальцами бороду, вздохнув, — светлая такая, как не отселе. Так вот, — спохватился Антеро. — Пошел тот лекарь с моим дедом и еще с одним мужиком из тех, что лучше всех топи знали, на острова. А вернулись дед и мужик тот без лекаря. Сказывали, три дня и две ночи он как зачарованный ходил, каждое дерево и травинку чуть не обнюхивал и все просил их рассказывать, от какой хвори то да от чего это растение излечить способно. И даже надумал на себе их проверять.
— Как это «на себе»? — изумился Мирко.
— А вот взял нож да как полоснет себя по руке, аж белый весь стал. Да не просто так, а самый старый, ржавый да грязный нож выбрал, да еще смочил его гадостью какой-то. Посидел немного и говорит деду, что, дескать, худо ему, пускай они снадобье из тех трав ему готовят, потому желает он испытать, как действует. Ну, дед смекнул, что к чему, да и видит: тому и впрямь вовсе худо. Мигом они все сготовили и подают мудрецу, а он уж и не белый — синий стал, пена на губах. И что думаешь? Через час как новенький оказался, а через два от раны только рубчик остался.
Так они время и проводили. А на третью ночь стали укладываться. Порешили, что сперва мужик наш будет сторожить, после — лекарь, а до света — дед. Мужик свое отстоял, разбудил лекаря. Тот мужчина был ладный, собой пригожий, не старый еще, хоть и седой весь, — да еще бы: полмира обошел, и с ножом управлялся ловко, и в охоте толк знал. Ну вот, подсел он к костру, вытащил свои пожитки ученые — свитки, какую-то палочку достал хитрую, чтобы писать, значит, — и за работу принялся. А мужик спать устроился.
Деда-то моего будить не надо было, он сам всегда поднимался, когда хотел. И вот, встал — уж небо на восходе посерело, — а ученого-то и след простыл! Только свиток пустой остался, и в начале записано что-то. И знак непонятный нарисован. Дед мой грамоте не разумел, а после хиитола-колдун в деревне прочел, что, мол, меня не ищите, с теми ухожу, кто издревле тут обитает, а когда вернусь, то неведомо. И деньги все, что при нем были, деду и мужику тому оставляет. А знак такой — колдун сказывал — на камне высечен, что на островах тех есть. Другой старый колдун, который туда добирался, его видел. Наши тогда для порядка еще поискали по лесам, только не нашли ничего и домой воротились.
Антеро поднялся, подбросил хвороста.
— Ты не опасайся. Здесь места чистые, в смысле люда. Да и так… — Он повертел неопределенно пальцами. — Можешь костер открыто жечь, не обманешься.
Он вновь устроился на мешке и продолжил повествование:
— Так вот, пришли мы на те острова. Дед меня сразу на место привел, где знахарь пропал, а там еще их шалаш остался, из прутьев сплетенный. Трава, конечно, сгнила, а остов уцелел, мы его заново травой покрыли — славно вышло. А потом стали травы собирать да сушить. И, веришь ли, нет, такой покой в том месте, так дышится вольно, будто травень-месяц вечный вокруг, только печаль эта самая не отпускает.
И сам вот сказал: «травень», а вроде как и осень, как звенит что-то неслышное в воздухе, точно вот-вот журавли закурлычут. А после пошли мы камень смотреть — он в самой сердцевине тех островов. Как через
лес пройдешь — мы с полудня подбирались, — сразу луг широкий и вид на болото и на другие островины. Трава на лугу рослая, густая, цветы разные, и обычные, и диковинные.