Глава первая
Светловолосый паренек в синем летном комбинезоне и запыленных сапогах лежал под нагретой от солнца плоскостью штурмовика и смотрел в ослепительно голубое небо, по которому медленно-медленно передвигались редкие, розовые от солнца облака – на высоте был ветер, не улавливавшийся на земле. Паренек вглядывался в небо, будто там, в голубизне, хотел найти ответ на какие-то свои, мучившие его мысли. В глазах – пытливая строгость и еле сдерживаемое удивление. Гудели пылившие по аэродромным дорогам бензовозы и маслозаправщики, рядом вполголоса вели разговор механики и мотористы, доносился сдержанный смех недавно зачисленной в экипаж оружейницы ефрейтора Заремы Магомедовой, худенькой осетинки с густыми бровями, сомкнутыми над переносьем, с черными, немного удивленными глазами, с косой ниже пояса. Парень лежал и был настолько поглощен своими мыслями, что ничего вокруг не слышал.
Вглядываясь в ослепительную голубизну неба оп думал – что, если со всеми подробностями заснять на кинопленку его, Николая Демина, жизнь? «Пускай не всю жизнь, а самое значительное из нее, – поправлял он себя и тут же задавался вопросом: – Ну а что именно выделить из моей жизни как самое интересное? Глаза паренька становились задумчивыми, в них меркла строгость. Тонкие губы, сжимавшие сорванную травинку, начинали добродушно вздрагивать; травинка падала за воротник комбинезона, а паренек, улыбаясь, продолжал фантазировать: – Нет, это было бы здорово, и вот как бы я начал такой фильм. Прежде всего показал бы крутой берег речки Вазузы, а над ним черные избы нашего села. Нет, не черные, а белые, потому что действие происходит зимой. Речка подо льдом, на крышах шапки снега. Я с Петькой Жуковым возвращаюсь из школы.
В лицо ветер, метелица. А дома – мама. Она кочергой вытаскивает из печки ржаной каравай с поджаристой коркой, а сестренка Верка сидит под старенькой, еще прабабушкиной, иконкой на лавке и глотает слюнки. Потом мама режет хлеб и разливает по тарелкам дымящиеся наваристые щи. Я пытаюсь щелкнуть Верку расписной деревянной ложкой по лбу, но мама сурово останавливает: «Погодь-ка, Прохиндей Иваныч. Драться ты мастак, а вот что в тетрадках принес?»
Я торжественно достаю из сумки тетради, а в них почти в каждой красными чернилами красуются «отлично, отлично, отлично». И мама уже не притворно-ворчливым, а самым добрым голосом восклицает: «Ай да молодец Николка! Истинное слово, молодец! Смотри, Верка, в школу на тот год пойдешь, чтобы, как сынка, училась».
Потом мы ложимся спать, а мама убавляет в лампе огонь и, сидя за еще не убранным столом, подперев осунувшееся лицо руками, опять думает. Мы с Веркой точно знаем: думает она об отце. Она всегда о нем думает, когда мы ложимся спать, а большая горница погружается в полумрак, и только слышно, как за окнами повизгивает ветер да изредка потрескивает наст под ногами запоздалого путника.
Мы с Веркой никогда не видели своего отца и ничего о нем не знаем: где он и кто он. Только однажды летом, когда я бегал на ток помогать матери, я услыхал, как гренадерского телосложения тетка Маланья в сердцах сказала:
– Бедная Варюха! Своими бы руками этого ублюдка задушила. При живом-то отце двое сирот. Это на что же похоже!
А еще позднее стал часто наведываться в нашу избу дядя Тихон, добрый вдовый мужик, бывший конармеец, еще мальчишкой топтавший о буденновской армией донские и воронежские ковыльные степи. Он приносил нам замечательные, пестро раскрашенные глиняные игрушки. То улыбчивую матрешку, то злую, уродливую бабу-ягу со скорченной физиономией, то тачанку с пулеметчиками, совсем такую, как у буденновцев. Мы с Веркой бросались ему навстречу, едва только дядя Тихон перешагивал порог горницы и, нерешительно остановившись, снимал с головы выцветший от дождей и солнца городской картуз с модным длинным козырьком. С картузом дядя Тихон никогда не расставался.
– Можно, Варя? – спрашивал он у матери и опускал голубые стеснительные глаза, будто ждал от нее слова о чем-то очень и очень важном, на что матери решиться было трудно.
– Можно, можно, – не дожидаясь материнского согласия, галдели мы.
– Вы думаете, я что? – повеселевшим голосом говорил дядя Тихон. – С пустыми руками пришел? А ну налетай – кто на левый, кто на правый карман, выхватывай петушков и чижиков. Они сегодня со свистом.
…Как-то в грозовую ночь, когда молнии резали небо и даже кот с мяуканьем скребся со двора в дверь. Николка проснулся и увидел в горнице две освещенные молнией фигуры: дядю Тихона и мать. Они сидели на разных табуретках и вели какую-то, видно, длинную беседу. Мать говорила сухим ровным голосом, а дядя Тихон горячился, отчего голос его вздрагивал и перескакивал с низких нот на высокие.
– Нельзя так, Варюха, – убеждал дядя Тихон, – пора бы уж этого вертопраха навек позабыть.
– Он им отец, Тихон, – громким шепотом возражала мать.
– Да какой же он им отец, если они в глаза его не видели! Да и муж тебе какой?! Ты первая баба на селе, ударница лучшая. А он – кто? Кто, я тебя спрашиваю?
Кулацкий племянник, жалкий гармонист в клубе – два прихлопа, три притопа! Да и знать ведь тебя не хочет.
Эх, Варюха! Дорого ты поплатилась за эти черные брови.
– Не я одна, – горько вздохнула мать.
– Вот и пора бы об этом позабыть, – настаивал дядя Тихон. – Надо все сызнова начать. Я же к тебе по-серьезному, не на баловство какое-нибудь зову. Или мне не веришь?
– Верю, Тиша, – сказала мать и поперхнулась каким-то незнакомым Николке сдавленным грудным смешком. – Ты же весь добрый и светлый. Совсем как большой ребенок. Только прости меня на неласковом слове: не хочу я второй раз судьбу свою испытывать, не хочу.
– Это ты твердо? – глухо переспросил Тихон.
– Твердо, – решительно подтвердила мать. – И не надо больше меня пытать.
– Ну тогда прощевай. – Дядя Тихон поднялся с тяжелым вздохом и, натыкаясь на табуретки, шагнул в сени. Звякнуло опрокинутое ведро, лязгнула на двери щеколда. А мать, оставшись одна, вдруг горько и как-то безысходно заплакала. Николке захотелось ее утешить, и он стал было спускать с кровати босые ноги, но вдруг подумал, что нельзя ему сейчас вмешиваться в этот не во всем понятный ему разговор, и удержался от первого порыва.
…Жаворонок с треньканьем взмыл над аэродромом и, набрав высоту, снова ринулся к земле. Парень в летном комбинезоне, приподнявшись на локтях, проводил его глазами… Вздохнул: «Все-таки любопытно, подошло бы такое начало для фильма про мою жизнь? А может, показалось бы скучным, неинтересным. – Он рассмеялся. – А я бы тогда другое предложил. Детство в сторону, сразу быка за рога. И заголовок соответствующий.
Например, «Личная жизнь Николая Демина». А начать хотя бы с того, как я стал летчиком. Все-таки забавная была процедура».
Он тогда закончил восьмилетку и по настоянию матери, стремившейся удержать сына возле родного очага, решил поступить в сельхозтехникум. Все было уже отмерено и взвешено, но вдруг полетело в тартарары. Тот же самый Николкин однокашник по восьмилетке Петька Жуков остановил его как-то у калитки и таинственными знаками отозвал в сторону.
– Куда надумал? – спросил он без обиняков.
– В Вязьму, – гордо ответил Николка. – Говорят, там сельскохозяйственный техникум самый лучший.
Петька Жуков скроил презрительную гримасу.
– Дура! Плюнь ты на это! Я тебе такое сейчас скажу! – Он наклонился к его уху и таинственно зашептал: – Я вот завтра в райцентр еду. Там в райкоме комсомола командир какой-то, не то майор, не то подполковник, из летной школы прибыл. Будет в училище парней отбирать. Айда вместе. Я тебе по секрету скажу, что всю весну к этому готовился. И мускулатуру смотри какую отрастил, и стометровку не хуже твоего Серафима Знаменского бегаю! У летчиков, знаешь, зарплата – во! А форма такая, что девки сплошняком будут замертво при одном виде падать.
– На ком же тогда женишься, если все так уж и замертво? – уколол его Демин.
– Дура! – вскипел Жуков. – Те, что не попадают, самые стойкие, – твои и будут!
– Небось все ты врешь, – недоверчиво протянул Демин, но друг его подбоченился и повернулся спиной.
– Креститься не буду. Как-никак член ВЛКСМ. Не хочешь – не верь. Небось от мамкиного подола боишься оторваться. Тогда я пошел.
– Подожди, подожди, – забеспокоился Николай. – Значит, говоришь, в летчики будут отбирать?
– Нет, на молочнотоварную ферму, – огрызнулся Петька без особой злобы. – В доярки. Там тетя Луша и бабка Авдотья уходят на пенсию, так ты на их место. Тебе в самый раз.
– Постой, – остановил его Демин. – Так ведь летчики – люди особенные. Их в небо еще с детства тянуло, сам в одной статье прочитал. Разве нас, лаптежников, примут!
– Ну и оставайся бычатам хвосты крутить, – рассердился Петька и не очень скорым шагом пошел от него. – А я лично в зоотехники не собираюсь. Бонжур!
Но Демин его нагнал и сказал заискивающе:
– Петь, а Петь, а может, и мне попробовать? Только что я мамане скажу? Убиваться же будет.
– Дура! – добрее протянул Жуков. – Скажи ей, что отправился на поиски этого самого сельхозтехникума, где она тебя студентом видеть желает…
На следующий день они отправились в райцентр на пароконной председательской линейке, посланной за агрономом райзо. Копей гнал дед Ипат, семидесятипятилетний правленческий кучер с широким, зычно улыбающимся ртом, в котором поблескивал единственный золотой зуб. Про него дед Ипат говорил:
– Это мой коренник.
Все село знало, что золотой зуб – гордость Ипата, и не было на селе избы, какую обошла бы история, связанная с его появлением. Ипату пришла пора вставлять зубы, нужны были деньги, и как раз в это время с далекого Тихоокеанского флота прислал ему письмо родной внук, старшина первой статьи. Сообщая не без гордости, что он получил премию за одно изобретение, он спрашивал, какой деду привезти подарок. «Никакого не надо» дорогой внучек, – отписал ему тогда дед Ипат, – пришли только денег для золота на зуб, иначе вся челюсть полетит к чертям». Внук прислал маленькую желтую фигурку – золотую гейшу. Все село ходило к Ипату дивиться на нее. Мужики цокали языками, глядя, как ловко вылеплены у танцовщицы ноги, плечи, груда. А потом дед Ипат взбеленился:
– Будем кончать это форменное безобразие!
И вскорости переплавил гейшу на золото, столь необходимое ему для зуба. Потом вся деревня говорила:
– У деда Ипата зуб из балерины…
…Гнедые раскормленные кобылицы резво мчали линейку по зеленеющим колхозным полям. Над посевами носился легкокрылый теплый ветер, и красивым веером золотые колосья разбегались то в одну, то в другую сторону. Всхрапывали озорно кони, кидая пролетку в крутые балочки и вынося из них на косогоры. Сухая пыль поднималась из-под копыт, садилась на лица и одежду тонким седым слоем. Пользуясь глухотой деда Ипата, Петька Жуков пространно рассуждал, каким он станет летчиком, как будет прилетать к родному селу и крутить над крышами своего и Николкиного дома затейливые страшные бочки.
– И на самой низкой высоте. Как Чкалов! – петушился Жуков. – Чего на меня смотришь такими квадратными глазами? Аль не веришь?
– Да верю, – отмахивался от него Демин. – Чего пристал, как репей!
– То-то, – успокаивался Петька. – Я парень рисковый. Это точно.
В райкоме комсомола ребят сразу пропустили к первому секретарю, угреватому, сутулому Вене Воробьеву.
Выслушав просьбу Петьки Жукова, он озадаченно протянул:
– Так ведь контингент для медкомиссии уже отобран.
– Подумаешь, контингент! – взорвался неистощимый Петька. – В том контингенте настоящих колхозников небось раз-два, и обчелся, а дальше районная интеллигенция и дети совторгслужащих.
В серых глазах Вени Воробьева загорелся огонек.
– А ведь идея! – вскричал он. – Ты сам не знаешь, парень, какую идею подал. Не зря Владимир Ильич говорил, что надо не только массы учить, но и учиться у масс. Ты прав, товарищ. Нам действительно недостает ребят из колхоза, и поэтому вас обоих направляю своею властью к медикам, а потом мандатная комиссия разберется.
И они очутились в одноэтажном белокаменном здании районной поликлиники, все кабинеты которой в тот день были заняты врачами из горвоенкомата. Поликлиника была заставлена аппаратами, которых не было раньше в этом мирно дремавшем на солнце здании: и огромный металлический бак, в который надо было дуть изо всех сил, и неудобное, стремительно вертящееся кресло, и какие-то особые таблички для проверки зрения. Были врачи малоразговорчивыми и строгими. Жесткими пальцами они ощупывали и простукивали кандидатов в летчики, безжалостно вертели их на противном кресле, после чего у некоторых под ногами шатался пол, заставляли крутиться на турнике, а потом спрыгивать на землю и приседать с закрытыми глазами…
К вечеру усталые и даже чуть осунувшиеся от пережитого Николка и Петя зашли к Вене Воробьеву и доложили, что медкомиссию полностью прошли.
– Вот и хорошо, – одобрил секретарь райкома. – А теперь приходите завтра к двенадцати дня, все и определится.
Ребята озадаченно переглянулись.
– Дык как же, – растерянно пробормотал сразу утративший бойкость Петька. – Мы же из Касьяновки.
А здесь ни родных, ни знакомых. И возвратиться к ночи обещали.
Веня Воробьев был добрым парнем и к тому же все понял сразу. Смуглая рука комсомольского вожака несколько раз покрутила телефонный диск.
– Здравствуйте, Павел Артамонович. Хочу доложить, что все мои комсомольцы прошли медкомиссию.
Завтра в двенадцать будут у вас в кабинете. Вот только не знаю, что делать с двумя. Они из Касьяновки, из колхоза «Красный луч». Нельзя ли с ними решить сегодня?
– Гм… Ну ладно, пусть зайдут, – последовал ответ.
Когда вместе с оробевшим и притихшим Петькой Жуковым Николка проник в просторный кабинет, он не без удивления увидел за большим письменным столом их предрайисполкома Павла Артамоновича Долина. Его он много раз видел на колхозных полевых станах и во время сева, и на уборочной, видел и в сельсовете и в школе. Даже домой к ним Долин заходил два раза и о чем-то долго разговаривал с матерью. Но сейчас он показался вдруг Николке очень строгим и неприступным.
Был Павел Артамонович в синей гимнастерке, туго перепоясанной тонким кавказским ремешком с блестящими насечками. На груди, как и всегда, два боевых ордена Красного Знамени. Он ими очень гордился, потому что получил их за работу в ВЧК, когда выполнял задания чуть ли не самого Дзержинского. У Павла Артамоновича широкое спокойное лицо с немного насмешливыми, но добрыми и вовсе не подозрительными глазами, так что не сразу поверишь, что этот человек выслеживал шпионов, допрашивал деникинских полковников, стрелял в убегавших бандитов. Правая щека изуродована длинным рубцом, слегка скошена челюсть. Это в девятнадцатом отмахнулся от него шашкой один из врангелевских адъютантов, да неудачно, потому что секунду спустя пуля из маузера, вскинутого Долиным, успокоила белогвардейца навек…
Павел Артамонович вышел из-за стола. Хромовые сапоги издали легкий скрип. Чуть прищурившись, он посмотрел на ребят, нерешительно тискавших в руках фуражки.
– Так что же, садитесь, в ногах правды нет, – прогудел председательский басок. – Жуков – это ты? – ткнул Долин пальцем в Петра.
Тот удивленно вздрогнул, чуть даже не спросил, откуда, мол, знаете, да увидел на столе длинный белый листок с прикрепленной к нему в верхнем уголке фотографией и смолчал. Николка уместился рядом, накрыл загоревшими ладонями латаные коленки и сердито посмотрел на товарища. Ну и брехло же Петька. Врал, врал, что отбирать в летчики майор или подполковник приехал, а на поверку оказалось, что самый главный в этом деле их предрика. Тем временем Павел Артамонович задал Петьке несколько вопросов о родителях, о школьных отметках. Когда предрика спросил, почему тот решил идти только в летчики. Петька закипятился, ладонью стукнул себя в грудь:
– Как почему, товарищ Долин? Я парень рисковый, из меня знаете какой летчик получится! Когда выучусь, такой «мимельман» сделаю!
– Не «мимельман», а «иммельман», – усмешливо поправил Долин. – Ну ладно, Петр Жуков. Теперь ожидай решения.
– Здесь? – нелепо переспросил Петька, но Долин покачал головой:
– Дома. По почте получишь.
Петька покинул кабинет, а Долин подошел к Николке, положил ему на плечи тяжелые ладони. И не только положил, сильно как-то придавил его к стулу.
– Да-а, вырос ты, Николка, – проговорил он медленно, – так вытянулся, что я бы на улице тебя уже и не признал. Помню, как ты, белоголовый, на току бегал.
И всегда капля под носом: и зимой и летом, что называется. – Он выпрямился и отошел к распахнутому окну. Остановился у подоконника спиной к парнишке. – Мать-то не обижаешь?
– Не, что вы, – протянул Николка.
– Смотри, она у тебя хорошая.
– Мне это лучше знать.
Долин резко обернулся, смерил удивленным взглядом Николку.
– Ишь ты, за словом в карман не полезешь. – И рассмеялся. А глаза строго и ощупывающе смотрели в лицо Николке. «Небось на допросах он так и на арестованных смотрел, чтобы правду выпытать. Вишь, как сразу лицо изменилось», – подумал Николка, но не отвел взгляда. Долину понравилась эта минутная борьба.
– В тебе что-то есть от деда, Варвариного отца.
– А вы его разве знали?
– Знал, – как-то неохотно признался Долин. – Щеку мою видишь? Это он меня, окровавленного, из-под коня тогда вытащил, в лазарет под пулями доставил.
А я ему и спасибо сказать не успел. Его в тот же день… на Сиваше снарядом. Хороший у тебя был дед. – Долин помолчал и так же неожиданно спросил: – А про отца, что скажешь?
Николка вздрогнул и поднялся, как на экзамене»
– Бросил.
– Гад он, – безжалостно отметил Долин.
– Не знаю, – упрямо сказал Николка и, тряхнув головой, смело посмотрел в глаза председателю, чуть не с вызовом повторил: – Не знаю!
– Да чего там «не знаю»! – вскипел Павел Артамопович. – Бросить детей, ни разу не попытаться на них взглянуть – это ж самое беспардонное предательство. Такому ни в борьбе, ни в бою верить нельзя. Да я бы такого, попадись он в мои руки…
– Не знаю! – глухо уронил Николка.
Увидев в глазах у парня крупно навернувшиеся слезы, бывший чекист с непохожей на него нежностью погладил крутой мальчишеский затылок:
– Ну, вот, а еще летчиком стать собираешься.
– Я не буду, – угрюмо заметил Николка и отмахнулся мятой в кулаке кепкой, словно ему было жарко.
А Долин снова подошел к окну, его что-то там заинтересовало. Председатель с интересом за чем-то наблюдал, и новый вопрос застал Николку совсем врасплох.
– А зачем ты, собственно говоря, хочешь стать летчиком?
Николка молчал, собираясь с мыслями. Но Долин не стал дожидаться, ответил сам, продолжая смотреть в окно:
– Если ты хочешь стать летчиком для того, чтобы совершать только подвиги, возьми свое заявление обратно. Если ты хочешь гнаться за Чкаловым и обязательно стать таким, как он, тоже возьми свое заявление обратно.
Не ошибешься. Нам не нужны герои-одиночки. Не для того мы проводим этот набор. Пойми, Николка, другое приходит время. Сейчас дело не в перелетах дальних и не в рекордах.
– А в чем же? – озадаченно спросил Демин.
– В том, что фашисты готовятся к войне. И она разразится, эта проклятая война. Через год, два, три, но обязательно разразится. Не таков Гитлер, чтобы отказаться от своих планов и от своего сочинения, которое он назвал «Майн кампф». Моя борьба, значит.
– Знаю. У меня по немецкому пятерка, – похвастался Демин, по Долин как будто и не слышал.
– Нам нужны сейчас не герои-одиночки, – продолжал си, а тысячи воздушных солдат. И чтобы каждый из них шел на полеты не как на подвиг, а как на работу. Нелегкую, но нужную для человечества. Шел, как твоя, скажем, мать, Николка, выходит на сев или покос. Как сам ты ходишь в школу. Каждый день, каждый день. Понимаешь? Летчик – это не тореадор какой-нибудь. Кстати, ты знаешь, что такое тореадор?
– Знаю, Павел Артамонович, – отмахнулся Демин, – я эту оперу «Кармен» два раза по радио слушал. Арии могу из нее петь. И «Фиесту» этого самого писателя… как его…
– Хемингуэя, – засмеялся Долин, отходя от окна.
– Вот, вот, Хемингуэя, – обрадовано подхватил Николка, – я его «Фиесту» тоже читал… Только не все в ней понял. Пьют там очень много.
– Ладно, ладно, придет время – поймешь, – совсем уже развеселился предрика и, подталкивая его к двери, сказал: – А теперь дуй домой, Николка. Матери привет.
А вызов, если примем решение, получишь.
И случилось так, что он действительно получил вскоре повестку, где предлагалось ему явиться в райвоенкомат еще на одну комиссию – самую главную. Что же касается Петьки, то и ему был прислан зеленый конвертик, только с уведомлением, что медицинская комиссия по состоянию его здоровья не имеет возможности рекомендовать его в летное училище. После этого Петька несколько дней не показывался на глаза ребятам, а мать Николкина, узнав о решении сына, не находила себе места: то ревела в три ручья, то грозилась его побить, а потом снова начинала реветь. И так продолжаюсь, нога дядя Тихон не урезонил Варвару:
– Аль ты всю жизнь под подолом держать его собралась? Смотри, богатырь какой вымахал. Разве такою удержишь! Пусть вылетает из родимого гнезда. Гляди, еще комбригом каким авиационным станет, по струнке будем при ем ходить…
И уставшая от горя Варвара обессиленно согласилась.
– Я только на что надеюсь, – подавленно сказала она. – Может, его, шалопая, на той самой главной комиссии забракуют.
– Не-е, – засмеялся дядя Тихон, – приготовься к разлуке, мамаша. Не воротится он больше к нам в Касьяновку на постоянное местожительство. Только как гостя жди, с обновами.
Лежа под нагревшейся плоскостью штурмовика, Демин вспомнил, как он рвался из училища на фронт.
Но завершить программу обучения удалось лишь в начале сорок третьего. Это уже была весна нашего наступления; фашистская Германия только-только успела оплакать армию Паулюса, разбитую под Сталинградом, были уже освобождены Ржев, Вязьма, Гжатск. Выбили немцев и из родной его Касьяновки, находившейся на стыке Вяземщины и Смоленщины. Демин, давно не имевший известий от своих, наконец получил от матери письмо. Сердце его заледенело, когда он прочитал его. Где-то поблизости гремела артиллерийская канонада; уже второй день шло сражение на Курской дуге, уставшие за день летчики спали в землянках, а Демин, дежуривший на командном пункте, все повторял и повторял про себя корявые материнские строки, и перед ним вставали картины одна другой страшнее. Злые слезы текли по его лицу. Маленькая сестренка Верка! Он рос с ней вместе и по обязанности старшего брата стирал ее платьица и чулки, пришивал оторванные пуговицы и провожал в школу.