— Три тысячи песет он тебе даст безо всякого. Будешь всю жизнь вьплачивать, но в долг он даст безо всякого.
Викторита и пошла к ростовщику — имея три тысячи песет, они могли бы пожениться. Пако тогда еще не был так болен — правда, он легко простужался, кашлял, быстро уставал, но болен еще не был, еще не лежал в постели.
— Значит, ты, милочка, хочешь занять три тысячи песет?
— Да, сеньор.
— А для чего они тебе?
— Видите ли, я хочу выйти замуж.
— А, стало быть, ты влюблена, да?
— Да…
— И ты очень любишь своего жениха?
— Да, сеньор.
— Очень-очень?
— Да, сеньор, очень.
— Больше всех?
— Да, сеньор, больше всех.
Ростовщик два раза повернул на голове зеленую бархатную шапочку. Голова у него кверху сужена, как груша, волосы тусклые, прямые, сальные.
— А ты, милочка, девица? Викторита рассердилась:
— А какое ваше собачье дело?
— Никакого, милочка, никакого. Просто любопытство… Чего тут церемониться! А знаешь ли, ты не слишком хорошо воспитана.
— Вот, скажете еще!
Ростовщик улыбнулся.
— Ну-ну, нечего тебе фыркать. В конце концов, девственница ты или нет — это дело твое и твоего жениха.
— Вот и я так думаю. — Ну и правильно.
Глазки ростовщика заблестели, будто глаза совы.
— Послушай!
— Чего еще?
— А если бы я вместо трех тысяч песет дал бы тебе тридцать тысяч? Что бы ты сделала?
У Викториты перехватило дыхание.
— Все, что вы мне прикажете.
— Все, что я тебе прикажу?
— Да, сеньор, все.
— Уж и все?
— Все, сеньор.
— А жених твой, что он мне сделает?
— Не знаю, если хотите, я у него спрошу.
На бледных щеках ростовщика проступили розовые пятнышки.
— А ты знаешь, красавица, чего я хочу?
— Нет, сеньор, но вы мне скажете…
В голосе ростовщика появилась легкая дрожь.
— Послушай, покажи мне свои груди.
Девушка вытащила груди через вырез платья.
— Ты знаешь, что такое тридцать тысяч песет?
— Знаю, сеньор.
— Ты когда-нибудь видела столько денег сразу?
— Нет, сеньор, никогда.
— Так я тебе сейчас покажу. Дело только в том, чтобы ты согласилась, ты и твой жених.
…
Чем-то отвратительным, гнусным повеяло в комнате, что-то глухо зашлепало по столу, будто издыхающая бабочка.
— Идет?
Викторита почувствовала, как румянец бесстыдства залил ее лицо.
— Что до меня, я согласна. За шесть тысяч дуро я готова всю свою жизнь быть вашей рабыней. И не одну жизнь, если б это было возможно.
— А твой жених?
— Я у него спрошу, согласен ли он.
Парадное дома, где живет донья Мария, открывается, из него выходит молоденькая девушка, почти девочка, и пересекает улицу.
— Эге! Кажется, из этого дома кто-то вышел! Полицейский Хулио Гарсиа покидает сторожа
Гумерсиндо Бегу.
— Желаю успеха.
— Спасибо, друг.
Оставшись один, сторож начинает думать о полицейском. Потом вспоминает про сеньориту Пирулу. Потом — как он прошлым летом поддал палкой под зад одному педику, который безобразничал на улице. Сторожа разбирает смех.
— Вот запрыгал-то, охальник!
Донья Мария опустила штору.
— Ну и времена! Повсюду один разврат! Затем, помолчав, спросила:
— Который уже час?
— Около двенадцати. Пора идти спать, ничего лучше не придумаешь.
— Пойдем спать?
— Да, ничего лучше не придумаешь.
Фило подходит к кроваткам, благословляет детей. Это, так сказать, некая предосторожность, о которой она, ложась спать, никогда не забывает.
Дон Роберто промывает вставную челюсть и кладет ее в стакан с водой, а стакан накрывает туалетной бумагой, слегка закручивая уголки, как конфетную обертку. Потом закуривает последнюю сигарету. Дон Роберто любит на сон грядущий выкурить одну сигаретку, уже лежа в постели и без вставной челюсти.
— Не прожги мне простыни.
— Не волнуйся.
Полицейский подходит к девушке и берет ее под руку.
— Я уж думал, ты не придешь.
— А вот и пришла!
— Почему так задержалась?
— Не могла раньше. Дети никак не засыпали. Потом хозяин: «Петрита, подай воды! Петрита, принеси мне сигареты, они в кармане пиджака! Петрита, принеси мне газету, что лежит в прихожей!» Ей-Богу, я думала, он всю ночь будет кричать — подай то, подай се!
Петрита и полицейский скрываются за углом, они идут к территории арены для боя быков.
Хавьер и Пирула курят вдвоем одну сигарету. Это уже третья за ночь.
Они молчат и время от времени целуются сладострастно и умело.
Лежа на диване лицом к лицу и прикрыв глаза, они отдаются наслаждению, ни о чем или почти ни о чем не думая.
Но вот в какое-то мгновение они обмениваются особенно продолжительным, крепким, страстным поцелуем. Девушка глубоко, со стоном вздыхает. Хавьер берет ее на руки, будто ребенка, и несет в спальню.
На кровати муаровое одеяло, на котором играют блики от светло-сиреневой фарфоровой люстры, подвешенной к потолку. У кровати светится жаром электрический обогреватель.
Ноги девушки обдает теплым ветерком.
— Эта штука на ночном столике?
— Да… Молчи…
На территории арены, неуютном прибежище бездомных, смирившихся с жизнью парочек, предающихся любви с неистовством беспорочных наших библейских прародителей, слышен грохот проходящих невдалеке старых, расхлябанных, еле ползущих трамваев с дребезжащим кузовом и резко скрежещущими тормозами.
По утрам эта территория принадлежит крикливым драчливым ребятишкам, которые целый божий день швыряются камнями, но с того часа, когда запираются парадные, это эдем, немного, правда, грязноватый эдем, где нельзя пройтись в плавном танце под звуки укромно спрятанного от глаз радиоприемника; где нельзя в виде прелюдии выкурить восхитительно ароматную сигарету; где нельзя шептать на ухо всякие нежные глупые словечки, ничем не грозящие, только приятные. Эта территория, где после обеда собираются старики и старухи, чтобы, как ящерицы, понежиться на солнце, с того часа, когда дети и пятидесятилетние супруги ложатся спать и видят сны, превращается в доподлинный рай, где нет места уловкам и уверткам, где каждый знает, на что идет, где любят благородно и сурово, прямо на, песчаной земле, еще хранящей квадраты классов, начертанных девочкой, что проскакала все утро, и испещренной круглыми аккуратными ямочками, что вырыл мальчик, с жадностью и азартом целые часы напролет игравший в шары.
— Тебе не холодно, Петрита?
— Нет, Хулио, мне так хорошо рядом с тобой!
— Ты меня очень любишь?
— Очень, как будто ты не знаешь.
Мартин Марко бредет по городу, ему не хочется идти спать. В кармане у него ни гроша, и он ждет, пока закроется метро, пока исчезнут последние желтые ревматические трамваи. Тогда город кажется ему более уютным, более доступным для таких людей, как он, шагающих без определенной цели, засунув руки в пустые карманы — в этих карманах и руки не всегда согреешь! — с пустой головой, пустыми глазами и с необъяснимой пустотой в сердце, безмерной, безнадежной пустотой.
Мартин Марко медленно, в полузабытьи идет по улице Торрихоса до улицы Диего де Леон, затем спускается по улицам принца де Вергара и генерала Молы к площади Саламанки, на которой стоит в сюртуке маркиз де Саламанка в центре зеленого, любовно ухоженного скверика. Мартин Марко любит одинокие прогулки, долгие неторопливые странствия по широким городским улицам, по тем самым улицам, которые днем, точно по волшебству, заполняют до краев, как тарелку добропорядочного горожанина, голоса торговцев, наивно бесстыдные песенки служанок, сирены автомашин, плач малышей, этих городских прирученных волчат, нежных и яростных.
Мартин Марко садится на деревянную скамью и зажигает окурок, который лежал у него еще с несколькими в конверте со штампом «Мадридское собрание депутатов из провинций. Отдел удостоверений личности».
Уличные скамьи — это как бы энциклопедии всех горестей и почти всех радостей жизни: здесь старик отдыхает после приступа астмы, священник читает свой молитвенник, нищий ищет на себе вшей, плотник завтракает рядом со своей женой, здесь сидит усталый человек, больной чахоткой, безумец с огромными мечтательными глазами, уличный музыкант, положивший свой рожок на колени, — каждый, придя со своими малыми или большими печалями, оставляет на досках скамьи легкий душок усталой плоти, не способной постигнуть тайну кровообращения. И девушка, что ищет покоя для своего тела, отяжелевшего от тех самых стонущих вздохов, и дама, читающая пухлый бульварный роман, и слепая, которой надо как-то провести время, и маленькая машинисточка, пожирающая свой бутерброд — колбасу и третьесортный хлебец, и больная раком, пытающаяся забыть о болях; и дурочка с открытым ртом и тоненькой струйкой слюны на подбородке, и торговка галантереей, прижимающая к животу лоток, и девчушка, которой ужасно нравится смотреть, как мочатся мужчины.
Конверт, в котором Мартин Марко держит окурки, взят в доме его сестры. Конечно, конверт этот уже ни на что не годен, разве только носить в нем окурки или кнопки, или соду. Удостоверения личности отменены еще несколько месяцев тому назад. Теперь поговаривают о том, что будут выдавать книжечки с фотоснимком и даже с отпечатками пальцев, но это наверняка будет еще очень не скоро. Государственные дела делаются ох как медленно!
Тогда Селестино, обернувшись к отряду, говорит:
— Смелей, ребята! Вперед, к победе! Кто трусит, пусть остается! Я хочу, чтобы со мной шли только настоящие мужчины, люди, способные отдать жизнь за идею!
Отряд молчит, все взволнованы, все ловят каждое его слово. В глазах у солдат загорается огонь ярости, они рвутся в бой.
— Будем бороться за счастье человечества! Что значит смерть, если мы знаем, что она не напрасна, если знаем, что дети наши соберут урожай, который мы ныне посеем?
Над головами солдат кружит вражеский самолет. Никто даже не шевельнется.
— И против вражеских танков нам будет защитой стальная броня наших сердец!
Отряд дружно кричит:
— Правильно!
— А все слабые, малодушные, хворые должны исчезнуть с лица земли!
— Правильно!
— Также и эксплуататоры, спекулянты, богачи!
— Правильно!
— И те, кто наживается на голоде трудящихся масс!
— Правильно!
— Раздадим всем золото Испанского банка!
— Правильно!
— Но чтобы достичь желанной цели, добиться окончательной победы, необходимо принести свою жизнь на алтарь свободы!
— Правильно!
Селестино красноречив как никогда.
— Итак, вперед, без страха и без компромиссов!
— Вперед!
— Сразимся за хлеб и за свободу!
— Правильно!
— Вот и все! Пусть каждый выполняет свой долг! Вперед!
Вдруг Селестино чувствует желание справить нужду.
— Минутку!
Отряд смотрит несколько удивленно. Селестино поворачивается, во рту у него пересохло. Очертания отряда начинают расплываться, заволакиваться туманом…
Селестино Ортис поднимается со своего матраца, включает свет, отпивает глоток из сифона и идет в уборную.
Лаурита уже выпила свой пепперминт. Пабло выпил виски. Длинноволосый скрипач, строя драматические гримасы, наверно, еще пилит там на скрипке сентиментальные чардаши и венские вальсы.
Теперь Пабло и Лаурита одни.
— Пабло, ты меня никогда не покинешь?
— Никогда, Лаурита.
Девушка счастлива, даже очень счастлива. Но где-то в глубине ее души набегает смутное, едва различимое облачко сомнения.
Девушка медленно раздевается, глядя на мужчину грустными глазами робкой школьницы.
— Никогда, правда?
— Никогда, вот увидишь.
На девушке белая комбинация с каймой вышитых розовых цветочков.
— Ты меня очень любишь?
— Ужасно.
Парочка целуется, стоя перед зеркалом в дверце шкафа. Груди Лауриты сплющиваются, прижимаясь к пиджаку мужчины.
— Мне стыдно, Пабло.
Бакалавр, поступающий к нему на службу за шестнадцать песет, вовсе не свояк той девчонки, что работает упаковщицей в типографии «Будущее» на улице Мадера, — у его брата Пако чахотка скоротечная.
— Ну ладно, приятель, до завтра!
— Прощайте, всего вам хорошего. Пошли вам Господь большой удачи, я вам очень-очень признателен.
— Не за что, дружище, не за что. Главное, чтобы вы хорошо работали.
— Уж я постараюсь, поверьте.
На холодном ночном ветру Петрита блаженно стонет, лицо ее пылает.
Петрита очень любит своего полицейского, это ее первый мужчина, ему достался цвет ее любви. Там, в деревне, у нее незадолго до отъезда был ухажер, но дело далеко не зашло.
— Ай, Хулио, ай, ай! Ай, ты мне делаешь больно! Скотина! Бесстыдник! Ай, ай!
Мужчина кусает ее розовое горло в том месте, где ощущается слабое биение пульса.
Влюбленные на минуту замирают в молчании. Петрита задумалась.
— Хулио!
— Чего тебе?
— Ты меня любишь?
Ночной сторож на улице Ибисы прячется в подъезд, оставляя дверь полуоткрытой на случай, если кто заявится.
Сторож на улице Ибисы включает в подъезде свет, затем дышит на пальцы — он в митенках, и пальцы у него совсем закоченели. Свет в подъезде скоро гаснет. Сторож растирает руки, потом снова зажигает свет и, вытащив кисет, свертывает сигарету.
Мартин говорит торопливо, умоляющим и испуганным голосом. Он весь дрожит как осиновый лист.
— У меня нет при себе документов, я их оставил дома. Я писатель, меня зовут Мартин Марко.
На Мартина нападает приступ кашля. Потом он начинает нервно смеяться.
— Хе-хе! Простите, я немного простужен, вот именно, немного простужен, хе-хе!
Мартин удивляется, что полицейский его не узнает.
— Я сотрудничаю в прессе Движения, можете навести справки в вице-секретариате, в Генуе. Мою последнюю статью опубликовали несколько дней назад провинциальные газеты — «Одиель» в Уэль-ве, «Проа» в Леоне, «Офенсива» в Куэнке. Она называется «Причины духовной стойкости Изабеллы Католической».
Полицейский посасывает сигарету.
— Ладно, ступайте. Идите-ка ложитесь спать, холодно.
— Благодарю вас, благодарю.
— Не за что. Эй, послушайте! Мартин обмер от страха.
— Что еще?
— Желаю, чтобы вас не покидало вдохновение.
— Благодарю вас. Прощайте.
Мартин ускоряет шаг, он не оглядывается, не смеет оглянуться. Безумный, необъяснимый страх владеет им.
Дочитывая газету, дон Роберто несколько рассеянно ласкает жену, которая положила голову ему на плечо. Ноги обоих, как обычно в эту пору года, прикрыты старым пальтецом.
— Завтра, Роберто, у нас какой будет день — очень грустный или очень счастливый?
— Ну конечно, очень счастливый!
Фило улыбается. В одном из передних зубов у нее чернеет глубокое круглое дупло.
— Да, дорогой, еще бы!
Когда Фило улыбается от всего сердца, она забывает про дупло и открывает в улыбке испорченный зуб.
— Да, дорогой, это точно. Завтра будет очень счастливый день!
— Ну ясно, Фило! А потом, ты же знаешь, я всегда говорю — только бы все были здоровы!
— И слава Богу, все здоровы, Роберто.
— Да, нам, конечно, грех жаловаться. Сколько людей живет куда хуже! Мы-то худо ли, хорошо ли, а выкручиваемся. Большего я и не прошу.
— И я, Роберто. Ведь правда, мы должны благодарить Бога? Как ты считаешь?
Фило полна нежности к мужу. Она бесконечно ему благодарна — ей оказали чуточку внимания, и она счастлива.
— Слушай, Роберто, — говорит она изменившимся голосом.
— Чего тебе?
— Оставь же наконец газету.
— Если ты так хочешь…
Фило берет дона Роберто за руку.
— Слушай.
— Ну, что?
Женщина робко, как невеста, спрашивает:
— Ты меня очень любишь?
— Ну конечно, золотце, конечно, очень! Что это тебе вздумалось спрашивать!
— Очень-очень?
Дон Роберто отвечает, чеканя каждое слово, будто произносит проповедь; когда он повышает голос, чтобы сказать что-то торжественное, он ужасно похож на священника.
— Да, намного больше, чем ты думаешь!
Мартин запыхался, грудь его тяжко вздымается, виски горят, язык прилип к небу, горло будто зажато в тисках, ноги подкашиваются, в животе бурчит, как в музыкальном ящике с лопнувшей струной, в ушах стоит звон, близорукие глаза почти ничего не видят.
На ходу Мартин пытается привести в порядок свои мысли. Но они скачут, мчатся наперегонки, сталкиваются, падают и снова поднимаются внутри его черепа, ставшего огромным, как поезд, — просто удивительно, как это Мартину удается бежать по улице, не задевая головой о дома.
Хотя очень холодно, Мартин чувствует сильный жар по всем теле, такой жар, что дышать трудно, влажный и даже чем-то приятный жар, тысячью невидимых ниточек связанный с иным жаром, пронизанным нежностью, сладкими воспоминаниями.
— Мамочка, мамочка, это эвкалиптовый пар, эвкалиптовый пар, сделай еще эвкалиптовый пар, ну, пожалуйста…
Голова у Мартина раскалывается, в ней что-то стучит, размеренно, сухо, зловеще.
— Ой!
Еще два шага.
— Ой!
Два шага. -Ой!
Два шага.
Мартин подносит руку ко лбу. Пот льет с него, как с бычка, как с гладиатора в цирке, как с борова на бойне.
— Ой!
Еще два шага.
Мартин принимается лихорадочно размышлять:
«Чего я боюсь? Хе-хе! Ну, чего я боюсь? Чего, чего? У него был золотой зуб. Хе-хе! Так чего же мне бояться? Чего, чего? А мне бы очень нужен золотой зуб. Вот красота! Хе-хе! Я ни в чем не замешан! Ни в чем! Что мне могут сделать, когда я ни в чем не замешан? Хе-хе! Вот тип! Да еще с золотым зубом! Почему я боюсь? Страх к добру не приводит! Хе-хе! И вдруг на тебе, золотой зуб! „Стойте! Предъявите документы!“ У меня нет документов. Хе-хе! И золотого зуба нет. Я Мартин Марко. Один с золотым зубом, другой без золотого зуба. Хе-хе! В этой стране нас, писателей, ни одна собака не знает. Пако, да если бы у Пако был золотой зуб! Хе-хе! „Да, сотрудничай, сотрудничай, не прикидывайся дурачком, вот попадешься, вот…“ Комедия! Хе-хе! Можно с ума сойти! Мир сумасшедших! Буйных сумасшедших! Опасных сумасшедших! Хе-хе! Моей сестре надо бы вставить золотой зуб. Были бы у меня деньги, я завтра же подарил бы сестре золотой зуб. Хе-хе! Какая там к черту Изабелла Католическая, какой вице-секретариат, духовная стойкость! Вам не ясно? Я одного хочу — жрать! Жрать! На латыни я говорю, что ли? Хе-хе! Или по-китайски? Послушайте, вставьте мне вот сюда золотой зуб. Это все понимают. Хе-хе? Все до одного. Жрать! Что? Жрать! Я хочу купить себе целую пачку и не курить эти собачьи окурки! Что? Этот мир — сплошное дерьмо! Здесь всяк только для себя мастак! Что? Все до одного! Кто больше всех кричит, сразу умолкает, как дадут ему тысячу песет в месяц! Или золотой зуб. Хе-хе! А мы, бездомные и голодные, должны подставлять щеку и валяться в грязи с потаскухами! Славно! Ну право же, славно! Так и хочется послать все к черту, пропади оно пропадом!»
Мартин яростно сплевывает и останавливается, прислонясь спиной к серой стене дома. Перед глазами у него все плывет, минутами он сам не» понимает, жив он или умер.
Мартин едва стоит на ногах.
Спальня четы Гонсалес обставлена полированной мебелью, некогда кричащей и сверкающей, а теперь потемневшей и тусклой: кровать, два ночных столика, небольшая консоль и гардероб. Зеркало в гардероб так и не вставили, и полировка на этом месте выделяется зияющим, шероховатым, блеклым предательским пятном.
Подвесная люстра с зелеными шарами как будто погашена. На самом деле в зеленых шарах нет ламп, это просто украшение. Комната освещается маленькой лампочкой без абажура, стоящей на ночном столике дона Роберто.
Над изголовьем кровати висит на стене цветная литография с изображением Богоматери — утешительницы скорбей, свадебный подарок сотрудников дона Роберто по собранию депутатов, уже пять раз бывший свидетелем благополучного разрешения от бремени.
Дон Роберто откладывает газету.
Чета обменивается поцелуями не без определенного знания дела. С течением лет дон Роберто и Фило открыли для себя почти неограниченный мир наслаждения.
— Слушай, Фило, а в календарь ты посмотрела?
— На что он нам сдался, этот календарь! Если бы ты знал, Роберто, как я тебя люблю! С каждым днем все больше!
— Ладно, так мы, что же… будем просто так?
— Да, Роберто, просто так. Щеки Фило разрумянились, горят. Дон Роберто философски рассуждает:
— Ладно, в конце концов, там, где кормятся пятеро теляток, прокормятся и шестеро. Верно?
— Ну конечно, дорогой, конечно. Пусть только Бог даст здоровье, а остальное неважно. Сам посуди — ну, не придется нам жить побогаче, так будем жить победнее, и все тут!
Дон Роберто снимает очки, засовывает их в футляр и кладет на ночной столик рядом со стаканом, где, как волшебная рыбка, плавает в воде вставная челюсть.
— Не снимай сорочку, простудишься.
— Нет, нет, я хочу тебе нравиться.
Фило задорно улыбается.
— Я хочу очень нравиться своему муженьку…
Голая, Фило еще довольно привлекательна.
— Я тебе нравлюсь?
— Очень, с каждым днем нравишься все больше.
…
— Что с тобой?
— Кажется, кто-то из детей плачет.
— Нет, золотце, они крепко спят. Лежи.
Мартин достает носовой платок и утирает губы. Подойдя к водопроводной колонке, он нагибается и пьет. Пьет, как ему кажется, целый час, но вдруг жажда перестает его мучить. Вода холодная как лед, кран покрыт инеем.
Подходит ночной сторож, голова у него обмотана теплым шарфом.
— Водичку пьем, да?
— Пьем, как видите… Немножко…
— Ну и ночка!
— Да, прямо-таки собачья погода!
Сторож удаляется, и Мартин при свете фонаря роется в своем конверте, ищет окурок получше.
«Этот полицейский, надо признать, был очень любезен. Попросил у меня документы возле фонаря, наверно, для того, чтобы я не испугался. Кроме того, сразу же меня отпустил. Скорее всего, понял по моему виду, что я ни в чем не замешан, что я не любитель лезть туда, куда меня не просят; эти ребята здорово разбираются в людях. У него был золотой зуб, а плащ-то какой шикарный. Да, что уж тут говорить, парень он хоть куда, душа-человек…»
Мартина снова сотрясает дрожь, сердце начинает часто и напряженно стучать в груди. «Иметь бы три дуро — все бы как рукой сняло».
Булочник зовет жену:
— Паулина!
— Чего тебе надо? — Неси тазик!
— Ты опять за свое?
— Да. Давай помалкивай и иди сюда.
— Иду, иду! Вот еще, тебе ж не двадцать лет!
Спальня супругов обставлена прочной, удобной мебелью орехового дерева, солидной, тяжелой и почтенной, как сами хозяева. На стене красуются в трех одинаковых золоченых рамах вышитая на альпака «Тайная вечеря», литография, изображающая мадонну Мурильо, и свадебная фотография — улыбающаяся Паулина в белой фате и черном платье и сеньор Рамон с торчащими усами, в фетровой шляпе и при золотой цепочке.
Мартин идет по улице Алькантара до квартала, где стоят шале, сворачивает по улице Айалы и подзывает сторожа.
— Спокойной ночи, сеньорито.
— Да уж, спокойной! Куда там!
При свете лампочки видна табличка с надписью «Вилла Фило». У Мартина еще сохранились смутные, как бы затушеванные чувства родственной привязанности. Да, нехорошо получилось у него с сестрой… Ладно! Что сделано, то сделано, вода спала — мельница молоть не будет. В конце концов, его сестра не икона, чтоб на нее молиться. Любовь — это такая штука, Бог весть где она кончается. И где начинается. Какую-нибудь собачонку можно любить сильней, чем родную мать. Да, сестра… Ба! Мужчина, когда его пригреют, уже не различает, кто да что. Мы, мужчины, в этом смысле недалеко ушли от животных.
Буквы в надписи «Вилла Фило» черные, резкие, холодные, чересчур прямые, вовсе не изящные.
— Вы уж меня извините, я еще пройдусь на улицу Монтеса.
— Как вам угодно, сеньорито.
Мартин размышляет: «Какой подонок этот сторож, да и все сторожа — подонки, без расчета не улыбнутся и не рассердятся. Если б он знал, что у меня ни гроша в кармане, он вытолкнул бы меня взашей, палку бы обломал о мою спину».
Лежа в постели, донья Мария, квартирующая в цокольном этаже, беседует с мужем. Донье Марии лет сорок, может, сорок два. Муж ее с виду лет на шесть старше.
— Слушай, Пепе.
— Что?
— По-моему, ты стал ко мне равнодушней.
— Вовсе нет!
— А мне кажется, да.
— Вот еще выдумала!
Дон Хосе Сьерра относится к жене ни хорошо ни плохо; она для него как мебель, с которой человек иногда, по странной прихоти, разговаривает, будто с существом одушевленным.
— Слушай, Пепе.
— Что?
— Кто выиграет войну?
— А тебе что до того? Брось ты думать об этих вещах, лучше спи.
Донья Мария принимается смотреть в потолок. Немного погодя снова заговаривает с мужем:
— Слушай, Пепе.
— Что?
— Может, взять это самое?
— Ладно уж, бери что хочешь.
На улице Монтеса надо толкнуть калитку, войти в садик и постучать в дверь костяшками пальцев. Звонок там без кнопки, а торчащий железный стерженек иногда ударяет током. Мартину это известно по опыту.
— Привет, донья Хесуса! Как поживаете?
— Неплохо. А ты, сынок?
— Как видите! Скажите, пожалуйста, Марухита здесь?
— Нет, сынок. Нынче вечером не вернулась, я и сама беспокоюсь. Да, наверно, скоро придет. Хочешь подождать ее?
— Пожалуй, подожду. Дел у меня не так уж много!
Донья Хесуса — полная, добродушная, приветливая женщина, в молодости, видимо, была недурна собой, волосы у нее выкрашены в рыжий цвет. Она очень подвижна и предприимчива.
— Ладно, проходи, посидишь с нами на кухне, ты же свой человек.
— Ну да…
Вокруг плиты, на которой в нескольких кастрюлях греется вода, пять-шесть девиц, скучая, дремлют, на их лицах не прочтешь ни печали, ни радости — полное равнодушие.
— Холод какой!
— Да, а у нас тут неплохо, правда?
— Я думаю! Очень даже неплохо! Донья Хесуса подходит к Мартину.
— Слушай, садись-ка поближе к плите, ты совсем озяб. Пальто у тебя есть?
— Да нет.
— Вот бедняга!
Мартину сострадание неприятно. В душе Мартин тоже немного ницшеанец.
— Послушайте, донья Хесуса, а Уругвайки тоже нет?
— Она-то есть, да занята — пришла с мужчиной, и они заперлись на всю ночь.
— Вот как!
— Послушай, можно тебя спросить, зачем тебе понадобилась Марухита? Хочешь побыть с ней?
— Нет… Я хотел кое-что ей сказать.
— Ладно уж, не дури. У тебя что… с деньгами плохо?
Мартин Марко улыбается, он уже начал отогреваться.
— Плохо — не то слово, донья Хесуса, хуже некуда!
— Ох и глуп ты, милый мой. Мы старые друзья, и ты мне не доверяешь, а ведь я так любила бедную твою мать, царство ей небесное!
Донья Хесуса хлопает по плечу худенькую девушку, которая, греясь у огня, читает роман.
— Знаешь что, Пура, ступай-ка ты с ним. Тебе ведь нездоровится? Идите, ложитесь, и можешь уже не спускаться. Ни о чем не беспокойся, завтра я постараюсь, чтобы ты была не в убытке.
Пура, которой нездоровится, смотрит на Мартина с улыбкой. Она молода, очень миловидна, изящна, немного бледна, под глазами круги, в ней есть что-то от порочной девственницы.
Мартин пожимает руку донье Хесусе.
— Большое спасибо, донья Хесуса, вы ко мне всегда так добры!
— Молчи, баловник, ты же знаешь, ты для меня как сын.
Наверх по лестнице, тремя этажами выше, комнатка на чердаке.
Кровать, умывальник, зеркальце в белой раме, вешалка и стул.
Мужчина и женщина.
Когда нет любви, ищи хоть тепла. Пура и Мартин накидали на кровать всю свою одежду, чтоб было теплей. Погасили свет и («Нет, нет. Лежи тихонько, тихонечко»)… уснули, обнявшись, как новобрачные.
С улицы время от времени доносились протяжные окрики ночных сторожей.
За фанерной перегородкой слышался скрип матраца, бессмысленный и откровенный, как пение цикад.
К половине второго, к двум часам ночи мрак густо ложится на загадочно притихший город.
Тысячи мужчин спят, обняв своих жен, не думая о трудном жестоком дне, который поджидает их, притаясь, как хищный зверь, за немногими оставшимися часами.
Сотни и сотни холостяков предаются тайному, возвышенному и изысканному пороку одиночества.
А десятки девушек ждут — чего ждут, Господи, зачем Ты их обольщаешь иллюзиями? — ждут, упиваясь золотыми мечтами…
Глава пятая
Вечером, к половине девятого, а иногда и раньше, Хулита обычно возвращается домой.
Добрый вечер, дочка!
Добрый вечер, мама!
Мать оглядывает ее с головы до ног, сияя глупой гордостью.
— Где ж это ты пропадала?
Девушка кладет шляпу на пианино и перед зеркалом взбивает прическу. Говорит она рассеянно, не глядя на мать.
— Да так, в разных местах.
Умильным голоском, словно желая подольститься, мать ее укоряет:
— В разных местах! Целые дни проводишь где-то на улице, а потом приходишь и мне ничего не рассказываешь, мне, которой так приятно знать о твоих делах! Твоей матери, которая так тебя любит…
Девушка подкрашивает губы, глядясь в зеркальце пудреницы.
— А где папа?
— Не знаю. Ушел довольно давно, он, наверно, скоро вернется. Почему ты спрашиваешь?
— Просто так. Вдруг вспомнила о нем, потому что видела его на улице.
— Надо же — встретились в таком большом городе.
— Подумаешь, пятачок! Я встретила папу на улице Санта-Энграсия. Выходила от фотографа, снялась там.
— А мне ничего не сказала.
— Хотела сделать тебе сюрприз… Папа входил в тот же дом, там, кажется живет какой-то его друг, который заболел.
Девушка в зеркальце наблюдает за матерью. Иногда ей думается, что у матери глупое лицо.
— И он мне ни слова не сказал!
Донья Виси грустнеет.