— Привет, сеньорито Пако!
Человек вскидывает глаза.
— А, это ты! Куда идешь?
— Я домой, сеньорито, ходила проведать свою сестру, ту, замужнюю.
— Очень хорошо. Человек смотрит ей в глаза.
— А у тебя уже есть парень? Такая красотка, да чтоб была без парня…
Девушка заливается смехом.
— Ладно, иду. У меня куча дел.
— Ну что ж, милочка, до свидания, и не исчезай. Послушай, скажи Мартину, если его увидишь, что в одиннадцать я буду в баре на улице Нарваcса.
— Хорошо, скажу.
Девушка уходит, Пако провожает ее взглядом, пока она не теряется в толпе.
— Походка серны…
Пако, сеньорито Пако, всех женщин считает красавицами — то ли он сентиментален, то ли просто бабник. Девушка, которая сейчас с ним разговаривала, действительно хорошенькая, но, даже будь она дурнушкой, все равно Пако был бы восхищен, для него любая девушка — мисс Испания.
— Ну, точно серна…
Пако идет дальше, ему смутно вспоминается мать, умершая много лет назад. Его мать носила на шее черную шелковую ленту, чтобы не отвисал второй подбородок; она была очень красивая, сразу видно — женщина из хорошей семьи. Дедушка Пако был генерал и маркиз, его убили на дуэли в Бургосе — убил из револьвера депутат-либерал по имени Эдмундо Паэс Пачеко, масон и вообще человек с бунтарскими идеями.
У девчонки под легким пальтецом проступали эти самые кругленькие штучки. Туфли немного стоптаны. Глаза блестящие, карие с прозеленью, чуть скошенные. «Ходила проведать свою сестру, ту, замужнюю». Хе-хе… Ее замужняя сестра, помнишь, Пако?
Дон Эдмундо Паэс Пачеко скончался от оспы в Альмерии, в год падения Республики.
Разговаривая с Пако, девушка твердо выдерживала его взгляд.
Женщина с завернутым в тряпье ребенком на руках просит милостыню, толстая цыганка продает лотерейные билеты. Несмотря на холод, ветер и ненастье, гуляют, милуются парочки влюбленных, крепко прижавшись, грея друг дружке руки.
Селестино, стоя посреди пустых бочек в задней комнатке своего бара, разговаривает сам с собой. Есть у Селестино такая привычка. — самому с собой разговаривать. Когда он был мальчиком, мать, бывало, спросит:
— Чего тебе?
— Ничего, я сам с собой разговаривал.
— Ох, сынок, ты еще, упаси Бог, с ума сойдешь! Мать Селестино не была такой важной дамой,
как мать Пако.
— Нет, не отдам, лучше в щепки их разнесу, но не отдам. Или пусть заплатят настоящую цену, или не получат ничего. Не хочу, чтоб с меня шкуру драли, не желаю, и точка. Я не дам себя грабить! Вот, вот она, эксплуатация коммерсанта! Ты человек с характером или тряпка? Ясное дело! Мужчина ты или нет? Хотите грабить, отправляйтесь в Сьерра-Морену!
Селестино вставляет искусственные челюсти и яростно плюет на пол.
— Хорош бы я был!
Мартин Марко продолжает свой путь, случай с велосипедистом быстро улетучился из его головы.
«Если бы вот эта мысль о нищете интеллигентов хоть на минуту появилась у Пако! Куда там! Пако — тюфяк, у него теперь уже нет никаких мыслей. С тех пор как его выпустили, слоняется, как дурачок, ничего путного не делает. Раньше еще, бывало, хоть стихотворение сочинит, а теперь — во что он превратился! Надоело уже говорить ему об этом, я больше и не говорю. Тоже хорош! Думает, будет прикидываться бездельником, его и не тронут. Хитер!»
Мартину зябко, он покупает двадцать граммов каштанов — четыре штуки — у входа в метро на углу улицы братьев Альварес Кинтеро, вход этот зияет, как рот пациента, сидящего в кресле у дантиста, он так велик, будто предназначен для проезда легковых и грузовых автомашин.
Опершись на парапет, Мартин жует каштаны и при свете газовых фонарей рассеянно глядит на табличку с названием улицы.
«Да, этим повезло. Красуются тут! Получили улицу в самом центре и памятник в Ретиро [15]. Людям на смех!»
На Мартина порой накатывают приступы почтительности и консерватизма.
«А черт их знает! Наверное, чем-то они заслужили свою славу, ну да, какой же это тип писал про них?»
В его голове мелькают, как бабочки моли, непослушные мысли.
«Да, „этап испанского театра“, „им удалось заполнить целый период“, „их театр — верное отражение здоровых андалузских обычаев“… А по-моему, отдает дешевой чувствительностью, мещанским духом городских окраин и народных гулянии. Да что поделаешь! Кто их уберет отсюда? Красуются, и сам Бог их не спихнет!»
Мартина возмущает, что в классификации духовных ценностей нет строгого порядка, нет таблицы, где бы таланты были расположены по их значению.
— Всех в одну кучу свалили, а никому и дела нет.
Два каштана были холодные, а два горячие как огонь.
Пабло Алонсо, молодой человек спортивного вида, этакий современный деловой мужчина, уже недели две как завел любовницу, зовут ее Лаурита.
Лаурита — красивая девушка. Она дочь консьержки с улицы Лагаски. Ей девятнадцать лет. Раньше у нее никогда не бывало и одного дуро на развлечения, а тем более пяти-десяти дуро, чтобы купить сумочку. Со своим парнем — он был почтальон — она не могла никуда пойти. Лаурите осточертело мерзнуть в парках, от холода руки и уши стали шершавые. А ее подружке Эстрелье один сеньор, занимающийся доставкой оливкового масла, снял квартиру на улице Менендеса Пелайо.
Пабло Алонсо поднимает голову.
— «Манхаттан».
— Шотландского виски нет, сеньор.
— Скажи там, за стойкой, что для меня.
— Слушаюсь.
Пабло снова берет девушку за руку.
— Так вот, Лаурита, я уже тебе говорил — парень он замечательный, лучшего трудно встретить. А посмотришь на него — жалость берет, бедняк бедняком, одну грязную сорочку месяц носит, из ботинок пальцы торчат.
— Бедный мальчик! И он ничего не делает?
— Ничего. Ходит все, думает, размышляет, но в общем-то ничего не делает. А жаль, умнейшая голова.
— Спать у него есть где?
— Да, он спит у меня.
— У тебя?
— Да, я сказал, чтобы ему в гардеробной поставили кровать, там он спит. По крайней мере дождь не поливает и тепло.
Девушка хорошо знает, что такое нужда, она пристально смотрит в глаза Пабло. Сердце у нее очень чувствительное.
— Какой ты добрый, Пабло!
— Да нет, дурочка, просто это мой старый друг, друг еще с довоенных лет. Теперь у него трудная пора, но, по правде сказать, ему никогда особенно хорошо не жилось.
— А он ученый? Пабло смеется.
— Да, малышка, ученый. Ну ладно, поговорим о чем-нибудь другом.
И Лаурита снова заводит песенку, что началась две недели назад.
— Ты меня очень любишь?
— Очень.
— Больше, чем всех?
— Больше, чем всех.
— Ты меня всегда будешь любить?
— Всегда.
— И никогда не покинешь?
— Никогда.
— Даже если я буду ходить такая грязная, как твой друг?
— Не говори глупостей.
Официант, наклонившись и ставя поднос на столик, улыбается.
— Осталось еще немного «Уайт лэбел», сеньор.
— Вот видишь!
Мальчику, певшему фламенко, какая-то пьяная шлюха дала пинка. Реакция прохожих ограничилась пуританским осуждением:
— Черт, уже спозаранку наклюкалась! Что же она потом будет делать?
Мальчик не упал на землю, он ткнулся лицом в стену. Выкрикнул вдогонку пьяной несколько теплых слов, пощупал лицо и пошел себе дальше. У дверей следующего кабачка он снова запел:
Как-то раз один портняжка
из сукна штаны кроил,
увидал то цыганенок,
что креветки разносил.
Вы, сеньор портной,
скроите мне в обтяжечку штаны,
чтоб, когда пойду я к мессе,
все глазели барчуки.
Лицо мальчика напоминает мордочку домашней собачонки, грязной, алчной домашней собачонки — не лицо человека. Он еще слишком мал, чтобы горе изрезало его лицо морщинами цинизма пли покорности, на лице у него выражение великолепной невинной глупости, выражение, в котором нет и намека на то, что он что-то понимает в происходящем вокруг. Все вокруг — чудо для цыганенка, который чудом родился, чудом кормится, чудом живет и если способен еще петь, так это тоже истинное чудо.
За днем следует ночь, за ночью следует лень. В году четыре сезона: весна, лето, осень, зима. Есть истины, которые чувствуешь нутром, как голод или желание помочиться.
Четыре каштана быстро съедены, и Мартин, с оставшимся у него реалом, проехал до станции «Гойя».
«Мы, неимущие, мчимся под всеми теми, что сидят в уборных. Станция „Колумб“ — превосходно; тут герцоги, нотариусы и кое-где карабинеры Монетного двора. Как далеки они от нас — сидят там, наверху, почитывают газеты или рассматривают жирные складки своего брюха! Станция „Серрано“ — сынки и дочки богачей. Сеньориты по ночам не гуляют. В этом районе жизнь заканчивается в десять часов. Теперь они небось ужинают. Станция „Веласкес“ — тут девиц побольше, это приятно. На этой улице все очень чинно. Пойдемте в оперу? Хорошо. Ты в воскресенье был на бегах? Нет. Станция „Гойя“ — здесь спектакль кончается».
Идя по платформе, Мартин притворно хромает — иногда у него бывает такая блажь.
«Я бы мог поужинать у Фило — не толкайтесь, сеньора, спешить некуда! — а если не даст, сама пожалеет, приду ровно через год!»
Фило — его сестра, жена дона Роберто Гонсалеса, этого дурня Гонсалеса, как зовет его шурин, служащего в собрании депутатов, республиканца из партии Алькала Саморы [16].
Чета Гонсалес живет в конце улицы Ибисы, снимает квартирку у домохозяев, исповедующих веру Соломонову, и, в общем, кое-как перебивается, хотя ценой тяжелого труда. Жена хлопочет до изнеможения — пятеро маленьких детей, а для присмотра за ними одна восемнадцатилетняя девчонка, муж набирает сверхурочные часы, где попадутся и где можно подработать; последнее время ему везет — он ведет счетные книги в парфюмерном магазине, куда ходит дважды в месяц, получая пять дуро за оба раза, да еще в булочной у одного толстосума на улице Сан-Бернардо, там ему платят тридцать песет. В худшие времена, когда судьба его не балует и он не находит сверхурочных часов, дон Роберто грустнеет, становится молчалив и хмур.
Из-за всего, что происходит вокруг, Мартин и его зять терпеть друг друга не могут. Мартин говорит, что дон Роберто — жадная свинья, а дон Роберто говорит, что Мартин — строптивая и наглая свинья. Поди разберись, кто из них прав! А что верно, так это то, что бедная Фило оказалась между молотом и наковальней, все дни только и думает, как бы предотвратить бурю.
Если мужа нет дома, она, бывает, зажарит брату яйцо или разогреет немного кофе' с молоком, а если дон Роберто дома, тогда нельзя, — он устроит ужасный скандал, обзовет бедного Мартина в старой куртке и рваных ботинках бродягой и паразитом, и Фило приберегает остатки от обеда в жестяной банке из-под галет, которую служанка выносит на улицу.
— Разве это справедливо, Петрита?
— Нет, сеньорито, конечно, нет.
— Ах, голубка, одна только радость, что ты здесь. Вот смотрю на тебя, и эти объедки мне кажутся слаще!
Петрита краснеет.
— Ладно, давайте сюда банку, холодно стоять.
— Не тебе одной холодно, глупышка! — Извините, мне пора…
Мартину не хочется ее отпускать.
— Не сердись. А знаешь, ты стала настоящей женщиной.
— Ладно уж, молчите.
— Молчу, голубка, молчу. А знаешь, что бы я сделал, если б совесть позволила?
— Молчите!
— Обнял бы тебя крепко-крепко!
— Молчите!
В этот день мужа Фило не было дома, и Мартин мог съесть яичницу и выпить чашку кофе.
— Хлеба нет. Приходится докупать на черном рынке — для детей.
— Сойдет и так, спасибо, Фило, ты очень добрая, просто святая женщина.
— Не глупи.
Взгляд Мартина туманится.
— Да, святая, но святая эта вышла замуж за мерзавца. Твой муж, Фило, — мерзавец.
— Молчи, он порядочный человек.
— Что с тобой говорить! Как бы то ни было, ты уже родила ему пятерых поросяток.
Минута молчания. В одной из комнат слышится голосок ребенка, читающего молитву.
Фило улыбается.
— Это Хавьерин. Слушай, у тебя есть деньги?
— Нету.
— Возьми, вот две песеты.
— Нет, не стоит. С двумя песетами куда пойдешь?
— И то правда. Но знаешь, кто дает то, что у него есть…
— Да уж знаю.
— Лаурита, ты заказала платье, которое я выбрал?
— Да, Пабло. Пальто мне тоже очень идет, вот увидишь, я тебе понравлюсь.
Пабло Алонсо ухмыляется тупой благодушной улыбкой мужчины, который завоевывает женщину не наружностью, а кошельком.
— Не сомневаюсь… В эту пору, Лаурита, тебе надо теплей одеваться — вы, женщины, можете одеваться изящно и в то же время тепло.
— Ну, конечно.
— Значит, договорились. На мой взгляд, вы слишком обнажаетесь. Смотри, чтобы ты у меня теперь не заболела!
— Нет, Пабло, теперь не заболею. Теперь я должна очень беречься, чтобы мы были счастливы…
Пабло милостиво разрешает себя ласкать.
— Я бы хотела быть красивей всех в Мадриде, чтобы всегда тебе нравиться… Как я тебя ревную!
Продавщица каштанов разговаривает с сеньоритой. У сеньориты впалые щеки и красные, будто воспаленные, веки.
— Какой холод!
— Да, ужасно холодный вечер. Но я и днем, бывает, окоченею, как воробей на морозе.
Сеньорита прячет в сумочку кулек каштанов на одну песету, свой ужин.
— До завтра, сеньора Леокадия.
— Всего хорошего, сеньорита Эльвира, спокойной ночи.
Сеньорита Эльвира идет по улице в направлении площади Алонсо Мартинеса, У окна кафе, что на углу бульвара, беседуют двое мужчин. Оба молодые — одному лет двадцать с чем-то, другому за тридцать; старший похож на члена жюри какого-нибудь литературного конкурса, младший, вероятно, писатель. Сразу ясно, что их беседа должна звучать примерно так:
— Я представил роман под девизом «Тереса де Сепеда», в нем я коснулся некоторых граней той вечной проблемы, которая…
— Да, да. Не будете ли так любезны передать мне графин с водой…
— Пожалуйста. Я несколько раз его переделывал и, полагаю, могу смело утверждать, что вы не найдете в нем ни единого неблагозвучного сочетания.
— Очень интересно.
— Еще бы. Я, конечно, не знаю уровня произведений, представленных моими соперниками. Во всяком случае, я уверен, что здравый смысл и справедливость…
— Не тревожьтесь, мы относимся к своим обязанностям со всей серьезностью.
— Не сомневаюсь. Когда премией награждается произведение, обладающее бесспорными достоинствами, тогда не так обидно потерпеть неудачу; но очень горько, если…»
Сеньорита Эльвира, проходя мимо них, улыбнулась — привычка!
Брат и сестра опять с минуту молчат.
— Ты носишь фуфайку?
— Конечно, ношу, разве можно сейчас выйти на улицу без фуфайки?
— И на фуфайке инициалы П. А.?
— Это уж мое дело.
— Извини…
Мартин свернул сигарету, набив ее табаком дона Роберто.
— Извиняю, Фило. Знаешь, не говори со мной так ласково. Я не выношу сострадания.
Фило вдруг вспыхивает.
— Ты снова за свое?
— Да нет. Слушай, Пако не приходил сюда? Он должен был принести для меня пакет.
— Нет, не приходил. Петрита встретила его на улице Гойи, и он сказал, что в одиннадцать часов будет ждать тебя в баре Ортиса.
— Который теперь час?
— Не знаю. Должно быть, начало одиннадцатого.
— А где Роберто?
— Придет позже. Сегодня ему надо быть в булочной, раньше половины одиннадцатого он не вернется.
Снова несколько минут молчания, но теперь оно почему-то насыщено нежностью. Фило, глядя в глаза Мартину, говорит умильным тоном:
— Ты помнишь, что завтра мне исполняется тридцать четыре года?
— И в самом деле!
— Ты забыл?
— Да, забыл, не стану тебе врать. Хорошо, что ты сказала, я хочу сделать тебе подарок.
— Не дури, тебе только подарки делать!
— Какой-нибудь пустяк, просто на память. Женщина кладет руки на колени мужчине.
— Я бы хотела, чтобы ты написал для меня стихотворение, как бывало когда-то. Помнишь?
— Да…
Фило с грустью опускает взгляд на стол.
— В прошлом году ни ты, ни Роберто не поздравили меня, оба забыли.
Фило произносит это ласковым голосом, хорошая актриса пустила бы здесь грудные нотки.
— Я проплакала всю ночь… Мартин ее целует.
— Не будь глупенькой, можно подумать, что тебе исполняется четырнадцать лет.
— Старухой я стала, правда? Смотри, сколько морщин на лице. Теперь остается только ждать, пока вырастут дети, понемногу стариться и умереть. Как бедная наша мама.
В булочной дон Роберто старательно промокает итог последнего счета в бухгалтерской книге. Затем захлопывает ее и рвет листки с черновиками подсчетов.
На улице еще слышится песенка о штанах в обтяжечку и барчуках у мессы.
— До свидания, сеньор Рамон, до следующего раза.
— Всего лучшего, Гонсалес, до свидания. Большой привет супруге, желаю всем здоровья.
— Спасибо, сеньор Рамон, того же и вам желаю.
По арене для боя быков проходят двое мужчин.
— Я совсем окоченел. Холод такой, что язык к зубам примерзает.
— Да, да.
Брат и сестра беседуют, сидя в маленькой кухне. На погасшей плите горит маленькая газовая плитка.
— В это время никто не приходит, а внизу у нас плитка с «жуликом».
На газовой плитке греется небольшая кастрюля. На столе полдюжины барабулек ждут своего часа, чтобы попасть на сковороду.
— Роберто очень любит жареных барабулек.
— Изысканный вкус!
— Перестань, тебе-то что от этого? Мартин, дорогой, почему ты его ненавидишь?
— Я? Не я его ненавижу, это он ненавидит меня. А я это чувствую и защищаюсь. Я знаю, что мы люди разной породы.
Мартин впадает в риторический тон, говорит, будто профессор с кафедры.
— Ему все безразлично, он считает, что самое правильное — жить помаленьку, как живется. А я считаю иначе, мне не безразлично все, о нет. Я знаю, что есть добро и есть зло, что есть принципы, которые велят нам делать то и не делать этого.
— Ну-ну, не произноси речей!
— И правда. Увлекся!
Свет в электрической лампочке вдруг начинает мигать, потом ярко вспыхивает и гаснет. Робкие, голубоватые язычки газа тихо лижут бока кастрюли.
— Вот тебе и раз!
— Иногда это у нас бывает по вечерам, а сегодня вообще свет был очень плохой.
— По вечерам должен быть такой же свет, как всегда. Компания, видно, хочет еще повысить плату! Пока не повысят плату, вам не дадут хорошего света, вот увидишь. Сколько ты сейчас платишь за свет?
— Четырнадцать-шестнадцать песет, как когда.
— Так будете платить двадцать или двадцать пять.
— Что поделаешь!
— И вы бы хотели, чтобы все наладилось само собой, да? Очень разумно!
Фило молчит, а у Мартина в мыслях мелькает одно из тех блестящих решений, которые всегда оказываются нелепыми. Трепетный огонек газовой плитки придает лицу Мартина странное, загадочное выражение ясновидящего.
Когда гаснет свет, Селестино все еще стоит в задней комнатке бара.
— Веселенькая история! Эти бандиты вполне могут меня обворовать.
Бандиты — это посетители бара.
Селестино ощупью пытается выйти и опрокидывает ящик с бутылками содовой. Оглушительно грохоча, бутылки вываливаются на каменные плиты пола.
— Черт бы побрал это электрическое освещение! У дверей слышится голос:
— Что там происходит?
— Ничего! Разбиваю свое добро!
Донья Виситасьон полагает, что один из самых верных способов улучшить условия жизни рабочего класса — это благотворительные лотереи, которые устраивает Дамский союз.
«Рабочие, — думает она, — тоже должны что-то есть, хотя многие из них самые настоящие красные и ради них не стоило бы стараться».
Донья Виситасьон — женщина добрая, она вовсе не считает, что рабочих надо доводить до голодной смерти.
Вскоре свет включают — сперва волосок краснеет, несколько секунд он напоминает кровавую жилочку, затем кухню внезапно заливает яркий свет. Свет более сильный и резкий, чем обычно, — коробочки, чашки, тарелки на кухонной полке так и сияют, словно только из магазина, даже кажутся как будто крупнее.
— А у тебя здесь очень мило, сестра.
— Чисто, только и всего…
— Еще бы!
Мартин с любопытством оглядывает кухню, словно видит ее в первый раз. Потом, поднявшись, берет шляпу. Окурок свой он погасил в раковине и аккуратно засунул в жестянку для мусора.
— Ладно, Фило, большое спасибо, я пошел.
— До свидания, Мартин, не за что благодарить, я бы с удовольствием накормила тебя чем-нибудь получше… Это яйцо я держала для себя, врач сказал, что я должна съедать по два яйца в день.
— Вот как!
— Брось, не переживай. Тебе оно нужно не
меньше, чем мне.
— Пожалуй, что так.
— Какие времена, Мартин, не правда ли?
— Да, Фило, времена! Но ничего, рано или поздно все придет в порядок.
— Ты так думаешь?
— Не сомневайся. Это неизбежно, это так же нельзя остановить, как морской прилив.
Подойдя к двери, Мартин говорит полушепотом:
— В общем… А где Петрита?
— Ты опять за свое?
— Да нет, я просто хотел с ней попрощаться.
— Не стоит. Она сейчас с двумя младшенькими, они боятся темноты. Сидит с ними, пока не заснут.
Фило с улыбкой добавляет:
— Мне иногда тоже бывает страшно, как подумаю, что я могу внезапно умереть…
Спускаясь по лестнице, Мартин видит в поднимающемся лифте своего зятя. Дон Роберто читает газету. У Мартина появляется острое желание открыть дверцу лифта, чтобы зять застрял между этажами.
Лаурита и Пабло сидят друг против друга, между ними на столике изящная цветочница с тремя розочками.
— Нравится тебе здесь?
— Да, очень.
Подходит официант. Он молод, хорошо одет, черные волосы красиво завиты, движения изящны. Лаурита старается не смотреть на него, у Лауриты очень простое, несложное понятие о любви и верности.
— Для сеньориты — консоме, жареную камбалу и курицу вильеруа. Я буду есть консоме и отварного морского окуня с оливковым маслом и уксусом.
— Больше ничего не возьмешь?
— Нет, крошка, что-то не хочется. Пабло поворачивается к официанту.
— Полбутылки сотерна и полбутылки бургундского. Вот и все.
Лаурита под столиком гладит ногу Пабло.
— Ты себя плохо чувствуешь?
— Нет, не то чтобы плохо, просто у меня после обеда будто камень лежал в желудке. Теперь прошло, но я не хотел бы, чтобы это повторилось.
Они смотрят друг другу в глаза и, положив локти на столик, берутся за руки, слегка отодвинув цветочницу.
В другом углу парочка, которая уже не держится за руки, смотрит на них, не очень-то скрываясь.
— У Пабло новая краля. Кто она?
— Не знаю, с виду похожа на прислугу. Тебе правится?
— Гм, недурна…
— Ну так иди отбей ее, думаю, это тебе будет не слишком трудно.
— Начинаешь?
— Это ты начинаешь. Знаешь, милый мой, оставь меня в покое, у меня нет желания ссориться, я нынче не в драчливом настроении.
Мужчина закуривает сигарету.
— Слушай, Мари Тере, что я тебе скажу. Так мы с тобой не договоримся.
— Ах ты, бессовестный! Можешь оставить меня, если хочешь. Разве не этого ты добиваешься? Еще есть мужчины, которым я нравлюсь.
— Говори потише, ты, нечего орать на весь зал!
Сеньорита Эльвира кладет книгу на ночной столик и гасит свет. Мрак покрывает «Парижские тайны», а также стакан, до половины налитый водой, пару рваных чулок и футлярчик с остатками губной помады.
Перед тем как заснуть, сеньорита Эльвира всегда немного размышляет.
— Возможно, донья Роса права. Пожалуй, и в самом деле лучше мне опять сойтись со стариком, так я долго не протяну. Зануда он, но, в конце концов, что делать! Выбор у меня уж не такой большой.
Сеньорита Эльвира довольствуется малым, но и это малое так редко достается. Слишком долго она ничего не понимала в жизни, а когда начала понимать, у глаз уже были гусиные лапки, зубы выщербились и почернели. Теперь она и тому рада, что не надо идти в богадельню, что она может жить в своей жалкой конуре; а пройдет еще несколько лет, и она, наверно, будет мечтать о койке в богадельне, поближе к батарее отопления.
При свете фонаря цыганенок пересчитывает кучку медяков. День выдался неплохой: распевая с часу дня до одиннадцати вечера, он собрал один дуро шестьдесят сентимо. В любом баре за один дуро мелочью дадут пять с половиной песет — в барах всегда не хватает мелочи для сдачи.
Когда есть на что, цыганенок ужинает в таверне неподалеку от улицы Пресиадос, если сойти вниз по спуску Анхелес: порция фасоли, хлеб и один банан обходятся в три песеты двадцать сентимо.
Цыганенок усаживается, зовет официанта, дает ему три двадцать и ждет своего ужина.
После ужина он снова отправляется петь до двух ночи, а потом норовит вскочить на буфер последнего трамвая. Цыганенку — но я, кажется, об этом уже говорил — около шести лет.
В конце улицы Нарваэса есть бар, где Пако почти каждый вечер встречается с Мартином. Бар этот невелик; если идти вверх по улице, он по правую сторону, рядом с гаражом полиции. Хозяин бара, Селестино Ортис, был вместе с Сиприано Мерой во время войны командиром отряда; он довольно высок, худощав, со сросшимися бровями и рябоватым лицом; на правой руке носит массивное железное кольцо с портретом Льва Толстого на цветной эмали, заказанное на улице Колехиаты; у него вставная челюсть, и, когда она ему начинает моешать, он вынимает ее и кладет на стойку. Селестино Ортис уже много лет бережно хранит грязный растрепанный экземпляр «Авроры» Ницше — это его настольная книга, его катехизис. Он поминутно заглядывает в эту книгу и всегда находит в ней ответ на свои духовные проблемы.
— «Аврора, — говорит он. — Размышление о моральных предрассудках». Какое великолепное название!
На титульном листе — овальная фотография автора, его имя, название книги, цена — четыре реала — и выходные данные: издательство «Ф. Семпере и Компания», Валенсия, улица Паломар, 10; Мадрид, улица Ольмо, 4 (филиал). Перевод Педро Гонсалеса Бланко. На обороте титула марка издательства: бюст девицы во фригийском колпаке, внизу его охватывает дугою лавровый венец, а сверху, тоже дугой, девиз: «Искусство и Свобода».
Некоторые абзацы Селестино целиком помнит наизусть. Когда в бар заходят полицейские из гаража, Селестино Ортис сует книгу под стойку, на ящик с бутылками вермута.
— Они, конечно, такие же дети народа, как и я, — говорит он, — но на всякий случай!…
Подобно деревенским священникам, Селестино убежден, что Ницше — это действительно что-то очень опасное.
Когда случится заспорить с полицейскими, он обычно цитирует им один-другой абзац, как бы в шутку, но никогда не говорит, откуда он это взял.
— «Сострадание — противоядие от самоубийства, ибо это чувство доставляет удовольствие и питает нас, в небольших дозах, наслаждением превосходства».
Полицейские хохочут.
— Слушай, Селестино, ты случайно не был раньше священником?
— Никогда! «Счастье, — продолжает он, — каково бы оно ни было, вносит в нашу жизнь воздух, свет и свободу движения».
Полицейские хохочут еще громче.
— И водопровод.
— И центральное отопление.
Селестино, возмущенный, с презрением сплевывает.
— Невежды несчастные!
Среди тех, кто к нему заходит, есть один полицейский-галисиец, парень себе на уме, с ним Селестино дружит. Обращаются они друг к другу на «вы».
— Скажите, пожалуйста, хозяин, вы всегда слово в слово это говорите?
— Всегда, Гарсиа, ни разу не ошибся.
— Вот это здорово!
Сеньора Леокадия, укутанная в платок, высовывает руку.
— Берите, тут восемь штук, один в один.
— До свидания.
— У вас есть часы, сеньорито?
Сеньорито расстегивает пальто и смотрит на серебряные часы луковицей.
— Скоро будет одиннадцать.
В одиннадцать за ней придет ее сын, оставшийся после войны хромым, он служит учетчиком на строительстве новых министерств. Он добрый парень, помогает матери собрать ее причиндалы, потом оба, взявшись под руку, уходят домой. Они идут по улице Коваррубиаса, сворачивают на улицу Никасио Гальего. Если остается несколько каштанов, съедают, если нет, заходят в какую-нибудь забегаловку и пьют кофе с молоком, да погорячей. Чугунок с углями старуха ставит рядом со своей кроватью — как-никак сохраняется немного жару, до утра греет.
Мартин Марко входит в бар, когда полицейские уже уходят. Селестино идет ему навстречу.
— Пако еще не приходил. Был тут днем и сказал, чтобы вы подождали его.
Мартин Марко делает высокомерно-недовольную гримасу.
— Что ж, подождем.
— Чашку кофе?
— Да, черного.
Ортис хлопочет у кофеварки, отсыпает сахарин, готовит чашку, блюдце, ложечку и выходит из-за стойки. Поставив кофе на столик, он обращается к Мартину. По его глазам, в которых появляется необычный блеск, видно, что вопрос стоит ему больших усилий.
— Вы уже получили деньги?
Мартин глядит на него, как на некое весьма удивительное существо.
— Нет, не получил. Я же говорил вам, что получка у меня бывает пятого и двадцатого.
Селестино почесывает затылок.
— Дело в том…
— В чем?
— Видите ли, с сегодняшним вы уже будете должны мне двадцать две песеты.
— Двадцать две песеты? Я их отдам. Я, кажется, всегда расплачивался полностью, когда были деньги.
— Знаю, знаю.
— Так что же? — Мартин слегка морщит лоб и говорит негодующим тоном: — Просто невероятно, что у нас с вами постоянно возникают подобные недоразумения! Как будто нас не объединяет столько общего!
— В самом деле! Словом, простите, я не хотел вас беспокоить, но, знаете, сегодня приходили за налогом.