Самолет опустился на донецкий аэродром в два с минутами. Не успел Дробышев сойти по трапу, как из мрака огромной тенью надвинулась на него какая-то фигура.
– Иван! Чертушка! – воскликнул Рындин, тиская друга. Был полковник в штатском, ветерок шевелил на непокрытой голове густую шапку волос. – Идем на свет, дай разгляжу.
– Постой, Егор, ребра пощади, – смеялся Дробышев.
Они зашагали к ярко освещенному аэровокзалу по сухой донецкой земле, пахнущей горьковатой полынью и мятой. Годы мало изменили Рындина. Все тот же горбоносый профиль и худощавое лицо.
– В управление не поедем, – командовал Рындин, – это только в плохих кинофильмах чекисты ночи напролет проводят в своих кабинетах и туда же доставляют с аэродромов друзей, с которыми долго не виделись. Ситуация, дорогой Иван Михалыч, такова. Я временный холостяк. Дочь старшая от нас уже отбилась. Отрезанный ломоть, что называется. Кончила нефтяной институт и упорхнула на Сахалин. Жена с сыном в Евпатории. Так что приму я тебя по-царски. Ужин и бутылка коньяку нас уже ждет.
В квартире полковника Рындина царствовали нерушимый покой и порядок – видать, даже в отсутствие жены старательно поддерживались хозяином. Стол был уже накрыт. Ужин в основном состоял из холодных блюд. В чугунном котелке дымилась картошка в мундире.
– Это самое главное, Иван, – похвастался Рындин, чтобы дым партизанских костров не забывался.
Выпили, поговорили о боях и походах, сосчитали седины и морщины.
– Знаю, что ты теперь у космонавтов, – тихо сказал Рындин.
– Там, Егор, – подтвердил Дробышев.
– Занятное дело. Ну а на Луну скоро кого-нибудь отправишь?
Голубые глаза Ивана Михайловича потеплели.
– На Луну придется обождать, дружище. Но и этот вариант, вероятно, не за горами. Доживем и до такого дня.
– Вот тогда от того космонавта, который Луну облетит, обязательно мне фотографию пришлешь с автографом.
– Непременно пришлю, Егор, – заверил Дробышев.
Рындин вновь наполнил небольшие хрустальные рюмочки, весело тряхнул головой, отчего черные волосы рассыпались.
– Врешь ведь, Воробышек. Небось на второй же день забудешь о своем обещании. Ты и так мне пишешь в год по столовой ложке.
– Так же, как и ты, – отпарировал Дробышев.
– Это, пожалуй, верно, – сдался полковник и, поднимая высоко рюмку, предложил: – Знаешь что… давай за дружбу! Ведь не от того она, окаянная, зависит, кто кому в год по сколько писем пишет. Лично я дружбу так понимаю. Ты можешь два и три года мне не писать. Но вот случилось у тебя какое-то осложнение, дело серьезное возникло, требуется немедленное разрешение, и, если ты ко мне обратился за помощью, я, как говорят футболисты, полностью должен выложиться, а тебе помочь. Вот как!
Они выпили, и Рындин, хрустя огурчиком, спросил:
– Кстати, что у тебя за дело ко мне?
Дробышев по-мальчишески присвистнул.
– Ты же сам предупреждал – о делах утром.
Рындин, не соглашаясь, покачал головой.
– То я шуткой, дружище. Если хочешь ускорить, рассказывай сразу.
– Хорошо, Егор, – согласился майор, – я же знаю твою деловитость. И выпить не дашь спокойно.
…Рындин слушал внимательно, полузакрыв глаза. У него была особая такая манера: если слушал человека, которому безгранично верил, то – только так, не глядя на него, смежив веки. Егор утверждал, что так лучше думать, оценивать услышанное и сразу прикидывать мысленно возможные варианты решения.
– Да-а, – сказал он, когда Дробышев замолчал, – очень неприятная история. Тут дело вовсе не в формуле: сын за отца не отвечает. Мы прекрасно убедились, что ценность человека определяется его делами и поступками, а не родственными связями. Но ты и с другим посчитайся. Полетит в космос этот самый твой майор, мы опубликуем его биографию, а враги наши вытащат на свет подлинную историю его родителя. Представляешь, какой шум они поднимут? Кстати, как фамилия этого товарища?
Дробышев расстегнул воротник армейской рубашки, помедлив, ответил:
– Костров. Майор Костров Владимир Павлович. В порядке информации, Егор, сообщаю, что фамилии будущих космонавтов не афишируются.
– Это я знаю, Ваня, – тихо согласился Рындин. – Дай-ка бумагу.
Он внимательно прочитал короткий текст, всмотрелся в подпись и штамп поселкового Совета.
– Постой, постой! – воскликнул он неожиданно. – Костров Павел Федорович… Как же, вспоминаю… У нас действительно был такой человек в подполье. Павел Костров… тысяча девятисотого года рождения. Кличка его Агроном. На подпольную работу пришел из деревни Ольховка. Там был колхозным агрономом, действительно. Поэтому и кличку такую дали.
Дробышев в ожидании пододвинулся к полковнику.
– Дальше, Егор… дальше, – умолял он, – у тебя же изумительная память. Такую деталь, как год рождения, через столько лет не забыл. Электронный мозг… Что еще вспомнишь? Не томи.
Но Рындин сделал досадливый жест:
– Подожди, Ваня, с комплиментами… Дальше след в этой самой электронной, как ты сказал, памяти теряется. Но ты тоже был в Ольховке и прятался у нашего знаменитого деда Телеги. Неужели дед ни разу ничего не говорил о семье Костровых: Это же коренная ольховская семья.
– Нет, – вздохнул огорченно Дробышев, – ты же знаешь, какой он был, дед Телега. Из тех говорунов, у каких и слова-то клещами не выжмешь. Муций Сцевола по сравнению с ним ноль без палочки.
– Да, осложняется дело, – пробормотал Рындин и погрузился в долгое молчание.
Дробышев терпеливо ждал, зная, что старый друг призвал сейчас на помощь всю свою память. И не ошибся.
– Вспомнил! – негромко воскликнул Рындин. – Агроном вышел из моего подчинения в феврале сорок третьего. Тогда отобрали самых стойких, в том числе и его, для работы в гестапо и горловской командатуре. Дальше мы с ним связь потеряли… Кажется, был слушок, что в тех местах перед самым своим уходом гитлеровцы расстреляли группу русских и украинцев, сотрудничавших с ними. Был ли в их числе Павел Костров, не знаю. Остался ли он честным советским человеком, нашим подпольщиком, или стал предателем, как утверждает эта бумага, тоже не знаю.
– Но ведь ниточка уже протянулась, Егор, – обрадованно прервал полковника Дробышев.
Рындин вмиг сбросил задумчивость:
– Что такое? Ниточка? К черту ниточку! Мне канат нужен! Канат, понимаешь? Иначе Рындин не привык работать. А теперь спать. Утро вечера мудренее.
Вскоре они затушили свет.
Двое суток прожил майор Дробышев на квартире у своего старого друга. Полковник ни разу за это время не пригласил его к себе в управление, не обратился с каким-либо вопросом, хотя бы отдаленно связанным с делом, по которому приехал майор. Чтобы Ивану Михайловичу не было скучно, нашел для него и занятия и развлечения. На полдня отправил майора в гости к шахтерам, заставил там провести беседу о партизанском прошлом донецкого края, а потом спустился под землю и своими глазами посмотрел, «как теперь рубают уголек». Ворчливо при этом заметил: «Чтобы ты потом космонавтам рассказал».
После этой поездки Дробышев получил от шахтеров в подарок рыболовные снасти с подробнейшей консультацией о расположении удачных мест для ловли и наиболее удобных путях к ним. Вместе с шофером Рындина Дробышев поймал на второй день с полсотни мелких рыбешек и привез их в садке, пахнущем озерным илом. Были там и колючие ершишки, и красноперки, и подлещики. Поздним вечером он отворял хозяину дверь руками, облепленными рыбьей чешуей. Рындин восторженно зашевелил большими ноздрями, втягивая аппетитный запах.
– Эка ушицей потянуло. Ай да молодец, Иван! Чую, что не терял времени зря.
Сняв китель, полковник прошел на кухню, заглянул в чугунный котелок, отдающий дымом, где варилась рыбешка, посоветовал подбавить перца и положить несколько ложек сметаны. Потом повторил:
– Да, да, не терял ты зря времени, дружище.
Дробышев скосил на него настороженные глаза.
– Не то что некоторые начальники, которые после истечения двух суток ничего не могут сказать членораздельного.
Рындин сел на табурет, широко расставив ноги, и сцепил перед собой большие сильные руки.
– Ну, ну. Эти начальники не так уж плохи.
– Что-нибудь установил? – просиял Иван Михайлович.
– Давай уху хлебать, – предложил Рындин вместо ответа.
Сели ужинать. Квадрат окна синел плотными сумерками. От большой миски – из нее они хлебали по-рыбацки, вдвоем, – струился раздражающий дымок.
После ужина Рындин закурил и задумался.
– Как совершенствуются наши функции. Когда-то среди них преобладали карательные и контрольные, а вот теперь…
– Что теперь?.. – не выдержал Дробышев, но Рындин остановил его холодным взглядом.
– А то, что теперь вся наша работа действительно только на главное нацелена – на охрану Советского государства, на борьбу с иностранными агентами. Одновременно мы занимаемся профилактической работой. Наши органы охраняют советского человека, его честь, достоинство и благополучие. Вот случилась беда у твоего майора Кострова, беда, о которой он ничего и не знает, и мой аппарат уже третьи сутки только этим и занимается. Все другие ела в сторону отложил, а они у меня тоже есть. – Он очень шумно вздохнул и почесал затылок, сделав вид, что действительно вспомнил об этих самых делах.
– Ты, быть может, все-таки что-либо расскажешь, Егор? – обратился майор. По нахохленному, напускно-суровому виду друга он безошибочно угадывал, что Рындин уже чего-то добился, но говорить не хочет, считает, видимо, преждевременным посвящать его сейчас в подробности дела.
Зазвонил телефон, и Рындин мягкими шагами отошел от обеденного стола, снял трубку. Голос его изменился, стал сердитым, едва только он выслушал говорившего.
– Что вы там отсебятиной занимаетесь, Косичкин? Эту записную книжку я вам еще утром приказал закончить. Все отложите, всех сотрудников лаборатории мобилизуйте. Понятно? Утром все записи должны быть у меня на столе. К девяти ноль-ноль.
Полковник сердито бросил трубку на рычаг, словно она была во всем виновата. Возвращаясь к столу, проворчал:
– Умники еще мне нашлись…
– Ты о каких это записях говорил? – не выдержал Дробышев.
Рындин рассмеялся и потрепал его шершавой рукой по щеке, как маленького:
– Все будешь знать, рано состаришься, Воробышек. Завтра к девяти утра приглашаю тебя к себе в кабинет. Получишь подробную информацию.
* * *
Кабинет у Рындина был тесный. Большой письменный стол занимал добрую половину, мягкая мебель отсутствовала. Несколько стульев, приставленных к стенам, коричневый сейф – вот и все. С одной стены пристальным взглядом проницательных глаз встречает посетителя Дзержинский, с другой – улыбается прижмурившийся от солнца Ильич, прогуливающийся по кремлевскому скверику. Есть большое достоинство у этого кабинета: одна из его стен, остекленная от пола до потолка, фонарем выходит на улицу, отчего в любое время дня здесь необыкновенно светло, маленькая комната полна небом и солнцем.
В этот майский день солнце заливало большой донецкий город мириадами лучей, и на столе у Рындина чернильный прибор и серебряный стаканчик с карандашами отсвечивали веселыми зайчиками.
– Садись, Иван, – кивнул он Дробышеву и нажал вделанную в стол кнопку. Из приемной явился пожилой старшина.
– Старшего лейтенанта Косичкина ко мне.
– Ждет в приемной.
Косичкин оказался худощавым лысоватым немолодым человеком в роговых очках и синих нарукавниках, надетых на китель. Он молча разложил перед полковником несколько фотографий, отпечатанные на машинке тексты, пустую ржавую автоматную гильзу с торчавшей из нее выцветшей бумагой и металлическую форму, в которой лежала полуистлевшая записная книжка.
– Самое главное – патрон, – сказал он тихо, – потрясающе! В записной книжке тоже удалось многое восстановить. Однако особенно прикасаться к ней не рекомендую. Ветха до того, что может рассыпаться. Я вам нужен, товарищ полковник?
– Спасибо, Косичкин, мы сами теперь разберемся. В следующий раз надо подобные экспонаты пооперативнее обрабатывать. А то целую неделю такие ценности держите, а начальник и не знает.
– Так ведь текучка захлестнула, – развел руками Косичкин.
– Не слишком ли она вас часто захлестывает? В прессу еще не давали?
– Нет, товарищ полковник.
– Денька два-три подождите.
– Слушаюсь.
Рындин сел в кресло и положил перед собой сцепленные руки.
– Вот орел! Выдать бы ему по первое число, да что поделаешь, победителей не судят. Ну а теперь, Иван Михалыч, слушай. Кажется, мы с этой историей разобрались. И прежде всего потому, что диалектика не отвергает случайностей, – проговорил Рындин, стараясь подавить в голосе торжествующие нотки, – и случайности эти иной раз бывают таковы, что в их удачное совпадение даже с трудом веришь. Прежде всего о документе, который был послан вашему генералу. Председатель поселкового Совета Сизов его не подписывал.
– Вот так да! – подскочил Дробышев, и его глаза округлились от изумления. – Фальшивка?
– Выходит, – подтвердил Рындин. – Более того, подпись под этим документом ни жене Сизова, ни его пятнадцатилетнему сыну тем более не принадлежат. Из сотрудников Совета тоже никто не обладает похожим почерком.
– Что ты говоришь! – ахнул Дробышев. – Как в детективе. Кому же понадобился этот грязный розыгрыш?
– Вероятно, кому-то понадобился. Но я этим вопросом пока не занимался, дорогой мой майор. Для меня во сто крат важнее было разобраться в самой версии. Раз документ оказался фальшивым, значит, сомнительность обвинения в десять раз возрастает. И вот послушай, чего я достиг за эти двое с половиной суток, пока ты полавливал рыбку да слушал шахтерские байки. Около месяца назад на окраине города, в котором находилось гестапо, где, по утверждению мнимого Сизова, работал Павел Костров, строители рыли котлован под фундамент для нового пятиэтажного дома. Увидели истлевший автомат и гранаты. Естественно, кто же хочет в зрелом возрасте играть с огнем? Саперов кликнули – наших, армейских. Те и завершили раскопки. Оказалось, строители наткнулись на фронтовую траншею. Мин там не обнаружено, но было найдено очень много стреляных гильз, десятка полтора лимонок, обрывки солдатских шинелей, полевая офицерская сумка и в ней вот эта книжица. Посмотри ее, но поосторожнее, пожалуйста.
Дробышев с волнением взялся за алюминиевую форму. На дне ее лежала записная книжка. Половина коричневого переплета была оборвана, и слабые карандашные строки еле-еле угадывались в размытых временем и окопной сырости. К сохранившейся части переплета прилип кусок земли, и пахло от него тленом, глубинной сыростью солдатской могилы.
– Там еще была штатская кепка и колода карт, – задумчиво прибавил полковник, – но большой ценности карты не представляют. Записей каких-либо на них не обнаружено.
– А книжка?
– Книжка свою службу сослужила, Иван. Наш Косичкин, человек очень медлительный, но недостаток оперативности возмещает исключительным мастерством. Да и старательностью тоже. Долго не брался за эти документы, – видишь ли, текучка его заела! А две ночи не поспал – и посмотри, какой прекрасный результат. Все восстановленные записи перепечатаны на этих двух страничках, но по ним «Войну и мир» написать можно. Что, по всей видимости, произошло? Траншею занял взвод боевого охранения, первый ворвавшийся в город. Потом его окружили фашисты, и в неравном бою он погиб. Удалось установить фамилию офицера, которому принадлежала записная книжка. Лейтенант Пестров из Углича. Вероятно, командир взвода. Тоже двадцать с гаком считался пропавшим без вести. Но самое главное – рядом с ними, в этом же самом окопе, сражались и штатские товарищи. Почему они там очутились, поймешь из записей.
– Можно взять? – почти шепотом спросил Дробышев. Черная шевелюра Рындина утвердительно заколыхалась.
Майор осторожно приблизил к глазам листки. Четкие строчки управленческой пишущей машинки были резким контрастом со слабыми следами карандаша на страницах истлевшей записной книжки, которую и взять-то в руки было боязно. Сжав губы, майор очень медленно читал текст, и зияющие пропусками корявые, наспех написанные фразы глухой болью царапнули за самое сердце. Будто раздвинулись уютные стены рындинского кабинета, и он увидел выжженную солнцем степную окраину города, исхлестанную струями пулеметного огня, лезущих на траншею с гранатами в руках гитлеровцев, злобно орущих: «Рус, сдавайс!» – и горсточку храбрых людей в родных ему солдатских шинелях с пятиконечными звездочками на выгоревших от солнца пилотках, худых и осунувшихся, объятых единственным порывом: не сдаваться! И он стал читать:
«16 сентября.
Наш взвод ворвался на рассвете в город. Успели захватить тюрьму. Фашисты решили, что мы – это основная сила, и отступили. Живыми в тюрьме застали только пятерых. Дерутся сейчас с нами. Старший из них наш подпольщик Павел Костров по кличке Агроном. Мировой парень. Дерется как лев. Фашисты опомнились и поняли, что мы резко вырвались вперед. Появились их автоматчики. Пришлось отступить. Заняли траншею на окраине и ведем бой. Наши должны перегруппироваться и подойти».
Затертое число, только «бря», оставшееся в первой фразе.
«Нас было тридцать шесть, а теперь восемнадцать. Из пятерых освобожденных подпольщиков остался один Костров. Вчера подбили с ним три танка. Гранаты противотанковые кончаются. Нас окружают со всех сторон. Танков больше не пускают, хотят взять живыми. Огонь – не поднять головы».
Совсем без числа.
«Где же наши основные силы? Значит, наступление захлебнулось. Слышим артиллерию, но пехоты и танков нет. Гитлеровцы берут на измор. Сидим без сухарей и воды. Один только станковый наш напоен. Костров шутит: „Кохаем его, как невесту“. По вечерам фашисты наглеют, в рупор кричат: „Сдавайтесь, обеспечим гуманное обращение!“ Костров отвечает очередью наугад. Ругаю – так нельзя, патронов мало. Ни одного бесприцельного выстрела – вот девиз».
И еще без числа.
«Нас всего семеро, и кажется, нам отсюда не выбраться. Вчера вечером сержант Савиных пополз с флягой за водой и на полпути был убит осколком мины. Жалко старика. Где-то в Сибири у него осталось пятеро детишек. Вижу из окопа его распухшее тело, землистое лицо и оскаленные зубы. Отличный был снайпер. Омню, как весной подо Ржевом он сутки караулил на пасху немецкого полковника, все говорил: „Ты у меня разговеешься“. Тот, основательно нагрузившись спиртным, в одном исподнем вышел до ветру. Савиных не промазал. У него на счету было шестьдесят три. Теперь – сам. Держаться все труднее… вот это… вечером… они идут с гармошками, во весь рост… уже побежали. Не сдадимся… если, мама, узнаешь… деремся и погибаем, как коммунисты. Кострову оторвало… За Родину… нет ничего… прощай!.
Листок дрогнул в пальцах майора. Иван Михайлович бережно положил его на зеленое сукно письменного стола. С минуту они молча смотрели друг на друга. За огромным стеклянным окном кабинета, выходившим на людную улицу, разгорался теплый день. Просинь неба слепила глаза, и витиеватый след реактивного самолета казался на ней нарисованным. Легкий шум троллейбусов доносился снизу. Доброе солнце успело нагреть тесную комнату, а ветер, ворвавшийся в распахнутую форточку, казалось, принес запах степных просторов и легкий, едва уловимый угольной пыли.
– Вот и все, Воробышек, – заключил негромко Рындин. – Видишь, ак повернулись события. К ордену надо Павла Кострова представлять посмертно, а не доносы на него писать. Еще обрати внимание на эту стреляную гильзу. Она была очень тщательно закупорена паклей, поэтому записка, вложенная в нее, довольно неплохо сохранилась. Я ее тебе не отдам, разумеется. Но фотокопии ты получишь. Для космонавта Кострова это бесценный документ.
Дробышев вытащил из проржавевшей гильзы записку, осторожно ее развернул. Наклонные, химическим карандашом выведенные буквы и рыжие следы крови.
«Люди советские! К вам мое слово. Нас семеро, и мы погибнем. Смерть встречаю в бою, и враг не увидит моей спины. Отдаю жизнь за Родину! Воспитайте сына Володю и расскажите ему обо мне. Павел Костров».
И опять они замолчали. Рындин растроганно моргал глазами. Дробышев медленно свернул записку.
– Какое тебе спасибо, Егор! Дорогую правду добыли твои работники.
– Стараемся, – усмехнулся Рындин и виновато прибавил: – Только скоро, видать, на пенсию пора. Чекист, а слеза прошибла. – Он встал и прошелся по кабинету. Повернувшись спиной к другу, смотрел в голубое окно. – Какое солнце, а! Но и на нем есть пятна. Вот и в этой всей истории еще осталось белое пятно. Кто сочинил эту фальшивку? Зачем? У Сизова остался только один родственник, подпись которого пока нам неизвестна. Дядя Сысой. Тоже тысяча девятисотого года рождения. Ровесник отцу твоего Кострова. В тридцать третьем был раскулачен. Из Сибири возвратился уже после войны. В Ольховке поселяться больше не стал. Сейчас работает гардеробщиком на вокзале. Место хлебное.
– Но какое отношение мог он иметь к судьбе Кострова-старшего, если не был в этих местах в годы войны?
– На первый взгляд, никакого, – пожал плечами Рындин.
– И все-таки… – настороженно поднял брови Дробышев.
Рындин обернулся, подошел к нему.
– Что «все-таки»?
– Все-таки я съезжу в Ольховку повидать нашего деда Телегу.
– Вот это правильно.
* * *
Из Ольховки Дробышев возвратился утром следующего дня. На рассвете прошел короткий робкий дождичек, какие выпадают иной раз в конце мая в этой степной полосе. Он прибил пыль у подножий терриконов, умыл шахтеров, направляющихся на смену, и оставил капли на алых розах в городском парке. Бледное облачко застенчиво вилось в голубой выси. Оживали троллейбусы и трамваи, а с аэродрома уже взлетел первый пассажирский самолет и взял курс на Москву.
Дробышев провел бессонную ночь. Лишь на обратном пути в тряском «газике» немного подремал, но, разбуженный яркой, как лезвие, полосой восхода, очнулся и не смыкал уже больше глаз. Утро принесло ему бодрость и свежесть. Почему таким ясным было сознание, Дробышев хорошо знал: потому что уже не оставалось загадок. Ровно в шесть он поднял с постели Рындина длинным звонком. Полковник отворил дверь, проворчал:
– А еще раньше разбудить не мог, Иван? Ну, каковы успехи? Деда Телегу видел?
Майор внес в комнату небольшой мешок, бережно опустил на пол. В мешке что-то звякнуло, и любопытный Рындин уверенно прокомментировал:
– Его дары, конечно. – Облачаясь в синюю пижаму, поторопил: – Ну, показывай, чем дед Телега нас угощает.
Дробышев деловито вынул из мешка белый пышный деревенский каравай, жбан с черным густоструйным нердеком, пару рыбцов, огурцы и поллитровую бутылку с синеватой пенящейся жидкостью.
– А это! – развел Рындин руками и отступил назад. – То-ва-рищ Дробышев, стыдитесь. Общаетесь с космосом на «ты», а приняли в дар от какого-то деда бутыль с самогоном, а?
– Положим не от какого-то, – прервал его со смехом Иван Михалыч, – а от партизанского деда Телеги, когда-то нас с тобой спасавшего. Не так ли?
– А! – будто на расслышал полковник.
Дробышев весело развел руками:
– Егор, не ворчи. Я его тоже пытался воспитывать. Говорю, это же беззаконие, твой самогон. А он меня остановил и засмеялся в бороду. Она, Егор, у него совершенно седая… толстовская по форме. Засмеялся и говорит: «А ты у меня змиевик видел, бисов сын? Опять яйца курицу учат. Я этим делом не занимался и не занимаюсь. А вот три бутылки по дешевке приобрел, чтобы кости старческие растирать, так думаю для костей останется, если одну Егору подарю. Он начальник большой, ко мне в три года раз заезжает. Пусть попробует нашей донецкой крепости да и о том пусть не забывает, что гонят еще по нашим селам данный напиток».
– Не дед, а Талейран, – захохотал Рындин, – всегда выкрутится. Ладно, Иван. Самогон его оставим для коллекции, а рыбца за завтраком испробуем. Пока буду на стол собирать, докладывай о результатах поездки.
Майор порылся в карманах:
– Прежде всего, Егор, обрати внимание на этот вот документ.
Полковник развернул листок со штампом приходной кассы.
– Что это? Счет за квартиру? Ну и что же? – морща лоб, он всматривался в каракули химического карандаша. – Постой, постой, это чья же подпись? До чего знакомая. А ну-ка, дай мне бумагу о Кострове. Похоже, один и тот же почерк.
– Совершенно верно, Егор, та грязная бумага и этот самый квартирный счет подписаны рукой одного и того же человека. Бывшего кулака Сысоя Сизова. А его племянник, председатель поселкового Совета Сизов, повинен лишь в том, что позволил своему дядюшке, которого не слишком уж часто пускает к себе в дом, утащить пустой бланк со штампом.
Рындин сличил подписи, удовлетворенно кивнул головой и возвратил своему другу обе бумаги.
– А теперь, Иван, – за завтрак с рыбцом, и ты мне расскажешь, что заставило пойти на эту подлость Сысоя Сизова.
– Сначала я тебе немного про деда Телегу расскажу.
У них на загляденье получился завтрак. Рындин с настоящей сноровкой разделал отсвечивающую жиром рыбину, обложил ее на тарелке зелеными перышками лука, подвинул соль. От вареное картошки столбом вставал белый парок. Отыскалась и заветная бутылка кваса.
– Оно бы, конечно, что-нибудь покрепче было бы более к месту, – усмехнулся полковник, – но это, если бы не было впереди рабочего дня. Если бы вечером…
– Вечером я уже буду в Москве, Егор, – улыбнулся Дробышев, – сойдет на дорожку и квасок. Он тоже под такого рыбца хорош. У нас не завтрак, а поэма!
– Как ты сказал, чревоугодник? – засмеялся Рындин. – Поэма? А ведь верно. Картошка с огурчиками и лучком – поэма. Квас холодный – поэма. Рыбец – и того больше. И вообще, дружище, я за то, чтобы находить эстетическое решительно во всем. Даже в этом перышке зеленого лука. Погляди, как на нем капелька играет. Будешь искать во всем красоту – долго не состаришься. Ну, рассказывай теперь про деде Телегу. Как встретились?
– Я бы заблудился сейчас в Ольховке, – задумчиво признался Дробышев, – совсем не такая. Помнишь, раньше – село как село. Сто пятьдесят дворов. Центр на бугре. На окраине ставок небольшой. Повыше ставка дедово подворье – «обитель купца первой гильдии», как он шутил. А дальше ветла у левады. Потом дорога в лес убегает. Дома под крышами соломенными – как братья-близнецы. И каменых всего три. А вчера под вечер с твоим шофером въехал, глазами повел – все новое. Школа, Дом культуры, кирпичный завод, два блочных дома со всеми удобствами. У колхозного правления садик с клумбами отгрохали сельчане. А на той улице, по какой нас раненых Кондратий Федорович сам вместо лошади на телеге тащил, теперь девчонки в капронах и самых моднейших кофточках щеголяют. Помнишь ту улицу?
– Помню, – негромко отозвался Рындин.
Полузакрыв глаза, он действительно вспоминал прошлое. И взрыв эшелона, и то, как они отходили. Было их всего четверо, и было условлено твердо, что двое из них, запалив шнур, уйдут в другую сторону от насыпи, а он и Дробышев – в сторону Ольховки. Тех двоих надежных своих друзей они больше не увидели. Погибли. А они, раненные при отходе, достигли поросшей камышами узкой илистой речушки, выбиваясь из сил, долго брели по ее течению вверх, до самого рассвета отсиживались потом в густой куге, слушая то приближающийся, то замирающий лай немецких овчарок. У Рындина болело плечо, простреленное разрывной пулей, и, впадая в забытье, он стонал, а Дробышев умоляюще просил: «Ну, помолчи, Чалдон, совсем немного помолчи. Мы с тобой обязательно должны выбраться». На рассвете, сам обессиленный от потери крови, Дробышев вытащил товарища к окраинным ольховским избам. Кондратий Федорович Крыленко, крепкий высокий старик, давно их ждал. «Двоих сразу не донесу, – зашептал он. – А по очереди опасно. Светает быстро. Здесь бричка. Сидайте на нее, хлопцы, а я без коняки попробую обойтись».
Так и отвез их окровавленных, на свое подворье, за что и получил впоследствии у партизан и подпольщиков прозвище дед Телега. Вот какой была правда об этом удивительном молчаливом старике и селе Ольховка, где ныне по вечерам поют звонкоголосые девчата в капронах и парни в самых модных свитерах выходят к ним после страдной полевой работы на гулянку, а над крышами хат тонкими иголками встают телевизионные антенны.
– Как же не помнить? – повторил Рындин. – Это же самое лавное в жизни… Продолжай, Иван, продолжай.
Дробышев сделал вид, что не заметил взволнованности полковника.
– Так вот, Егор, село стало новым до неузнаваемости. Это факт. Только добрые старые дела в народе не забываются. Спрашиваю у первого же шпингалета, которому лет четырнадцать-пятнадцать от роду, не больше, где старый Крыленко проживает, а он мне без запинки так и режет в ответ: «Это вам партизанский дед нужен. Дед Телега?» – «Он», – говорю. Парнишка показал на новый домик под шиферной крышей. Мы развернулись и – к зеленым железным воротам. И что же ты думаешь, Егор? Сам навстречу вышел.
– Каков же? Я его действительно три года не видел. С тех пор как орден Отечественной войны первой степени вручал.
– Белый как лунь. Около восьмидесяти уже. Но крепкий такой же, ни капельки не согнулся. Глаза только слезиться стали. Прищурился, на меня посмотрел и глуховатым баском своим: «До нас будете, товарищ майор?» – «До вас», – говорю. «А кто ж вы такой будете, чего-то не признаю». – «А ты, – говорю, – получше посмотри, дед Телега!» Он тогда попятился, еще раз прищурился и пошел на меня с растопыренными руками. «Ой, Иване, ой, дитятко мое неразумное! Воробышек! Вот ты какой вымахал!» Руки у деда еще крепкие, обнял – кости захрустели. Растрогался дед. Достал из сундука солдатскую гимнастерку, орден Отечественной войны надраил да к ней привинтил. Внук его Федяша подошел с поля. Ты, Егор, его помнишь? Тихий тогда был, все к нам в подполье молоко да хлеб носил. Так вот отца его на фронте убили. А Федяшка давно уже не Федяшка, а тридцатидвухлетний молодец. В лучших трактористах на селе ходит. Жена у него Оксана на седьмом месяце дите носит. Словом, радости на полсела. До рассвета с Кондратием Федоровичем проговорили. Вот и всплыла полностью история с Павлом Костровым и Сысоем Сизовым. Когда дед Телега приготовился рассказывать, я его упросил на магнитофон записать, голос, говорю, твой на память сохраню.