— Господи Иисусе Христе, — сказал он. — Мне чудится, что я лежу мертвая под дождем!
Ярко-красная, усыпанная канареечно-желтыми диезами, бемолями и скрипичными ключами, занавеска для душа была подвешена на пластмассовых кольцах и хромированной перекладине и сдвинута к изножью ванны. Зуи сел, наклонился вперед и резко дернул занавеску, так что она совсем скрыла его из виду.
— Хорошо, господи. Если уж входишь, то входи, — сказал он.
В его голосе не было характерных актерских модуляций, но это был почти чрезмерно звучный голос; и когда Зуи не старался его приглушать, он немилосердно «разносился». Много лет назад, когда он еще выступал в «Умном ребенке», ему постоянно напоминали, что надо держаться подальше от микрофона.
Дверь отворилась, и в ванную боком проскользнула миссис Гласс — женщина средней полноты, с волосами, уложенными под сеткой. Возраст ее при любых обстоятельствах воинственно противился определению, а уж в сетке для волос — и подавно. Ее появление в комнатах обычно воспринималось не только визуально, но и на слух.
— Не понимаю, как ты можешь так долго сидеть в ванне!
Она сразу же закрыла за собой дверь, как будто вела нескончаемую войну за жизнь своего потомства с простудами от сквозняков в ванной.
— Это просто вредно для здоровья, — сказала она. — Ты знаешь, сколько ты сидишь в этой ванне? Ровно сорок пять…
— Не надо! Не говори, Бесси.
— То есть как это — не говори?
— Не говори, и все. Оставь меня в блаженном неведении о том, что ты там за дверью считала минуты, пока…
— Никто никаких минут не считал, молодой человек, — сказала миссис Гласс. Дел у нее и без того хватало. Она принесла с собой продолговатый пакетик из белой бумаги, перевязанный золотым шнурком. Судя по виду, в нем мог быть предмет размером примерно с большой бриллиант или с насадку для крана. Прищурившись, миссис Гласс посмотрела на сверток и принялась дергать за шнурок. Узел не поддавался, и она попыталась развязать его зубами.
На ней было ее обычное домашнее одеяние — то самое, которое ее сын Бадди (который был писателем и, следовательно, как утверждает сам Кафка, не очень приятным человеком) окрестил «униформой провозвестницы смерти». Это одеяние состояло в основном из допотопного японского кимоно темно-синего цвета. Днем она почти всегда расхаживала в нем по дому. Многочисленные складки оккультно-колдовского вида служили хранилищем для массы мелочей, которые должны быть под рукой у страстного курильщика и монтера-самоучки; вдобавок с боков были нашиты два вместительных кармана, в которых обычно лежали две-три пачки сигарет, несколько складных картонок со спичками, отвертка, молоток-гвоздодер, охотничий нож, некогда принадлежавший кому-то из ее сыновей, пара эмалированных ручек от кранов и еще целый набор шурупов, гвоздей, дверных петель и шарикоподшипников, — и все это сопровождало приглушенным позвякиванием любое перемещение миссис Гласс по просторной квартире. Уже лет десять, если не больше, обе ее дочери постоянно и безуспешно сговаривались выбросить одряхлевшее кимоно матери. (Ее замужняя дочь, Бу-Бу, намекала, что, прежде чем вынести его в корзине для мусора, пожалуй, придется оглушить его каким-нибудь тупым орудием, чтобы избавить от лишних мучений.) Но как бы экзотически ни выглядело это восточное облачение, оно ни капельки не искажало то единственное, ошеломляющее впечатление, которое миссис Гласс в домашнем виде производила на зрителей определенного типа. Глассы жили в старом, но вовсе не старомодном доме в районе Восточных семидесятых, где, пожалуй, две трети обитательниц солидного возраста носили меховые шубки, а когда они выходили из дому обычным солнечным утром, то спустя полчаса их можно было почти наверняка встретить в лифте у «Лорда и Тейлора», «Сакса» или «Бонуита Теллера»… На этом типично манхэттенском фоне миссис Гласс (с непредвзятой точки зрения) бросалась в глаза, как довольно приятное исключение. Во-первых, можно было подумать, что она никогда в жизни не выходит из дому, а уж если и выйдет, то на плечах у нее будет темная шаль и отправится она в сторону О'Коннел-стрит, чтобы потребовать выдачи тела одного из своих сыновей (наполовину ирландцев, наполовину евреев), которого в какой-то религиозной неразберихе только что пристрелили Черно-Желтые6. Зуи вдруг подозрительно окликнул ее:
— Мама! Ради всего святого, что ты там делаешь?
Миссис Гласс развернула пакет и внимательно читала инструкцию, напечатанную мелкими буквами на коробочке с зубной пастой.
— Не распускай язык, пожалуйста, — рассеянно бросила она.
Затем она подошла к аптечке, которая примостилась на стене над раковиной. Она открыла зеркальную дверцу и воззрилась на битком набитые полки — точнее, пробежала по ним прищуренным взглядом заправского мастера по возделыванию домашних аптечек. Перед ее взором предстала толпа, так сказать, золотых фармацевтических нарциссов7, вперемежку с несколькими более примитивными предметами. На полках находился йод, марганцовка, капсулы с витаминами, зубной эликсир, аспирин, Анацин, Буферин, Аргироль, Мастероль, Экс-Лаке, магнезиевое молоко, английская соль, аспергиум, две безопасные бритвы, одна полуавтоматическая бритва, два тюбика крема для бритья, помятая и чуть надорванная фотография толстого черно-белого кота, спящего на перилах террасы, три расчески, две щетки для волос, бутылка репейного масла, бутылка Фитчевской жидкости от перхоти, маленькая коробочка без надписи с глицериновыми свечами, капли Викса от насморка, шампунь Викса, шесть кусков туалетного мыла, корешки от трех билетов на мюзикл 1946 года («Зови меня Мистер»), тюбик депилатория, коробка с бумажными салфеточками «Клинекс», две морские раковины, целый набор стертых от употребления листов наждачной бумаги, две банки моющей пасты, три пары ножниц, пилка для ногтей, прозрачный голубой шарик (который назывался у игроков в «шарики», по крайней мере в двадцатые годы, «чистюля»), крем, стягивающий поры лица, пинцеты для выщипывания бровей, золотые дамские часики в разобранном виде и без ремешка, коробочка соды, перстенек ученицы школы-интерната с выщербленным ониксом, бутылка «Стопетт» — и, хотите — верьте, хотите — нет, еще масса всякой всячины. Миссис Гласс быстро протянула руку вверх, достала что-то с нижней полки и бросила в корзину для мусора; раздался приглушенный жестяной стук.
— Я кладу сюда для тебя эту новую зубную пасту, на которой все помешались, — объявила она, не оборачиваясь и кладя пасту на полку. — Пора тебе бросить этот дурацкий порошок. От него с твоих чудных зубов вся эмаль слезет. У тебя такие чудные зубы! И не мешает тебе получше о них…
— А кто это сказал? — Из-за занавески раздался сильный всплеск. — Кто, черт возьми, сказал, что от него с моих чудных зубов вся эмаль слезет?
— Я сказала. — Миссис Гласс окинула свой сад последним оценивающим взглядом. — Прошу тебя пользоваться пастой.
Она подтолкнула сложенными лопаточкой пальцами непочатую коробочку с английской солью, чтобы та не нарушила равнение в рядах вечных обитателей аптечного сада, и закрыла дверцу. Затем пустила холодную воду в раковину.
— Хотела бы я знать, кто это моет руки и не споласкивает за собой раковину, — сурово сказала она. — В семье, по-моему, только взрослые люди.
Она пустила воду еще сильней и одной рукой быстро и начисто вымыла раковину.
— Конечно, ты еще не говорил со своей младшей сестренкой, — сказала она, оборачиваясь и глядя на занавес.
— Нет, я еще не говорил со своей младшей сестренкой. Послушай, а не пора ли тебе топать отсюда?
— А почему ты не поговорил? — строго спросила миссис Гласс. — По-моему, это нехорошо, Зуи. По-моему, это совсем нехорошо. Я специально просила тебя, пожалуйста, пойди и проверь, не случилось ли…
— Во-первых, Бесси, я встал всего час назад. Во-вторых, вчера вечером я беседовал с ней битых два часа, и, по-моему, если говорить откровенно, ей ни с кем сегодня говорить не хочется. А в-третьих, если ты не уберешься из ванной, я возьму и подожгу эту чертову занавеску. Я не шучу, Бесси.
Где-то посередине этого перечисления по пунктам миссис Гласс перестала слушать и села.
— Бывает, что я почти готова убить Бадди за то, что он живет без телефона, — сказала она. — В этом нет никакой необходимости. И как это взрослый мужчина может жить вот так — без телефона, безо всего? Никто не собирается нарушать его покой, если ему так угодно, но я совершенно уверена, что незачем жить отшельником. — Она передернула плечами и скрестила ноги. — Господи помилуй, да это просто опасно! А вдруг он сломает ногу или еще что. В такой глуши. Меня это все время грызет.
— Грызет? А что тебя грызет? То, что он ногу сломает, или то, что у него нет телефона, когда тебе это нужно?
— Меня, к вашему сведению, молодой человек, грызет и то, и другое.
— Так вот — не беспокойся. Не трать времени даром. Ты такая бестолковая, Бесси. Ну отчего ты такая бестолковая? Ты же знаешь Бадди, боже ты мой. Да если он даже забредет на двадцать миль в лесную глухомань и сломает обе ноги, да еще стрела, черт возьми, будет торчать у него между лопатками, он все равно доползет до своего логова — проверить, не проник ли кто-нибудь туда в его отсутствие, чтобы примерить его галоши! — Из-за занавеса донесся короткий и приятный смешок, хотя и несколько демонического оттенка. — Поверь мне на слово. Ему так дорог его проклятый покой, что ни в каких лесах он помирать не станет.
— Никто и не говорил о смерти, — сказала миссис Гласс. Она без видимой необходимости чуть-чуть поправила сетку на волосах. — Я целое утро дозванивалась по телефону до его соседей, которые живут дальше по шоссе. Они даже не отвечают. Просто возмутительно, что к нему никак не пробиться. Сколько раз я его умоляла перенести этот дурацкий телефон из комнаты, где они раньше жили с Симором. Это просто ненормально. Если что-то действительно стрясется и ему будет необходим телефон — это просто невыносимо. Я вечером звонила два раза и раза четыре сегодня.
— А почему это невыносимо? Во-первых, с чего это совершенно чужие люди должны быть у нас на побегушках?
— Никто не говорит ни о каких людях ни на каких побегушках, Зуи. Пожалуйста, не дерзи, слышишь? Если хочешь знать, я ужасно волнуюсь за нашу девочку. И я считаю, что Бадди должен знать обо всем. К твоему сведению, убеждена, что он мне никогда не простит, что я в таком положении не обратилась к нему.
— Ну, ладно, ладно! Так почему ты дергаешь его соседей, а не позвонишь в колледж? Ты прекрасно знаешь, что в это время его дома не застать.
— Будь любезен, не кричи во весь голос, молодой человек. Здесь глухих нет. Если хочешь знать, я уже звонила в колледж. Только я по опыту знаю, что от этого никакого проку не будет. Они просто кладут записочки ему на стол, а я уверена, что он в свой кабинет вообще не заглядывает.
Миссис Гласс внезапно наклонилась, не вставая с места, протянула руку и взяла что-то с крышки бельевой корзины.
— У тебя там есть мочалка? — спросила она.
— Она называется «губка», а не мочалка, и мне нужно, Бесси, только одно, черт побери, — чтобы меня оставили одного в ванной. Это мое единственное простое желание. Если бы я мечтал, чтобы сюда нахлынули все пышнотелые ирландские розы, которым случилось проходить мимо, я бы об этом сказал. Пора, давай двигай отсюда.
— Зуи, — терпеливо сказала миссис Гласс. — Я держу в руках чистую мочалку. Нужна она тебе или не нужна? Скажи, пожалуйста, одно слово: да или нет?
— О господи! Да. Да. Д а. Больше всего на свете. Бросай ее сюда!
— Я не собираюсь ее бросать, я ее дам тебе в руки. В этой семье вечно все швыряют.
Миссис Гласс поднялась, сделала три шага к занавесу и дождалась, когда оттуда протянулась рука, словно отделенная от тела.
— Благодарен до гроба. А теперь, пожалуйста, очисти помещение. Я и так уже потерял фунтов десять.
— Ничего удивительного. Сидишь в этой ванне буквально до посинения, а потом… Это еще что? — Миссис Гласс с неподдельным интересом наклонилась и взяла с полу рукопись, которую Зуи читал перед ее приходом. — Сценарий, который тебе прислал Лесаж? — спросила она. — На полу?
Ответа она не получила. Так Ева могла бы спросить у Каина, неужели это его чудная новая мотыга мокнет под дождем.
— Прекрасное место для рукописи, ничего не скажешь. Она отнесла рукопись к окну и бережно водрузила ее на батарею.
Потом осмотрела рукопись, словно проверяя, не подмокла ли она. Штора на окне была спущена — Зуи читал в ванной при верхнем свете, — но утренний свет пробился в щель под шторой и осветил первую страницу рукописи. Миссис Гласс склонила голову набок, чтобы удобнее было читать заглавие, и одновременно вытащила из кармана кимоно пачку длинных сигарет.
— «Сердце — осенний бродяга», — медленно прочла она вслух. — Необычное название.
Ответ из-за занавески послышался не сразу, но в нем звучало явное удовольствие.
— Какое? Какое там название?
Но миссис Гласс не удалось застать врасплох. Она отступила на прежнюю позицию и уселась с сигаретой в руке.
— Необычное, я сказала. Я не говорила, что оно красивое или еще что, поэтому…
— Ах, силы небесные. Надо вставать с утра пораньше, чтобы не пропустить классную вещь, Бесси, детка. А знаешь, какое у тебя сердце? Твое сердце, Бесси, — осенний гараж. Как тебе нравится заглавие для боевика? Черт побери, многие люди — многие невежды — полагают, что в нашем семействе нет прирожденных литераторов, кроме Симора и Бадди. Но стоит мне подумать, стоит мне на минутку присесть и подумать о чувствительной прозе и о гаражах… я готов все перечеркнуть, переиначить.
— Хватит, хватит, молодой человек, — сказала миссис Гласс.
Безотносительно к тому, какие заглавия телебоевиков ей нравились, и вообще независимо от ее эстетических вкусов в ее глазах блеснуло — мгновенно, но блеснуло — наслаждение знатока той манерой дерзить, которая отличала ее младшего сына, единственного красавца среди ее сыновей. На долю секунды это выражение согнало налет бесконечной усталости, который с самого начала разговора оставался у нее на лице. Однако она почти мгновенно снова приготовилась к защите.
— А что я сказала про это название? Оно и вправду очень необычное. А ты! Тебе ничто и никогда не кажется необычным или прекрасным! Я ни разу в жизни от тебя не слыхала…
— Чего? Чего ты не слыхала? Что именно мне не казалось прекрасным? — За занавесом послышался плеск, словно там разыгрался бесшабашный дельфин. Слушай, мне все равно, что бы ты ни сказала о моей родне, вере и убеждениях, Пышка, только не говори, что у меня нет чувства прекрасного. Не забывай, что это моя ахиллесова пята. Для меня все на свете прекрасно. Покажи мне розовый закат, и я весь размякну, ей-богу. — Что у г о д н о. «Питера Пэна». Еще и занавес не поднимется в «Питере Пэне», а я уже к черту изошел слезами. И у тебя хватает смелости говорить мне…
— Ах, замолчи ты, — рассеянно сказала миссис Гласс.
Она тяжело вздохнула. Нахмурясь, она сильно затянулась сигаретой, потом выпустила дым через ноздри и сказала — скорее воскликнула:
— Если бы я только знала, что мне делать с этим ребенком! — Она сделала глубокий вдох. — Я просто ума не приложу, что делать! — Она пронзила занавеску для душа рентгеновским взглядом. — Ни от кого из вас нет никакого толку… Никакого. Твой отец даже говорить ни о чем не хочет. Ты-то знаешь! Конечно, он тоже беспокоится — я вижу по его лицу, — но он попросту не желает смотреть правде в глаза. — Миссис Гласс поджала губы. — Сколько я его знаю, он никогда не желал смотреть правде в глаза. Он думает, что все непривычное и неприятное само собой исчезнет, как только он включит радио и какая-нибудь бездарь завопит во весь голос.
Из-за занавеса донесся громкий взрыв смеха. Он почти не отличался от прежнего хохота, хотя какая-то разница и чувствовалась.
— Да, так оно и есть, — упрямо и уныло заявила миссис Гласс. Она наклонилась вперед. — А хочешь знать, что я на самом деле думаю. Хочешь?
— Бесси. Бога ради. Ты же все равно мне скажешь, так зачем же ты…
— Я думаю, честное слово, — и это совершенно серьезно, — я думаю, что он до сих пор надеется услышать всех вас по радио, как раньше. Я серьезно говорю, пойми… — Миссис Гласс снова глубоко вздохнула. — Каждый раз, когда ваш отец включает радио, я и вправду думаю, что он надеется поймать «Умного ребенка» и послушать, как все вы, детишки, один за другим, отвечаете на вопросы. — Она крепко сжала губы и замолчала, подчеркивая этой неумышленной паузой значение своих слов. — Я сказала: «все вы», — повторила она и внезапно села чуть прямее. — То есть и Симор, и Уолт. — Она снова резко и глубоко затянулась. — Он весь ушел в прошлое. С головой. Он почти не смотрит телевизор, когда не показывают т е б я. И не вздумай смеяться, Зуи. Это не смешно.
— Господи, да кто тут смеется?
— Да это чистая правда! Он абсолютно не подозревает, что с Фрэнни творится что-то неладное. Абсолютно! Как ты думаешь, что он мне сказал вчера после вечерних новостей? Не кажется ли мне, что Фрэнни съела бы мандаринчик? Ребенок лежит пластом и заливается слезами от каждого слова, да еще бормочет бог знает что себе под нос, а твой отец спрашивает: не хочет ли она мандаринчик? Я его чуть не убила. Если он еще хоть раз…
Миссис Гласс вдруг умолкла и уставилась на занавеску.
— Что тут смешного? — сурово спросила она.
— Ничего. Ничего, ничего, ничего. Мне мандаринчик понравился. Ладно, от кого еще нет никакого толку? От меня. От Леса. От Бадди. Еще от кого? Раскрой мне свое сердце, Бесси. Ничего не утаивай. В нашем семействе одно нехорошо — больно мы все скрытные.
— Мне не смешно, молодой человек. Это все равно, что смеяться над калекой, — сказала миссис Гласс. Она не спеша заправила выбившуюся прядь под сетку для волос. — Ох, если бы я только могла дозвониться до Бадди по этому дурацкому телефону! Хоть на минутку. Он — единственный человек, который может разобраться во всех этих нелепостях. — Она подумала и продолжала с досадой: — Если уж польет, то как из ведра. — Она стряхнула пепел в левую руку, сложенную лодочкой. — Бу-Бу вернется после десятого. Уэйкеру я побоялась бы сказать, даже если бы мне удалось до него добраться. В жизни не видела подобного семейства. Честное слово. Считается, что все вы такие умники и все такое, а когда придет беда, от вас нет никакого толку. Ни от кого. Мне уже порядком надоело.
— Какая беда, силы небесные? Какая беда пришла? Чего тебе надобно, Бесси? Ты хочешь, чтобы мы пошли и прожили за Фрэнни ее жизнь?
— Сейчас же перестань, слышишь? Никто никого не заставляет жить за нее. Мне просто хотелось бы, чтобы к т о-нибудь пошел в гостиную и разобрался, что к чему, вот и все… Я хочу знать, когда наконец этот ребенок соберется обратно в колледж, чтобы кончить последний семестр. Я хочу знать, намерена ли она наконец проглотить хоть что-то питательное. Она же буквально ничего не ела с субботнего вечера — ничего! Я пробовала с полчаса назад заставить ее выпить чашечку чудного куриного бульона. Она выпила два глотка — и все. А то, что я заставила ее съесть вчера, она вытошнила. До капельки.
Миссис Гласс примолкла на миг — как оказалось, только перевести дух.
— Она сказала, что попозже, может, съест сырник. Но при чем тут сырники? Насколько я понимаю, она и так весь семестр питалась сырниками и кока-колой. Неужели во всех колледжах девушек так кормят? Я знаю одно: я-то не собираюсь кормить молоденькую девушку, да еще такую истощенную, едой, которая даже…
— Вот это боевой дух! Куриный бульон или ничего! Я вижу, ты ей спуску не даешь. И если уж она решила довести себя до нервного истощения, то пусть не надеется, что мы ее оставим в мире и спокойствии.
— Не смей дерзить, молодой человек — ох, что у тебя за язык! Если хочешь знать, я считаю, что именно такая еда могла довести организм ребенка до этого странного состояния. С раннего детства приходилось буквально силой впихивать в нее овощи или вообще что-нибудь полезное. Нельзя до бесконечности, годами пренебрегать своим телом — что бы ты там ни думал.
— Ты совершенно права. Совершенно права. И как это ты дьявольски проницательно смотришь в корень, уму непостижимо. Я прямо весь гусиной кожей покрылся… Черт подери, ты меня вдохновляешь. Ты меня воодушевляешь, Бесси. Знаешь ли ты, что ты сделала? Понятно ли тебе, что ты сделала? Ты придала всей этой теме свежее, новое, библейское толкование. Я написал в колледже четыре — нет, пять сочинений о Распятии, — и от каждого я чуть с ума не сходил — чувствовал, что чего-то не хватает. Теперь-то я знаю, в чем дело. Теперь мне все ясно. Я вижу Христа в совершенно новом свете. Его нездоровый фанатизм. Его грубое обращение с этими славными, разумными, консервативными, платящими десятину фарисеями. Ох, как же это здорово! Своим простым, прямолинейным, ханжеским способом ты отыскала потерянный ключ ко всему Новому Завету. Неправильное питание. Христос питался сырниками и кока-колой. Как знать, может, он и толпы кормил…
— Замолчишь ты или нет! — перебила его миссис Гласс спокойным, но грозным тоном. — Ох, так бы и заткнула тебе рот слюнявчиком.
— Что ж, давай. Я просто стараюсь поддерживать светскую беседу, как принято в ванных.
— Какой ты остроумный! До чего же ты остроумный! Представь себе, молодой человек, что я вижу твою младшую сестру несколько в ином свете, чем нашего Господа. Может, я покажусь тебе чудачкой, но это так. Я не вижу ни малейшего сходства между Спасителем и слабенькой, издерганной студенткой из колледжа, которая читает слишком много книг о религии, и все такое! Ты, конечно, знаешь свою сестру не хуже, чем я, — во всяком случае, должен был бы знать. Она ужасно впечатлительная, и всегда была впечатлительная, ты это прекрасно знаешь!
На минуту в ванной стало до странности тихо.
— Мама? Ты все еще там сидишь? У меня ужасное чувство, что ты там сидишь и дымишь пятью сигаретами сразу. Точно? — Он подождал, но миссис Гласс не удостоила его ответом. — Я не хочу, чтобы ты тут рассиживалась, Бесси. Я хочу вылезти из этой проклятой ванны. Бесси? Ты меня слышишь?
— Слышу, слышу, — сказала миссис Гласс. По ее лицу опять пробежала тень волнения. Она нервно выпрямилась.
— Она затащила с собой на кушетку этого идиотского Блумберга, — сказала она. — Это просто негигиенично.
Она тяжело вздохнула. Уже несколько минут она держала пепел от сигареты в левой руке, сложенной лодочкой. Теперь она нагнулась и, не вставая, стряхнула пепел в корзину для мусора.
— Я просто ума не приложу, что мне делать, — заявила она. — Ума не приложу, и все тут. Весь дом перевернулся вверх дном. Маляры почти закончили ее комнату, и им нужно переходить в гостиную сразу же после ленча. Не знаю, будить ее или нет. Она почти совсем не спала. У меня прямо ум за разум заходит. Знаешь, сколько лет прошло с тех пор, как я последний раз имела возможность пригласить маляров в эту квартиру? Почти двад…
— Маляры! А! Дело проясняется. О малярах-то я и позабыл. Послушай, а почему ты не пригласила их сюда? Места предостаточно. Хорош хозяин, нечего сказать — что они обо мне подумают, черт побери, — даже в ванную их не пригласил, когда…
— Помолчи-ка минутку, молодой человек. Я думаю.
Словно повинуясь приказу, Зуи принялся намыливать губку. Очень недолгое время в ванной слышался только тихий шорох. Миссис Гласс, сидя в восьми или десяти футах от занавеса, смотрела на голубой коврик на кафельном полу возле ванны… Ее сигарета догорела до последнего сантиметра. Она держала ее между кончиками двух пальцев правой руки. Стоило посмотреть, как она держит сигарету, как ваше первое, сильное (и абсолютно обоснованное) впечатление, что с ее плеч незримо ниспадает шаль уроженки Дублина, отправилось бы прямиком в некий литературный ад. Пальцы у нее были не только необыкновенно длинные, точеные — вообще-то таких не ожидаешь увидеть у женщины средней полноты, — но в них жила чуть заметная, царственная дрожь; этот элегантный тремор был бы уместен у низвергнутой балканской королевы или ушед-(шей на покой знаменитой куртизанки. И не только эта черта вступала в противоречие с дублинской черной шалью: ножки Бесси Гласс заставили бы вас широко раскрыть глаза, потому что они были бесспорно хороши. Это были ножки некогда всем известной красавицы, актрисы кабаре, танцовщицы, воздушной плясуньи. Сейчас она сидела, уставясь на коврик и скрестив ноги, так что поношенная белая туфля из махровой материи, казалось, вот-вот сорвется с кончиков пальцев. Ступни были удивительно маленькие, щиколотки сохраняли стройность, и, что самое замечательное, икры оставались крепкими и явно никогда не знали расширения вен.
Внезапно миссис Гласс вздохнула еще глубже, чем обычно, — казалось, вся жизненная сила излилась в этом вздохе. Она встала, понесла свою сигарету к раковине, подставила под струю холодной воды, бросила погасший окурок в корзину и снова села. Но она так и не вышла из глубокого транса, в который сама себя погрузила, так что казалось, что она вовсе не двигалась с места.
— Я вылезаю через три секунды, Бесси! Честно предупреждаю… Давай-ка, брат, не будем злоупотреблять гостеприимством.
Миссис Гласс, все еще не отрывая взгляда от голубого коврика, ответила на это «честное предупреждение» рассеянным кивком. Стоит заметить — даже подчеркнуть, — что, если бы Зуи в эту минуту видел ее лицо и особенно ее глаза, он захотел бы всерьез — хотя, может быть, и ненадолго — вспомнить, восстановить, прослушать все то, что он говорил, все свои интонации — и смягчить их. С другой стороны, такого желания могло и не быть. В 1955-м это было чрезвычайно мудреное, тонкое дело — правильно истолковать выражение лица Бесси Гласс, в особенности то, что отражалось в ее громадных синих глазах… И если прежде, несколько лет назад, ее глаза сами могли возвестить (всему миру или коврику в ванной), что она потеряла двух сыновей: один из них покончил с собой (ее любимый, совершенно такой, как хотелось, самый сердечный из всех), а другого убили на второй мировой войне (это был ее единственный беспечный сын), если раньше глаза Бесси Гласс могли сами поведать об этом так красноречиво и с такой страстью к подробностям, что ни ее муж, ни оставшиеся в живых дети не то что осмыслить, даже вынести такой взгляд не могли, то в 1955-м она использовала это же сокрушительное кельтское вооружение, чтобы сообщить — обычно прямо с порога, — что новый рассыльный не принес баранью ногу или что какая-то мелкая голливудская звездочка разводится с мужем.
Она закурила новую длинную сигарету, резко затянулась и встала, выдыхая дым.
— Я сию минуту вернусь. — Это заявление невольно прозвучало как обещание. — И, пожалуйста, становись на коврик, когда будешь вылезать, — добавила она. — Для этого он тут и лежит.
И она ушла из ванной, плотно прикрыв за собой дверь. Как будто после пребывания в наскоро сооруженном плавучем доке, пароход «Куин Мери» выходил, скажем, из Уолденского пруда так же внезапно и противоестественно, как он ухитрился туда войти. Под прикрытием занавеса Зуи на несколько секунд закрыл глаза, словно его утлое суденышко беспомощно качалось на поднятой волне… Потом он отодвинул занавес и воззрился на закрытую дверь. Взгляд был тяжелый, и в нем почти не было облегчения. Можно с полным правом сказать, не боясь парадоксальности, что это был взгляд любителя уединения, который уже претерпел вторжение постороннего, и ему не очень-то нравится, когда нарушитель спокойствия просто так вскакивает и уходит — раз-два-три, и все.
Не прошло и пяти минут, как Зуи уже стоял босиком перед раковиной, его мокрые волосы были причесаны, он надел темно-серые брюки из плотной ткани и накинул на плечи полотенце. Он уже приступил к ритуалу, предшествующему бритью. Уже поднял занавеску на окне до середины, приоткрыл дверь ванной, чтобы выпустить пар и дать отпотеть зеркалам; закурил сигарету, затянулся и поместил ее на полку матового стекла под зеркалом на аптечке. В данный момент Зуи как раз кончил выжимать крем для бритья на кончик кисточки. Он сунул незавинченный тюбик куда-то подальше в эмалированную глубину, чтобы не мешал. Провел ладонью туда и обратно по зеркалу на аптечке, и большая часть запотевшего стекла с повизгиванием очистилась. Тогда он стал намыливать лицо. Зуи применял приемы намыливания, значительно отличающиеся от общепринятых, но зато вполне соответствующие его технике бритья. А именно, хотя он, покрывая лицо пеной, и гляделся в зеркало, но не для того, чтобы следить за движением кисточки, — он смотрел прямо себе в глаза, как будто его глаза были нейтральной территорией, ничейной землей в той его личной войне с самовлюбленностью, которую он вел с семи или восьми лет. Теперь-то, когда ему было уже двадцать пять, эта маленькая военная хитрость уже вошла в привычку — так ветеран-бейсболист, выйдя на базу, без всякой видимой надобности постукивает битой по шипам на подошвах. Тем не менее несколько минут назад, причесываясь, он почти не пользовался зеркалом. А еще раньше он ухитрялся, вытираясь перед зеркалом, в котором он отражался в полный рост, ни разу на себя не взглянуть.
Только он кончил намыливать лицо, как в зеркале внезапно возникла его мать. Она стояла на пороге, в нескольких футах за его спиной, не отпуская ручку двери, — воплощение притворной нерешительности — перед тем как снова войти в ванную.
— Ах! Какой милый сюрприз! — обратился Зуи к зеркалу. — Входите, входите! — Он засмеялся, вернее захохотал, открыл дверцу аптечки и взял свою бритву.
Помедлив немного, миссис Гласс подошла поближе.
— Зуи, — сказала она. — Я вот о чем думала… Место, где она сидела раньше, было по левую руку от Зуи, и она уже почти что села.
— Не садись! Дай мне наглядеться на тебя, — сказал Зуи.
Видимо, настроение у него поднялось, после того как он вылез из ванны, натянул брюки и причесался. — Не так уж часто в нашем скромном храме бывают гости, и мы хотели бы встретить их…