— Но послушайте, что же вы называете дурным поведением? Коллекционирование марок?
Дон Ибрагим обиделся.
— Нет, сеньор судья, дурным поведением я называю многое, например, быть «подружкой» педика.
— Ну что ж. Очень благодарен вам всем, сеньоры. Возвращайтесь домой, пожалуйста, в случае надобности я вас вызову.
Жильцы послушно стали расходиться. Дон Фернандо Касуэла, войдя в свою квартиру в правом крыле второго этажа, застал жену плачущей в три ручья.
— Ах, Фернандо! Если хочешь, убей меня! Но только пусть наш мальчик ни о чем не знает.
— Ну милая, как же я тебя убью, когда у нас в доме судья! Иди ложись спать. Недостает только, чтобы твой возлюбленный оказался убийцей доньи Маргот!
Чтобы развлечь толпу на улице, где собралось уже несколько сот человек, шестилетний цыганенок пел фламенко, прихлопывая себе в такт ладошками. Симпатичный мальчишечка, шустрый, где его только не встретишь…
Когда вынесли тело доньи Маргот, чтобы отвезти его в морг, малыш почтительно умолк.
Глава третья
После обеда дон Пабло направляется в тихое кафе на улице Сан-Бернардо сыграть, как обычно, партию в шахматы с доном Франсиско Роблес-и-Лопес Патоном, а попозже, часов в пять, полшестого идет за доньей Пурой, чтобы вместе совершить прогулку и затем стать на якорь в кафе доньи Росы — там они пьют по чашечке шоколада, который дону Пабло всегда кажется водянистым.
За одним из соседних столиков, у окна, играют в домино четверо: дон Роке, дон Эмилио Родригес Ронда, дон Тесифонте Овехеро и сеньор Рамон.
У дона Франсиско Роблес-и-Лопес Патона, врача-венеролога, есть дочь Ампаро, она замужем за доном Эмилио Родригесом Рондой, тоже врачом. Дон Роке — это муж доньи Виси, сестры доньи Росы; по мнению свояченицы, дон Роке Моисее Васкес — негодяй, каких мало. Дон Тесифонте Овехеро-и-Солана, ветеринар в чине капитана, добродушный провинциал, немного застенчивый, носит кольцо с изумрудом. Наконец, сеньор Рамон — булочник, хозяин довольно большой пекарни неподалеку от кафе.
Все шестеро друзей собираются здесь каждый вечер, это люди спокойные, серьезные, есть, конечно, у каждого какая-нибудь слабость, но ведут они себя чинно, никогда не спорят, только переговариваются, сидя за своими столиками, чаще всего насчет игры, а порой и о других делах.
Дон Франсиско потерял слона.
— Плохи мои дела!
— Еще бы! Я бы на вашем месте сдался.
— Ну нет, подожду.
Дон Франсиско глядит на зятя, который играет в паре с ветеринаром.
— Слушай, Эмилио, как там девочка? Девочка — это Ампаро.
— Хорошо. Уже поправилась. Завтра подыму ее с постели.
— Вот как, очень рад. Сегодня вечерком к вам зайдет мать.
— Очень приятно. А вы придете?
— Не знаю, может быть, и я смогу.
Тещу дона Эмилио зовут донья Соледад, донья Соледад Кастро де Роблес.
Сеньор Рамон выставил дубль пять, который у него чуть было не засох. Дон Тесифонте отпускает обычную свою шуточку:
— Кому везет в игре…
— И наоборот, капитан. Вы меня поняли?
Дон Тесифонте корчит недовольную мину, друзья смеются. В действительности дону Тесифонте не везет ни с женщинами, ни с костяшками. Весь день он сидит в четырех стенах, выходит только сыграть в домино.
У дона Пабло выигрышная позиция, он рассеян, почти не смотрит на доску.
— Слышишь, Роке, вчера твоя свояченица здорово ругалась.
Дон Роке досадливо машет рукой — его-де ничем уже не удивишь.
— Она всегда ругается, с руганью, наверно, и родилась. Ох и хитрая бестия эта моя свояченица! Если бы не девочки, я бы уж давно показал ей, где раки зимуют! Но что поделаешь, терпение и выдержка! Такие толстухи, да еще до рюмочки охотницы, не заживаются.
Дон Роке полагает, что ему надо лишь сидеть и ждать — со временем кафе «Утеха» с целой кучей всяких вещей в придачу перейдет к его дочкам. Если рассудить, дон Роке поступает неглупо — ради такого наследства, несомненно, стоит потерпеть, подождать хоть бы и пятьдесят лет. Париж стоит мессы.
Донья Матильда и донья Асунсьон каждый вечер встречаются — не поесть, Боже упаси! — в молочной на улице Фуэнкарраль, хозяйка которой, донья Рамона Брагадо, крашеная, но очень еще бойкая старуха, их приятельница. Во времена генерала Примо она была актрисой и сумела с грандиозным скандалом добиться доли в десять тысяч дуро в завещании маркиза де Каса Пенья Сураны — того самого, что был сенатором и дважды занимал пост заместителя министра финансов, — он по меньшей мере лет двадцать был ее любовником. У доньи Рамоны хватило здравого смысла не растратить эти деньги попусту, а приобрести молочную, которая давала приличный доход и имела надежную клиентуру. Но и кроме того донья Рамона не зевала, бралась за любые поручения и умела добывать деньги из воздуха; лучше всего удавались ей дела любовные — под прикрытием своей молочной она с успехом исполняла роль сводни и посредницы, нашептывая заманчивые, ловко состряпанные небылицы какой-нибудь девчонке, мечтавшей купить сумочку, а затем запуская руку в денежную шкатулку какого-нибудь ленивого барчука из тех, что не любят утруждать себя и ждут, пока им все поднесут на блюдечке. Особы вроде доньи Рамоны — пластырь на любую болячку.
В этот вечер общество в молочной от души веселилось.
— Принесите нам булочек, донья Рамона, я плачу.
— Вот как! В лотерею выиграли?
— Ах, донья Рамона, всякие бывают лотереи! Я получила письмо от Пакиты из Бильбао. Поглядите, что она пишет.
— А ну-ка, прочтите!
— Прочтите сами, у меня зрение совсем никуда становится. Вот, читайте здесь, внизу.
Донья Рамона надела очки и прочла:
— «Жена моего друга заболела злокачественным малокровием». Черт возьми, донья Асунсьон, значит, дело может пойти на лад?
— Читайте, читайте.
— «И он говорит, что нам уже не надо предохраняться, а если я буду в положении, он на мне женится». Послушайте, да вы прямо-таки счастливая женщина!
— Да, благодарение Богу, с этой дочкой мне повезло.
— А ее друг — преподаватель?
— Да, дон Хосе-Мария де Самас, преподает психологию, логику и этику.
— Ну что ж, дорогая, поздравляю вас! Отлично пристроили дочку!
— А что, недурно!
У доньи Матильды тоже была приятная новость — не столь определенно приятная, какой могла стать новость, сообщенная Пакитой, но все же, бесспорно, приятная. Ее сыну, Флорентино де Маре Ноструму, удалось заключить очень выгодный контракт в Барселоне на выступления в «Паралело», в блестящем спектакле-ревю под названием «Национальные мелодии», и, так как спектакль этот проникнут патриотическим духом, можно было надеяться, что власти окажут ему поддержку.
— Я ужасно довольна, что он будет работать в большом городе — деревня наша такая некультурная, актеров иногда даже камнями забрасывают. Как будто они и не люди! Однажды в Хадраке дошло до того, что пришлось вмешаться полиции; не подоспей она вовремя, эти безжалостные дикари убили бы моего бедняжку до смерти — для них нет лучшего развлечения, чем драться да говорить гадости артистам. Ох, ангелочек мой, какого страху он там натерпелся!
Донья Рамона соглашается.
— Да-да, в таком большом городе, как Барселона, ему, конечно же, будет лучше — там больше будут ценить его искусство и уважать его.
— О да! Когда он мне пишет, что отправляется в турне по деревням, у меня просто сердце переворачивается. Бедненький мой Флорентино, он такой чувствительный, а ему приходится выступать перед такой отсталой и, как он выражается, полной предрассудков публикой! Это ужасно!
— Да, конечно. Но теперь-то все пойдет хорошо…
— Дай Боже, чтобы и дальше так было!
Лаурита и Пабло обычно пьют кофе в шикарном баре неподалеку от Гран-Виа — таком шикарном, что как поглядишь на него с улицы, так, пожалуй, не сразу решишься войти. Чтобы пройти к столикам — их всего с полдюжины, не больше, и на каждом скатерть и цветочница, — надо пересечь полупустой холл, где два-три франта потягивают коньяк да несколько пустоголовых мальчишек проигрывают в кости взятые дома деньги.
— Привет, Пабло, ты уже и разговаривать ни с кем не хочешь! Ну понятно, влюбился…
— Привет, Мари Тере. А где Альфонсо?
— Дома сидит, со своими, он в последнее время очень переменился.
Лаурита надула губки; когда они сели на диванчик, она не взяла Пабло за руки, как обычно. Пабло ощутил некоторое облегчение.
— Слушай, кто эта девушка?
— Приятельница моя.
С видом грустным и чуть лукавым Лаурита спросила:
— Такая приятельница, как я теперь?
— Нет, что ты!
— Но ты же сказал «приятельница»!
— Ладно, знакомая.
— Вот-вот, знакомая… Слушай, Пабло…
Глаза Лауриты вдруг наполнились слезами.
— Чего тебе?
— Я ужасно расстроилась.
— Из-за чего?
— Из-за этой женщины.
— Знаешь что, крошка, замолчи и не мели глупостей!
Лаурита вздохнула.
— Ну конечно, и ты же еще меня ругаешь.
— И не думал ругать. Слушай, не действуй мне на нервы.
— Вот видишь?
— Что видишь?
— Да то, что ты меня ругаешь. Пабло переменил тактику.
— Нет, крошка, я не ругаю тебя, просто мне неприятны эти сцены ревности — ну что поделаешь! Всегда одно и то же, всю жизнь.
— Со всеми твоими девушками?
— Ну, не со всеми одинаково — одни больше ревновали, другие меньше…
— А я?
— Ты намного больше, чем все остальные.
— Ну ясно! Просто ты меня не любишь! Ревнуют только тогда, когда любят, очень сильно любят, вот как я тебя.
Пабло взглянул на Лауриту с таким выражением, с каким смотрят на редкостное насекомое. Лаурита вдруг заговорила нежным тоном:
— Послушай, Паблито.
— Не называй меня Паблито. Чего тебе?
— Ах, золотце, какой ты колючий!
— Пусть так, но не повторяй вечно одно и то же, придумай что-нибудь другое, мне это уже столько людей говорило.
Лаурита улыбнулась.
— А я не огорчаюсь, что ты колючий. Ты мне нравишься таким, какой ты есть. Только я ужасно ревную! Слушай, Пабло, если ты когда-нибудь разлюбишь меня, ты мне об этом скажешь?
— Скажу.
— Да кто вам поверит? Все вы обманщики!
Пока они пили кофе, Пабло Алонсо понял, что ему с Лауритой скучно. Очень миловидна, привлекательна, нежна, даже верна, но ужасно однообразна.
В кафе доньи Росы, как и во всех прочих, публика, что приходит по вечерам, совсем не такая, как та, что собирается после полудня. Конечно, все они постоянные посетители, все сидят на одних и тех же диванах, пьют из тех же чашек, принимают ту же соду, платят теми же песетами, выслушивают те же грубости хозяйки, однако, Бог весть почему, у людей, являющихся сюда в три часа дня, ничего нет общего с теми, кто приходит после половины восьмого; вероятно, единственное, что могло бы их объединить, — это гнездящаяся в глубине их сердец уверенность, что именно они-то и составляют старую гвардию кафе. Дневные посетители смотрят на вечерних, а вечерние в свою очередь на дневных как на втируш, которых с грехом пополам можно терпеть, но о которых и думать не стоит. Еще чего не хватало! Две эти группы — взять ли отдельных входящих в них индивидуумов или рассматривать их как некие организмы — несовместимы, и если кто-то из дневных посетителей случайно задержится и вовремя не уйдет, то приходящие под вечер глядят на него недобрым взором, ровно таким же недобрым, каким дневные посетители смотрят на вечерних, явившихся раньше своего часа. В хорошо организованном кафе, в таком кафе, которое было бы неким подобием Платоновой Республики, следовало бы установить пятнадцатиминутный перерыв, чтобы приходящие и уходящие не могли столкнуться даже у вращающейся входной двери.
В кафе доньи Росы после полудня остается один-единственный знакомый нам человек, кроме хозяйки и прислуги. Это сеньорита Эльвира, но она здесь уже стала чем-то вроде мебели.
— Ну как, Эльвирита, спали хорошо?
— Да, донья Роса. А вы?
— Как всегда, милая, как всегда, только и всего. Всю ночь бегала в клозет — видно, съела за ужином что-то, что мне повредило, и желудок вконец расстроился.
— Скажите пожалуйста! А теперь вам лучше?
— Да, как будто получше, только слабость ужасная.
— Ничего удивительного, понос очень ослабляет.
— И не говорите! Я уже твердо решила: если к завтрашнему дню не станет лучше, вызову врача. Я так не могу работать, все из рук валится, а дело такое, вы же знаете, что если сама за всем не присмотришь…
— Ну ясно.
Падилья, продавец сигарет, старается убедить покупателя, что табак в самодельных сигаретах, которые он продает, не из окурков.
— Сами посудите, табак из окурков сразу отличишь — сколько его ни промывай, у него привкус остается особый. Кроме того, от табака из окурков разит уксусом на сто лиг, а этот можете поднести к самому носу и ничего такого не учуете. Я, конечно, не стану вам клясться, что это табак высшего сорта, я своих клиентов не хочу обманывать; это, конечно, табак попроще, но хорошо просеянный, без мусора. А как набиты гильзы — сами видите, работа не машинная, все вручную сделано, можете пощупать, если хотите.
Альфонсито, мальчик на побегушках, выслушивает распоряжение посетителя, чей автомобиль ждет у входа.
— Ну-ка, посмотрим, хорошо ли ты понял, главное — не болтать лишнего. Поднимешься на второй этаж, позвонишь и подождешь. Если дверь тебе откроет вот эта сеньорита — посмотри хорошенько на фото, она высокого роста, блондинка, — ты ей скажешь: «Наполеон Бонапарт», запомни эти слова, и если она ответит: «Был разбит при Ватерлоо», ты отдашь ей письмо. Все понятно?
— Да, сеньор.
— Прекрасно. Запиши-ка эти слова про Наполеона и то, что она тебе должна ответить, — выучишь по дороге. Потом она, когда прочтет письмо, скажет тебе время — шесть часов, семь или какое-нибудь другое; ты его хорошенько запомни и бегом сюда, чтобы передать мне. Понял?
— Да, сеньор.
— Ну ладно. Теперь ступай. Если хорошо все исполнишь, дам тебе дуро.
— Да, сеньор. Только послушайте, а если мне откроет дверь кто-нибудь другой, не эта сеньорита?
— Ах, и в самом деле! Если тебе откроет дверь кто-нибудь другой, это не беда — скажешь, что ошибся, спросишь: «Сеньор Перес здесь живет?» — и когда тебе ответят: «Нет», — уйдешь, и дело с концом. Все ясно?
— Да, сеньор.
Консорсио Лопесу, шефу, позвонила по телефону не кто иная, как Марухита Ранеро, бывшая его возлюбленная, мать двух близнецов.
— Что ты тут делаешь, в Мадриде?
— А мы приехали с мужем, его должны оперировать.
Лопес немного смутился; вообще-то его нелегко вывести из равновесия, но этот звонок, по правде сказать, застал его врасплох.
— А малыши?
— О, они уже совсем взрослые. В этом году в школу пойдут.
— Как бежит время!
— Еще бы.
У Марухиты чуть задрожал голос.
— Слушай.
— Что?
— Ты не хочешь повидаться со мной?
— Но…
— Ну ясно. Ты думаешь, что я совсем уже развалина.
— Брось, дурочка, просто сейчас я…
— Да не сейчас. Вечером, когда ты освободишься. Мои муж в санатории, а я остановилась в пансионе.
— В каком?
— В «Кольяденсе», на улице Магдалины.
У Лопеса в висках застучало, будто стреляли из ружей.
— Слушай, а как я туда пройду?
— Очень просто, через дверь. Я для тебя уже сняла комнату, номер три.
— Слушай, а как я тебя найду?
— Ах, не глупи. Я сама приду к тебе.
Повесив трубку и поворачиваясь к стойке, Лопес задел локтем стеллаж с ликерами — все бутылки полетели на пол: куэнтро, калисай, бенедиктин, кюрасао, кофейный крем и пепперминт. Вот шум-то поднялся!
Петрита, служанка Фило, пришла в бар Селестино Ортиса за сифоном — у Хавьерина вздулся животик. Бедный малыш, его часто мучают колики, и помогает ему только газированная вода.
— Слушай, Петрита, ты знаешь, братец твоей хозяйки что-то очень загордился.
— Не сердитесь на него, сеньор Селестино, он, бедняга, прямо каиновы муки терпит. Он, наверно, вам задолжал?
— Ну ясно. Двадцать две песеты.
Петрита направилась в заднюю комнату.
— Я сама возьму сифон, вы только свет включите.
— Ты же знаешь, где выключатель.
— Нет, включите вы, а то, бывает, током ударит.
Когда Селестино Ортис вошел включить свет, Петрита прямо сказала:
— Послушайте, я стою двадцать две песеты?
Селестино Ортис не понял вопроса.
— Что?
— Стою я двадцать две песеты?
У Селестино Ортиса кровь прилила к голове.
— Ты стоишь целого царства!
— А двадцать две песеты?
Селестино Ортис схватил девушку.
— Получайте за все кофе сеньорито Мартина.
В задней комнатке бара Селестино Ортиса будто ангел пролетел, вздымая ветер крылами.
— А почему ты на это идешь ради сеньорито Мартина?
— Потому что мне так хочется, и потому что я его люблю больше всех на свете; и об этом я говорю каждому, кто это хочет знать, и первому — моему парню.
Щеки у Петриты разрумянились, грудь трепетала, голос чуть охрип, волосы разметались, глаза сверкали — она была хороша какой-то дикой, звериной красотой, как одержимая страстью львица.
— А он тебя любит?
— Я ему не позволяю.
В пять часов общество, собирающееся в кафе на улице Сан-Бернардо, расходится, и примерно к половине шестого, а то и раньше, каждый кулик уже сидит в своем болоте. Дон Пабло и дон Роке — у себя дома, дон Франсиско и его зять — в своих кабинетах, дон Тесифонте — за книгами, а сеньор Рамон приглядывает, как опускают металлические шторы его булочной, его золотых россыпей.
В кафе за столиком, стоящим чуть в стороне, остаются два человека, оба молча курят; одного из них зовут Вентура Агуадо, он изучает нотариальное дело.
— Дай-ка мне сигарету.
— Возьми, пожалуйста.
Мартин Марко закуривает.
— Зовут ее Пурита, прелесть, а не женщина, ласковая, как ребенок, изящная, как принцесса. Ох, и подлая жизнь!
Пура Бартоломе в это время сидит с богатым аферистом в ресторанчике на улице Кучильерос. Мартин вспоминает ее слова при последнем прощании.
— До свидания, Мартин! Ты же знаешь, по вечерам я в пансионе, можешь всегда позвонить мне. Но сегодня не звони, сегодня у меня встреча с одним другом.
— Что ж, ладно.
— До свидания, поцелуй меня.
— Прямо здесь?
— Ох, дурачок, люди подумают, что мы муж и жена.
Мартин Марко затянулся с истинно величественным видом. Потом глубоко вздохнул.
— В общем… Слушай, Вентура, одолжи мне два дуро, я сегодня не обедал.
— Чудак человек, разве можно так жить?
— Сам понимаю!
— И что же, никакой работы не находится?
— Почти никакой, были две статейки по заказу, двести песет, девять процентов вычетов.
— Ловок, нечего сказать! Ладно, бери, пока у меня у самого есть! Нынче мой папаша раскошелился. Бери пять, два — это все равно что ничего.
— Большое спасибо. Ты позволишь заплатить за тебя твоими деньгами?
Мартин Марко подзывает официанта.
— Сколько за два кофе?
— Три песеты.
— Получите, пожалуйста.
Официант засовывает руку в карман и дает сдачу — двадцать две песеты.
Мартин Марко и Вентура Агуадо — друзья, друзья давние, настоящие, когда-то, до войны, вместе учились на юридическом факультете.
— Пошли?
— Как хочешь. Здесь нам больше нечего делать.
— Эх, по правде сказать, мне и в любом другом месте нечего делать. Ты куда идешь?
— Сам не знаю, пойду прогуляюсь, чтобы убить время.
Мартин Марко улыбнулся.
— Подожди-ка, я проглочу щепотку соды. При расстроенном пищеварении нет лучшего средства.
Хулиан Суарес Соброн, он же Заднюшка, пятидесяти трех лет, место рождения Вехадео, провинция Овиедо, и Хосе Хименес Фигерас, он же Сучок, пятидесяти шести лет, место рождения Пуэрто де Санта Мария, провинция Кадис, сидят в подвале Главного управления общественного порядка, дожидаются, пока их поведут в тюрьму.
— Ай, Пепе, хорошо бы сейчас выпить чашечку кофе!
— Да, и тройную порцию коньячку. Попроси, может, тебе дадут.
Сеньор Суарес нервничает больше, чем Пепе Сучок; этот Хименес Фигерас, сразу видно, более привычен к таким передрягам.
— Слушай, а почему нас здесь держат?
— Почем я знаю? Ты, я надеюсь, не обольстил какую-нибудь добродетельную девицу и не бросил ее с деточкой?
— Ах, Пепе, какое у тебя хладнокровие!
— Просто я знаю, малыш, что тут ничем не поможешь.
— Да, конечно, это верно. Больше всего меня огорчает, что я не мог предупредить мамочку.
— Ты опять?
— Нет-нет, не буду.
Обоих друзей задержали накануне вечером в баре на улице Вентуры де ла Веги. Полицейские, идя за ними следом, вошли в бар, огляделись и — хлоп! — пулей кинулись прямо к ним. Вот собаки, опытные, видно!
— Следуйте за нами!
— Ай! Почему вы меня хватаете? Я честный человек, я никого не трогаю, у меня все документы в порядке.
— Очень хорошо. Все это вы объясните, когда вас спросят. Выкиньте этот цветок.
— Ай! Почему? Мне вовсе незачем следовать за вами, я ничего плохого не делаю.
— Пожалуйста, не скандальте. Взгляните сюда. Сеньор Суарес взглянул. Из кармана у полицейского торчали серебристые браслеты наручников.
Пепе Сучок поднялся.
— Пойдем с этими господами, Хулиан, там все выяснится.
— Пойдем, конечно, но только какие манеры!
В управлении на них не пришлось заполнять карточки, они уже там значились. Записали только дату задержания да два-три слова, которых им не удалось прочесть.
— Почему нас арестовали?
— Вы не знаете?
— Нет, ничего не знаю. Откуда мне знать?
— Погодите, узнаете.
— Скажите, я не могу известить, что меня арестовали?
— Завтра, завтра известите.
— У меня, видите ли, мамочка старушка, она, бедная, будет очень беспокоиться.
— Ваша мать?
— Да, ей уже семьдесят шесть лет.
— Ничего не могу сделать. И сказать вам тоже ничего не могу. Завтра все выяснится.
В камере, куда их привели, огромном квадратном помещении с низким потолком, при скудном свете пятнадцатисвечовой лампочки в проволочной сетке сперва ничего нельзя было разглядеть. Немного погодя, когда глаза стали привыкать, сеньор Суарес и Пепе Сучок начали постепенно узнавать знакомые лица — злосчастных педерастов, карманников, алкоголиков, профессиональных шулеров, всяких людишек, которые привычны к каверзам судьбы и всегда ходят с потупленной головой.
— Ай, Пепе, хорошо бы сейчас выпить чашечку кофе!
Пахло в камере очень противно — прогорклый, резкий запах, от которого свербило в носу.
— О, сегодня ты рано. Где был?
_Как всегда, выпил чашечку кофе с друзьями.
Донья Виси целует мужа в плешь.
— Если б ты знал, как я рада, когда ты приходишь пораньше!
— Скажи пожалуйста! Старый что малый.
Донья Виси улыбается, бедная донья Виси всегда улыбается.
— Знаешь, кто придет сегодня вечером?
— Еще бы, какая-нибудь сплетница.
Донья Виси никогда не обижается.
— Нет, моя приятельница Монсеррат.
— Великое счастье!
— Она очень добрая женщина!
— Она сообщила тебе еще о каком-нибудь чуде этого обманщика из Бильбао?
— Замолчи, что за еретические слова! И почему тебе так нравится говорить гадости — ведь ты думаешь иначе.
— Да уж нравится.
Дон Роке с каждым днем все больше проникается убеждением, что его жена глупа.
— Ты посидишь с нами?
— Нет.
— Ох упрямец!
Раздается звонок у двери, и в квартиру входит приятельница доньи Виси, как раз в ту минуту, когда попугай на третьем этаже изрыгает ругательства.
— Слушай, Роке, это просто невыносимо. Если их попугай не научится вести себя прилично, я донесу в полицию.
— Ну что ты болтаешь! Ты представляешь себе, какая потеха будет в комиссариате, когда ты явишься туда с доносом на попугая?
Прислуга ведет донью Монсеррат в гостиную.
— Я сейчас скажу хозяйке, присаживайтесь.
Донья Виси помчалась приветствовать подругу, а дон Роке, немного поглядев из-за занавесок на улицу, сел у жаровни и вытащил колоду карт.
— Если трефовый валет выйдет раньше, чем пятерка, — хороший знак. Если туз — это ни к чему, я уже не мальчишка.
У дона Роке свои приемы гадания на картах. Трефовый валет вышел третьим.
— Бедняжка Лола, она меня ждет! Сочувствую, малышка!
Лола — сестра Хосефы Лопес, бывшей прислуги семейства Роблес, с которой у дона Роке кое-чего было, но теперь она растолстела, постарела, и ее вытеснила младшая сестра. Лола помогает по хозяйству донье Матильде, той самой пенсионерке, у которой сын мечтает стать великим артистом.
Донья Виси и донья Монсеррат стрекочут взахлеб. Донья Виси счастлива — на последней странице двухнедельного журнала «Херувим-миссионер» напечатано ее имя и имена троих ее дочерей.
— Сейчас увидите собственными глазами, что я не выдумываю, это истинная правда! Роке! Роке!
С другого конца квартиры дон Роке откликается:
— Чего тебе?
— Дай девочке журнал, где про китайцев напечатано!
— Что?
Донья Виси объясняет приятельнице:
— Ах, Боже мой, эти мужчины как будто глухие.
Она кричит мужу еще громче:
— Я говорю, дай девочке… Ты слышишь?
— Слышу!
— Так вот, дай девочке журнал, где напечатано про китайцев!
— Какой журнал?
— Где про китайцев, ну, про тех китайцев, которых крестили!
— Что? Не понимаю. Про каких китайцев?
Донья Виси улыбается донье Монсеррат.
— Муж мой такой добряк, но его ничто не интересует. Сейчас я сама схожу за журналом, одну минуточку. Вы уж извините.
Войдя в комнату, где дон Роке сидит у ночного столика и раскладывает пасьянс, она спрашивает:
— Ну, что это такое? Ты разве не слышал, что я сказала?
Дон Роке не поднимает глаз от карт.
— Довольно глупо с твоей стороны думать, что я встану с места из-за каких-то китайцев!
Донья Виси порылась в корзинке с шитьем, нашла нужный номер «Херувима-миссионера» и, тихонько ворча, вернулась в гостиную, где так холодно, что едва можно усидеть.
Швейная корзинка осталась открытой, и оттуда между мотками штопки и коробкой с пуговицами — коробкой из-под леденцов от кашля, купленных в год эпидемии гриппа, — робко выглядывал уголок другого номера журнала доньи Виси.
Дон Роке откинулся на спинку стула и взял журнал.
— Вот он где.
«Он» — это священник из Бильбао, совершающий чудеса. Дон Роке принялся читать журнал.
«Росарио Кесада (Хаэн), за исцеление ее сестры от затяжного колита, 5 песет.
Рамон Эрмида (Луго), за разные успехи, ниспосланные ему в коммерческих делах, 10 песет.
Мария Луиса дель Валье (Мадрид), за исцеление от небольшой опухоли на глазу, происшедшее без помощи окулиста, 5 песет.
Гуадалупе Гутьеррес (Сьюдад-Реаль), за исцеление ребенка в возрасте одного года семи месяцев от ранения вследствие падения с балкона второго этажа, 25 песет.
Мартина Лопес Ортега (Мадрид), за успешное приручение домашнего животного, 5 песет.
Благочестивая вдова (Бильбао), за отыскание пакета с деньгами, утерянного служащим ее магазина, 25 песет».
Дон Роке озадачен…
— Ну, уж этому я не поверю, это не серьезно.
Донья Виси чувствует себя в какой-то мере обязанной извиниться перед приятельницей.
— Вам не холодно, Монсеррат? В этом доме временами прямо-таки мерзнешь!
— О нет, что вы, Виситасьон, здесь очень приятно. Очень милая у вас квартира, вполне комфортабельная, как говорят англичане.
— Ах, Монсеррат, вы всегда душка!
Донья Виси улыбнулась и начала искать свое имя в списке. Донья Монсеррат, высокая, мужеподобная, костлявая, неуклюжая усатая дама, слегка косноязычная и близорукая, надела пенсне.
Действительно, как уверяла донья Виси, на последней странице «Херувима-миссионера» значилось ее имя и имена трех ее дочек.
«Донья Виситасьон Леклерк де Моисес, на крещение двух китайских младенцев именами Игнасио и Франсиско-Хавьер — 10 песет. Сеньорита Хулита Моисее Леклерк, на крещение китайского младенца именем Вентура — 5 песет. Сеньорита Виситасьон Моисее Леклерк, на крещение китайского младенца именем Мануэль — 5 песет. Сеньорита Эсперанса Моисее Леклерк, на крещение китайского младенца именем Агустин — 5 песет».
— Ну, что вы скажете?
Донья Монсеррат любезно кивает.
— Очень похвально, ну просто очень-очень похвально. А сколько еще предстоит сделать! Страшно становится, как вспомнишь, сколько еще миллионов язычников надо обратить. Эти языческие страны, наверно, кишат людьми, как муравейник муравьями.
— Воображаю! А какие миленькие эти малютки китайчата! Если бы мы жадничали и не хотели кое-чем пожертвовать, все они отправились бы прямехонько в лимб [19]. И несмотря на наши скромные старания, там, в лимбе, вероятно, полным-полно китайцев, не правда ли?
— О да, да.
— Дрожь берет при одной мысли! И над всеми китайцами тяготеет проклятие! Толкутся все они там взаперти, не знают, бедненькие, что делать…
— Это ужасно!
— А младенчики-то, которые еще и ходить не умеют, они тоже, как червяки какие-нибудь, будут вечно копошиться на одном месте?
— Поистине так.
— Возблагодарим же Господа за то, что мы родились испанками. Родись мы в Китае, наши деточки, скорее всего, угодили бы на веки вечные в лимб. Стоит ради этого растить детей! Сколько мук примешь, пока их родишь, да потом еще натерпишься!
Донья Виси с нежностью вздыхает.
— Бедные девочки, они и не подозревают, что им угрожало! Слава Богу, что они родились в Испании, а если бы им привелось родиться в Китае… Ведь такое тоже могло случиться, не правда ли?