В скверике на самом конце скамейки, едва просохшей от свежей зеленой краски, одиноко сидела пожилая женщина в платье из старомодного клетчатого «японша» и вязала. На ее коленях лежал клубок зеленых шерстяных ниток, в руках, почти не тронутых старческой желтизной, бойко сновали поблескивающие в лучах утреннего майского солнца спицы. Был тот ранний час, когда большой город лишь пробуждался и особенно резок был шум первых троллейбусов и автобусов, и, кроме дворников, продавцов и школьников первой смены, никто никуда еще особенно не спешил. Через зеленый скверик с каплями росы на подстриженных кустах тем более никто не проходил. Вот почему женщина обернулась на скрип гравия под чужими приближающимися шагами и увидела высокого плечистого мужчину с копной седых волос в легком песочного цвета костюме и давно не модных коричневых нечищенных полуботинках, так не гармонирующих с этим костюмом из тонкой дорогой шерсти. Она и раньше не однажды видела его в этом скверике и про себя отмечала: «Как этот человек удивительно прямо держится, не горбится и не сутулится, а ведь лет ему по-видимому немало».
В этот ранний час все скамейки в скверике пустовали, но вдруг незнакомец, откровенно усмехнувшись, подошел к той, на которой она сидела, и опустился на другом ее краю. Женщине этот его поступок показался нескромным, и она поспешила отвернуться. А когда, уступая любопытству, искоса поглядела в его сторону, увидела, что на этот раз в руках у мужчины был какой-то небольшой не то футлярчик, не то несессер из коричневой кожи. Тот его поставил рядом, раскрыл, и женщина едва не ахнула от удивления. Крупными пальцами незнакомец деловито вытащил из него такой же клубок шерсти, только не зеленый, как у нее, а красный и тонкие длинные спицы. Сноровистыми движениями, взяв все это в руки, он тоже стал вязать, и женщина замерла, пораженная тем, как быстро и красиво пожилой человек это делает. Женское любопытство взяло верх, и она не удержалась от восклицания:
– Как! Вы вяжите?
– Чего не сделаешь от скуки, – вздохнул мужчина, и в его серых глазах зажглись веселые огоньки, а тщательно выбритые губы дрогнули в усмешке. – Ведь я же на пенсии, вероятно, как и вы.
– Угадали, – качнула женщина высокой по моде уложенной прической. – Шутка ли сказать, тридцать пять лет физику и математику преподавала в старших классах. Такая жалость.
– Зачем же вы тогда ушли? – напрямую спросил сосед по скамейке.
– Да ведь сердце пошаливать стало. И мысль одна и та же подтачивала сознание. Сколько молодых талантливых ребят после вузов приходят, а такие старушки, как я, дорогу им закрывают, если по-честному разобраться.
– Мысль правильная, – согласился незнакомец, – но какая же вы старушка. Вам и пожилой грешно себя называть.
– Ой и не говорите. Разве для женщины пятьдесят семь лет молодость.
Он смотрел на ее умытое утренним солнцем лицо, видел под узкими светлыми бровями беспокойно-веселые глаза, тонкие бледные губы, очевидно незнакомые с помадой, окруженные сеткой морщин, и ощущал, что всего его пронизывает какое-то доброе состояние покоя, какого давно он не ощущал.
– Что же мне тогда говорить, – засмеялся он от души, и вязанье в его руках дрогнуло. – Мне уже шестьдесят пятый пошел, и то стариком не хочется себя считать.
– Видите ли, – возразила женщина, – у вас, очевидно, жена, дети, а я совсем одинока.
У соседа побелели губы, и он сухо сказал:
– Жена моя десять лет назад умерла от голода в ленинградской блокаде, сын – летчик-истребитель разбился в прошлом году на тренировочных полетах.
Внезапно он торопливо уложил в кожаный футляр свое вязанье, резко поднялся со скамейки, отрывисто произнес «извините, опаздываю». И ушел. А она осталась страшно огорченная, что своим бестактным вопросом причинила ему страдание. Три дня подряд в обычные свои утренние часы учительница приходила в скверик и садилась на облюбованную скамейку. Но варежки, которые она задумала связать, плохо подавались, и она поймала себя на мысли, что слишком часто отрывает глаза от спиц и с надеждой оглядывается по сторонам. Оправдываясь перед собственной совестью, она про себя твердила: «Да, да, мне его надо обязательно увидеть, чтобы извиниться за то, что была такой нелепой». Но мужчина как сквозь землю провалился. Варежки уже были близки к завершению, оставалось довязать палец на правой, когда в прохладное ветреное утро она услышала скрип гравия под ногами и, подняв голову, увидала его. Был он в том же костюме, но в новой старательно выглаженной льняной рубашке, пестрой от мелких ярко-розовых тюльпанчиков. Он как ни в чем не бывало раскрыл кожаный футлярчик, достал вязанье, и учительница с удивлением, не веря глазам своим, обнаружила в руках у пожилого незнакомца две совершенно законченные варежки. Аккуратные, красные, с вкрапленными в них черными елочками.
– Вот это да! – игриво воскликнула она. – И какой же счастливице, разрешите узнать, предназначен этот подарок?
Он насмешливо посмотрел на нее широко раскрытыми светло-серыми глазами:
– Вам.
Женщина вспыхнула так, что от мочек ее ушей наверняка можно было в эти секунды прикуривать, и целую минуту обескуражено молчала.
– Если бы я знала, – промолвила она наконец, не поднимая глаз. – Я бы вам не такой подарок приготовила. Он теперь за мной, так и знайте.
С того дня она стала называть его Сергеем Афанасьевичем, а он ее Клавдией Степановной. Каждый день по утрам и вечерам по часу, а то и по два просиживали они на этой самой скамеечке, но уже не на разных концах ее, а рядом, и никто из посетителей скверика больше не смел на нее опускаться, храня их уединение. Время не стояло на одном месте. За ласковым зеленым маем пришло жаркое лето, затем стали желтеть листья, потому что и его сменила незаметно подкравшаяся осень. Однажды утром Сергей Афанасьевич не вошел, а ворвался в скверик, восторженно потрясая сжатой в кулак правой рукой.
– Виктория, дорогая Клавдия Степановна! – закричал он еще издали, пользуясь тем, что никто их сейчас не может услышать. Учительница выжидающе округлила глаза:
– Да какая же, Сергей Афанасьевич? Как мне кажется, все победы на поле брани еще в сорок пятом году завершились.
Но ее новый знакомый упрямо замотал седой головой и разжал кулак:
– Вот. Два билета в театр и не в какой-нибудь, а в Большой. Третий ряд партера и опера «Евгений Онегин». Как вы смотрите, Клавдия Степановна, на бессмертное творение Чайковского?
– Разумеется, положительно, – восторженно отозвалась она.
Но возвращались они в ту полночь домой хотя и торжественные, но несколько опечаленные. Клавдия Степановна хмурила тонкие брови и, не отпуская еще такой сильной руки Сергея Афанасьевича, ворчала на всем протяжении обратного пути:
– Нет, не то. Честное слово, не то. И голоса не те, и манера исполнения. А Ленский! Ну на что похож Ленский! А как он движется на сцене, не говоря уже о его теноре.
Сергей Афанасьевич неожиданно остановился и захохотал. Спутница, оглянувшись по сторонам, с опаской дернула его легонько за рукав.
– В сорок первом, – загрохотал Сергей Афанасьевич, вовсе не думая о том, что человеку в его возрасте не совсем прилично так громко смеяться, когда на него оглядываются прохожие. – В сорок первом, – повторил он и тыльной стороной ладони смахнул с глаз веселые слезы.
– Что такое случилось в сорок первом? – спросила она, проникаясь его веселостью.
– Ох, дайте отдышаться, – взмолился Сергей Афанасьевич. – В сорок первом во время войны…
– А вы разве были на войне?
– А кто ж на ней не был в ту пору, кроме инвалидов да прохвостов дезертиров, матушка Клавдия Степановна? Был, как и все.
– И что же произошло в сорок первом?
– В декабре сорок первого мы уже верх над фашистами готовились взять, – весело продолжал Сергей Афанасьевич, – и меня наш комиссар в Москву снарядил пригласить в гости на фронт актерскую бригаду Большого театра, чтобы мастера оперы и балета боевой дух перед наступлением подняли. Я с соответствующей бумагой приехал – и в зрительный зал. Даже тогда еле-еле попал. И шел как раз «Евгений Онегин». А партии-то исполняли какие корифеи! На весь мир известные. После окопов да обстрелов одно удовольствие на балконе было посидеть. Занавес опустился, и я за кулисы с той самой бумагой. Долго тыкался в разные углы, пока полоску света не узрел, что из одной актерской уборной вырывалась. Да и повышенные голоса оттуда доносились. Вхожу, а там, потрясая пистолетами, Онегин и Ленский скудные пайки военного времени делят. Какое-то несогласие меж ними произошло, и, надо сказать, Ленский гораздо шустрее оказался, чем у Пушкина и у Чайковского. Пистолет на Онегина наставил да как гаркнет: «Отдавай моим детишкам их порцию, не то я и дуэли дожидаться не стану!»
Клавдия Степановна от души рассмеялась, но вдруг остановилась и задержала его руку.
– Сергей Афанасьевич, дорогой вы мой человек. Если не торопитесь, давайте в нашем скверике минуточек с десяток посидим. Уж такой вы мне сегодня великолепный вечер подарили. И бог с ним, что у Ленского не тот голос.
Они сели на зеленую скамейку рядом. То ли оттого, что было уже зябко, то ли по другой какой причине Клавдия Степановна нервно вздрагивала, спутник ее с неменьшим волнением вдруг подумал: «Иди, как на приступ, Сергей, потому что другого подходящего случая может и не быть». И когда сели и она замолчала, он тихо сказал:
– Клавдия Степановна, мы уже давно настоящими друзьями стали, а вот о том, как кто живет, спрашивать друг у друга все время стесняемся. Я уже лет пять, как на пенсии, Обижаться не могу, если бывшему железнодорожнику персональную в сто двадцать рублей определили.
– И у меня под сто, – сказала она и как-то стыдливо погладила его широкую твердую ладонь. – Плюс к тому шитьем и вязаньем зарабатывать смогу немного, если потребуется. И комната у меня отдельная.
– И у меня отдельная, – в тон ей проговорил Сергей Афанасьевич, – если потребуется, можем на две сменять… только это не главное.
– Не главное, – с каким-то молодым сдавленным смешком подхватила учительница. – Главное в том, что вы, Сергей Афанасьевич, очень милый и очень добрый человек, и мне другого спутника до конца дней своих не надо.
Сергей Афанасьевич наклонился и поцеловал ее в холодные несопротивляющиеся губы.
* * *
Несколько дней готовилась к свадьбе вся помолодевшая от радости Клавдия Степановна. Она взяла из химчистки не первой новизны котиковое манто, на тот случай, если в день бракосочетания будет холодно, пошила себе новый скромный суконный костюмчик, разорилась на лаковые новые туфли и легкую модную косынку, а знакомая парикмахерша от всего сердца потрудилась над ее прической, и когда старая учительница взглянула в зеркало, она явно осталась довольна собой.
Как и было уговорено, в половине двенадцатого в длинном коридоре жактовской квартиры раздался телефонный звонок, и она, опередив всех своих соседок, первая сняла трубку.
– Ты готова, Клавочка? – непривычно ласковым голосом спросил жених.
– Да, – ответила она радостно, а голос Сергея Афанасьевича стал еще торжественнее. – Понимаешь, в чем дело. Через полчаса ты должна быть у меня, а я уйти из дома не могу. Ради бога не обижайся, за тобой зайдет мой друг и проводит ко мне. Ты ведь уже знаешь, какое это маленькое расстояние.
На звонок, раздавшийся точно через тридцать минут, она вышла одетой. День был солнечный, и котиковое манто не понадобилось, тем более что драповое демисезонное пальто, пошитое на последние запасы, снятые со сберкнижки, сидело на ней гораздо лучше. «Ничего, – подумала она про себя, – на две пенсии жить будем безбедно, много ли старикам надо. Жаль, что на свадьбу все запасы ухнут, но разве без веселья свадьба».
На пороге стоял среднего роста мужчина, без головного убора, с лысеющей головой и несколько усталым лицом. На вид ему было не меньше шестидесяти, в руках он держал огромный букет гладиолусов, хризантем и пионов.
– Примите, дорогая Клавдия Степановна. Это лично от меня. Мы очень рады за нашего друга и за вас. Меня зовут Алексей Алексеевич. Я готов вас сопроводить на квартиру Сергея Афанасьевича.
Она была приятно удивлена, увидев на лацкане гостя Звезду Героя Советского Союза. «Хорошие друзья, видно, у него. А впрочем, разве могут быть они другими у такого прекрасного человека». Она знала, что идти к дому будущего мужа надо не больше десяти минут, хотя еще ни разу там и не была. Алексей Алексеевич не торопил. Роскошный букет настолько преобразил Клавдию Степановну, что прохожие с добрыми улыбками оборачивались ей вслед. Вскоре она увидела желтый многоэтажный дом с лепными карнизами и фонарями угловых комнат, по описанию так похожий на дом Сергея Афанасьевича. Внезапно она замедлила шаги и удивленно вздрогнула.
– Боже мой, а это по какому поводу машин столько съехалось у подъезда! – воскликнула она, увидев десятка два ЗИМов, ЗИСов и «Побед». Алексей Алексеевич весело рассмеялся.
– А это гости к вам на свадьбу прибыли.
– Вы шутите?
– Нисколько.
Бедная Клавдия Степановна едва не выронила тяжелый букет.
– Да чем же мы с Сергеем Афанасьевичем будем их угощать? – воскликнула она обреченно, приведя тем самым своего провожатого в самое веселое настроение. И вдруг двери подъезда широко распахнулись, из них вышел рослый генерал, с лицом и движениями Сергея Афанасьевича, и направился прямо к ней. На его светлом парадном мундире по обеим лацканам сверху вниз двумя дорожками сбегали боевые ордена и медали, над которыми сверкала Звезда Героя. Он поцеловал ошеломленную невесту и, улыбаясь, сказал:
– Идем, любимая, нас уже ждут.
Он провел растерявшуюся Клавдию Степановну на второй этаж в большой светлый зал, и старая учительница увидела длинный стол, уставленный винами и закусками, а за ним стоявших в ожидании штатских и военных. Одного из них – маршала – она узнала по многочисленным портретам. Он подошел к ней первым, поцеловал руку и, улыбаясь в усы, проговорил:
– Нехорошо поступил Сережа, но вы на него не обижайтесь. Он страшно упрям в своих принципах. Но, может быть, и на самом деле в жизни надо проверять, настоящее ли у тебя счастье впереди. Так что вы его простите, пожалуйста. Мы все просим.
– Я на первый раз его действительно прощу, – овладев собой, согласилась Клавдия Степановна, – но только в первый и последний раз. Ведь я все это время была твердо убеждена, что он железнодорожник.
Маршал утвердительно кивнул головой:
– Сережка не солгал. Он и на самом деле железнодорожник. В двадцатом году он был командиром одного из первых красных бронепоездов и был отмечен самим Владимиром Ильичем Лениным! А теперь за стол, дорогие товарищи.
И под сводами большой комнаты прозвучало веселое и озорное, покорное как молодым, так и старым, призывное слово: «Горько!»